#2 (70) 2009 
Логос

Citation preview

Содержание От редакции . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

3

Онтология и теория познания Всеволод Ладов. Формальный реализм . . . . . . . . . . . . . . 11 Лолита Макеева. Научный реализм, истина и недоопределенность теорий эмпирическими данными . . . 24 Евгений Ледников. Онтологическая проблематика в свете аналитической философии . . . . . . . . . . . . . . . . 37 Григорий Ольховиков. Знание как истинное и обоснованное мнение: как обезвредить контрпримеры . . . 44 Екатерина Вострикова. Знание и каузальное обоснование . . . . . 54

Логическая семантика и философия Петр Куслий. Референциальная функция имен . . . . . . . . . . 67 Александр Никифоров. Условные контрфактические высказывания . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 84 Ярослав Шрамко. Истина и ложь: что такое истинностные значения и для чего они нужны . . . . . . . . . . . . . . 96

Аналитические исследования Дмитрий Иванов. Чего же все‑таки не знает Мэри? О чем говорит аргумент знания . . . . . . . . . . . . . . . .

122

Василий Кузнецов. Перформативность и уровни коммуникации .

136

Алексей Черняк. Моральная удача . . . . . . . . . . . . . . .

151

Наталья Кудрявцева. Рациональность справедливости: поиск рациональных оснований справедливого общественного устройства . . . . . . . . . . . . . . . .

174

Л о г о с # 2   ( 7 0 )  2 0 0 9 философсколитературный журнал издается с 1991 г., выходит 6 раз в год Главный редактор Валерий Анашвили Редактор-составитель номера Петр Куслий Редакционная коллегия Виталий Куренной (научный редактор), Петр Куслий (ответственный секретарь), Александр Бикбов, Михаил Маяцкий, Николай Плотников, Артем Смирнов, Руслан Хестанов Научный совет А. Л. Погорельский (Москва), председатель С. Н. Зимовец (Москва), Л. Г. Ионин (Москва), †В. В. Калиниченко (Вятка), М. Маккинси (Детройт), Х. Мёкель (Берлин), В. И. Молчанов (Москва), Н. В. Мотрошилова (Москва), Н. С. Плотников (Бохум), Фр. Роди (Бохум), А. М. Руткевич (Москва), К. Хельд (Вупперталь) Adressed abroad: “Logos” Editorial Staff c/o Dr. Michail Maiatsky Section de Langues et Civilisations Slaves Université de Lausanne, Anthropole C H - 1015 Lausanne Switzerland [email protected]

“Logos” Editorial Staff c/o Dr. Nicolaj Plotnikov Institut für Philosophie Ruhr-Universität Bochum D - 44780 Bochum Germany [email protected]

Центр современной философии и социальных наук, Философский факультет МГУ Выпускающий редактор Елена Попова Художник Валерий Коршунов Email редакции: logos@orc. ru http: // www. ruthenia. ru / logos Отпечатано в ООО Типография «Момент» 141406, Московская обл., г. Химки, ул. Библиотечная, д. 11 Тираж 1000 экз. Заказ № 0000

От редакции

С  тех пор как вышел последний номер «Логоса», посвященный ана литической философии, прошло уже четыре года (см. Логос. 2005. № 2).

И  как, возможно, помнят его читатели, посвящен он был, главным образом, спорам о правильности понимания, перевода и употребления ряда центральных для аналитической философии терминов. Для про яснения вопроса о том, что означает, например, термин «proposition», чем он отличается от ряда связанных терминов и как должен перево диться на  русский язык, писались целые статьи, содержащие много численные цитаты и ссылки на различные тексты западных мыслите лей, а также на отечественную традицию переводов. Главным вопро сом, стоящим перед отечественными аналитическими философами, был вопрос о том, как нам сделать наши переводы ясными. Такова была отечественная аналитическая философия четыре года назад. Изменилась  ли ситуация с  тех пор? Мы считаем, что изменилась. Предлагаемый номер «Логоса» представляет работы ряда современных русскоязычных философов-аналитиков, посвященные исследованию конкретных философских проблем, разрабатываемых в рамках совре менной аналитической философии. Среди наших авторов, помимо рос сийских философов, присутствуют и  философы с  Украины, поэтому, характеризуя данный номер «Логоса», правильнее говорить не о совре менной российской аналитической философии, а о русскоязычной ана литической философии. Прежде чем перейти к  более подробной характеристике данного номера и его структуре, скажем несколько слов о тех общих факторах, которые, на  наш взгляд, конституируют аналитическую философию и которыми мы руководствовались при отборе статей. Аналитическая философия: сложности определения

Такие философы и  логики, как Г. Фреге, Б. Рассел, Л. Витгенштейн и  Р. Карнап, считающиеся сегодня родоначальниками аналитической философии, не использовали данный термин для обозначения собствен ной философской позиции. Так, например, Б. Рассел называл развивае Логос 2 (70) 2009 

3

мый им подход «философией логического анализа», а члены Венского кружка считали себя представителями логического эмпиризма. Считает ся, что термин «аналитическая философия» был введен в 1945 г. (спустя более чем полвека с момента появления «Записи в понятиях» Г. Фреге) Густавом Бергманом1, который использовал его для обозначения всех философов, занимавшихся логическим анализом языка, и, в особенно сти, логических позитивистов. Более широко данный термин стал упо требляться с 1958 г., когда в Руаймоне (Франция) была проведена англофранцузская философская конференция, где «аналитическими» стали обозначаться не только сторонники логико-эпистемологического ана лиза, но и оксфордские представители философии обыденного языка2. С  тех пор содержание термина «аналитический философ» стало связываться не  столько с  фиксированными техниками философско го исследования, сколько с  общим критическим вниманием к  языку и, пожалуй, с наличием в работах того или иного мыслителя отсылки к идеям основоположников аналитической философии. Таким образом, класс аналитических философов расширялся параллельно развитию исследований в области философии языка и увеличению числа иссле дователей, а также по мере расширения сферы применения лингвисти ческого анализа на новые области. Так, аналитическими со временем стали считаться работы не толь ко по логической семантике, но и по двум другим фундаментальным областям семиотики: прагматике и синтактике. Логико-семантические исследования имен, общих терминов, индексных терминов и конструи руемых на их основе предложений были дополнены теорией речевых актов (к коим относились и письменные акты). Эта теория, в свою оче редь, была развита в теорию коммуникации, учитывающую коммуника тивный контекст, задаваемый более общими социокультурными факто рами. Влияние синтаксиса на формирование значения языковых выра жений также стало неотъемлемой частью аналитических исследований. С самого зарождения аналитической философии методы анализа, вырабатывавшиеся в рамках философии языка, применялись для разра ботки ключевых вопросов онтологии, эпистемологии и этики3. Во вто рой половине XX  в. исследовательские методы аналитической филосо фии стали применяться практически во всех сферах, интересовавших философию. На сегодняшний день то, что называется «аналитической философией», представляет собой, видимо, самое масштабное и наибо лее развитое философское движение. Такая масштабность далась ценой размывания содержания самого` это го понятия, а также ценой размножения критериев, по которым аналити 1 Bergman G. A Positivistic Metaphysics of Consciousness // Mind new series 54, 1945. P. 193 – 226. 2 La Philosophie analytique // Cahiers de Royaumont. Philosophie IV . — Paris, 1962. 3 Например, критика Б. Расселом прагматистской и когерентистской теории истины и этическая концепция Дж. Э. Мура.

4  Петр Куслий

ческих философов можно отличить от представителей всех других фило софских школ и направлений. В этом смысле могут возникать характер ные сложности. Так, например, если определять метод аналитической философии через разработку языковой проблематики с опорой на идеи Г. Фреге или Б. Рассела, то такой философ, как Х. Патнэм на любом этапе своего философского развития будет считаться аналитическим по срав нению, скажем, с М. Хайдеггером. Однако согласно другому критерию, со держащему, например, указание на критическое отношение к прагматист ской теории истины (которое в свое время стимулировало философское развитие Б. Рассела), тот же самый Х. Патнэм, признавший себя на одном из этапов своего философского развития сторонником указанной теории истины, может быть признан и неаналитическим философом. Таким образом, если сформулированы те и  или иные критерии определения аналитической философии, для каждой отдельной ситуа ции вопрос о том, может ли тот или иной философ быть признан ана литическим, является разрешаемым. С вопросом же о природе анали тической философии в целом дело обстоит сложнее. Проблема нахождения единого определения аналитической филосо фии заключается в том, что предлагаемые критерии оказываются либо слишком широкими (и тогда под определение философов-аналитиков подпадают даже такие мыслители, которые, казалось бы, никогда не мог ли считаться таковыми), либо слишком узкими и приводящими к тому, что ряд, казалось бы, признанных аналитиков под него не подпадают. Примером широкого определения будет определение, предложен ное А. Л. Никифоровым4, согласно которому аналитическая филосо фия — это стиль философствования, наиболее важной чертой которо го является стремление к доказательности и обоснованности высказы ваемых утверждений, опора на теорию доказательства, разработанную современной логикой, и  особое внимание к  обоснованию или опро вержению тех или иных положений. В результате такого определения А. Л. Никифоров вынужден признать в качестве европейских предше ственников аналитической философии, в частности Декарта и Бэкона, Юма и Канта, а в качестве, например, советских аналитических фило софов таких мыслителей, как Б. М. Кедров, И. С. Нарский, В. С. Швы рев и др. Однако такой критерий может считаться удовлетворительным, пожалуй, лишь для ограниченного ряда случаев. Что касается примера узкого критерия определения аналитической философии, то таковой был дан М. Даммитом5 и заключался в определе нии аналитической философии как философского направления, в кото ром приоритетным исследовательским методом являлся именно языко 4 Никифоров А. Л. Аналитическая философия // Энциклопедия эпистемологии и фило софии науки. — М., 2009. (На момент написания этой статьи энциклопедия готовит ся к публикации.) 5 Dummet M. The Origins of Analytical Philosophy. — London, 1993. Логос 2 (70) 2009 

5

вой анализ. По признанию самого Даммита, особенностью данного опре деления, а с нашей точки зрения, и его известным недостатком, является то, что такие значимые философы, как, например, Г. Эванс и все те, кто не  рассматривал анализ языка в  качестве достаточного инструмента философского исследования, не попадали в класс аналитических. Иной подход к определению аналитической философии может быть условно обозначен как «историко-генетический». Данный способ опре деления аналитической философии весьма популярен и заключается в историко-философском анализе концепций, которые, по широкому признанию, считаются аналитическими или повлиявшими на аналити ческую философию. В рамках такого анализа устанавливаются специ фические особенности этих концепций и выделяются те из них, кото рые свойственны именно аналитической философии. Показательный пример такого подхода был представлен в работах Я. Шрамко6. Недостаток этого подхода состоит в том, что аналитическая фило софия предстает как пестрое лоскутное одеяло, сшитое из разных кус ков, иногда имеющих между собой мало общего. Так, если взять осо бенности философского подхода Ф. Брентано, Б. Рассела и Дж. Ости на, то среди них при желании можно будет найти столько же различий, сколько и сходств. Более того, историко-генетический метод определе ния аналитической философии приводит к тому, что перечисляемые характеристики аналитической философии оказываются присущи одному важному ее представителю, но отсутствуют у другого, который, казалось бы, тоже не менее важен. Встает вопрос о том, не является ли задача определения аналитиче ской философии псевдопроблемой? Видимо, в известном смысле это так и есть, ибо вряд ли можно будет когда‑нибудь найти четкий крите рий ее определения, который будет принят всеми исследователями. Но дело не в том, что этот термин является пустым, а, скорее, в том, что ни у кого нет монополии на его использование. Кроме того, уже при своем историческом появлении на  свет словосочетание «анали тический философ» использовалось для обозначения исследователей, концепции которых были довольно мало похожи друг на друга. Русскоязычная аналитическая философия

Если следовать весьма широкому определению А. Л. Никифорова, то аналитическая философия всегда была в России и  СССР , а также про должает существовать и на постсоветском пространстве. Если сузить данное определение и посмотреть на то, были ли в России или СССР философы, исследовавшие философские проблемы при помощи 6 Шрамко Я. В. Очерк истории возникновения и развития аналитической философии //

Логос. 2005. № 2 (47). С. 4 – 12; Шрамко Я. В. Что такое аналитическая философия? // Эпистемология & философия науки. 2007. Т. XI . № 1. С. 87 – 110.

6  Петр Куслий

исключительно логического анализа языка, как, например, это делали Рассел, Карнап и ранний Витгенштейн, или при помощи лингвистиче ского анализа, подобно Остину, Стросону и др., то положительно отве тить на этот вопрос будет уже сложнее. Так или иначе, в  советские времена выходили философские кни ги с  характерными аналитическими названиями: А. И. Уемов, «Вещи, свойства и отношения», В. С. Швырев, «Теоретическое и эмпирическое в научном познании», В. В. Петров «Проблема указания в языке науки», Р. И. Павиленис «Проблема смысла», А. Л. Блинов «Семантика и теория игр» и др. Были работы логиков, рассматривавших те же проблемы, что и их коллеги на западе, работы философов и методологов науки. Пере воды статей известных западных аналитических философов публикова лись и обсуждались на страницах таких журналов, как «Вопросы фило софии», «Новое в зарубежной лингвистике», а также в сборниках ста тей по логике и логической семантике. Аналитическая философия в  СССР является темой, достойной отдельного глубокого исследования. Однако какой бы она на самом деле ни была, вряд ли можно будет отрицать, что ее характерной особенно стью было то, что она не была представлена в виде самостоятельных философских течений. Свойственные аналитической философии под ходы встречались в работах логиков, философов науки, лингвистов. В  том, что касается аналитической философии, то  1990‑е годы не ознаменовались ее бумом на постсоветском пространстве, а прошли преимущественно под знаменем перевода классических текстов по ана литической философии и появлением ряда значимых историко-фило софских исследований. Появившиеся в  это время редкие аналитиче ские исследования молодых авторов не  получили признания и  даже критики. Не  в  последнюю очередь причиной тому было отсутствие достаточно компетентной аудитории, не просто знакомой с проблема тикой аналитической философии, но и занимающейся ее разработкой. С началом нового века историко-философские монографии и пере воды стали дополняться учебниками по  аналитической философии и  англо-американской философии. Однако их  структура сохраняет ориентацию на историко-философский материал7. Оставляя в сторо не вопрос о  том, можно  ли написать квалифицированный учебник по  аналитической философии, полностью отказавшись от  историкофилософской ориентации, отметим здесь лишь то, что появление этих работ, самостоятельно написанных русскоязычными исследователями, хотя и существенно отличалось от доминирующего ранее переводческо го подхода, тем не менее не породило плодотворных дискуссий в обла сти аналитической философии. Реальные дискуссии, как было сказа 7 См.: Аналитическая философия. Учебное пособие для вузов / Под ред. М. В. Лебедева,

А. З. Черняка. — М., 2004; Грязнов А. Ф. Аналитическая философия. — М., 2006; Никоненко С. В. Аналитическая философия: основные концепции. — СП б., 2007. Логос 2 (70) 2009 

7

но выше, были связаны с вопросами о том, как правильнее переводить и  понимать те или иные термины, используемые классиками анали тической философии и современными западными философами. Эти дискуссии, по своей сути, сохранили историко-философский характер: авторы в поддержку своей позиции либо указывали на традицию упо требления того или иного термина в работах зарубежных мыслителей, либо апеллировали к отечественной переводческой традиции для соот ветствующих текстов. К таковым относились дискуссии о переводе тер минов «proposition», «belief» или «mind». Замысел данного номера «Логоса»

Пожалуй, самая большая польза, которая была извлечена из всех этих «соревнований» по историко-философской или логической компетен ции, а также по тому, как лучше или правильнее переводить англоязыч ную литературу, заключалась в признании неплодотворности и беспер спективности этих «соревнований». Историко-философские исследова ния по аналитической философии — это не аналитическая философия. Апелляция же к авторитетам и демонстрация точного воспроизведения содержания концепций тех или иных западных философов в известной степени способна обосновать аргумент историка философии или исто рика идей, но не аргумент философа. Развитие же как таковой филосо фии подразумевает проведение именно философских, а не историкофилософских исследований, формулировку философских аргументов, их обоснование и обсуждение в дискуссиях с оппонентами. Таким образом, основной целью при составлении настоящего номе ра «Логоса» была подготовка русскоязычными философами-анали тиками самостоятельных исследований и  отказ от  статей историкофилософского характера. Насколько это удалось каждому отдельному автору, судить читателям и его потенциальным критикам. Разумеется, исследование проблем, обсуждаемых в рамках аналитической филосо фии, невозможно без упоминания философов, сформулировавших эти проблемы или существенным образом способствовавших прогрессу в их исследовании, и без привлечения в том или ином виде содержания их концепций. В известной степени это необходимо для введения чита теля в контекст исследуемой проблемы. Однако главный акцент предла гаемых статей сделан на конкретном тезисе автора по исследуемой про блеме и его обосновании. Тем самым предполагается спровоцировать возможные опровержения, дополнения или альтернативные взгляды, а не просто познакомить читателя с обсуждаемыми проблемами и пред ложенными на сегодняшний день подходами к их решению. Цель этого номера не столько рассказать нашим читателям о том, какова сегодняш няя аналитическая философия на постсоветском пространстве, сколь ко показать ее на примере работ отдельных авторов.

8  Петр Куслий

Структура и содержание номера

Собранные здесь тексты разбиты на тематические разделы: онтоло гия и теория познания, логическая семантика и философия, аналити ческие исследования. В этих трех разделах мы попытались, насколько это было возможно, отразить те основные направления, в которых раз вивалась и развивается аналитическая философия. Так, первый раздел начинается со статей по онтологической пробле матике. В. Ладов защищает реалистскую позицию, выявляя самопроти воречивость тезиса релятивизма, и  предлагает проект формального реализма как методологическое требование допущения существования объективной реальности. Л. Макеева исследует существующие в совре менной философии аргументы против реализма, в частности извест ный тезис У. Куайна о недоопределенности научных теорий эмпириче скими данными, и приходит к заключению о том, что ни один из них не достаточен для опровержения реализма. Статья Е. Ледникова контрастирует по духу с первыми двумя текста ми: она посвящена критике эссенциализма в метафизике. Развивая цен тральные идеи теории языковых каркасов Р. Карнапа, автор предлагает анализировать все контексты существования в терминах так называе мых «эпистемических модальностей» и показывает, насколько предла гаемый им метод анализа оказывается плодотворным для решения акту альных проблем философии науки. Заключительные статьи первого раздела посвящены исследовани ям в области эпистемологии, точнее, в области теории знания. В сво ей статье Г. Ольховиков предлагает разработанный им метод по защите классической концепции знания от широко известных контрпримеров, предложенных некогда Э. Геттиером. Е. Вострикова, исследуя природу распространенного в современной эпистемологии экстерналистского подхода к экспликации знания, утверждает, что данный подход являет ся перенесением экстерналистского анализа значения и ментального содержания в область теории знания, однако, как демонстрирует автор, обоснованность такого перенесения оказывается сомнительной. Во  втором разделе представлены статьи по  философским пробле мам семантики. В статье П. Куслия предлагается анализ имен как еди ничных терминов, способных указывать на  объект либо непосред ственным образом, никак его не  описывая, либо как на  референт некоторого описания, сокращением которого и  является само имя. А. Никифоров, исследуя природу контрфактических высказываний, предлагает их типологию, а также указывает на ряд методологических сложностей, связанных с их исчерпывающим анализом. Я. Шрамко, раз вивая идеи Г. Фреге, выдвигает аргумент о том, что истинностные зна чения должны пониматься как абстрактные объекты, обладающие соб ственным онтологическим статусом и являющиеся предметом изучения науки логики. Логос 2 (70) 2009 

9

Третий раздел представляет собой статьи по ряду других ключевых направлений в аналитической философии: философии сознания, тео рии речевых актов и коммуникации, моральной и социально-полити ческой философии. Д. Иванов в своей работе рассматривает аргумен ты, способные опровергнуть физикализм в области философии созна ния и  приходит к  выводу о  том, что непреодолимым препятствием для физикализма оказывается только объяснение перспективы перво го лица. В. Кузнецов критикует теорию Дж. Остина за недостаточность проведенного в ней анализа перформативных речевых актов и пред лагает их  более обширную типологию, демонстрируя одновременно, что ключом к пониманию природы коммуникации оказываются имен но перформативные конструкции. А. Черняк анализирует понятие уда чи в современной моральной философии и выдвигает аргумент о том, что удача должна рассматриваться как одно из необходимых условий для морального становления субъекта. Наконец, Н. Кудрявцева исследует причины, по которым формулировка рациональных оснований поня тия социальной справедливости представляется проблематичной зада чей, и приводит доводы в поддержку тезиса о том, что отыскание тако вых не является бесперспективным предприятием. Петр Куслий

10  Петр Куслий

Все волод Ла д ов

Формальный реализм1

Вопрос на шестьдесят четыре тысячи долларов

«

Э то вопрос на  шестьдесят четыре тысячи долларов: можем  ли мы (Дьюи и Дэвидсон подчеркивают, что не можем) отличить тот вклад, который вносит мир в  процесс формирования суждения, от  наше го собственного вклада» [1: 295]. Вопрос на  шестьдесят четыре тыся чи долларов в одном из популярных телешоу США середины 1950‑х был самым сложным. Ответ на  него сулил игроку очень крупный по  тем временам для среднего американца денежный выигрыш. С  подачи Р. Рорти мы можем представить своеобразную эпистемологическую викторину с определенным набором вопросов, оцененных по степени сложности, где наиболее принципиальным, важным и сложным будет вопрос о том, зависят ли наши суждения, и соответственно их истин ность, от некоторого объективного положения дел или нет. Мы разделяем мнение Р. Рорти. Данный вопрос по‑прежнему являет ся одним из ведущих в новейшей философии. Именно в ответах на него определяются позиции реализма и  антиреализма, противостояние между которыми выглядит наиболее принципиальным в современных философских дискуссиях. В одной из своих работ М. Даммит дает следующее формальное опре деление реализма: «Сущность реализма в этом: для любого высказыва ния, которое имеет определенный смысл, должно быть что‑то, посред ством чего либо оно, либо его отрицание является истинным» [2: 175]. Очевидно, что в  основании такого определения находится объекти вистская онтоэпистемологическая установка и корреспондентное пони мание истины. Предложение языка истинно тогда, когда в реальности существует то (некоторый факт), о чем говорится в этом предложении 1 Представленное в статье исследование выполнено при поддержке гранта Президен та РФ (НШ — 5887.2008.6) и гранта РФФИ (08‑06‑00 022‑а).

Логос 2 (70) 2009 

11

как о существующем. Соответственно, позицию антиреализма можно сформулировать как прямо противоположную: нет никакого объек тивного факта, посредством которого предложение языка оценивает ся как истинное или ложное; предложение считается истинным в силу действия иных причин, например, за  счет лингвистической конвен ции, когерентной согласованности предложения всей системе знания, прагматической установки на полезность информации, содержащейся в предложении, для нужд практической жизни и т. д. Несмотря на  то  что антиреализм стал визитной карточкой всей современной философии, как континентальной, так и аналитической, в данном теоретическом построении обнаруживаются существенные затруднения логического и эпистемологического характера, разрешить которые в рамках самой позиции антиреализма нельзя. По этой при чине автор статьи защищает реалистские воззрения, утверждая, что реализм есть единственно возможная непротиворечивая онтоэписте мологическая позиция. В  статье обсуждаются основные положения так называемого формального реализма — концепции, которая должна, по мысли автора, стать фундаментом любых последовательных построе ний в онтологии и эпистемологии. Мозги в бочке

Х. Патнэм, как кажется, должен был испытывать смятение по поводу край не полярных тезисов, выдвигаемых им в процессе развития своей мысли. С одной стороны, разрабатывая эпистемологические следствия теоре мы Левенгейма — Сколема, Х. Патнэм сформулировал положение о ради кальной неопределенности референции, которое по масштабности скеп тицизма в отношении всех возможных сфер познания вполне сравнимо с наиболее радикальными формами антиреализма в современной фило софии. С другой стороны, именно Патнэм, как никто другой, с особой остротой ощущал общетеоретическую несостоятельность скептицизма, ведущего к глобальному релятивизму и антиреализму в вопросах истины, объективности и необходимого знания. Именно Патнэм в своей извест ной работе «Разум, истина и история» [3] формулирует наиболее развер нутые и продуманные антирелятивистские аргументы в поздней аналити ческой философии. Из-за этого, как справедливо отмечает Л. Б. Макеева, его позиция выглядит двусмысленной: «Противопоставляя свою концеп цию метафизическому реализму, Патнэм так формулирует ее основные положения, что они говорят в пользу понимания им истины как неко торого вида когерентности наших представлений друг с другом. Однако, стремясь избежать обвинения в релятивизме, он, по существу, вносит такие уточнения и дополнения, которые свидетельствуют об отказе пони мать истину как простую когерентность и означают внесение определен ных объективных компонентов в ее трактовку. Это, безусловно, является серьезным недостатком концепции истины Патнэма» [4: 132 – 133]. Вместе

12  Всеволод Ладов

с тем на основе как раз этой эпистемологической напряженности и рож дается новая онтологическая программа Патнэма, известная как внутрен ний реализм, в которой автор попытался выбрать срединный путь между противостоящими позициями реализма и антиреализма. Мы не будем касаться вопроса о том, в чем именно состояла новая идея Патнэма. Нас в большей мере интересует критическая часть его работы, а  именно аргументы против релятивизма, которые мы хоте ли бы использовать в качестве обоснования несостоятельности анти реалистской позиции в общем виде. Один из таких аргументов представлен в экстравагантном мыслен ном эксперименте под названием «мозги в бочке» [3: 14 – 37]. Мы можем представить себе мозг, который генерирует мыслительную деятель ность, будучи помещенным в  особый питательный раствор для под держания его жизнедеятельности. Какая‑либо связь с внешним миром у  этого существа, будь то  посредством чувственности или каких‑либо других источников, по определению, отсутствует. Все данные, с кото рыми имеет дело мышление, возникшее в  таком мозге, получены не  из  реальности, не  от  существующих объектов. Они представляют собой внутренние ментальные образы, за  которыми стоят не  объек ты, а лишь определенная последовательность электрических сигналов, посылаемых в мозг при помощи подключенных к нему электродов, соз дающих иллюзию внешнего воздействия. Если развить мысль Патнэ ма далее и предположить, что такое существо обладало бы внутренней речью и было бы способно на продуцирование монологических выска зываний, то  мы могли  бы сказать, что специфика языковой деятель ности такого субъекта состояла бы в том, что в ней, по определению, наложен запрет на осуществление каких‑либо референциальных отно шений. Предложения языка этого существа в принципе не могли бы отсылать к каким‑либо реальным референтам, их значения бы полно стью ограничивались лишь внутренними ментальными образами, воз никающими посредством воздействия электродов. Спрашивается, могло ли бы такое существо понять, что оно — моз ги в бочке? Или, если сразу переводить исследование в привычное для аналитической философии лингвистическое русло, мы могли бы поста вить вопрос так: способно ли такое существо высказать предложение «Мы — мозги в бочке»? Следуя мысли Патнэма, мы должны дать отрица тельный ответ на этот вопрос. Поскольку мозги в бочке, по определе нию, не могут сформулировать предложение с реальным референтом, постольку они никогда не смогут высказаться о том, что на деле имеет место, а именно, что они — мозги в бочке. Если же предложение «Мы — мозги в бочке» все же вдруг случайно встретится во внутренней речи данного существа, то, поскольку референциальные связи в его языке отсутствуют, оно не будет означать, что существуют мозги в бочке, оно не будет указывать на этот факт реальности. Предложение «Мы — мозги в бочке» не говорит о том, что мы — мозги в бочке. Логос 2 (70) 2009 

13

Патнэм сравнивает эту ситуацию с еще одним воображаемым случа ем. Допустим, мы видим, как муравей, ползая по песку, оставляет на нем такой след, который идентичен карикатурному изображению Уинсто на Черчилля. Можем ли мы сказать, что муравей изображает Черчил ля, что Черчилль является референтом тех начертаний, которые мура вей оставил на песке? Очевидно, нет. Муравей не продуцирует рефе ренциального отношения. У  той картинки, которую он случайным образом нарисовал на песке, нет никакого референта. Подобное про исходит и с предложением «Мы — мозги в бочке», которое сформулиро вано во внутренней речи мозгами в бочке. Несмотря на столь экстравагантную форму, которая, наверно, мно гих может отпугнуть излишней натуралистичностью, очевидно, что данный аргумент может быть применен в  качестве критики любого антиреалистского проекта. Если, как считает антиреалист, истина есть лишь культурная конвенция того или иного вида, то либо этот фило соф вообще не сможет высказать предложение «Истина есть культур ная конвенция», либо, если он все же высказывает его, такое предло жение — «Истина есть культурная конвенция» — не будет указывать на то, что истина есть культурная конвенция. Такое предложение не будет ука зывать даже на  то, что имеется определенная культурная конвенция, в соответствии с которой истина понимается как культурная конвен ция. Ибо если бы предложение указывало на такую конвенцию, то она сама бы уже представала в качестве некоторого реального референта. Предложение «Истина есть культурная конвенция» представляет собой одну из тех «ловушек языка», обнаружить которые всегда пытал ся философ-аналитик, следуя своей методологии. Создается впечатле ние, что данное предложение о чем‑то говорит. Кажется, что то, о чем оно говорит, настолько весомо, что мы готовы даже поместить это пред ложение в основание наших онтоэпистемологических представлений. Но на деле за этими знаками на бумаге, которые выводит последова тельный антиреалист, записывая: «Истина есть культурная конвен ция», — ничего не стоит. Язык антиреалиста становится мнимым, пре вращается в квазиязык, который не говорит ни о чем. Если принять в  качестве допущения, что субъект познания в  сво ей рациональной деятельности не  способен высказывать предложе ния о фактах реальности, то он никогда не сможет построить с помо щью предложений своего языка такую теорию, которая будет гово рить о том, что субъект познания в своей рациональной деятельности не способен высказывать предложения о фактах реальности. Если бы антиреализм был прав, то мы никогда не смогли бы сформулировать позицию антиреализма. Если же, как мы видим, такая позиция все же имеет место быть, это означает либо то, что высказывание антиреали ста не говорит о том, о чем оно должно говорить, либо, что (и скорее всего, происходит именно это) антиреалист оказывается непоследова тельным, он опровергает свое собственное основание и высказывает

14  Всеволод Ладов

самый что ни на есть реалистский тезис. Поэтому на заявления анти реалиста Рорти, подобные следующему: «Такие философы [реалисты. — В. Л.] разделяют образ человеческих существ, как машин, сконструиро ванных (Богом или Эволюцией), среди прочих, для того, чтобы видеть вещи правильно. Прагматисты хотят освободить нашу культуру от тако го самовосприятия…» [1: 292], — Патнэм совершенно справедливо заме чает: «…я думаю, что, несмотря на все внешнее оформление, в рассуж дениях Рорти сохраняется попытка сказать, что с точки зрения Божест венного Видения его (Божественного Видения) не существует» [5: 490]. Прагматисты хотят освободить нашу культуру от неверного воззрения на  сущность человека. Они хотят показать нам, как правильно пони мать человека, как увидеть его таким, каков он есть на самом деле. Контраргументы антиреалистов и их опровержение

Мы привели аргументы, призванные показать логическую и эпистемо логическую несостоятельность общей позиции антиреализма. Далее воспроизведем те соображения, которые либо обычно уже выступали, либо могли бы выступить в качестве контраргументов к данной крити ке. Естественно, мы попытаемся усомниться в состоятельности и этих контрмер. Например, в  отношении Витгенштейна, многие интерпретаторы обращают внимание на особый афористичный стиль, в котором напи саны «Философские исследования». Предполагают, что автор избрал дан ную форму изложения неслучайно. Она призвана подчеркнуть, что в  данном тексте Витгенштейн не  стремится к  созданию какой‑либо новой теории, к  формулировке каких‑то  общих положений относи тельно рассматриваемого предмета — значения языкового выражения. В подтверждение приводятся соответствующие пассажи «Философских исследований», например §43: «Для большого числа случаев — хотя не для всех, — в которых мы используем слово „значение“, его можно опреде лить так: значение слова — это его употребление в языке» [6: 99]. Однако соображение, высказанное в §43 «Философских исследований», никак не  согласуется с  другими положениями, которые, собственно, и принесли славу учению позднего Витгенштейна. Скажем, централь ный для темы следования правилу §201 содержит утверждение имен но универсалистского характера: «…ни один образ действий не мог бы определяться каким‑то  правилом…» [6: 163]. Если  бы мы сохрани ли классический взгляд на  функционирование языка, то  пришли  бы к парадоксальному утверждению, что ни одно конкретное употребле ние слова не  могло  бы определяться значением, содержащим в  себе правило его употребления. «Ни  одно» — разве это выражение естест венного языка не подразумевает применение квантора всеобщности в  данной предикации: ¬∀xP (x), где х — употребление слова, P — быть определенным значением, содержащим в себе правило? То же можно Логос 2 (70) 2009 

15

сказать относительно высказывания из §16 сборника «Zettel»: «Ошибоч но говорить, что есть что‑то, что представляет собой значение…» [7: 3]. Должны ли мы сомневаться в том, что Витгенштейн имеет здесь наме рение сказать что‑то о значении языкового выражения в целом? Если воззрения Витгенштейна не касаются всего языка, не касаются сущно сти значения какого бы то ни было языкового выражения, если они иногда истинны, а иногда ложны, то в чем состоит их теоретическая ценность? М. Даммит подчеркивает этот момент: «Я не мог бы отнес тись с тем уважением к его работе, которое я имею, если бы я не рас сматривал его аргументы и прозрения как основанные на истинности его убеждения» [8: xi]. Если же они все‑таки претендуют на то, чтобы отдать отчет о формировании значения, о принципе функционирова ния языка в целом, если они расценивают классический августиниан ский образ языка как полностью не соответствующий реальным рече вым практикам и вводят вместо него новое представление о том, как работает язык, то они подпадают под те критические аргументы, кото рые мы зафиксировали выше. Еще  одной достаточно распространенной попыткой обойти логи ческие затруднения, связанные с  формулировкой позиции антиреа лизма, является простое их игнорирование. Для примера можно при вести попытку У. Джеймса ответить на обвинения в том, что его праг матизм является логически противоречивым. Доводы Джеймса носят явный алогический характер и в этом смысле являются показательны ми для многих современных антиреалистских теорий, которые вооб ще не желают сразиться с соперником, что называется, на одном поле, одним оружием. Они не  пытаются найти логически внятный ответ на предъявленные критические замечания, а говорят, скорее, о несо стоятельности самого рационалистического дискурса. Вот как Джеймс формулирует сам аргумент и ответ на него: «Один мой корреспондент высказал данный упрек [в  логической несостоя тельности прагматизма. — В. Л.] следующим образом: «Когда, обраща ясь к своей аудитории, вы говорите: „Прагматизм есть истина обо всем, что касается истины“, — то слово «истина» употребляется вами в двух различных значениях. По поводу первого ни у вас, ни у ваших читате лей вопросов не возникает; вы не предоставляете им свободу принять или отвергнуть эту «истину» в зависимости от того, насколько хорошо она служит их целям. А вот вторая «истина», которая должна была объ яснять и включать в себя первую, как раз и предполагает, по‑вашему, такую свободу. Стало быть, пафос вашего суждения, по‑видимому, нахо дится не в ладах с его смыслом». Перед нами классический способ, кото рым всегда пытались опровергнуть разного рода скептицизм. «Чтобы выразить свою скептическую позицию, — говорят рационалисты, — вам никак не обойтись без догматизма. Выходит, вы всей своей жизнью про тиворечите собственным убеждениям». Казалось  бы, неспособность столь древнего аргумента хоть в малейшей степени поубавить в мире

16  Всеволод Ладов

тотального скепсиса уже должна была породить сомнение и  у  самих рационалистов: мол, стоит  ли думать, что подобные текущие возра жения логического порядка в итоге могут оказаться фатальными для живых склонностей духа? А всякий скептицизм и есть живая духовная склонность — склонность к отказу от окончательного вывода» [9: 350]. Джеймс выдвигает контраргумент, заявляя, что несмотря на форму лируемое затруднение данное рассуждение никогда не могло умертвить «живых склонностей духа». Это характерный для антиреализма способ ухода от проблемы: как только нужен четкий логический ответ, тут же антиреалист прибегает к метафоре. Как только реалист пытается при звать оппонента к строгости мысли, тот сразу же маскирует свою пози цию каким‑то подобием поэтического письма. Наиболее внятными в  логическом отношении способами оправ дания антиреализма могут выглядеть концепция различения языка и метаязыка А. Тарского и определенное эпистемологическое следствие теории типов Б. Рассела. С точки зрения концепции различения языка и метаязыка [10: 90 – 129] неправомерной окажется не позиция антиреализма, в которой утвер ждается, что истинность каких бы то ни было суждений релятивизиру ется относительно субъективных / интерсубъективных факторов позна ния (культурных, лингвистических, психических, биологических и т. д.), а как раз обвинение этой позиции в противоречивости (по типу патнэ мовского). Считать высказывание «Все высказывания относительны» самопротиворечивым можно только исходя из ошибочного смешения различных уровней языка. На деле, само это высказывание относится уже не к языку, который в данном случае предстает объектом, о котором что‑то говорится, а к метаязыку, и поэтому никакой противоречивости в утверждении антиреалиста нет. Его высказывание «Все высказывания относительны» вполне может быть абсолютным, и это не приводит нас к некоему мыслительному коллапсу, если только мы не забываем всякий раз проводить различия в уровнях языка, что, кстати говоря, для естест венного языка А. Тарский считал, практически неосуществимым, обра щаясь для проведения данных различий к искусственным языкам. С  помощью теории типов [11] может быть высказана критика и  в  адрес тех, кто пытается уличить эпистемологические воззрения антиреализма в  противоречивости. Подобно тем выводам, которые были сделаны из  концепции метаязыка А. Тарского, можно сказать, что формулировка логического затруднения данных антиреалистских воззрений основывается на  смешении высказываний разных типов. Высказывание «Все высказывания относительны» попадает в тип более высокого порядка, нежели те высказывания, о которых в нем идет речь. Видимость противоречия возникает из‑за неоправданного смешения данных типов. В  отношении концепции метаязыка А. Тарского и  теории типов Б. Рассела мы можем высказать следующее возражение. По  сути, тео Логос 2 (70) 2009 

17

рия типов Б. Рассела устанавливает запрет на  универсалистский дис курс вообще. Нельзя говорить обо всем сразу, всегда следует помнить, что какое бы то ни было суждение может касаться только ограниченной предметной области. Следовательно, и истинностная оценка этого суж дения также не может быть универсальной, она всегда должна релятиви зироваться относительно того определенного круга предметов, который охватывается в суждении. Но как быть с самой формулировкой теории типов (этот же вопрос касается и концепции метаязыка)? Относится ли она сама только к определенному типу высказываний, охватывающих определенную, ограниченную предметную область, или все же представ ляет собой пример высказывания того самого универсального характе ра, запрет на которые она как раз и пытается установить? Формулиру ется ли сам принцип различения языка и метаязыка только еще в одном частном языке, по отношению к которому также возможна метапозиция или же здесь используется некий универсальный язык, охватывающий все возможные лингвистические события? Когда Рассел произносит: «Общность классов в мире не может быть классом в том же самом смыс ле, в котором последние являются классами» [11: 90], разве он не форму лирует то свойство, посредством которого можно собрать в некую уни версальную общность классов все возможные общности классов, а зна чит и саму эту общность? Если это так, то сама формулировка теории типов представляет собой использование понятия класса всех классов, с которым она борется. Если это не так, то формулировка теории типов распространяется не  на  все возможные общности классов, а  только на некоторые, допуская возможность существования иных общностей, находящихся в метапозиции по отношению к ней и руководствующихся иным, отличным от теории типов, принципом отношения между клас сами. В итоге теория типов при попытке использовать ее для обоснова ния антиреалистских воззрений сама оказывается в логическом тупике. Споры о реализме

Избежать вышеописанных затруднений способна только реалистская позиция. Когда реалист высказывает суждение: «Всякое суждение долж но высказываться с претензией на описание того, что есть», то в дан ный момент позиционирование самого этого суждения находится в  согласии с  его собственным содержанием. Данным суждением реа лист подтверждает, что всякое суждение должно высказываться с пре тензией на описание того, что есть. Суждение «Всякое суждение должно высказываться с претензией на описание того, что есть» само претенду ет на то, чтобы описать соответствующее объективное положение дел, а именно тот факт, что всякое суждение должно высказываться с пре тензией на описание того, что есть. Любое теоретическое построение рационалистического дискурса по сути должно заканчиваться реалистским тезисом, обратное немыс

18  Всеволод Ладов

лимо. Последовательный антиреалист просто останавливает мышле ние в ситуации абсурда. Мышление, по сути, должно быть мышлени ем о том, что есть, так же, как и язык может функционировать толь ко тогда, когда существует что‑то внелингвистическое. Если допустить полное отсутствие референциальных отношений, то язык перестает быть самим собой, а именно системой знаков, которые что‑то означают. Язык превращается в «колебания воздуха», становится мнимым. Любые трактовки истины, будь то прагматическая, когерентистская или даже дефляционистская, отрицающая возможность самого определения дан ного понятия, сами должны опираться на корреспондентное понима ние истины. Только так может быть сформулировано внятное концеп туальное построение в принципе. Рациональная философия возможна только как реализм. Важнейшая проблема онтологии, как оказывается, имеет до смешного простое решение: «Онтологический вопрос необы чен своей простотой. Его можно сформулировать в трех односложных словах: „Что же есть?“ Более того, ответить можно одним словом: «всё», и каждый сочтет этот ответ истинным» [12: 7]. К несчастью, реализм сильно ослабляет себя, доводя почти до само разрушения в  угоду антиреалистским программам, когда осуществля ется попытка продолжить онтологическое исследование и  ответить на следующий вопрос: «Что же именно есть?» Здесь начинаются ост рейшие споры и хаотическое нагромождение теорий, где выстроить какую‑либо последовательную иерархию идей оказывается делом очень сложным. Например, позиция так называемого научного реализма, ориен тированного прежде всего на физическую реальность, вряд ли будет принимать тезисы математического реализма, утверждающего объ ективное существование универсальных сущностей. Реализм, кото рый останавливается на физикализме, можно было бы назвать «уме ренным», тогда как для позиции, которая, помимо физической реаль ности, признает и реальность математическую, можно использовать термин «радикальный реализм». Как эти позиции должны соотносит ся между собой? Должны ли мы с позиции умеренного реализма трак товать радикальный реализм как антиреализм? Из текстов Даммита, который посвятил рассмотрению вопросов реализма и  антиреализ ма немало времени и усилий, видно, с каким трудом ему дается обсуж дение данной темы [13: 462 – 478]. Она актуальна для этого оксфорд ского философа еще и тем, что его главный источник вдохновения — семантическая теория Г. Фреге — как раз оказывается двусмысленным в этом отношении. Трехчленная семантика Фреге всегда трактовалась как пример антиреализма из‑за того, что между языком и миром Фре ге помещал определенную медиальную абстрактную сущность — смысл языкового выражения, посредством которого мир объективных рефе рентов становится доступным для познающего субъекта. И  сам Дам мит, в  конце концов, расценивает свою позицию как антиреалист Логос 2 (70) 2009 

19

скую, когда спорит с Дэвидсоном [14: 93 – 135]. Но общим местом явля ется и совершенно противоположная интерпретация: Фреге по праву называют платоником, ибо он утверждал объективное существование этих абстрактных сущностей, несводимое к субъективным представле ниям познающего. И в этом смысле Фреге предстает как реалист, мате матический реалист. Естественно, что различные трактовки реализма, вызывающие путаницу в типологизации тех или иных конкретных теоретических построений, подобно вышеуказанному случаю с  Фреге, основывают ся на определенных эпистемологических предпосылках. Одни делают акцент на чувственный опыт, в котором фиксируются объекты физи ческой реальности, другие говорят о  существовании особого опыта интеллектуальной интуиции, в котором субъект познания оказывает ся способным «схватывать» абстрактные сущности в их целостности. Споры между этими различными позициями уже в  рамках реализма по‑прежнему не утихают. Основные принципы формального реализма

Теоретическое построение, которое мы именуем формальным реализ мом, позволяет оставить в стороне споры среди реалистов по вопросу о том, какого рода сущности имеют место в объективной реальности. Более того, формальный реализм позволяет проигнорировать и самый принципиальный эпистемологический вопрос, который возникает в данном случае: как именно обосновать и описать то, что мы способны выходить за пределы субъективности и соприкасаться с реальностью самой по себе? Для Рорти, как известно, «козырная карта» антиреализ ма состоит как раз в указании на невозможность найти ответ на дан ный вопрос. Постулирование объективной реальности и возможности ее адекватного познания интерпретируются в прагматизме как некое иррациональное действие, сродни религиозной вере. В этом отношении позиция формального реализма является, если так можно выразиться, бесцеремонной. Здесь утверждается, что мир существует, что есть все, что есть, и что каким‑то образом мы способ ны на адекватное познание мира. Как в таком случае можно было бы ответить на замечание Рорти об иррационалистическом, религиозном характере данного положения? Только негативно — обратное немысли мо. То, что мир есть, и что мы каким‑то образом способны фиксировать его таким, каков он есть — основа любого дальнейшего движения мысли вообще. Тот, кто пытается исключить эту фундаментальную предпосыл ку рациональности, неизбежно приходит к противоречию, сталкиваясь с аргументом от автореферентности по типу патнэмовского. Формальный реализм оставляет открытыми сложные онтоэписте мологические вопросы о том, какого рода сущности имеются в бытии и с помощью каких средств познавательного аппарата субъекта возмож

20  Всеволод Ладов

но их адекватное познание. Это не означает, что данные вопросы при знаются несущественными. Скорее, исследования по ним откладыва ются. Формальный реализм предоставляет право рассмотрения этих вопросов дальнейшим конкретным эпистемологическим разработкам. В чем же тогда можно усмотреть эвристичность позиции формаль ного реализма для онтологии и  эпистемологии? Ответ должен быть таким: в  противостоянии антиреализму. Формальный реализм, если воспользоваться метафорой, есть исследование и  расчистка местно сти перед проведением строительных работ. Это вынесение вердикта о том, на какой почве, на каком основании может быть построено зда ние рационалистической философии. Формальный реализм не  отрицает ситуаций плюрализма, нали чие конвенций, действий, руководствующихся прагматическим выбо ром, т. е. всего того, в чем антиреализм усматривает основные черты человеческой культуры. Формальный реализм не отрицает того факта, что достижение объективной истины и необходимого знания — задача не из легких (а во всей полноте и во всем многообразии опыта, скорее всего, вообще не выполнимая). Формальный реализм выступает про тив лишь наиболее радикального антиреалистского тезиса, в соответ ствии с которым мы должны отказаться от самого идеала объективной истины как регулятивного принципа познания, ибо этот отказ останав ливает рациональную деятельность как таковую: «То, что мы не можем достигнуть этого идеала на  практике, не  является парадоксальным; никогда и  не  предполагалось, что мы действительно можем достичь его на практике. Однако то, что возникают принципиальные трудности с самим идеалом, т. е. что мы не можем больше представить, что значит достижение этого идеала, этот факт оказывается для нас, таких как мы есть, наиболее глубоким парадоксом» [5: 482]. Формальный реализм в действии

Несмотря на предельно абстрактный уровень основных тезисов систе ма формального реализма может быть использована для решения кон кретных эпистемологических задач, для вынесения оценки корректно сти тех или иных конкретных эпистемологических построений. Например, с  точки зрения формального реализма может быть представлено новое решение проблемы следования правилу — одной из широко обсуждаемых тем в аналитической философии последних десятилетий. Эта проблема, сформулированная еще Витгенштейном [6: 75 – 319], заключается в следующем. Если мы признаем, что значение языкового выражения должно заключать в себе правило его употребле ния для неограниченных случаев коммуникативных ситуаций, а затем, согласившись с доводами скептического рассуждения, установим, что какое‑либо конкретное употребление выражения подпадает как мини мум под два правила, то нам придется сделать неутешительный скеп Логос 2 (70) 2009 

21

тический вывод, что мы не знаем значений тех языковых выражений, которые употребляем в своей речи. С. Крипке [15] предположил (а именно его интерпретация витген штейновской проблемы оказалась наиболее известной и обсуждаемой в литературе), что существует только два возможных варианта решения проблемы следования правилу: прямое и скептическое. В соответствии с прямым решением, мы должны опровергнуть аргументацию скепти ка и показать, что ресурсы нашего познавательного аппарата достаточ ны для того, чтобы однозначно фиксировать определенное, единствен ное в своем роде правило, в соответствии с которым осуществляется употребление языкового выражения в той или иной коммуникативной ситуации. Если же этого сделать нам не удается (а Крипке уверен, что прямой ответ скептику невозможен), то мы должны обратиться к скеп тическому решению. Суть скептического решения состоит в том, что мы пересматриваем сам принцип функционирования языка. Утвер ждается, что слова языка не предназначены для того, чтобы указывать на вещи, чтобы репрезентировать мир. Язык нужен лишь для обеспече ния коммуникации между субъектами в процессе совместной деятель ности, которая вообще не нуждается в отсылке к реальным референ там. Успешное функционирование языка возможно без четкой фик сации значений языковых выражений. Для нужд практической жизни нам достаточно лишь иллюзии значения, которую генерирует лингви стическое сообщество в регулярных практиках коммуникации. Таким образом, проблема перестает быть проблемой, она разрешается не пря мым, а косвенным образом. Аргументация скептика признается верной, но она больше не приводит нас, как утверждают пропоненты скептиче ского решения, к какому‑либо эпистемическому коллапсу. Однако, следуя принципам формального реализма, мы можем поста вить под сомнение саму жесткую альтернативу, введенную Крипке: либо прямое, либо скептическое решение. Формальный реализм говорит о том, что существует третье решение проблемы следования правилу, которое можно было бы назвать умеренным. Суть умеренного решения сводится к следующему. Даже несмотря на то, что мы не обладаем доста точными эпистемическими ресурсами, чтобы представить полное пря мое решение проблемы, мы можем с уверенностью заявить, что скеп тическое решение не верно. Подводя аргументацию скептика под более общие положения антиреализма, а затем применяя к антиреалисту аргу мент от автореферентности патнэмовского типа, мы демонстрируем логическую противоречивость и  эпистемологическую несостоятель ность скептического решения. Умеренное решение носит, по большей части, негативный характер. Оно нацелено на критику скептического решения проблемы следова ния правилу как на одно из наиболее радикальных проявлений эписте мологического скептицизма и  антиреализма в  современной филосо фии. Вместе с тем критика подобного рода в качестве следствия имеет

22  Всеволод Ладов

и  позитивное содержание. Умеренное решение выступает обоснова нием необходимости дальнейших эпистемологических исследований, руководствующихся реалистскими принципами познания, настаивает на продолжении поисков прямого решения проблемы. Таким образом, умеренное решение проблемы следования прави лу представляет собой демонстрацию эффективности использования системы формального реализма для рассмотрения конкретных эписте мологических вопросов. Литература Rorty R. Is Truth A Goal of Enquiry? Davidson Vs. Wright // The Philosophical Quar terly. 1995. Vol. 45. No. 180, Jul.. Dummitt M. Wittgenstein’s Philosophy of Mathematics // Dummitt M. Truth and Other Enigmas. — London: Routledge, 1978. Патнэм Х. Разум, истина и история. — М.: Праксис, 2002. Макеева Л. Б. Философия Х. Патнэма. — М.: ИФРАН , 1996. Патнэм Х. Реализм с человеческим лицом // Аналитическая философия: станов ление и развитие. — М.: ДИК , 1998. Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы. Часть I . — М.: Гнозис, 1994. Wittgenstein L. Zettel. — Oxford: Blackwell, 1967. Dummitt M. The Logical Basis of Metaphisics. — Cambridge, Massachusetts: Harvard University Press, 1991. Джеймс У. Прагматистский взгляд на  истину и  его неверные толкования. // Джеймс У. Воля к вере. — М.: Республика, 1997. Тарский А. Семантическая концепция истины и основания семантики // Аналити ческая философия: становление и развитие (антология). — М., 1998. Рассел Б. Философия логического атомизма. — Томск: Водолей, 1999. Куайн У. В. О. О  том, что есть // Куайн У. В. О. С  точки зрения логики. — Томск: Изд-во Томского университета, 2003. Dummitt M. Realism and Anti-Realism // Dummitt M. The Seas of Language. — Oxford: Oxford University Press, 1996. Даммит М. Что  такое теория значения? // Логика, онтология, язык. — Томск: Изд-во Томского университета, 2006. Крипке С. A. Витгенштейн о  правилах и  индивидуальном языке. — Томск: Изд-во Томского университета, 2005.

Логос 2 (70) 2009 

23

Лолита Ма к е ев а

Научный реализм, истина и недоопределенность теорий эмпирическими данными1 Н а рубеже  –   вв. споры о реальности атомов и молекул разделили научное сообщество на два лагеря: одни ученые и философы считали, что XIX X X

термины «атом» и «молекула» обозначают реальные структурные элемен ты вселенной, другие — в лице Эрнста Маха, Пьера Дюгема, Анри Пуанка ре и др. –в отношении этих терминов занимали скептическую позицию, развивая их феноменалистическую, конвенционалистскую и инструмен талистскую трактовки. Согласно этим трактовкам теоретические объек ты представляют собой сокращенные схемы описания сложных отноше ний между наблюдаемыми объектами, удобные соглашения или инстру менты, используемые для систематизации эмпирических данных. Спор по поводу онтологического статуса теоретических объектов продолжал ся на протяжении всего ХХ столетия, то разгораясь сильнее, то временно затихая. Начиная с 1960‑х годов философов, признававших реальное суще ствование объектов, постулируемых научными теориями, стали называть «научными реалистами». По мнению ряда исследователей2, после недол гой вспышки увлечения аналитических философов научным реализмом в 1960 – 1970‑е годы это философское направление пережило окончатель ный крах. С  этим вряд  ли можно согласиться, и  хотя число сторонни 1  Работа выполнена при поддержке индивидуального исследовательского гранта 2006 г. Научного фонда ГУ -ВШЭ (№ 06‑01‑0076).

2 Так, в недавнем прошлом американский философ науки Артур Файн объявил, что

«реализм мертв», поскольку «последние два поколения ученых-физиков отверну лись от реализма и тем не менее вполне успешно занимаются наукой без него» (Fine A. The Natural Ontological Attitude // Scientific Realism. Ed. Leplin J. Berkeley. — Los Angeles, 1984). Другой американский философ Хилари Патнэм, принадлежав ший когда‑то к числу наиболее убежденных и пылких защитников научного реализ ма, также объявил о провале «грандиозного метафизического проекта» открыть строение Вселенной (Putnam H. Realism with a Human Face. — Cambridge, 1990. P. 3).

24  Лолита Макеева

ков научного реализма в последние годы явно сократилось, тем не менее попытки защитить и  последовательно обосновать эту позицию вовсе не прекратились3. На наш взгляд, состояние, в котором находится сего дня это философское направление, является не следствием того, что его удалось опровергнуть, а скорее, отражением общего состояния нынеш ней философии науки: дискуссии в этой области утратили сейчас свой былой размах и накал; ряды тех, кто считает философию науки приори тетной областью исследований, немного поредели; интерес философов сместился с онтологических и гносеологических проблем к социологиче ским и этическим аспектам научной деятельности, да и, в целом, филосо фы науки перестали ощущать себя на переднем крае философских изыска ний. Современные дискуссии протекают более «буднично», но это имеет и положительные стороны. Страсти утихли, пыль улеглась; многие идеи и аргументы, выдвинутые в прежних баталиях, получили более детальную проработку и анализ; исследования стали более скрупулезными и технич ными, а выводы — более взвешенными и осторожными. В таком же духе изменилась и стратегия защиты научными реалистами своей позиции. Сегодня, как и на протяжении всего существования спора между науч ными реалистами и их противниками, ключевым пунктом разногласий остается вопрос об истине. Дело в том, что научный реализм соединяет в себе онтологическую и эпистемологическую концепции. Это нашло отра жение в двух фундаментальных принципах, которые были сформулирова ны Ричардом Бойдом в качестве доктринального ядра научного реализма: (1) для терминов зрелой науки характерно то, что они имеют референцию (что‑то обозначают); (2) для теорий, принадлежащих к зрелой науке, харак терно то, что они являются приблизительно истинными. Как онтологи ческая доктрина научный реализм утверждает, что постулируемые зрелы ми научными теориями объекты имеют столь же реальное существование, как и предметы нашего непосредственного восприятия, предполагая, что мир имеет независимую от сознания онтологическую структуру. Как эпи стемологическая доктрина, он утверждает, что научные теории являют ся описаниями изучаемой ими (наблюдаемой и ненаблюдаемой) области, которые могут быть охарактеризованы как истинные или ложные. Гово ря о своем понимании истины, научные реалисты, как правило, ссылают ся на корреспондентную теорию, согласно которой предложение истинно, если оно соответствует реальному положению дел или факту. Более того, истина считается достижимой, а главным инструментом для построения истинного описания мира объявляется наука. Однако это не означает, что наука может обладать полной и окончательной истиной; такая истина — лишь идеал, к которому наука будет постоянно стремиться, обладая на каж дом этапе «приблизительно» или «относительно» истинными теориями. 3 См.,

к  примеру, такие работы, как Psillos S. Scientific Realism. How Science Tracks Truth. — London., 1999; Niiniluoto I. Critical Scientific Realism. — Oxford, 1999; McMullin E. The Inference that Makes Science. — Milwaukee, 1992. Логос 2 (70) 2009 

25

Именно корреспондентная теория истины, по признанию многих кри тиков, оказалась ахиллесовой пятой научного реализма и причиной его «догматичности» и «метафизичности», против нее были направлены наи более серьезные аргументы его противников. Более того, уверенность в неадекватности трактовки истины как соответствия мысли реальности заставило некоторых прежних приверженцев научного реализма изменить своей вере и предложить иное понимание реализма. Например, ряд фило софов (Я. Хакинг, Н. Картрайт и др.) увидели выход в том, чтобы признать научный реализм исключительно онтологической концепцией, не связан ной с признанием истинности научных теорий. Так, американский фило соф Нэнси Картрайт в книге «Как лгут законы физики» (1983)4 отмечает, что теоретические объекты, фигурирующие в фундаментальных научных законах, существуют, поскольку они действуют как причинные факторы, фиксируемые в  экспериментальной работе ученых. Однако взаимодей ствия этих причинных факторов столь многочисленны, разнообразны и сложны, что опирающиеся на них объяснения и предсказания явлений невозможны без использования упрощений, идеализаций и нереалистич ных обобщений. Поэтому фундаментальные законы физики не являются истинными, они «лгут» о природе существующих вещей. Таким образом, ложность законов, упрощения и идеализации являются той ценой, кото рую физики должны заплатить за когнитивно удобную и полезную картину физической вселенной. Если и можно говорить об «истинности» научных теорий, то только относительно того, что мы создаем. Иными словами, отношение «соответствия» устанавливается между законами и созданны ми людьми идеальными конструктами или моделями. Об утопичности понятия истины говорят и другие критики научно го реализма, однако делают из  этого более радикальные выводы. Так, Л. Лаудан, Б. ван Фраасен и  др. отмечают, что в  качестве единственно го довода в пользу истинности или даже приблизительной истинности научных теорий научный реалист может предложить лишь их эмпириче скую успешность, однако этот довод совершенно ничего не доказывает, поскольку между эмпирической успешностью и приблизительной истин ностью теорий нет связи, которая бы позволила нам использовать одну для объяснения другой. Дело в том, что история науки знает немало тео рий, которые в течение долгого времени были эмпирически успешны ми, но в конечном счете оказались ложными; отсюда методом индукции можно заключить, что и наши нынешние успешные теории, вероятно, являются ложными или, по крайней мере, они с большей вероятностью являются ложными, чем истинными5. В  конечном счете это означает, что нельзя говорить о  каком  бы то  ни  было сохранении референции научных терминов при их переходе из одной теории в другую, а стало быть и о какой‑либо устойчивости в описании наукой глубинных струк 4 Cartwright N. How the Laws of Physics Lie. — Oxford, 1983. 5 См. Laudan L. Science and Values. — Berkeley, 1984.

26  Лолита Макеева

тур реальности. Истину следует исключить из целей научного исследо вания и по той причине, что у нас нет метода, чтобы установить, достиг ли ли мы этой цели или приблизились ли к ней в какой‑либо мере. Вме сто утопичного понятия истины критики научного реализма предлагают использовать для объяснения успешности научных теорий «способность решать проблемы», «эмпирическую адекватность» и т. п. Среди аргументов, которыми критики научного реализма подкрепляют свой вывод о необходимости отказаться от понятия истины, одно из клю чевых место занимает тезис о недоопределенности научных теорий эмпи рическими данными. Этот тезис был сформулирован У. В. О. Куайном при решении проблемы выбора теории в рамках эмпиристского варианта гипо тетико-дедуктивной модели научной деятельности, однако к аналогичной идее обращались многие критики реализма в науке и до Куайна, например Дюгем, Пуанкаре, Рейхенбах и др., поэтому этот аргумент приобрел уже статус классического. Согласно этому аргументу, если две теории в качестве своих следствий имеют одни и те же подтверждаемые эмпирические дан ные, будучи «эмпирически эквивалентными», то они не имеют различий и в эпистемическом отношении, получая одинаково хорошую поддержку со стороны этих данных. Следовательно, у нас нет серьезных оснований признавать истинной какую‑либо одну из этих теорий. Поэтому американ ский философ науки Л. Лаудан назвал этот вывод «эгалитарным тезисом»6. Поскольку у любой теории, опирающейся на данные наблюдения, могут быть несовместимые с ней, но эмпирически эквивалентные ей соперни цы, ни одна теория не может с полным правом считаться истинной. Из современных противников научного реализма этот аргумент наи более активно использует американский философ науки Бас ван Фраа сен, разрабатывающий концепцию «конструктивного эмпиризма». С его точки зрения, целью науки являются не  истинные теории (посколь ку эта цель, как свидетельствует факт недоопределенности теории дан ными, не  достижима), а  «эмпирически адекватные» теории. Посколь ку две эмпирически эквивалентные теории являются в  равной мере эмпирически адекватными, ван Фраасен полагает, что если мы решаем выбрать какую‑то одну из них, наше решение опирается не на эпистеми ческие основания, а на прагматические. При выборе теории учитывают ся такие ее достоинства, как простота, экономность, возможности объ яснения и т. п. Эти достоинства являются прагматическими, поскольку они, по мнению ван Фраасена, не имеют отношения к истинности тео рии и не могут служить разумными основаниями для веры в нее. Научные реалисты в  ответ указывают на  то, что рассматриваемый аргумент опирается на  слишком упрощенную модель выбора теории. Во-первых, в этой модели неявно предполагается, что сравниваемые тео рии соотносятся с одной и той же совокупностью эмпирических данных, выраженных, стало быть, в некотором нейтральном языке наблюдения, и, 6 См. Laudan L. Beyond Positivism and Relativism. — Boulder, 1996. P. 33. Логос 2 (70) 2009 

27

более того, имеют одни и те же логические отношения (выведения и под тверждения) с эмпирическими предложениями. Именно на этом осно вании делается вывод о том, что эти теории одинаково хорошо подтвер ждаются указанными эмпирическими данными. Опираясь на современ ные исследования по теории подтверждения, о которых мы скажем ниже, научные реалисты демонстрируют неправомерность подобного вывода7, а также отмечают, что факт теоретической нагруженности данных наблю дения свидетельствует о невозможности проведения четкого и контексту ально независимого различия между эмпирическим и неэмпирическим, на которое опирается тезис о недоопределенности теорий эмпирически ми данными. Во-вторых, сторонники этого тезиса ставят под сомнение надежность абдуктивных выводов, или выводов к наилучшему объясне нию, используемых при переходе от некоторой совокупности эмпириче ских данных к объясняющей их гипотезе. Эти выводы, подобно индук ции, носят правдоподобный, или вероятностный, характер и являются «амплиативными», т. е. расширяющими наше знание. И хотя в отношении индукции современные критики реализма в науке не являются скептика ми (они, в частности, признают, что индукция надежно работает приме нительно к наблюдаемым явлениям), абдуктивным выводам они, прояв ляя непоследовательность, отказывают в надежности на том основании, что эти выводы выходят за рамки наблюдаемого и постулируют ненаблю даемые объекты и процессы. Тем самым изначально ставится под сомне ние возможность теоретического знания в  науке. В-третьих, в  тезисе о  недоопределенности теорий эмпирическими данными предполагает ся, что единственным эпистемическим основанием для принятия науч ной теории является ее эмпирическая адекватность (подтверждаемость эмпирическими данными), тогда как другие соображения, которыми уче ные руководствуются при выборе среди конкурирующих теорий (просто та, полнота, отсутствие ad hoc средств, возможности объяснения, способ ность давать новые предсказания, согласованность теории с  другими принятыми теориями и т. п.), не будучи связанными с подтверждением, получают статус «прагматических». Отстаивая более сложное и усовер шенствованное понятие подтверждения, научные реалисты подчерки вают связь указанных соображений с процессом подтверждения теорий, благодаря которой их можно трактовать не как прагматические крите рии, а как «симптомы», или «индикаторы», истинности теории. Учиты вая это обстоятельство, эмпирическую эквивалентность теорий вовсе не следует воспринимать как свидетельство их эпистемической неразли чимости. Прежде чем перейти к рассмотрению некоторых выдвинутых научными реалистами возражений против тезиса о недоопределенности теорий данными, нам хотелось бы сделать одно важное замечание. 7 Интересно отметить, что важные шаги в  этом направлении были осуществлены

таким критиком реализма, как Л. Лаудан. См. Laudan L. Demystifying Underdetermi nation // Scientific Theories. Ed. Savage C. W. — Minneapolis, 1990. P. 267 – 297.

28  Лолита Макеева

На первый взгляд, этот тезис отражает существенную особенность эпи стемической ситуации, в которой осуществляется научная деятельность. Эта особенность состоит в том, что, как правило, существует определен ный «зазор» между имеющейся совокупностью эмпирических данных и теорией (или гипотезой), разработанной для их объяснения. С одной стороны, в любой данный момент времени в распоряжении ученых нахо дится конечная совокупность данных, которая не позволяет сделать досто верный и единственный вывод в пользу объясняющей эти данные гипо тезы. С другой стороны, это означает, что могут существовать альтерна тивные теоретические построения, из которых выводится одна и та же совокупность наблюдаемых следствий и которые поэтому являются экви валентными в  эмпирическом плане. Эта особенность эпистемической ситуации, в которой осуществляется научная деятельность, нашла отраже ние в известной проблеме индукции и в том общепризнанном факте, что гипотетико-дедуктивный метод не может гарантировать существование только одной гипотезы, объясняющей имеющуюся совокупность эмпири ческих данных. Сказанное не выходит за рамки традиционного для запад ной культуры представления о науке, которое разделяют и научные реали сты: без этой эпистемической особенности научная деятельность превра тилась бы в рутинное предприятие, лишенное драматизма и не требующее напряженных интеллектуальных поисков, никогда не  застрахованных от ошибок. Однако следует хорошо понимать, что тезис о недоопределен ности научных теорий эмпирическими данными, используемый в каче стве аргумента против научного реализма, является выражением отнюдь не этого довольно‑таки тривиального факта о научном познании: оттал киваясь от данного факта, этот тезис утверждает значительно большее. Тезис о  недоопределенности научных теорий эмпирическими дан ными не  просто говорит о  возможности существования эмпирически эквивалентных теорий (которое вполне подтверждается историей нау ки). Этот тезис, по сути, означает, что для любой теории Т и любой сово купности данных наблюдения е существует еще хотя бы одна теория Т', такая что Т и  Т' эмпирически эквивалентны в  отношении е. Посколь ку это положение нельзя обосновать простой ссылкой на историю нау ки, перед сторонниками тезиса о недоопределенности теорий данными стоит задача разработать некоторый «алгоритм» построения теорий-со перниц Т'. Безусловно, для любой теории Т мы могли бы получить тео рию Т', просто заменив друг на друга два теоретических термина из Т: например, везде, где встречается термин «электрон», мы заменяем его на термин «протон», и наоборот. Совершенно очевидно, что построен ная таким образом теория-соперница не представляет особого интереса, так как теории Т и Т' совпадают не только в эмпирическом, но и в семан тическом отношении, разделяя общую онтологию и  различаясь лишь лингвистическими средствами. Многие исследователи полагают, что нуж ный алгоритм можно сформулировать на основе известного тезиса Дюге ма – Куайна, согласно которому в силу системного характера научного зна Логос 2 (70) 2009 

29

ния положения, входящие в состав научных теорий, проходят провер ку опытом не по отдельности, а как совокупное целое. Это, в частности, означает, что выведение из теории наблюдаемых следствий осуществля ется с  помощью определенных вспомогательных допущений, и  поэто му в  случае обнаружения несоответствия между некоторым научным положением и экспериментальными данными всегда можно спасти это положение (и теорию в целом), подобрав подходящие вспомогательные средства и восстановив таким образом согласие между теорией и эмпи рическими данными. Именно эти вспомогательные допущения и пред лагается использовать в качестве алгоритма построения эмпирически эквивалентных теорий-соперниц. Стало быть, тезис о недоопределенно сти теорий данными опирается на допущение о том, что для любой сово купности данных и для двух конкурирующих теорий Т и Т' имеются такие подходящие вспомогательные допущения, что Т' вместе со своими под ходящими вспомогательными допущениями будет эмпирически эквива лентной теории Т, взятой вместе с ее вспомогательными допущениями. Если тезис Дюгема – Куайна верен, то отсюда следует, что никакие эмпи рические данные не позволят провести различие между двумя теориями. Можно ли считать предложенный «алгоритм» приемлемым решением проблемы построения эмпирически эквивалентной соперницы для любой научной теории? По мнению многих исследователей, на этот вопрос сле дует ответить отрицательно. Во-первых, нельзя признать бесспорным и очевидным тот факт, что для любой интересующей нас теории мы все гда сможем найти нетривиальные вспомогательные допущения, которые обеспечат ее согласие с  «неподатливыми» экспериментальными данны ми, поэтому тезис Дюгема – Куайна в лучшем случае является «долговой рас пиской», а не вполне надежным «рецептом» по построению эмпирически эквивалентных теорий8. Во-вторых, и это более основательное возраже ние, хотя тезис Дюгема – Куайна создает серьезные проблемы для фальси фикационизма К. Поппера, демонстрируя, что любая теория может быть приведена в  согласие с  любыми эмпирическими данными посредством подходящих вспомогательных допущений и тем самым спасена от оконча тельного и бесповоротного опровержения, тем не менее этот тезис еще не доказывает, что построенные в соответствии с ним эмпирически экви валентные теории в  равной мере подтверждаются эмпирическими дан ными, особенно если одна из них специально «состряпана» таким обра зом, чтобы избежать опровержения. Как мы увидим далее, современные исследования по теории подтверждения показывают, что отношения меж ду научными теориями и подтверждающей их совокупностью эмпириче ских данных не столь просты и однозначны, чтобы можно было считать эмпирически эквивалентные теории эквивалентными и в эпистемическом отношении, т. е. получающими одинаковую поддержку со стороны подтвер ждающих их данных. На основании этих исследований Л. Лаудан, тщатель 8 Psillos S. Scientific Realism. How Science Tracks Truth. — London, 1999. P. 165.

30  Лолита Макеева

но проанализировавший тезис о  недоопределенности научных теорий эмпирическими данными, сделал вывод о том, что не существует «никако го алгоритма порождения подлинных теоретических соперниц для любой данной теории»9, а стало быть, данный тезис в том виде, как он был сфор мулирован выше, не имеет под собой серьезного обоснования и поэтому не может служить убедительным аргументом против научного реализма. Но даже если нельзя показать, что для любой теории можно постро ить нетривиальную эмпирически эквивалентную ей альтернативу, раз ве в своей более слабой формулировке, ограничивающейся реальными случаями эмпирически эквивалентных теорий, тезис о недоопределенно сти теорий данными не является верным? Разве сам факт существования эмпирически эквивалентных теорий в реальной истории науки не высту пает опровержением в отношении научного реализма? В истории науки, действительно, можно обнаружить немало случаев эмпирически эквивалентных теорий, но доказывают ли они своим сущест вованием невозможность признания одной теории из каждой пары подоб ных теорий приблизительно истинной? Чтобы ответить на этот вопрос, следует принять во внимание то, что реальные случаи эмпирически экви валентных теорий принадлежат к трем разным группам, или категориям. В качестве классического примера первой категории случаев часто приво дят ньютоновскую механику, которая может дать две эмпирически эквива лентные теории, будучи соединенной с двумя разными постулатами — посту латом о том, что центр массы солнечной системы покоится по отношению к абсолютному пространству, и постулат о том, что центр массы солнеч ной системы движется с равномерной скоростью относительно абсолют ного пространства. Эти две теории опираются на одну и ту же совокупность эмпирических данных об относительных движениях тел и их абсолютных ускорениях. Вместе с тем они практически совпадают и в своем семанти ческом содержании, заключая в себе одинаковые «онтологические обяза тельства» и представления о пространстве, времени и движении. Хотя эти теории нельзя назвать различающимися только лингвистически, они, как и подобные им случаи теоретической недоопределенности, в силу своей тривиальности никоим образом не подрывают веру в то, что некоторые научные теории являются приблизительно истинными. Вторая категория объединяет в себе случаи временной, или «диахронической», эмпириче ской эквивалентности конкурирующих теорий. Так, на определенном эта пе были эмпирически эквивалентными волновая и корпускулярная тео рии света, теории Ампера и Максвелла в электродинамике, классическая и релятивистская теории тяготения и т. п., однако со временем они утра тили свою эмпирическую эквивалентность, и те теории, которые получи ли подтверждение со стороны новых экспериментальных данных, одержа ли верх над своими соперницами. Интересно, что, как показал Л. Лаудан, тезис Дюгема – Куайна в случае подобных эмпирически эквивалентных тео 9 Laudan L. Beyond Positivism and Relativism. P. 61. Логос 2 (70) 2009 

31

рий может быть «обращен» против тех, кто с его помощью обосновывает недоопределенность теорий эмпирическими данными. Допустим, что две конкурирующие теории Т и Т' имеют один и тот же класс подтвержден ных эмпирических следствий в период времени t. Учитывая, что наблю даемые следствия выводятся из теорий с помощью вспомогательных допу щений, нет никаких гарантий, что этот класс будет возрастать однообраз но или будет оставаться одинаковым для обеих теорий с течением времени. По мере того, как двум конкурирующим теориям Т и Т' потребуются новые вспомогательные допущения для выведения новых наблюдаемых след ствий, связывающая их совокупность общих эмпирических данных может оказаться разорванной, и это позволит провести эпистемическое различие между ними. Таким образом, диахроническая эмпирическая эквивалент ность не может быть гарантирована10. Более того, следует подчеркнуть, что неверно представлять дело так, будто ученые обязательно в любой ситуа ции принимают одну из имеющихся гипотез. У них всегда есть возможность отсрочки вынесения решения, что равносильно принятию дизъюнкции всех конкурирующих гипотез как наиболее сильного вывода, гарантированно го данными11. Другими словами, если эмпирических данных недостаточно, чтобы сделать выбор, ученые могут отсрочить принятие решения и прове сти дополнительные экспериментальные исследования вместо того, чтобы прибегать к каким‑либо иным, неэпистемическим критериям. Отсюда мож но сделать вывод, что данный вид теоретической недоопределенности так же не представляет угрозы для научного реализма и его концепции истины. Наибольший интерес для нашего рассмотрения представляет третья категория эмпирически эквивалентных теорий. Здесь классическим при мером служат теории о том, какую геометрию (евклидову или неевкли дову) имеет физическое пространство. Как показал А. Пуанкаре в своей работе «Наука и гипотеза», «поскольку принципы геометрии не являют ся фактами опыта», то опыт не способен «решить выбор между гипоте зами Евклида и Лобачевского»12, причем не способен не только сейчас, но и в будущем. По мнению ряда исследователей, к этой же категории относятся две формулировки квантовой механики — матричная (Гейзен берг, Борн, Иордан) и волновая (Шредингер)13. Помимо общего эмпири ческого базиса эти две теории обладают еще одной важной особенностью: их формальные аппараты могут быть преобразованы с помощью опреде ленных процедур друг в друга, а это гарантирует, что все эмпирические факты, объяснимые в рамках одной из них, объяснимы и в рамках другой. Третья категория эмпирически эквивалентных теорий также вызывает споры, поскольку некоторые исследователи полагают, что строго экви 10 См.: Laudan L. Beyond Positivism and Relativism. P. 57 – 59. 11 См.: Levi I. Gambling with Truth: An Essay on Induction and the Aims of Science. — NY , 1967.

12 Пуанкаре А. О науке. — М., 1990. С. 66, 68. 13 Подробнее см.: Чудинов Э. М. Природа научной истины. — М., 1977. С. 234 – 239.

32  Лолита Макеева

валентных в эмпирическом отношении теорий в науке не существует14. Но даже если признать подлинный характер эмпирической эквивалент ности рассматриваемых теорий, их существование в любом случае следу ет считать локальным, а не глобальным явлением, которое означает лишь, что некоторые аспекты или области Вселенной, видимо, могут быть недо ступными для нашего познания. Ограниченность познавательных воз можностей человека вовсе не отменяет познаваемости мира. Впрочем, некоторые научные реалисты не согласны с тем, что в ряде случаев мы никогда не будем в состоянии сказать, какая из двух эмпирически эквива лентных теорий является истинной. Они видят в этом уход от решения проблемы и стремятся показать, что и в этих случаях у ученых могут быть эпистемические основания для того, чтобы предпочесть одну теорию дру гой. Таким образом, научным реалистам нужно опровергнуть еще одно допущение, лежащее в основе тезиса о недоопределенности теорий эмпи рическими данными, а именно: что единственным эпистемическим фак тором, имеющим отношение к подтверждению теории, являются наблю даемые следствия, выводимые из этой теории. Итак, мы вновь пришли к проблеме подтверждения научных теорий, и теперь настало время рас смотреть, к каким выводам подводят исследования по этой проблеме. Как отмечалось выше, тезис о недоопределенности теорий данными был сформулирован в рамках эмпиристского варианта гипотетико-дедук тивной модели, в основе которой лежит довольно простое представление о подтверждении: теория подтверждается выведенными из нее и верифи цированными эмпирическими следствиями. В простейшем случае общее высказывание «Все А есть В» подтверждается существованием предметов, которые одновременно являются А и В. Это допущение было названо кри терием Нико в честь сформулировавшего его французского философа и логика Жана Нико. В пользу неадекватности этого простого представле ния говорит множество парадоксов подтверждения, наиболее известный из которых был сформулирован К. Гемпелем. Этот парадокс возникает, если наряду с критерием Нико мы примем допущение о том, что логиче ски эквивалентные гипотезы подтверждаются одними и теми же данны ми. Допустим, мы имеем высказывание «Все вóроны черные»; поскольку оно логически эквивалентно высказыванию «Все нечерные есть не-вóро ны» (или «Ни один нечерный не является вóроном»), а последнее под тверждается существованием любого нечерного предмета или существа, не являющегося вóроном, мы получаем, что высказывание «Все вóроны черные» подтверждается существованием нечерного не-вóрона, напри мер белого листа бумаги. Отсюда, в свою очередь, вытекает, что можно проверять эти и подобные им обобщения, не наблюдая вóронов, а рас сматривая, скажем, предметы на своем письменном столе. Парадоксаль ность этого вывода связана не с тем, что мы относим белый лист бумаги к примерам, подтверждающим гипотезу о черных вóронах, а с тем, что 14 См. Brown J. R. Who Rules in Science. — Cambridge, 2001. Логос 2 (70) 2009 

33

при этом мы неявно предполагаем, будто и случай черного вóрона, и слу чай нечерного не-вóрона подтверждают эту гипотезу с  равной силой. Как только мы признаем, что данные могут подтверждать гипотезу в раз ной степени, полученный вывод утратит свою парадоксальность, посколь ку ясно, что, если нечерный не-вóрон и подтверждает гипотезу «Все вóро ны черные», то делает это в ничтожно малой степени. Р. Суинбёрн предложил пример15, который показывает, что, вопре ки критерию Нико, положительные примеры могут не столько подтвер ждать, сколько опровергать теории. Допустим, мы исследуем гипотезу о том, что все кузнечики обитают за пределами Йоркширского графства. Одного из  этих созданий обнаруживают в  непосредственной близости от границы графства, и, согласно критерию Нико, мы имеем здесь при мер, подтверждающий нашу гипотезу. Но если учесть, что на границе нет ничего, что препятствовало бы продвижению кузнечиков на территорию графства, этот случай, скорее, увеличивает вероятность того, что другим кузнечикам удалось пересечь границу, подрывая, таким образом, рассмат риваемую гипотезу. Было сформулировано и множество других, еще более наглядных примеров. Допустим, среди гостей, пришедших на вечеринку, имеется трое мужчин в  шляпах, и  высказывается предположение, что, покидая вечеринку, каждый из них наденет не свою шляпу. Согласно крите рию Нико, эта гипотеза должна подтверждаться тем, что первый мужчина надел шляпу второго, а второй — шляпу первого, тогда как второе обстоя тельство не подтверждает, а напрямую опровергает данную гипотезу16. Эти и подобные им примеры призваны показать, что отношения меж ду гипотезами (или теориями) и  их  верифицированными следствиями отнюдь не  столь просты и  однозначны, как предполагается в  критерии Нико. Хотя ученые в своих исследованиях сталкиваются с намного более сложными ситуациями, чем описанные в  приведенных примерах, этот вывод хорошо согласуется с тем, как ученые относятся к получаемым ими эмпирическим данным: именно потому, что они признают не все положи тельные примеры подтверждающими гипотезу или подтверждающими ее в равной степени, они налагают дополнительные условия на приемле мость данных (вариабельность, отслеживание ложных корреляций и т. п.). Следует отметить, что вывод, к которому подводят приведенные примеры, получает более серьезное обоснование и дальнейшее развитие в байесиз ме — влиятельном направлении в современной методологии науки17 и ста 15 См.: Swinburne R. G. The Paradoxes of Confirmation: A Survey // American Philosophi cal Quarterly. 1971. Vol. 8. P. 318 – 329.

16 См.: Howson C., Urbach P. Scientific Reasoning: The Bayesian Approach. — 3rd ed. — Chi cago, 2006. P. 102 – 103.

17 О влиятельности этого направления говорит обилие работ, посвященных байе

совскому подходу: Rozenkrantz R. D. Inference, Method, and Decision: Towards a Baye sian Philosophy of Science. — Dordrecht, 1977; Glymour C. Theory and Evidence. — Prin ceton, 1980; Horwich P. Probability and Evidence. — Cambridge, 1982; Franklin A. Exper iment, Right and Wrong. — Cambridge, 1990; Howson C., Urbach P. Scientific Reasoning:

34  Лолита Макеева

тистике, названном по имени английского математика Томаса Байеса (1702– 1761), доказавшего определенную теорему18 в теории вероятности, которой в этом направлении отводится ключевая роль. Определяя поддержку, кото рую эмпирические данные оказывают гипотезе как вероятность гипотезы, и истолковывая эту вероятность как эпистемическую (или индуктивную)19, сторонники байесовского подхода выстраивают более адекватную теорию подтверждения, которая позволяет количественно оценить эпистемиче скую поддержку гипотез со стороны экспериментальных данных и проли вает свет на различия в подтверждающей силе тех или иных наблюдаемых следствий из гипотезы. Как показал Лаудан, на основании этих и некоторых других соображе ний можно сделать вывод о том, что при проверке научной теории выве дение из нее наблюдаемых следствий и удостоверение в них не является ни достаточным, ни необходимым условием для эмпирической поддерж ки гипотезы со стороны этих следствий, ибо не все логические следствия гипотезы являются потенциально подтверждающими ее и, более того, гипотеза может быть поддержана данными, которые не находятся среди ее логических следствий. Последняя возможность имеет место тогда, когда гипотеза h оказывается включенной в теорию Т, обладающую широким эмпирическим базисом, и хотя h не является логическим следствием из Т, но будучи согласованной с Т, она получает косвенную поддержку от данных, подтверждающих Т. Так, электронная теория Лоренца получила косвен ную эмпирическую поддержку благодаря ее включению в электродинами ку Максвелла. В других случаях гипотеза h служит «мостом», связывающим иначе не связанные гипотезы h1 и h2, не имея их в качестве своих логи ческих следствий. Например, атомарная гипотеза служит таким «мостом» между кинетический теорией газов и молекулярной теорией химических The Bayesian Approach. — Chicago, 1989; Goldman A. I. Knowledge in a Social World. — Oxford, 1999 и др. 18 Теорема Байеса в  своем простейшем виде, по  сути, устанавливает связь между условной вероятностью Pr(р / q) и обратной ей условной вероятностью Pr(q / p) и позволяет вычислить первую на основе второй и некоторых других значений вероятности: Pr(p / q) = Pr (p) ∙ Pr(q / p) / Pr(p) ∙ Pr(q / p) + Pr(¬p) ∙ Pr(q / ¬p). 19 В логических теориях вероятности (разрабатываемых Дж. М. Кейнсом, Р. Карнапом и др.) вероятность трактуется как выражающая объективные (т. е. независимые от нашей оценки) логические отношения между высказываниями в рамках неко торого формального языка. В персоналистских теориях (предложенных Ф. Рам сеем, Б. де Финетти, Л. Сэвиджем и др.) вероятность определяется как степень веры человека в некоторое высказывание, измеряемая тем, какую ставку готов сделать человек при заключении пари об истинности этого высказывания. Хотя разные люди могут приписывать разные вероятности одному и тому же высказы ванию, можно показать, что если соблюдать принцип когерентности (требующий выполнения аксиом теории вероятности) и по мере поступления новых данных применять процедуру, устанавливаемую теоремой Байеса и позволяющую моди фицировать исходные оценки вероятности в свете новых данных, субъективные вероятности, даже очень различающиеся в начале, будут сходиться к одинаково му значению, т. е. элемент субъективности будет уменьшаться. В настоящее время в байесизме преобладают теории персоналистского толка. Логос 2 (70) 2009 

35

элементов и получает от них поддержку. Такого рода зависимости между гипотезами и теориями нашли отражение и в понятии парадигмы и дис циплинарной матрицы Куна, и  в  теории исследовательских программ Лакатоса, где они приняли вид тезиса о том, что конкурирующие гипоте зы в науке обычно оцениваются на фоне или в контексте определенных предпосылок, включающих ранее принятые теории. Поэтому, даже если две теории являются эмпирически эквивалентными, в свете указанных предпосылок их отношение к эмпирическим данным может быть разным. Таким образом, согласованность с принятыми теориями, равно как и другие теоретические достоинства (отсутствие ad hoc гипотез, полнота, способность объединять данные, порождать новые предсказания и т. п.), которые критики реализма обычно трактуют прагматистски или конвен ционалистски, имеют отношение к объясняющей силе теории и поэтому их нужно учитывать при оценке эпистемической поддержки, получаемой теорией, наряду с ее эмпирической адекватностью (подтверждаемостью эмпирическими данными). Допустим, что две теории Т и Т' имеют след ствием одну и ту же совокупность данных е1, …, еn. При этом для объясне ния каждого элемента данных еi (i = 1, …, n) Т' вводит независимое допуще ние T'i, такое, что T'i влечет ei, тогда как Т использует меньше допущений и, стало быть, лучше объединяет и объясняет исследуемые явления. Мы вправе считать Т имеющей большее подтверждение, нежели Т', посколь ку, будучи «симптомом» или «указателем» истинности, объясняющая сила теории играет важную роль при рациональном выборе между конкури рующими теориями. Поэтому даже если две теории эмпирически экви валентны, они могут не иметь одинаковой объясняющей силы и, следо вательно, не получать одинаковой эпистемической поддержки. Если эти дополнительные достоинства берутся во внимание, не так‑то просто най ти две теории, обладающие ими в равной степени. Отсюда можно сделать вывод, что если две теории имеют одни и те же наблюдаемые следствия, это еще не означает, что эмпирические данные одинаково подтверждают и ту, и другую теорию. Эмпирически эквивалент ные теории могут не быть эпистемически эквивалентными, а стало быть, тезис о недоопределенности теорий данными не доказывает того, что при выборе между конкурирующими эмпирически эквивалентными теория ми ученые не могут ни основываться на эпистемических соображениях, ни тем более считать одну из теорий истинной. Конечно, если ход наших рассуждений правилен, то  мы показали лишь то, что тезис о недоопределенности теорий эмпирическими данны ми не может служить аргументом против научного реализма, но отнюдь не обосновали сам научный реализм. Однако вопрос в том, будет ли науч ный реализм нуждаться в обосновании после того, как поводы для сомне ний в нем будут устранены.

36  Лолита Макеева

Ев гений Лед н иков

Онтологическая проблематика в свете аналитической философии О дной из  заслуг аналитической философии в  середине прошлого века стало то, что она показала, как можно рассуждения философов

об онтологической проблематике облечь в достаточно строгую форму. Увы, отечественные онтологи либо не знают этих достижений аналити ческой философии, либо их не понимают и потому сознательно игно рируют. Но в наше время философ, рассуждающий об устройстве мира исходя из абстрактных философских принципов выглядит достаточно карикатурно. Неужели подобных «мудрецов» ничему не научила курьез ная ситуация, в которую еще в начале XIX столетия угодил Гегель, выво дя из своих спекулятивных философских положений заключение о том, что число планет Солнечной системы должно быть равно в точности семи? О каком «бытии» сможет говорить философ, если он не будет ссылаться на достижения физики, космологии, биологии и других спе циальных наук? Поэтому онтологическая проблематика, если она еще имеет право на существование — не поиски «сущего», «субстанции» и ее «акциденций», а проблематика того, как установить, какую информа цию об окружающем мире несут современные теории. Но прежде, чем говорить о достижениях аналитической философии в области научной постановки вопросов об онтологии, следует оценить попытки вообще вычеркнуть подобные вопросы из  сферы филосо фии, предпринятые в неопозитивизме. В 1950‑е годы виднейшим пред ставителем логического позитивизма Р. Карнапом была выдвинута ори гинальная логико-философская концепция, изложенная им в  статье «Эмпиризм, семантика и онтология» [1]. Она получила название концеп ции языковых каркасов. Пионером в обсуждении данной концепции в тогда еще советской философской литературе выступил покойный ныне В. А. Смирнов [2], точку зрения которого попытался поставить под сомнение автор данной статьи [3]. Однако сейчас, по прошествии более чем 30 лет, хотелось бы еще раз вернуться к той давней дискуссии и внести в нее некоторые коррективы. Логос 2 (70) 2009 

37

Напомним суть концепции Р. Карнапа. Он разделил вопросы суще ствования (т. е. онтологические вопросы), которые позволитель но обсуждать философам, на два вида. Первый — вопросы о существо вании определенных объектов определенного вида в рамках данного языкового каркаса. Эти вопросы тесно связаны с  известным крите рием В. Куайна «существовать — значит, быть значением квантифици руемой переменной», ориентированным на  реконструкцию налич ных знаний в  формализованном логическом языке с  тем, чтобы вычленить их онтологическое содержание1. Карнап назвал подобные вопросы внутренними. Второй — вопросы о существовании или реаль ности системы объектов в целом (или, что для Р. Карнапа одно и то же, самого языкового каркаса). Эти вопросы Р. Карнап назвал внешними. По мнению Р. Карнапа, ответ на вопрос первого вида может быть полу чен в форме «да — нет» либо логическими, либо эмпирическими мето дами — в  зависимости от  того, является языковой каркас логическим или фактическим. (Во  втором случае имеются в  виду искусственные логические языки, в которых их предложения «доказываются» с помо щью внеязыковых, эмпирических факторов.) Ответить на вопрос вто рого вида, как полагал Р. Карнап, означало бы объяснить, почему был принят данный языковой каркас, а не иной. Ответ должен содержать указания на  плодотворность, целесообразность использования дан ного языкового каркаса. В  отличие от  первого вопроса, теоретиче ского по  своей сути, второй является сугубо прагматическим вопро сом о  предпочтительности выбранного каркаса в  сравнении с  дру гими и является вопросом «о степени» целесообразности принятого решения. Предположим, что исследователь выбрал для своей работы каркас вещного языка. Это решение означало бы принятие в качестве суще ствующего «мира вещей», т. е. мира упорядоченных в  пространстве и во времени объектов, доступных физическому наблюдению. В этом случае вопросы, какие именно вещи существуют в мире вещей (сущест вуют ли единороги? черные лебеди?), оказываются внутренними вопро сами вещного языка, ответ на которые получают в процессе эмпириче ских исследований. В частности, черные лебеди оказываются сущест вующими, а единороги — нет. 1 Дело в том, что имена не могут служить надежными указателями существующих объ

ектов. Они могут быть пустыми в выбранной предметной области (таковы мифо логические Пегас и Антей для физического мира), они могут быть псевдонимами группы людей (вымышленный математик Н. Бурбаки, за именем которого скры валась группа выдающихся французских математиков). Поэтому вполне уместной выглядит такая перестройка языка, при которой из него устраняются все собствен ные имена, которые замещаются индивидными дескрипциями, а последние кон текстуально элиминируются с помощью выражений, содержащих квантифицируе мые переменные. В результате последние остаются в языке теории единственным средством указания на существующие объекты.

38  Евгений Ледников

Аналогично, если выбран каркас языка натуральных чисел, то в каче стве существующего принят мир объектов, каждый из которых являет ся натуральным числом. Но какие именно числа и с какими свойствами существуют в этом мире — внутренний вопрос. Скажем, существует ли простое число больше ста — это устанавливается методами логико-мате матического анализа (ответ положительный). А на вопрос о том, суще ствует ли в числовом интервале от 43 до 48 число, делящееся на семь, тем же путем получают отрицательный ответ. Р. Карнап в  полном соответствии с  традициями логического пози тивизма отвергал вопросы о реальности (или нереальности) тех или иных объектов как вопросы, лишенные познавательного содержания [1: 311 – 312]. Согласно Р. Карнапу, для подобных вопросов просто невоз можно подобрать подходящую логическую форму. С другой стороны, по мнению Р. Карнапа, внутренние вопросы ни в коей мере нельзя ассо циировать с традиционной онтологической проблематикой. Тем самым для онтологических вопросов в неопозитивизме не находилось места, поскольку вроде бы сама логика требовала изгнания их из философии. В. А. Смирнов был первым и, кажется, единственным филосо фом советской эпохи, который во времена, когда слово «позитивизм» официально ассоциировалось с  враждебной марксизму идеологи ей, не побоялся заявить о наличии достоинств у концепции Р. Карна па. Они, по его мнению, заключались в признании коррелятивности принятия языка и допущения соответствующих типов объектов, а так же в различении внутренних и внешних вопросов существования (в чем он не усматривал никакого позитивизма). Но одновременно главный недостаток этой концепции он видел в том, Р. Карнап внешние вопро сы существования объявил непознавательными. В. А. Смирнов был уве рен, что коль скоро принятие того или иного языкового каркаса, хотя и несет в себе элемент выбора, в конечном счете определяется прак тическими соображениями, то последнее обстоятельство превращает внешние вопросы в познавательные. В замечаниях на статью В. А. Смирнова нами, думается, справедли во указывалось, что для утверждения реального существования, вопре ки мнению В. А. Смирнова, не требуется особый предикат [3: 60]. Дело в том, что В. А. Смирнов придерживался точки зрения, согласно кото рой во  внутренних вопросах существования спрашивается о  предме тах мысли, а  не  о  реальном существовании. Но  ведь решение о  при знании или непризнании предметов мысли образами внешнего мира никак не связано с логической формой вопросов — оно целиком опреде ляется философскими установками того, кто дает ответы на подобные вопросы. А любые вопросы существования, какие только могут прий ти на ум философу, легко превратить во внутренние вопросы, идет ли речь о  существовании некоторых элементов класса объектов (как в случае единорогов и черных лебедей в мире вещей) или же о суще ствовании класса объектов («мира» вещей, «мира» натуральных чисел Логос 2 (70) 2009 

39

и т. п.). Да и ответы на вопросы как первого, так и второго рода мож но получить только в рамках избранной языковой системы. В частно сти, вопрос «существуют ли натуральные числа?» может быть постав лен в рамках каркаса действительных чисел, и в этом случае он будет таким же «внутренним» вопросом, как и вопрос о существовании чер ных лебедей. Таким образом, принципиальное для Р. Карнапа различие между «внутренними» и «внешними» вопросами существования оказы вается зависящим от случайного факта выбора языка философом, инте ресующимся онтологическими проблемами. С другой стороны, более чем сомнительным выглядит отождествле ние вопросов о существовании классов объектов с вопросами о приня тии того или иного языкового каркаса в качестве инструмента исследо вания. Когда исследователь выбирает тот или иной язык для решения какой‑либо задачи, его в первую очередь беспокоит его эффективность, и  именно по  этому критерию он старается выбирать наиболее подхо дящий ему язык. (В этом случае, действительно, как указывал Р. Карнап, речь идет о «степени» эффективности выбранного языка.) Но при этом исследователь менее всего бывает озабочен онтологией языка, тем, какие системы объектов он обязан принять в качестве существующих. Сошлем ся, для примера, на один эпизод из истории создания модальной логи ки. В 1918 г. К. Льюис в своей книге [5] предложил модальное исчисле ние высказываний со строгой импликацией. В тот момент его беспокои ло только одно: как избежать «парадоксов» материальной импликации, и совсем не интересовали онтологические (семантические) проблемы построенной им логики. По-настоящему подобными вопросами заинте ресовались в середине 1940‑х годов — сперва Р. Карнап и У. Куайн, а с начала 1960‑х годов — С. Крипке, Я. Хинтикка и др. И этот пример — не единствен ный. Так что вопросы о существовании (принятии) языкового каркаса в целом и систем объектов, как‑то ассоциируемых с принятым языком, нередко задаются в науке с большим временным сдвигом и поэтому пред ставляют собой скорее разные вопросы, чем один и тот же вопрос. Таким образом, осуществляя логическую реконструкцию научных знаний, мы не обязаны придерживаться неопозитивистских установок. Однако что собой представляют «внутренние» вопросы существования и какие они предполагают ответы? В последние годы мы обратили вни мание на то, что в философских рассуждениях о существовании факти чески всегда речь идет об известном существовании, поскольку экзистен циальную информацию можно извлечь только из наличных знаний [4]. Чтобы расширить класс истинных экзистенциальных высказываний, следует отказаться от  наивного представления о  реальности. Исто рия философии сохранила нам два, можно сказать, радикальных пони мания существования. Одно — «существование независимо от  наше го сознания». Другое — «существование в качестве воспринимаемого». Ни одно из них нельзя признать удовлетворительным. Второе, отожде ствляющее существующее с тем, что воспринимается, некорректно уже

40  Евгений Ледников

потому, что, с одной стороны, существуют невоспринимаемые (в силу ограниченности наших органов чувств) предметы и  явления, а  с  дру гой — не  все воспринимаемое (в  частности видимое движение Солн ца вокруг Земли) существует. Но и первое понимание, если вдуматься, вызывает вопросы. Как можно охарактеризовать в языке, являющем ся продуктом сознания, существование чего‑либо, никак не связанного с сознанием? Коль скоро существование не является предикатом (а это понял еще И. Кант), то в виде чего существует подобное нечто? Очевид но, только в виде носителя определенной совокупности дескриптивных предикатов языка. Но последнее обстоятельство делает существование подобных предметов зависимым от словарного запаса языка (скажем, в языке механики И. Ньютона нельзя ничего сказать о существовании электромагнитного поля, а как в таком случае И. Ньютон мог бы судить о его реальности или же нереальности?), а также от нашего знания того, какими дескриптивными характеристиками наделен соответствующий предмет. Сказанное означает, что более уместным было бы рассуждать об известном (или, в случае сомнения, предполагаемом) существовании, а все контексты существования считать модальными в смысле эписте мических модальностей. В таком случае, любому высказыванию, характеризующему предмет мысли (т. е. экзистенциальному высказыванию), следовало  бы, вооб ще говоря, предпосылать указание на источник знания (или мнения): «из чувственного опыта известно, что…» (когда строим высказывания об объектах нашего восприятия), «из естествознания известно, что…» (когда строим высказывания о природных объектах), «из математики известно, что…» (когда строим высказывания о математических объек тах), «из истории известно, что…» (когда строим высказывания о делах давно минувших дней), «из  моих фантазий известно, что…» (когда пытаемся охарактеризовать в  словах «мир» собственных домыслов), «из мифологии (литературы) известно, что…» и т. д. Сказанное приводит к тому, что понятия «существующего» и «не суще ствующего» лишаются абсолютного смысла, попадая в  зависимость от контекстов знаний или мнений. (И в этом смысле Р. Карнап был глу боко прав, когда говорил, что быть реальным, существовать — значит, быть элементом системы [1: 301]). Когда пишется учебник по физике или математике, подобный эпистемический контекст уже подразумевается названием учебника, и нет нужды задавать его перед каждым отдельным высказыванием. Открывая книгу по греческой мифологии, мы не нуж даемся в  постоянном напоминании, что именно мы читаем. Но  если в тексте рассуждения о происхождении Вселенной перемежаются мате матическими выкладками и  экскурсами в  мифологию или цитатами из богословской литературы, то явное указание контекстов становит ся обязательным. В свете предлагаемого понимания существования известные рассе ловские высказывания о  нынешнем короле Франции являются лож Логос 2 (70) 2009 

41

ными не только потому, что королю нет места в политической систе ме современной Франции, его никто не видел, с ним никто не общал ся непосредственно или заочно, но еще и потому, что о нем отсутствует какое‑либо упоминание в литературе (если, разумеется, не иметь в виду расселовскую теорию дескрипций). Но  если завтра появится яркое литературное повествование о  приключениях «нынешнего короля Франции», то в его контексте некоторые высказывания о короле, в том числе и экзистенциальные, будут такими же истинными, какими явля ются высказывания, повествующие о приключениях Алисы в Стране чудес, в частности о ее диалоге с Чеширским котом. Разумеется, разли чие между вымыслом и реальностью не стирается — оно сохраняется как различие эпистемических контекстов, источников знания. Может возникнуть впечатление, что авторская концепция превра щает высказывание о  нынешнем короле Франции из  ложного (как у Б. Рассела) в бессмысленное2. Ведь без указания контекста использо вания высказывания ему нельзя дать истинностную оценку. Но в том то  и  дело, что Рассел использовал данное высказывание в  контексте истории Франции XX  в., а в этом контексте его вполне можно признать ложным. Хотя важнее другое — то, что в расселовской теории дескрип ций невозможно объяснить истинность мифологем, таких, например, как «Пегас был пленен Белерофонтом». Контекст мифологии в рассе ловской экстенсиональной теории индивидных дескрипций невозмож но принять во внимание. Также может возникнуть впечатление, что авторская концепция игнорирует проблему ограничения контекста3. Что  может означать конструкция «из истории известно, что…»? Ведь в истории существуют конкурирующие концепции, авторы которых нередко радикально рас ходятся в признании существования тех или иных исторических собы тий4. В этой связи дескрипции, приписываемые определенной истори ческой личности или событию одним историком, не будут полностью соответствовать дескрипциям, приписываемым этому же событию или личности другими историками, а поскольку в соответствии с предлагае мой нами концепцией нечто существует только в виде носителя опреде ленной совокупности дескриптивных предикатов, то в подобных случа ях нельзя будет говорить, что подразумевается один и тот же предмет, а не два или более различных. Однако указанная трудность, во‑первых, не имеет отношения к предлагаемой нами концепции, поскольку она не  отвечает на  вопрос, что именно существует, а  только показывает, в какой форме нужно искать ответы на вопросы существования. Во-вто рых, подобная трудность встречается на каждом шагу в любой области 2 Замечание П. Куслия при знакомстве с рукописью данной статьи. — Прим. автора. 3 Там же. 4 Вспомним недавние споры о том, имело ли в истории место «Ледовое побоище» на Чудском озере. — Прим. автора.

42  Евгений Ледников

науки, а не только в гражданской истории. Обратимся к физике. Сей час в связи с запуском в Европе Большого адронного коллайдера одни физики рассчитывают обнаружить «первоматерию» в виде бозона Хиг гса, а другие считают это бесполезным занятием. Поэтому о том, что существует, пусть договариваются между собой историки, физики и дру гие деятели науки, а задача аналитической философии — предложить для этих споров приемлемую логическую форму. Подведем итоги. Р. Карнап, безусловно, был прав, когда выбор языка необходимым образом связывал с принятием объектов определенного вида. Наш язык, будь ‑то естественный или искусственно сконструиро ванный логический язык, обязательно несет онтологическую нагруз ку, предполагает что‑то  существующим. Другое дело, что в  естествен ном языке его онтологические допущения не заданы в явной форме, так что их  можно вычленить только в  процессе логической реконст рукции языка. Интерпретация экзистенциальных высказывания языка зависит от философских взглядов пользователя языком, но не от логи ческой формы подобных высказываний. При этом излишне выделять какие‑либо «внешние» вопросы существования, так как их легко пре вратить во  «внутренние вопросы». А  если интересующие нас вопро сы в данном языке выглядят «внешними» — значит, мы просто неудач но выбрали язык для их обсуждения. И, конечно, выбор того или ино го языка в качестве инструмента исследования философских проблем не бывает «истинным» или «ложным» — это всегда более или менее удач ный выбор, т. е. оценка выбора должна осуществляться в понятиях сте пени эффективности. Только при этом не  следует подобный выбор интерпретировать как обсуждение особых «внешних» вопросов суще ствования. Наконец, «внутренние» вопросы существования лучше все го обсуждать в рамках языков эпистемической логики. Литература 1. Карнап Р. Значение и необходимость. — М., 1959. С. 298 – 320. 2.  Смирнов В. А. О  достоинствах и  ошибках одной логико-философской концеп ции // Философия марксизма и неопозитивизм. — М., 1963. С. 364 – 378. 3.  Ледников Е. Е. Критический анализ номиналистических и  платонистских тен денций в современной логике. — Киев, 1973. С. 56 – 70. 4. Ледников Е. Е. Существование и индивидные дескрипции // Логические иссле дования. 2002. Вып. 9. С. 113 – 118. 5. Lewis C. I. A survey of symbolic logic. — Berkeley, 1918.

Логос 2 (70) 2009 

43

Григорий Ольхо в и ков

Знание как истинное и обоснованное мнение:

как обезвредить контрпримеры

Ш ироко известная работа Э. Геттиера «Является ли знанием истинное и обоснованное мнение?» посвящена критике нескольких весьма схожих

1 определений знания. Авторы этих определений, упоминаемые Геттие ром: А. Айер и Р. Чизольм — принадлежат к так называемой аналитиче ской философии. Неудивительно, что знать значение некоторого тер мина для них, в соответствии с фрегеанской традицией, означает то же, что знать истинностные условия всевозможных высказываний, содер жащих этот термин. Архетипичная схема такого рода высказываний имеет вид «а знает, что Х», где а есть некий агент знания, а Х — некото рое суждение. Хотя цитируемые Геттиером формулировки этого опре деления несколько различны по своей словесной форме, и без особых комментариев можно догадаться, что, по сути, они имеют один и тот же смысл. Его можно выразить таким образом:

Определение 1. Пусть а — агент, Х — высказывание. Тогда «а  знает, что Х» истинно, если и только если: (1) Х истинно; (2) а верит в то, что Х истинно; (3) а имеет основание для того, чтобы верить, в то, что Х истинно. Геттиер утверждает, что он в  состоянии показать неадекватность этого определения знания, и делает это с помощью серии контрпри меров. В интересах дальнейшего анализа воспроизведем их полностью (в переводе Т. Н. Зеликиной. — Г. О.). 1.«Предположим, что Смит и Джонс пытаются получить одну и ту же должность. 1  Впервые опубликовано: Gettier E. L. Is Justified True Belief Knowledge? // Analysis. 1963. Vol. 23. P. 121–123.

44  Григорий Ольховиков

Предположим также, что у Смита есть веские основания полагать истинность следующего высказывания: (D) Именно Джонс получит должность, и у Джонса в кармане есть 10 монет. Основания Смита полагать, что (D) истинно, могут заключаться в том, что президент компании уверил его, что из них двоих выберут именно Джонса, и, с другой стороны, Смит сам сосчитал монеты в кар мане Джонса всего десять минут назад. Из высказывания (D) следует, что: (Е) У человека, который получит должность, в кармане лежит 10 монет. Предположим, что Смит видит, что из (D) следует (Е), и принима ет (Е) как истинное на основании (D), для которого, в свою очередь, у него есть веские основания. В таком случае Смит обоснованно убеж ден в истинности (Е). Но  представим себе, что, хотя еще и  не  зная того, сам Смит, а не Джонс, получит должность. И, также сам того не подозревая, Смит имеет в кармане 10 монет. Высказывание (Е) в таком случае по‑преж нему остается истинным, хотя высказывание (D), из  которого Смит и вывел (Е), оказывается ложным. Следовательно, в данном примере выполнены все условия: (i) (Е) истинно, (ii) Смит убежден в том, что (Е) истинно, и (iii) Смит имеет основания для того, чтобы быть убеж денным в истинности (Е). Но настолько же очевидно и то, что Смит не знает, что (Е) истинно, так как (Е) истинно за счет того, что у Сми та в кармане лежит 10 монет, в то время как сам Смит не знает, сколько монет у него в кармане, и основывает свое убеждение в истинности (Е), на том, что у Джонса в кармане 10 монет, и на том убеждении, что Джонс получит должность». 2. «Предположим, что у Смита есть веские основания для того, что бы утверждать следующее: (F) У Джонса есть «Форд». Основания Смита могут состоять в том, что у Джонса всегда, насколь ко помнит Смит, была машина и  всегда — именно «Форд». К  тому  же Джонс только что предложил подвезти Смита и сидел за рулем «Форда». Теперь представим себе, что у Смита есть еще один друг, Браун, о место нахождении которого в данное время Смиту совершенно ничего неиз вестно. Смит выбирает наугад названия трех мест и строит три следую щих высказывания: (G) Либо у Джонса есть «Форд», либо Браун — в Бостоне. (Н) Либо у Джонса есть «Форд», либо Браун — в Барселоне. (I) Либо у Джонса есть «Форд», либо Браун — в Брест-Литовске. Каждое из  этих высказываний обусловлено (F). Представим себе, что Смит, видя обусловленность построенных им высказываний (F), принимает (G), (Н) и (I) на основании (F). Смит делает правильное заключение о (G), (Н) и (I) из высказывания, для которого у него есть веские основания. Следовательно, Смит совершенно оправданно убеж Логос 2 (70) 2009 

45

ден в  каждом из  этих трех высказываний. При  этом, конечно, Смит не знает, где на самом деле находится Браун. Но теперь представим себе, что имеют силу два следующих условия: во‑первых, у Джонса нет «Форда», и в настоящее время он арендовал машину; и во‑вторых, по чистой случайности и без ведома Смита, Бра ун оказался именно в том месте, о котором говорится в высказывании (Н). Если два этих условия действительно имеют место, то Смит не знает, что (Н) истинно, даже несмотря на то, что (i) (Н) истинно, (ii) Смит убежден в том, что (Н) истинно, и (iii) Смит имеет основания для того, чтобы быть убежденным в истинности (Н)». Заметим, что оба этих контрпримера критикуют не  необходимость, а достаточность трех выдвинутых выше условий для обладания знани ем. Кроме того, они имеют в целом схожую структуру, следуя которой можно придумать неограниченное число других подобных контрприме ров. В чем именно состоит это сходство, мы попытаемся выяснить ниже. Прежде, чем мы перейдем к этому, заметим, что концепции упомя нутых аналитических философов являются лишь поверхностным объ ектом критики Геттиера. На самом деле, значительная часть современ ных специалистов по эпистемологии соглашается с тем, что (1) неявное принятие концепции знания как истинного и обоснованного мнения характерно для классической эпистемологии в целом, и (2) контрпри меры Геттиера подрывают эту концепцию в самых ее основаниях. Соот ветственно, надо оставить попытки улучшения этих классических опре делений и строить новую эпистемологию. Она должна быть построена «с нуля» и на совершенно новых основаниях. Некоторые из них заходят так далеко, что даже предлагают различные принципиально новые кон цепции такого рода. Не  пытаясь обсуждать пределы, в  которых правильно утверждать нечто вроде (1), мы считаем, что эпистемологи, разделяющие мнение (2), неправы. В действительности, контрпримеры Геттиера не указыва ют ни на какой существенный недостаток критикуемого им определе ния знания. Все они могут быть устранены одной достаточно очевид ной поправкой к нему. Правда, для того, чтобы эта поправка стала оче видной, нам придется несколько уточнить само это определение. Рассмотрим условие (3) Определения 1: «а имеет основание для того, чтобы верить, в  то, что Х истинно». Как  мы можем убедиться в  том, что а имеет это основание? Если мы спросим об этом основании само го а, то он, вероятнее всего, постарается как‑то обосновать свою веру в  Х. Согласимся  ли мы с  ним в  этом, или нет, будет зависеть от  того, что мы считаем приемлемым в  качестве обоснования. Согласится  ли а с нашим мнением об обоснованности его веры, будет, в свою очередь, зависеть от того, насколько наши понятия о приемлемых обоснованиях совпадают с понятиями а. Ясно, что для своей веры в одно и то же суж дение Х разные агенты могут давать различные обоснования, и может случиться так, что эти различные обоснования с некоторой точки зре

46  Григорий Ольховиков

ния окажутся одинаково приемлемыми. Итак, мы можем, уточнить (3) следующим образом: (3’) Существует такое О, что О  является для а  обоснованием Х, и О известно а. В пользу такого уточнения говорит и то, что когда Геттиер, конст руируя свои контрпримеры, пытается показать, что у Смита есть вес кие основания верить в некоторое утверждение, он, по сути, конструи рует примеры обоснований, которые мог бы привести Смит для сво ей веры в  эти утверждения, если  бы кто‑то  попросил обосновать ее. Как же выглядят эти обоснования? Вероятно, мы не погрешим против истины, если реконструируем их следующим образом: (В примере 1): 1. Президент компании заявил, что Джонс получит должность (посылка). 2. Джонс получит должность (из 1). 3. У Джонса в кармане 10 монет (посылка). 4. Джонс получит должность и у Джонса в кармане 10 монет (из 2 и 3). 5. Существует х, такой, что х получит должность и у х в кармане 10 монет (из 4). (В  примере 2): 1. Все предшествующие попытки Смита узнать, есть ли у Джонса машина и какая именно, приводили Смита к ответу, что Джонс является владельцем «Форда» (посылка). 2. Джонс только что предложил подвезти Смита и при этом сидел за рулем «Форда» (посылка). 3. В настоящее время Джонс является владельцем «Форда» (из 1 и 2). 4. В настоящее время Джонс является владельцем «Форда» или Бра ун находится в Барселоне (из 3). Из этого анализа видно, что структура обоснования во всем подобна структуре вывода из посылок в классической логике, за одним, но весь ма существенным, исключением: переходы от  суждения к  суждению в ходе обоснования не обязаны быть дедуктивными2. Это значит, что такие переходы не  обязаны вести нас от  истинных суждений к  дру гим истинным суждениям. В рассмотренных примерах недедуктивные переходы позволяют получить из 1‑го 2‑е, и из 1‑го и 2‑го 3‑е суждение, соответственно. Наряду с недедуктивными переходами в обосновани ях могут присутствовать, и  чаще всего присутствуют, также и  самые обычные дедукции. Однако для того, чтобы наш анализ обоснований оставался реалистичным, необходимо учесть, что дедуктивные спо собности большинства людей не  безупречны. Значит, для каждого человека будут существовать какие‑то виды дедуктивных умозаключе ний, которые ему не удастся опознать в качестве дедуктивных и кото рые в силу этого могут быть не признаны им в качестве допустимых способов обоснования. Вообще говоря, учитывая конечность жизни 2 Другая особенность, достаточно очевидная, чтобы особо ее не рассматривать, состо ит в том, что агент должен верить в посылки обоснования.

Логос 2 (70) 2009 

47

каждого человека, разумно признать, что в этой жизни он может рас смотреть и в конечном счете признать или отвергнуть в качестве допу стимых способов обоснования лишь конечное множество переходов от группы суждений к суждению. Среди них будут как примеры дедук ций, так и недедуктивные переходы. В некоторых случаях два и более таких переходов могут быть опознаны этим человеком как частные слу чаи одной общей схемы обоснования. Тогда, рассматривая эту схему как таковую, человек может прийти к выводу о том, что все ее частные случаи могут быть признаны в качестве допустимых способов обосно вания. Множество таких частных случаев может быть, вообще гово ря, бесконечно. Мы, однако, считаем необходимым, чтобы признание общей схемы обоснования обеспечивалось способностью опознать любой из ее частных случаев в качестве такового, т. е. чтобы множест во фактически признаваемых частных случаев для каждой схемы было рекурсивным (а  значит, не  более чем счетно-бесконечным). Теперь, учитывая, что любое конечное множество частных случаев общей схе мы рассуждения также будет рекурсивно, а  также считая все те спо собы обоснования, которые не  подпадают ни  под одну общую схему, вырожденными вариантами схем с  единственным частным случаем, мы на  основании всех вышеперечисленных соображений приходим к следующему общему выводу. В каждый данный момент множество признаваемых агентом3 обос новывающих переходов от  группы суждений к  суждению подпадает под конечное множество общих схем обоснования, причем для каждой такой схемы множество подпадающих под нее обосновывающих пере ходов является рекурсивным. Теперь мы можем зафиксировать уточненное и  релятивизирован ное относительно множества обосновывающих переходов понятие обоснования. Определение 2. Пусть S — множество обосновывающих переходов. Последовательность суждений А1,…, Аn является S-обоснованием суж дения Аn, если и только если: (а) для каждого Аi, 1 ≤ i  ≤ n, верно хотя бы одно из утверждений: (а1) Аi — посылка; (а2) в последовательности А1,…, Аi - 1 имеются суждения В1,…, Вk, такие, что переход от В1,…, Вk к Аi при надлежит S; и (б) если последовательность А’1,…, А’m получена выбра сыванием некоторого числа суждений из последовательности А1,…, Аn, то она не удовлетворяет (а). Пункт (б) в Определении 2 обеспечивает отсутствие в обоснованиях посылок и промежуточных обоснований, не участвующих в обосновании последнего суждения. 3 «Агент» в рамках настоящей статьи употребляется как технический термин. В этом

смысле агент полностью определен признаваемыми им способами обоснования. Конкретный человек может быть экземпляром одного агента в  одни периоды своей жизни, и экземпляром другого агента — в другие.

48  Григорий Ольховиков

С учетом этого определения мы можем переформулировать Опреде ление 1 следующим образом: Определение 3. Пусть S есть множество обосновывающих перехо дов, признаваемых агентом а. Тогда мы скажем, что а знает, что Х, если и только если одновременно выполняются следующие условия: 1. Х истинно; 2. а верит в Х; 3. Для некоторых суждений А1,…, Аn: (1) последовательность А1,…, Аn, Х является S-обоснованием; (2) если В1,…, Вk — список посылок, вхо дящих в это обоснование, то все суждения В1,…, Вk истинны, и а верит в каждое из них.4 В чем состоит проблема, с которой сталкивается это определение, равно как и все его предшественники в лице контрпримеров Геттие ра? Проблема эта, по нашему мнению, такова: то, что претендует в дан ных контрпримерах на роль знания, не имеет для данного агента таких оснований, которые сами были бы знанием. Так, во втором контрпри мере основанием, на котором мы верим в суждение «В настоящее вре мя Джонс является владельцем «Форда» или Браун находится в Барсело не», является суждение «В настоящее время Джонс является владельцем «Форда», которое само по себе знанием быть не может, поскольку оно ложно, а значит, не обладает первым из заявленных признаков знания. В то же время, оно обладает вторым и третьим признаками, а именно, агент верит в это суждение и верит обоснованно, поскольку обоснова нием этого суждения является начальный сегмент обоснования сужде ния «В настоящее время Джонс является владельцем «Форда» или Бра ун находится в Барселоне». В действительности, можно рассматривать как аналитическую истину утверждение о том, что если нечто обосно вано для данного агента, то агент в это верит (хотя не все во что верит агент обязано быть как‑то обоснованным). В этом случае второй пункт в Определении 3 оказывается избыточным, поскольку следует из треть его5. Сократив, таким образом, второй пункт, мы хотим теперь испра вить это определение так, чтобы не только конечный пункт обоснова ния, но и все прочие участвующие в нем суждения были частями знания 4 Здесь мы упрощаем ситуацию со знанием в двух важных отношениях: 1) Мы считаем, что если обоснование существует, то оно тем самым уже известно агенту, так что понятие «известного обоснования» упомянутое в (3’) предполага ется в некотором смысле тривиальным. 2) Мы не пытаемся определять истинностные значения несколько более сложных контекстов типа «с точки зрения агента х, агент у знает, что А». Эти упрощения мотивированы ограниченным объемом настоящей статьи. 5  Если  бы кому‑то  удалось это оспорить, мы могли  бы заменить пункт (3) в  Опре делении 4 следующим суждением: «а верит в каждое из суждений А1 ,…, Аn , Х», и добиться того же эффекта, что и с комбинацией исходной формулировки Опре деления 4 и упомянутой аналитической истины. Логос 2 (70) 2009 

49

агента, за исключением посылок обоснования, которые сами по себе остаются необоснованными. Но  и  от  этих посылок мы требуем, что бы они были истинными, поскольку настоящее знание не может быть принято на ложных основаниях. Учитывая теперь тот факт, что агент с необходимостью верит во все суждения, которые появляются в его обоснованиях, мы модифицируем Определение 3 следующим образом: Определение 4. Пусть S есть множество обосновывающих перехо дов, признаваемых агентом а. Тогда мы скажем, что а знает, что Х, если и только если для некоторых суждений А1,…, Аn одновременно выпол няются следующие условия: (1) Последовательность А1,…, Аn, Х явля ется S-обоснованием; (2) все суждения, входящие в  это обоснование истинны; (3) Если В1,…, Вk — список посылок, входящих в обоснование из (1), то а верит в каждое из суждений В1,…, Вk. Условиям этого определения контрпримеры Геттиера уже не удовле творяют, поскольку в них нарушается условие истинности всех элемен тов обоснования. Хотя по сути проблема, связанная с этими контрпри мерами, тем самым решена, Определение 4 еще необходимо дополнить некоторыми оговорками чисто технического характера. Действительно, рассмотрим следующую вариацию первого контрпримера: Пример 1. 1.  Президент компании заявил, что Джонс получит должность. (посылка) 2. У Джонса в кармане 10 монет (посылка) 3. Существует х, такой, что х получит должность и у х в кармане 10 монет (из 1 и 2). В  этом варианте обоснования наличествует лишь один переход от  группы суждений к  другому суждению и  этот переход, возможно, даже декларируется носителем убеждения «Существует х, такой, что х получит должность и у х в кармане 10 монет» в качестве самоочевидного. Таким образом, все требования Определения 4 выполняются, однако полученное в результате суждение 3 совсем не кажется нам удовлетвори тельным примером знания. Почему же возникает ощущение, что с пред ставленным обоснованием в действительности что‑то «не так»? Веро ятно, дело в том, что мы предполагаем, что суждения 1 и 2 в этом вари анте обоснования позволяют нам утверждать 3 лишь благодаря, тому, что они «до этого» обосновывают суждение «Джонс получит должность и у Джонса в кармане 10 монет», которое само по себе, по условиям дан ного примера, является ложным. Нам кажется невероятным, чтобы 1 и 2 обосновывали какую‑то другую подстановку в подкванторную часть суждения 3, либо обосновывали суждение 3 непосредственным обра зом, не подразумевая истинности никаких его подстановочных случа ев. В том, что причиной является именно это, нетрудно убедиться, про ведя мысленный эксперимент. Предположим, некто считает, что сужде

50  Григорий Ольховиков

ния 1 и 2 в действительности недостаточны для обоснования суждения «Джонс получит должность и  у  Джонса в  кармане 10 монет», но  они обосновывают суждение «Смит получит должность и у Смита в карма не 10 монет». (Допустим, потому, что он предполагает, будто президенты компаний всегда делают ложные заявления о предстоящих назначени ях, а также почему‑либо уверен, что число монет в кармане Джонса поч ти всегда совпадает с числом монет в кармане Смита.) Или же, в другом случае, автор обоснования может не только отрицать, что 1 и 2 обос новывают суждение «Джонс получит должность и у Джонса в кармане 10 монет», но и вообще отрицать достаточность 1 и 2 для обоснования любого суждения вида «х получит должность и у х в кармане 10 монет», принимая при этом 1 и 2 как все‑таки достаточное обоснование для 3. И  в  первом и  во  втором из  этих сконструированных случаев мы склонны назвать выдвинутые критерии обоснованности весьма и весь ма экстравагантными. Однако рассуждение о правильности конкретно го набора правил обоснования не связано с вопросом об определении знания и не должно отвлекать нас в этом случае. Главное здесь то, что если бы мы приняли заявленные критерии обоснования, то мы были бы готовы назвать обоснованное таким образом суждение 3 действитель ным знанием. Попробуем перевести выявленную причину парадоксального харак тера обоснования из Примера 1 в термины данных выше определений: Определение 5. Пусть S — множество обосновывающих переходов, переход от В1,…, Вk к В принадлежит S. Этот переход называется S-из быточным, если и только если одновременно выполняются следующие условия: (1) множество суждений В1,…, Вk, не-В выполнимо; (2) имеет ся хотя бы одно S-обоснование А1,…, Аm, В, в котором не используется переход от В1,…, Вk к В, а все посылки этого обоснования принадлежат списку В1,…, Вk; (3) для некоторого 1 ≤ j ≤ m, множество суждений В1,…, Вk, В, не-Аj выполнимо. Согласно Определению 5, переход от суждений 1 и 2 к суждению 3 в Примере 1, оказывается избыточным, если он делается агентом, опи санным в первом из контрпримеров Геттиера. Требование выполнимости множества суждений В1,…, Вk, не-В в Определении 5 позволяет исключить из  возможных кандидатов на избыточность дедуктивные обоснования, которые априори не могут порождать контрпримеров типа Примера 1. Пусть, например, некото рый агент а признает всего три обосновывающих перехода: от 1) p обос новывает q, 2) q обосновывает (p или r) и 3) p обосновывает (p или r), при этом суждения p, q, r попарно логически независимы. Тогда пер вые два перехода соответствуют не-дедуктивным способам обоснова ния, тогда как третий есть пример дедуктивного вывода. Предположим далее, что истинно и известно а, что р, однако ложно что q. Несмотря на ложность q и наличие обоснования «p, q, p или r», второй элемент Логос 2 (70) 2009 

51

которого ложен, мы считаем, что, имея обоснование «p, p или r», а зна ет, что p или r. Мы считаем так потому, что в силу дедуктивного харак тера обоснования «p, p или r», у нас нет причин рассматривать его как «сокращенный вариант» обоснования «p, q, p или r», оно значимо для нас, в некотором смысле, само по себе. Соответственно этой интуиции, мы не можем считать переход от p к (p или r) избыточным, потому что утверждение p логически несовместимо с отрицанием суждения (p или r), что противоречит первому пункту Определения 5. Имея Определение 5, мы можем модифицировать Определение 4 следующим образом: Определение 4.1. Пусть S есть множество обосновывающих перехо дов, признаваемых агентом а, и ни один элемент S не является S-избы точным. Тогда а знает, что Х, если и только если для некоторых сужде ний А1,…, Аn: (1) последовательность А1,…, Аn, Х является S-обоснова нием; (2) все суждения, входящие в это обоснование, истинны; (3) Если В1,…, Вk — список посылок, входящих в обоснование из (1), то а верит в каждое из суждений В1,…, Вk. Таким образом, здесь мы накладываем дополнительное ограничение, состоящее в том, что формулировка способов обоснования не позволя ет им порождать случаи «ложного знания» подобные Примеру 1. Естественно далее поставить вопрос о способах снятия этого огра ничения, иными словами, как можно определить, что же в действитель ности знает агент, если в  описании принимаемых им способов обос нования содержатся избыточные в смысле Определения 5 переходы? Естественный ответ на  это состоял  бы в  том, что следует отбросить из этого списка наименьшее множество переходов таким образом, что бы все оставшиеся переходы были уже неизбыточны относительно это го урезанного списка. Проблема, однако, состоит в том, что этим спосо бом, вообще говоря, можно получить различные совокупности спосо бов обоснования, которые позволят нам вывести различные множества утверждений о когнитивном состоянии агента. Поскольку ограничен ный объем статьи не позволяет нам разобрать эту проблему подробнее, отметим, что это различие будет влиять лишь на признание агентом той или иной последовательности в качестве допустимого обоснования, а не на множество суждений, признаваемых агентом обоснованными при данном состоянии его знания. Соответственно, в ряде важных слу чаев это различие не будет иметь сколько‑нибудь серьезного значения. Если мы все‑таки признаем его серьезным, то  следует далее отме тить, что в тех случаях, когда описание множества способов обоснова ния, принимаемых агентом, содержит избыточные элементы, резуль тат процесса «нормализации» этого описания, вообще говоря, зависит от  последовательности, в  которой мы отбрасываем избыточные эле менты. В результате структура правильного обоснования агентом своих знаний приближается к структуре вывода не в классической, а в немо

52  Григорий Ольховиков

нотонной логике. Таким, образом, именно применение техник немоно тонной логики для дальнейшего развития классической концептуализа ции знания в качестве истинного и обоснованного мнения, становится, на данном этапе развития этой концептуализации, наиболее перспек тивным направлением дальнейших исследований. Таким образом, хотя некоторые важные частности в  настоящем изложении были вынужденно оставлены за  скобками, нам удалось сформулировать, в виде Определения 4.1, вариант определения знания как истинного и обоснованного мнения, в котором устранена главная причина появления контрпримеров Геттиера. И хотя мы не исключаем того, что в дальнейшем и в Определении 4.1 могут обнаружиться «узкие места», подобные затруднениям, связанным с Примером 1, мы считаем, что эти «узкие места», если они вообще существуют, могут потребовать не модификаций нашей исходной идеи, со всей ясностью выраженной уже в Определении 4, но лишь некоторого уточнения фигурирующих в этих определениях терминов.

Логос 2 (70) 2009 

53

Екатерина Вос т р иков а

Знание и каузальное обоснование1

1. Характеристики знания

П редметом обсуждения данной статьи будут некоторые аспекты вопроса о природе знания и обоснования убеждений .

2 Традиционное определение знания восходит своими корнями к рабо там Платона, в частности к диалогам «Теэтет» и «Менон», и может быть сформулировано следующим образом: знание есть истинное, обосно ванное мнение (или убеждение). В соответствии с этим представлени ем можно утверждать, что человек знает, что Р только если: 1) он считает, что Р (имеет убеждение с соответствующим содержа нием); 2) его убеждение является истинным; 1 Подготовлено при поддержке гранта РФФИ № 08‑06‑00 483а. 2 Понимание термина «убеждение» нередко оказывается проблематичным. Говоря

об убеждении, можно иметь в виду убежденность в том‑то и том‑то (или веру в то‑то и то‑то), а можно иметь в виду само содержание такой убежденности. Со времен работ Г. Фреге и Ф. Брентано принято четко проводить данное различие. Однако в языке оно не всегда выражается четким образом: например, слово «убеждение» в русском языке можно употреблять и в том, и в другом смысле. Чтобы терминоло гически не перегружать текст данной статьи, в большинстве случаев я буду исполь зовать термин «убеждение» для обоих смыслов, поскольку считаю, что это не долж но повредить пониманию основной идеи статьи. Более того, практика двоякого употребления термина «убеждение» принята в русскоязычной исследовательской и переводческой традиции. (См., например, Шрамко Я. Знания и убеждения: их раз витие и  критический пересмотр // Философия науки. 2005. № 1 (24). — Новоси бирск; Рассел Б. Проблемы философии // Джеймс У. Введение в философию; Рассел Б. Проблемы философии. — М, 2000.) Сходным образом в англоязычных иссле дованиях термин «belief» имеет такое  же двойное употребление в  контекстах, не требующих обязательного проведения указанного выше различия.

54  Екатерина Вострикова

3) его убеждение является обоснованным3. В  соответствии с  этим определением, философские дискуссии по  проблеме знания концентрируются вокруг трех вопросов: «что такое убеждение?», «что такое истина?» (или что значит для убеждения «быть истинным»?) и  «что является достаточным обоснованием для убеждения?». Все эти три вопроса можно назвать классическими проблемами философии. Традиционными ответами на вопрос о природе истины, к  примеру, являются корреспондентская, когерентистская и  прагма тистская теории. Вопрос о природе мысли обсуждался с разных аспек тов, в частности, сюда можно отнести дискуссии о том, как формиру ются общие понятия и какова их природа; о том, что является предме том мысли и как она с ним связана. Проблема обоснования также имеет давнюю историю, в частности, классический рационализм и эмпиризм являются двумя вариантами ее решения. Безусловно, целью данной статьи не является рассмотрение всех дис куссий, которые велись и ведутся по этим вопросам. Я хотела бы оста новиться на отношении между первым и третьим элементом знания, т. е. высказать некоторые соображения по поводу связи между приро дой убеждения и природой обоснования. Представляется, что в совре менных дискуссиях эта связь зачастую упускается из вида, тем не менее внимание к ней могло бы пролить свет на постановку и решение про блемы обоснования в современной эпистемологии. 2. Сложность классического представления об обосновании

По всей видимости, просто истинное убеждение еще не является знани ем. К примеру, если человек в результате гадания на картах установил, что вчера в Гондурасе была хорошая погода, и она действительно была хорошей, мы не склонны говорить, что человек знал, что погода была хорошей. Но  не  так просто точно определить, что отличает хорошо обоснованное убеждение от необоснованного. Традиционное понима ние обоснованности связывает ее с классическими принципами рацио нальности, такими как последовательность вывода, согласованность, поэтому обоснованное убеждение часто называют «рациональным». Конечно, одних этих принципов недостаточно, поскольку, по меньшей мере, некоторые убеждения должны получать обоснование из опыта. Сложность традиционного представления об обосновании была про демонстрирована в статье Э. Геттиера «Является ли обоснованное истинное мнение знанием?»4, опубликованной в 1963 г. Геттиер своей маленькой статьей спровоцировал множество дискуссий в современной эпистемо 3 В частности, такое определение знания принимается в: Chisholm R. M. Percieving: a Philosophical Study. — N. Y., 1957; Ayer A. J. The Problem of Knowledge. — London, 1956.

4 Gettier E. Is Justified True Belief Knowledge? // Analysis. 1963. Vol. 23. P. 121–123.

Логос 2 (70) 2009 

55

логии. Он привел ряд примеров, которые демонстрировали, что убеж дение может быть истинным и обоснованным и тем не менее не являть ся знанием. Примеры Геттиера основываются на  общей схеме: если человек имеет ложное обоснованное убеждение А, и из этого убеждения логи чески следует истинное убеждение В, то убеждение В является истин ным и обоснованным, но не может быть названо знанием. Предполо жим, у меня есть два обоснованных убеждения: «этот поезд отправля ется в Томск» и «на вагонах этого поезда нарисована красная полоса». Я  увидела информацию об  отправлении на  табло у  перрона, где сто ял этот самый поезд с красной полосой. Из этого я могу обоснованно заключить «по меньшей мере, какой‑то поезд с красной полосой едет в  Томск». Но  позже выясняется, что на  табло была дана ошибочная информация, и поезд на самом деле ехал в Омск. Тем не менее оказы вается также, что одновременно где‑то с другого перрона поезд — тоже с красной полосой — отправлялся в Томск. Таким образом, у меня было истинное обоснованное мнение, но на самом деле не было знания. На первый взгляд несложно преодолеть случаи такого типа: можно попытаться ввести еще одно условие о том, что знание не должно следо вать из ложного убеждения. В действительности, такая посылка позво ляет избежать многих случаев, сходных с теми, которые рассматривает Геттиер. Но очень скоро были придуманы другие контрпримеры убеж дений, которые удовлетворяли и  этому условию, и  тем не  менее зна нием не являлись. К примеру, я рассматриваю витрины продуктового магазина и на основании своего опыта восприятия заключаю, что здесь лежат яблоки, бананы и виноград. На самом деле, настоящими на вит рине являются только яблоки, а остальные фрукты представляют собой искусно сделанный муляж. Мое убеждение о яблоках было истинным, но я бы пришла к нему, даже если яблоки были поддельными. История обсуждения этого вопроса показывает, что какие бы допол нительные условия мы ни вводили, всегда можно придумать примеры, которые будут их выполнять, но не будут являться знанием. Таким обра зом, по всей видимости, наличие хороших оснований для убежденно сти в чем‑то еще не дает нам знания. 3. Какие средства предлагает экстернализм для решения проблемы обоснования

В качестве одного из ответов на эту проблему появились экстерналист ские теории обоснования. Основная идея экстернализма состоит в том, что одних только внутренних для субъекта факторов, таких как очевид ность, согласованность, логическая последовательность, не достаточ но для получения требующегося обоснования. «Внутренний для субъ екта» здесь означает «данный в сознании», «осознанный» или «доступ ный для сознания».

56  Екатерина Вострикова

Соответственно, интернализм — это концепция, согласно которой обоснование либо должно быть доступно сознанию, либо должно быть ментальным процессом. Таким образом, экстернализм предполагает, что убеждение может быть обоснованным, даже если субъект не  имеет об  этом никакого понятия. Некоторые сторонники экстернализма утверждали также, что обоснование в классическом смысле вообще не требуется для зна ния. Согласно такому экстернализму, классическое понятие обоснова ния выполняло лишь роль дополнительного условия, превращающего просто истинное убеждение в знание. Экстерналисты предлагали раз личные внешние факторы в качестве такого рода условия, к примеру: • правильная каузальная цепь между фактом и  убеждением об  этом факте (Д. Армстронг); • правильная каузальная цепь между когнитивными событиями внут ри организма (А. Голдман). В  первом случае речь идет о  том, что убеждение является знани ем, только если действительно имеет своей причиной предмет имен но с такими свойствами, которые приписываются ему в этом убежде нии. Во  втором случае во  внимание принимается только каузальная цепь событий внутри нервной системы организма5, на  одном конце которой оказываются данные восприятия, а на другой — само убежде ние. Различие между этими видами экстернализма можно продемонст рировать на примере с мозгом в бочке. Согласно первому из них, мое убеждение «трава зеленая» является обоснованным, а такое же убеж дение мозга в бочке нет. Согласно второму, оба они являются одинако во обоснованными, поскольку мы имеем одинаковые данные восприя тия. Сторонник этой второй концепции утверждает, что убеждения, имеющие причиной память, восприятие, индуктивное заключение, являются обоснованными, а  убеждения, имеющие причиной, к  при меру, желания, таковыми не  являются. Представляется, что для сто ронника второго типа определения чрезвычайно сложно предложить какие‑то критерии правильности процесса, поскольку он не связывает каузальную цепь с фактом внешнего мира. Заметим также, что этот вид экстернализма не решает проблему, представленную в примере с фрук тами, поскольку и убеждение о яблоках, и убеждение о грушах равным образом основывались на данных восприятия. Экстернализм в  целом более успешно, чем интернализм, решает вопрос о  том, какие критерии считать достаточными для обоснова ния убеждения. Если мы в поисках обоснования убеждений обращаем ся к состояниям сознания, то неизбежно возникает сложность прове дения различия между объективно обоснованным убеждением и тем, 5 Goldman A. I. What Is Justified Belief? // Epistemology. Ed. E. Sosa, J. Kim. — Massachu setts—Oxford, 2000. P. 347.

Логос 2 (70) 2009 

57

что человек лично принимает за  «хорошие основания». К  примеру, ребенок высказывает суждение «вода, лед и  пар — состояния одного и того же вещества». Основанием этого высказывания для него явля ется авторитет учителя, которого он считает хорошим специалистом. Однако через несколько лет выясняется, что учитель был шарлатаном и наряду с этим истинным суждением внушал ученикам такие тезисы, как «земля плоская и покоится на четырех китах». При этом он при водил обоснование своего тезиса: показывал фотографии, чертежи, подробно объяснял, почему именно четыре кита необходимы для под держания Земли, принимая во  внимание ее массу. Экстернализм  же позволяет исключить случаи такого типа, ибо утверждает, что посколь ку знание связано с истиной не случайным образом, то наше понима ние третьего элемента знания должно обязательно объяснять неслу чайный характер этой связи. Интерналист мог бы сказать, что такая интерпретация знания рас ходится с нашим обыденным представлением о нем. В ответ на это экс терналист указал  бы, что не  всегда, когда мы говорим о  знании, мы утверждаем, что человек провел собственное исследование или спосо бен подробно изложить теорию, объясняющую его тезис. Более того, можно обратить внимание на то, что абсолютно большая часть инфор мации, которую человек получает в процессе обучения и которую мы склонны называть знанием, имеет своим основанием авторитет препо давателей. Здесь в нашей обыденной практике мы как раз и обращаем ся к экстерналистскому типу обоснования: можно говорить о том, что я обладаю определенным знанием физики, поскольку я получила зна ние от своего учителя в школе, который, в свою очередь, получил это знание от преподавателя в университете, и таким образом по каузаль ной цепи мы приходим к тому человеку, который непосредственно про водил эксперименты. Пожалуй, самыми популярными примерами в аргументации экстер нализма стали случаи, в которых мы имеем дело с людьми или животны ми, не обладающими достаточной способностью к теоретизированию, тем не менее мы говорим, что они обладают знанием. В качестве приме ра можно привести старушку, которой ничего не известно о химии или биологии, тем не менее она знает, как законсервировать огурцы, чтобы не взорвалась банка. Мы, не задумываясь, приписываем знание живот ным: к примеру, мы говорим, что собака знает, кто ее хозяин, она так же знает, что огонь опасен, а на этого человека нельзя лаять, хотя труд но представить, о какой логической последовательности вывода и коге рентности здесь может идти речь. Экстерналист также утверждает, что его теория дает больше возмож ностей для ответа на скептические сомнения относительно возможно сти познания внешнего мира, поскольку связывает убеждения непо средственно с фактами внешнего мира.

58  Екатерина Вострикова

4. Основная сложность экстернализма и ее возможное преодоление

Возможно, экстернализм в отношении обоснования хорошо решает частные проблемы, рассмотренные нами выше, с которыми сталкива ется традиционная теория обоснования, но основная сложность этой концепции состоит в том, что она может рассматриваться как одна из форм скептицизма. Конечно, теория, признающая возможность познания внешне го мира, может признавать большую роль каузальности, по меньшей мере, в чувственном познании. Она может основываться на том, что какие‑то данные — данные восприятия — мы получаем благодаря непо средственному воздействию предметов внешнего мира. Однако сущест вует важное различие между тезисами «убеждение было сформировано благодаря надежному процессу» и «я знаю, что убеждение было сформи ровано благодаря надежному процессу». Фактически экстерналист нам предлагает знание, которое мы не спо собны отличить от незнания. До тех пор, пока мы не можем восполь зоваться различием между внешне обоснованным суждением и внешне необоснованным суждением, это различие для нас является совершен но бесполезным. Предположим, у  меня есть ряд истинных убежде ний, таких как «мой друг не воровал мои деньги», «вчера в Гондурасе была солнечная погода». Для того чтобы узнать, какие из этих убежде ний являются знанием, я должна обратиться к специалистам по изуче нию мозга и когнитивных процессов. Получив от них данные, я должна обратиться к следующим специалистам по изучению мозга, чтобы про верить, было ли их знание знанием и т. д. Можно рассмотреть здесь следующий контрпример: представим себе человека, в мозг которого без его ведома было вживлено специ альное устройство, продуцирующее в его голове правильные убежде ния о  температуре воздуха. Убеждения этого человека удовлетворя ют всем условиям экстернализма относительно знания. Тем не менее они не являются знанием, так как он просто принимает эту информа цию, но  не  знает, что она является истинной, поскольку ему ничего не известно о том, почему эти убеждения должны быть скорее истин ными, чем нет6. Действительно, экстернализм способствует преодолению скепти ческого сомнения относительно реальности внешнего мира. Но эти скептические сомнения теперь возникают на  новом уровне. Скеп тик может задать экстерналисту вопрос: откуда вы знаете, что зна ние основывается на  надежном процессе и  что есть надежный про цесс? Оказывается, что сам философ, выдвигающий тезис экстерна 6 Lehrer K. Externalism and Epistemology Naturalized // Epistemology. Ed. E. Sosa, J. Kim. — Massachusetts—Oxford, 2000. P. 393.

Логос 2 (70) 2009 

59

лизма относительно обоснования, не может обосновать собственный тезис7. Возможный ответ, который мог бы предложить экстерналист на это возражение, состоит в том, что интерналистский взгляд на обоснова ние опирается на определенное представление о природе убеждения, которое требует пересмотра. Экстерналист мог бы сказать, что его тео рия кажется невразумительной до тех пор, пока мы считаем, что убеж дение, точнее его содержание («что идет дождь», «что дворец зеле ный»), поскольку именно оно участвует в обосновании, должно состо ять из  ментальных конституент, т. е. должно принадлежать сфере сознания. На  самом деле в  основе некоторых экстерналистских теорий зна ния лежит новое представление о понятии убеждения. Теории такого типа предполагают не только пересмотр классических взглядов на тре тий элемент знания, но и пересмотр нашего понимания того, что пред ставляет собой сознание и такие его аспекты, как убеждения, надежды, представления8. Сама идея о том, что убеждение может вступать в кау зальные отношения с  миром, предполагает понятие о  нем, отличаю щееся от традиционного, согласно которому оно представляет собой отношение состояния сознания «убежденность» к  некоторому содер жанию. Сами же содержания сознания вступают не в каузальные отно шения, а в логические и рациональные, такие как «следует из», «про тиворечит» и  др. Иными словами, когда мы говорим о  содержании, во внимание принимаются основания, не причины. Экстернализм же относительно содержания наших убеждений говорит: для того чтобы иметь убеждение, необходимо находиться в  правильном отношении к окружающей среде. 5. Другие виды экстернализма (экстернализм относительно значения и ментального содержания) и их отношение к экстернализму в отношении обоснования

«Интернализм» и  «экстернализм» — термины, применяемые рав ным образом в  теории значения, философии сознания, эпистемоло гии, а  также истории науки. Все эти теории имеют разный предмет, и все же между ними есть нечто общее. Интернализм — это концепция, которая признает решающую роль внутренних факторов (что являет ся «внутренним» определяется конкретной областью применения тео рии) для конституирования, развития, функционирования изучаемого объекта. Экстернализм признает решающую роль внешних факторов, 7 Fumerton R. Externalism and Skepticism // Epistemology. Ed. E. Sosa, J. Kim. — Massachu setts—Oxford, 2000. P. 347.

8 В качестве примера здесь можно привести Д. Армстронга, Ф. Дрецке, которые разра батывали одновременно экстерналистскую концепцию обоснования и сознания.

60  Екатерина Вострикова

таких как социальность или каузальная связь с предметами и фактами внешнего мира. Интернализм относительно значения — это теория о  том, что зна чение определяется сознанием, находится в  сознании или должно быть представлено в сознании, использующих язык людей. Сторонни ки экстернализма считают, что классический семантический интерна лизм представлен в работах Г. Фреге, Б. Рассела, П. Грайса, Дж. Серла. Б. Рассел, строго говоря, не считал, что значение должно быть связано с пониманием. Его теорию дескрипций относят к интернализму, потому что ее можно интерпретировать как тезис о том, что отношение имени в обыденном языке к предмету всегда осуществляется через некоторое описание, т. е. благодаря знанию некоторых свойств объекта. К концепциям семантического экстернализма относят каузальную или новую теорию референции (Х. Патнэм, С. Крипке, Г. Эванс, К. Дон нелан), натуралистские концепции значения (Ф. Дрецке, Р. Милликэн, Дж. Фодор), а также концепции, согласно которым социальные инсти туты формируют нашу способность следовать правилу и  значение (Л. Витгенштейн (в поздние годы), Д. Блур, С. Крипке, Т. Бердж). Основ ным содержанием экстернализма в этой предметной области являет ся тезис о том, что значение задается внешними сознанию факторами, такими как каузальная цепь или номологическая (законосообразная) связь выражения и обозначаемого предмета, или социальными прак тиками. Теории значения экстерналистского типа на сегодняшний день являются наиболее общепризнанными и распространенными. Аналогичный спор существует и о природе ментального содержания. Ментальным содержанием называется содержание наших убеждений, надежд и других ментальных состояний. Ментальное содержание назы вается иногда пропозициональным, поскольку его общая форма может быть выражена целым предложением: «что сегодня среда», «что у пря моугольника четыре стороны». Здесь спор интернализма и  экстернализма предстает как вопрос о том, находится ли ментальное содержание в сознании человека. Экстернализм относительно ментального содержания — это тезис о том, что оно состоит из предметов внешнего мира, а не из некоторо го рода ментальных конституент9, и поэтому он также получил назва ние «концепция широкого ментального содержания». Следствием это го тезиса является несубстанциональность сознания, т. е. сознание в этих теориях не рассматривается как сконцентрированное в одном месте — мозге или в целом теле человека, оно оказывается рассредото ченным по всему миру. Экстернализм стремится показать, что не суще ствует непреодолимой границы между ментальным и  физическим. Соответственно, противоположная точка зрения, т. е. теория о том, что ментальное содержание должно состоять из ментальных конституент, 9 McGinn C. Mental Content. — Oxford, 1989; Kim J. Philosophy of Mind. — Colorado, 1998. Логос 2 (70) 2009 

61

получила название «интернализм», или «концепция узкого ментально го содержания». Экстернализм в  области семантики и  экстернализм относитель но ментального содержания всегда рассматривались в связи с эписте мологическим вопросами. В частности, Х. Патнэм (и другие теорети ки вслед за ним) применил результаты своего анализа значения к про блеме реальности внешнего мира. Считается, что экстернализм в этих областях имеет своим следствием доказанный реализм относительно существования внешнего мира. Действительно, если нам удается дока зать, что значением предложения является предмет и что никакие мен тальные образы и представления не способны обеспечить связь между сознанием и предметом, то это предполагает, что предметы внешнего мира, по меньшей мере, существуют. В  оставшейся части статьи будет рассмотрено соотношение меж ду тремя типами экстернализма: психологическим, семантическим и эпистемологическим. Тезисы, которые мы попытаемся обосновать, состоят в том, что: 1) экстернализм относительно знания и его обоснования опирается на экстернализм относительно ментального содержания и убеждения; 2) экстернализм относительно ментального содержания считается следствием экстернализма относительно значения; 3) экстернализм относительно значения вопреки распространенно му мнению не имеет своим следствием экстернализм относительно мен тального содержания (относительно убеждения); 4) таким образом, экстернализм относительно знания лишается сво ей основы. Что касается нашего первого тезиса, то выше мы уже говорили о том, что фактически некоторые авторы экстерналистских концепций в  отношении обоснования принимали также тезис экстернализма в отношении ментального содержания. Однако представляется, что мы могли бы выдвинуть более сильный тезис о  том, что экстернализм в  отношении обоснования не  совме стим с интернализмом относительно содержания. Рассмотрим следую щий пример. Представим себе, что я  дальтоник «изнутри», т. е. вижу цвета красный и зеленый как неразличимые. Предположим, что я, тем не менее в каждой конкретной ситуации способна превосходно отличить красный от зеленого, совершенно не имея возможности объяснить, как я это делаю. Скажем, есть какой‑то «надежный процесс», который позво ляет мне производить это различение, но мне о нем ничего не известно. Проанализируем смысл предложения: «я  знаю, что на  этот сигнал светофора нельзя переходить дорогу». Он включает в себя: 1) мое убеждение о том, что идти нельзя; 2)  то, что я  считаю истинным предложение, выражающее это убеждение;

62  Екатерина Вострикова

3) обоснование этого содержания, а именно никак не представлен ный в моем сознании Х-процесс. Теперь я  совершенно оправданно, с  точки зрения экстерналиста, заявляю: «Пусть, я не могу объяснить, но я убеждена, что я знаю, что на этот сигнал светофора нельзя переходить дорогу». «Я  знаю, что на  этот сигнал светофора нельзя переходить доро гу» — мое убеждение, в анализ которого должен входить сам этот про цесс, а  не  информация или данные о  нем. Экстерналист утвержда ет, что часть моего убеждения о моем же знании не является менталь ной. Таким образом, содержание всех убеждений, содержащих «я знаю», согласно его позиции, оказывается внешним для сознания. Очевидно, что суждения такого типа описывают очень большую часть нашего опыта. Мы можем сделать следующий вывод: основанием экстерналистско го тезиса о знании должно быть представление об убеждении, в кото ром само содержание убеждения должно быть пересмотрено в экстер налистском ключе. 6. Почему семантический экстернализм не доказывает истинности экстернализма относительно ментального содержания (убеждения)

Дискуссии между сторонниками концепции широкого ментального содержания и концепции узкого ментального содержания были спро воцированы появлением каузальной теории референции. Если мы рас смотрим основные публикации по  проблеме широкого ментального содержания, то увидим, что в них используются те же аргументы, кото рые использовались для обоснования семантического экстернализ ма, хотя такие авторы как Патнэм, Крипке, Доннелан, Эванс термин «ментальное содержание» не использовали. Этот термин использовал Т. Бердж, а впоследствии его аргументы стали применяться и для обос нования семантического экстернализма. Представляется, что аргументы из  области философии языка не совсем оправданно используются в области философии сознания, и далее я постараюсь показать, почему это так, на примере популярно го аргумента Х. Патнэма с двойником Земли, поскольку именно он чаще всего привлекается для обоснования концепции широкого ментально го содержания. Цель Патнэма в  этом мысленном эксперименте сконструировать ситуацию, в которой один и тот же интенсионал задает разный экстен сионал, где «интенсионал» и «экстенсионал» используются как синони мы для «смыслового содержания» и «предметного значения» соответ ственно. Предположим, что существует двойник Земли, который насе лен такими же людьми, как мы, говорящими на том же языке. Однако вещество, которое на этой планете наполняет моря и океаны, которое люди используют для утоления жажды, которое они называют «водой» Логос 2 (70) 2009 

63

и которое чувственно неотличимо от нашей воды, имеет совсем другую химическую структуру (для простоты Патнэм обозначает ее как «XYZ »). Согласно Патнэму, выражение «вода» на Земле до 1750, т. е. до того, как что‑либо стало известно о  химической структуре воды, относилось к Н2О; а «вода» на двойнике земли обозначало XYZ . Так, даже если все люди и  на  двойнике Земли, и  на  Земле находились в  одном психоло гическом состоянии и разделяли один интенсионал относительно сло ва «вода», эти выражения имели различные экстенсионалы. Патнэм делает вывод о том, что сущностная природа предмета, а не мыслимое содержание, задает экстенсионал10. Отвлечемся сейчас от вопроса о том, насколько этот пример может служить обоснованием для семантического экстернализма, в  данном случае для каузальной теории референции. Для удобства предположим, что Патнэм доказал, что значение не находится в голове. Сосредоточим ся только на том, следует ли из этого истинность экстернализма отно сительно ментального содержания. Представляется, что этот вывод основывается на логической ошибке, которую сторонник концепции широкого содержания совершает благодаря многозначности термина «значение» — «meaning» в английском языке. 1. Этим термином иногда именуют теорию значения в целом, т. е. тео рию, которая объясняет, как выражение связано с предметом или фак том. В этом значении «значения» данная теория может включать как смысл, так и денотат. 2. Но иногда этот термин используется для обозначения «смыслового значения», «смысла». Патнэмовский аргумент начинается с того, что формулируется тра диционная теория значения, в которой значением называется интенсио нал (смысл), т. е. meaning во втором смысле. Завершает свой аргумент Патнэм тезисом «значение не находится в голове». Здесь уже «значе ние» употребляется в первом более общем смысле, как теория о том, как слова относятся к  миру. И  в  этой конкретной теории речь идет о том, что интенсионал не имеет отношения к феномену значения. Теперь рассмотрим, как этот аргумент используется сторонниками экстернализма относительно ментального содержания. Из тезиса «зна чение слов не находится в голове, а задается каузальной связью меж ду словом и предметом» делается следующий вывод: «то, что находит ся в  голове (поскольку раньше именно это мы называли значением), в голове не находится, а тоже задается каузальной связью с предметом», следовательно, ментальное содержание (смысл, мысль (здесь это сино нимы)) рассредоточено в мире. Общий тезис, который данное исследование имеет целью обосно вать, а именно тезис о том, что из семантического экстернализма не следует, что содержание наших мыслей и убеждений не находится в созна 10 Патнэм Х. Философия сознания. — М., 1999. С. 174.

64  Екатерина Вострикова

нии, никак не связан с тем, что мы обратились здесь к этому конкрет ному примеру с патнэмовским аргументом «двойник Земли». Ошибка, на  которую можно обратить внимание в  этом конкретном примере, довольно‑таки широко распространена, по крайней мере, она обнару живается во всех получивших известность аргументах в пользу экстер нализма относительно ментального содержания. Рассмотрим другой пример экстерналистской семантической тео рии, согласно которой социальные институты, а не сознание задают значение. Этот аргумент взят из поздних произведений Л. Витгенштей на, где он ставит проблему следования правилу, хотя у исследователей нет согласия по поводу того, формулирует ли сам автор экстерналист ский тезис. Тем не менее С. Крипке и некоторые другие авторы, в част ности Д. Блур, в своих работах стремились продемонстрировать, что следование правилу, а  следовательно, и  значение носит социальный характер. После аргументации в  пользу семантического социального экстернализма Блур заключает: «выразим нашу позицию в самой явной форме: мы никогда не можем узнать или установить точно, во что мы верим или чего мы хотим»11. Здесь мы имеем дело с той же подменой: из тезиса «значение не нахо дится в  голове, а  задается социальными институтами» автор делает вывод: «то, что находится в голове, в голове не находится, а тоже зада ется социальными институтами». Общее заключение из этих рассуждений состоит в следующем: созна ние, мысль, смысл, мыслимое содержание, понятия могут быть совер шенно нерелевантны теории значения (хотя представляется, что этот тезис также не является хорошо обоснованным), но из этого не следует, что всех этих вещей не существует в том смысле, в каком мы привыкли их понимать. Семантический экстернализм, таким образом, не имеет фундаментальных следствий для теории сознания и для эпистемологии. Но давайте все же на некоторое время предположим, что у нас есть серьезные аргументы в пользу экстернализма относительно ментально го содержания. Способен ли этот вид экстернализма преодолеть слож ности экстернализма в отношении обоснования? По всей видимости, ответ на этот вопрос должен быть отрицатель ным. Следствием концепции широкого содержания является то, что собственное сознание перестает быть прозрачным для нас, т. е. доступ ным для внутреннего восприятия. Мы в принципе не способны опре делить, о чем была наша мысль или какие надежды мы лелеяли. Это следствие является самым неприемлемым следствием экстернализма. Несмотря на многочисленные аргументы в пользу погрешимости наше го знания о себе, очевидно, что сознание обладает особым эпистемиче ским статусом. Так, кажется невероятным, что когда я мечтаю о поезд ке в Лондон, мне в действительности вообще ничего не известно о моей 11 Bloor D. Wittgenstein, Rules and Institutions. — L — NY , 1997. P. 25. Логос 2 (70) 2009 

65

мечте. Сознание в этой концепции перестает быть сознанием, также как и в экстернализме относительно знания знание перестает быть зна нием. Экстернализм относительно ментального содержания — это ради кальный скептицизм относительно собственного сознания, поэтому он не может использоваться для преодоления скептической проблемы экс тернализма относительно знания. 7. Заключение

В данной статье была исследована взаимосвязь между элементами зна ния «быть обоснованным» и «быть убеждением». Были рассмотрены основные сложности классической теории обоснования, а также экс тернализм относительно обоснования как один из вариантов их реше ния. Тем не менее мы выяснили, что и концепция экстернализма имеет определенные сложности, в частности, ее следствием является скепти цизм, поскольку экстерналистский тезис может быть выражен как «зна ние не должно быть знанием». Мы обратились к возможному и действи тельно часто используемому ответу на эту сложность, который состоит в том, что классическая теория обоснования опиралась на неправиль ное понимание природы убеждения и его содержания, и его следует пересмотреть в пользу экстерналистского. Далее, были рассмотрены основные аргументы в пользу экстернализма относительно ментально го содержания и продемонстрировано, что обычно он считается неиз бежным следствием экстернализма относительно значения. Мы пока зали, что экстернализм относительно значения не имеет радикальных следствий для теории сознания и эпистемологии. Вывод, который мож но сделать, состоит в том, что проблема обоснования должна решаться в неэкстерналистском ключе.

66  Екатерина Вострикова

Петр Кус л и й

Референциальная функция имен1

Имена как ярлыки объектов

В философии языка принято выделять имена как отдельный класс терми нов, имеющих специфические отличия от всех остальных языковых еди

ниц. Имена, как и многие другие термины, указывают на объекты. Однако, в отличие от других терминов, имена связаны с объектами особым образом. Термины, указывающие на объекты, но не являющиеся именами, в силу своего смыслового содержания некоторым образом описывают объекты. Так, например, термин «стол» в силу того смысла, который он имеет в рус ском языке, указывает на множество объектов, обладающих определен ными характеристиками, а термин «президент самой большой страны в мире» тем же самым способом указывает на некоторого человека. Имена же никак не описывают объекты, на которые они указыва ют. Если термин «стол» имеет определенное заданное значение в рус ском языке, то термин «Петр» нет. «Стол» указывает на нечто однород ное, соответствующее определенному набору описаний. С «Петром» дела обстоят иначе: именем «Петр» можно назвать и конкретного человека, и корабль, и любимого попугайчика. Более того, если мы хотим, например, создать некий код, то ничто не мешает нам обозначить термином «Петр» и множество столов и, следовательно, использовать «Петр» и «стол», как взаимозаменимые термины. На первый взгляд указанное различие между именами и остальными указывающими терминами может показаться надуманным, ведь, каза лось бы, подобно тому, как мы выделяем класс столов, мы можем выде лить и класс Петров. Однако при более внимательном анализе, можно усмотреть, что единым общим термином «стол» столы стали называть ся вследствие того, что обладали определенными свойствами, тогда как 1 Статья подготовлена при поддержке гранта РГНФ № 08‑03‑00 239а. Логос 2 (70) 2009 

67

Петры сами по себе не имеют никакого свойства, объединяющего их в один класс. Иначе говоря, класс столов существовал и до того, как их ста ли называть термином «стол», но класса Петров не было до того, как его члены были поименованы именем «Петр». Таким образом, можно признать, что важная отличительная особен ность имен заключается в том, что они являются своего рода ярлыками, ука зывающими на объекты. Сами по себе они не имеют никакого детермини рованного значения. И именно в этом заключается их особенность как ука зывающих терминов языка, и, видимо, именно поэтому имена, как правило, не входят в толковые словари, а приводятся в отдельных справочниках. Два способа референции имен Указав на важную отличительную особенность имен, а именно на их спо собность выступать в качестве ярлыков для обозначения объектов, воз держимся пока от выработки полного определения имени и обратим ся к рассмотрению тех способов, по которым имена осуществляют свою семантическую функцию в языке. Хотелось бы выделить два основных способа, тематизированных в современной философии языка, по кото рым имена могут обозначать объекты. Во-первых, имя, не описывая объ ект, тем не менее может представлять собой сокращенное или скрытое описание или набор описаний конкретного объекта. Такие описания или их наборы в аналитической философии обозначаются как «определенные дескрипции» или «кластеры определенных дескрипций» соответственно. В таком виде, можно сказать, что имя указывает на объект опосредован но, т. е. как на референт этих сокращенных дескрипций. Во-вторых, имя может указывать на объект напрямую — без какого‑либо посредничества дескрипций. Остановимся на каждом из двух способов подробнее. Имена как сокращенные дескрипции Рассмотрение имен как сокращенных определенных дескрипций восхо дит к работам Б. Рассела2 и в общем виде заключается в следующем. Каж дое имя может указывать на соответствующий объект; если объект суще ствует, то он задается некоторой определенной дескрипцией, поэтому, когда имя используется для обозначения этого объекта, оно рассматри вается как подразумевающее соответствующую определенную дескрип цию, детерминирующую данный объект. Поэтому, согласно данному под ходу, имя всегда является скрытой или сокращенной дескрипцией3. 2 Russell B. On Denoting // Mind. 1905. Vol. 14. P. 479–493. 3 Данный метод анализа имен можно рассмотреть и как восходящий и к работам

Г. Фреге. Фреге считал, что имена не только обозначают референт, но и выража ют смысл. Так, Фреге пишет: «В случае подлинно собственных имен, таких как „Аристотель“, мнения о смысле могут, конечно, разойтись. Например, можно

68  Петр Куслий

Как сокращенная дескрипция имя является лишь иным способом обо значения того, что задается соответствующей определенной дескрипци ей: у имени и дескрипции не только общий референт, но и общий смысл. Смысл имени сводится к смыслу дескрипции и выражается само`й этой дескрипцией. Поэтому имя является взаимозаменяемым с соответствую щей ему дескрипцией как в экстенсиональных, так и в модальных кон текстах4. Иными словами, согласно данной позиции, если имени «Ари стотель» соответствует определенная дескрипция «последний великий философ античности», то невозможно, чтобы некто был последним великим философом античности и не был при этом Аристотелем, равно как и наоборот: нельзя быть Аристотелем и не быть при этом последним великим философом античности. Вряд ли можно обосновано отрицать то, что подобное употребление имен имеет место в языке. Если имя вводится (постулируется) как соот ветствующее сокращение для той или иной определенной дескрипции, то невыполнение объектом условий, налагаемых на него этой дескрип цией, автоматически будет означать и неприменимость к нему соответ ствующего имени. Если мы постулировали, что Аристотель — последний великий философ античности, то, мы можем точно знать, что, имея дело с объектом, не являющимся последним великим философом античности, мы не будем иметь дела с носителем имени «Аристотель». В логике такое постулирование тождества имени и соответствующей ему определенной дескрипции принято относить к классу номинальных определений. Само только существование данного класса определений и его противопоставление классу реальных определений уже может рассмат риваться как дополнительное подтверждение того, что подобная функция имен имеет место в языке. При этом в традиционной логике считается, что номинальные определения, в отличие от реальных, не имеют истинност ного значения, так как являются постулатами. Иными словами, если мы рассматриваем предложение «Аристотель = последний великий философ античности» как номинальное определение, то, согласно традиционной было бы в качестве такового принять: „ученик Платона и учитель Александра“». (Фреге Г. О смысле и значении // Логика и логическая семантика. — М., 2000. С. 231). Смысл, который Фреге считал независимой объективной сущностью, выражает ся в его концепции определенной дескрипцией. Фрегевский смысл, подобно рас селовской дескрипции, детерминирует референт, поэтому в интересующем нас аспекте анализ, предлагаемый Фреге, сходен с анализом Рассела. В данной статье в целях простоты основные отсылки будут делаться скорее на Рассела, чем на Фреге. 4 В наиболее явной форме данную позицию выразил Р. Карнап в работе «Значение и необходимость», §1–3. (см.: Карнап Р. Значение и необходимость. Исследования по семантике и модальной логике. — Биробиджан, 2000). На данном этапе мне бы не хотелось касаться взаимозменимости терминов в так называемых «психологи ческих контекстах», анализ которых представляется мне более сложным, посколь ку требует принятия во внимание, помимо аналитичности и необходимости тож дества между именем и сокращаемой им дескрипцией, также и его априорности, которая не обязательно непосредственным образом связана с теорией значения. Логос 2 (70) 2009 

69

логике, оно, являясь постулатом, не может быть ни истинным, ни ложным. Однако если же мы рассматриваем данное предложение как реальное опре деление, выражающее результат некоторого эмпирического историко-фи лософского исследования, то оно будет иметь истинностное значение. Я считаю, что отказ от рассмотрения номинальных определений как обладающих истинностным значением неоправдан. Предложение «Ари стотель = последний великий философ античности» может считаться истинным, даже будучи номинальным определением. Просто в таком случае оно будет представлять аналитическую, а не синтетическую исти ну. И аналитичность здесь будет постулированной, так как тождество значений указанного имени и указанной дескрипции также является постулированным. Таким образом, существование в языке номинальных определений указывает на то, что имена могут рассматриваться как сокращенные дескрипции. Расселовская мысль о сводимости имени к некоторой определенной дескрипции может быть несколько уточнена или, скорее, дополнена. Имя не всегда задается какой‑то одной конкретной определенной дескрипци ей. Нередко имя может подразумевать набор (кластер) определенных дескрипций. Кластерная теория именования восходит к работам Дж. Серла5. Согласно данной теории, специфика семантической роли имен заключается в том, что кластер дескрипций, ассоциируемых с тем или иным именем, всегда является открытым, или окончательно недетерми нированным. Иными словами, имя играет свою специфическую семан тическую роль до тех пор, пока, скажем, с именем «Аристотель» можно ассоциировать различные кластеры определенных дескрипций: «выхо дец из Стагиры и ученик Платона», «ученик Платона и учитель Алексан дра», «учитель Александра и последний великий философ античности». Данные кластеры могут содержать общие определенные дескрипции, а могут и не содержать таковых. Специфика семантической роли имени не в том, какому именно кластеру или набору кластеров оно соответствует, а в том, что такой кластер или набор кластеров никогда не является раз и навсегда заданным. Как только кластер, соответствующий имени, фикси руется, оно становится лишь сокращением для этого кластера и утрачи вает свою специфическую роль в языке. Похоже, кластерный подход действительно выделяет определен ную особенность имен, не учитывавшуюся в расселовском анализе. Кла стерная теория имен позволяет нам говорить об Аристотеле (т. е. согла шаться с тем, что Аристотель существовал), даже если выяснилось, что какая‑то определенная дескрипция, ранее ассоциировавшаяся с именем «Аристотель», на самом деле к нему не относилась. Несмотря на свою большую флексибильность по сравнению с классиче ской дескриптивной теорией имен, кластерная теория, похоже, сохраняет 5 Searle J. Proper names // Mind. 1958. Vol. 67. No. 266. P. 166–173.

70  Петр Куслий

основной дух дескриптивной теории: даже если в разных контекстах имя может детерминироватся различными кластерами определенных дескрип ций, то в каждом отдельном контексте, т. е. при любом конкретном рас смотрении того или иного имени, оно всегда будет определяться фикси рованным кластером. Следовательно, в каждой отдельной ситуации смысл имени также будет выражаться набором дескрипций, а его денотатом будет тот объект, который выполняет условия, содержащиеся в дескрипциях. Таким образом, согласно общему способу анализа имен, представ ленному двумя изложенными разновидностями, имя является ярлыком, сокращающим определенную дескрипцию или кластер дескрипций, кото рые выражают его смысл и обозначают объект, детерминируемый усло виями, которые налагаются соответствующей дескрипцией или класте ром дескрипций. Эти две разновидности не только соответствуют целому ряду наших интуиций о роли имен в языке, но и, похоже, действительно присутствуют как в искусственных языках, так и в естественных6. Имена как термины, напрямую указывающие на объекты Исходной точкой теории прямой референции является идея Дж. Ст. Мил ля о том, что имена являются ярлыками, напрямую обозначающими пред меты безотносительно каких‑либо детерминирующих их смыслов или определенных дескрипций7. В современной философии языка данный подход развивался параллельно с логико-семантическими исследованиями модальных предложений и восходит в первую очередь к работам С. Крипке. Обсуждение модальных контекстов, выражаемых предложениями в сослагательном наклонении, бесспорно, является важнейшей составляю щей нашего естественного языка. Крипке же — один из первых философов, обративших внимание на то, какие следствия для теории имен имеет суще ствующий в языке потенциал для обсуждения возможных ситуаций. Имя является тем ярлыком (десигнатором), который указывает на один и тот же объект в различных возможных ситуациях (возможных мирах) безотно сительно того, какие свойства присущи в них этому предмету, и, соответ ственно, какие дескрипции к нему применимы. При переходе от рассмот рения предмета в одной возможной ситуации к его рассмотрению в другой, а затем к третьей и т. д. единственным термином, который продолжает ука зывать на данный предмет, является имя. Так, мы можем задаться вопро 6 Применение кластерной теории в искусственных языках, похоже, потребует опре

деленного ряда ограничений, связанных с заданием достаточных критериев для детерминации тем или иным кластером соответствующего имени. Однако данная задача представляется вполне решаемой. 7 Милль писал: «имя „Джон“ можно истинным образом утверждать лишь об одном единственном человеке, по крайней мере в одном и том же смысле. Ибо, хотя существует много людей, носящих это имя, оно не дается им для обозначения каких‑либо качеств или какой‑либо свойственной всем им вещи» (Mill J. S. System of Logic. — NY , 1874. P. 32). Логос 2 (70) 2009 

71

сом о том, что было бы, если бы Аристотель не стал бы заниматься фило софией, не был бы выходцем из Стагиры, не обучал бы Александра, и рас смотреть его (Аристотеля) в таких возможных ситуациях. Очевидно, что во всех этих примерах мы говорим именно об Аристотеле. Имя «Аристо тель» продолжает обозначать для нас Аристотеля, даже в ситуациях, где он не является философом, выходцем из Стагиры, учителем Александра и т. д. Данная функция имен обозначать предмет в различных контрфак тических высказываниях, бесспорно, существует в языке и регулярно используется нами. При этом она существенным образом отличается от рассмотренной выше функции имен сокращать или выступать вместо тех или иных определенных дескрипций или кластеров дескрипций. При анализе имени в рамках теории прямой референции оно представляется обозначающим сам предмет, безотносительно той или иной его дескрип тивной детерминации. Именно в силу этой обнаруженной функции имен, С. Крипке стал называть их «жесткими десигнаторами», т. е. десигнатора ми, «обозначающими тот же самый объект в каждом возможном мире»8. Таким образом, следует признать, что наш язык таков, что содержит и термины, указывающие на предмет сам по себе или, по крайней мере, на предмет в его сущностных, а не случайных свойствах9. Поэтому разработ ка теории имен как жестких десигнаторов присутствует в языке и являет ся скорее открытием нового всегда существовавшего, но не осознававше гося ранее аспекта в функционировании языка, чем некоей технической выдумкой сторонников теории прямой референции. Теория прямой референции с самых первых этапов своего зарожде ния и развития не испытывала недостатка в критике. Еще миллевская тео рия имен как неконнотативных ярлыков предметов многим исследовате лям казалась менее привлекательной, чем расселовская теория имен как сокращенных дескрипций. Проблема, которую не решала теория имен Милля, заключалась в том, что было не ясно, каким именно образом выби раются носители того или иного имени. Расселовский же анализ имен в терминах определенных дескрипций без труда давал ответ на этот вопрос. Один из основных аргументов против современной теории прямой референции базируется на сходных интуициях. Критика здесь исходит из неприятия объектов самих по себе и антагонизма по отношению к 8 Kripke S. Naming and Necessity. — Cambridge, 1980. P. 48. 9 Вопрос об отличии сущностных (эссенциальных) свойств предмета от его акциден

тальных свойств и вопрос о том, какие свойства следует считать эссенциальными, а какие акцидентальными, являются разными вопросами. Крипке понимает эссен циальные свойства как метафизически необходимые свойства (например, то, что Никсон — человек), а акцидентальные как метафизически случайные (то, что Ник сон — президент США в 1970 г.). Однако в нашем случае эти вопросы можно оста вить в стороне. Предметом данного исследования являются имена и их семанти ческая функция в языке, и если эта функция требует от нас проведения указанных различий, то их следует проводить. Более подробное исследование свойств потре бовало бы более обширного анализа, чем тот, что является целью данной статьи.

72  Петр Куслий

какому‑либо их обсуждению. Выдвигаемый аргумент можно представить в следующем довольно общем виде: если мы имеем дело с каким‑либо объ ектом, то мы должны его как‑то отличать от других объектов или фикси ровать в потоке воспринимаемого опыта. Для этого он должен рассмат риваться в рамках тех или иных его свойств (задаваться с помощью тех или иных предикатных знаков в кванторной записи соответствующего экзистенциального предложения). Следовательно, говорить об объекте можно лишь в рамках той или иной его онтологической детерминации. Говорить же об объекте вне подобной концептуализации бессмысленно. Данная критическая позиция восходит к работам Р. Карнапа, в частности к его концепции внутренних и внешних вопросов, и к работам У. Куай на, в частности к его критерию существования и критике эссенциализма. На данную критику я хотел бы предложить следующий ответ. Действи тельно, в каждой отдельной ситуации мы не можем говорить об объекте иначе как о таком‑то и таком‑то или хотя бы самым общим образом подразу мевать его как такого‑то и такого‑то. Однако при этом мы также можем гово рить об одном и том же объекте в разных возможных мирах. Если в каждом отдельном возможном мире объект может быть рассмотрен исключитель но как такой‑то и такой‑то, то, говоря об объекте как о том, что может быть рассмотрено в различных возможных мирах, мы уже не можем говорить о нем как о таком‑то и таком‑то. И именно для обозначения его в таких ситуа циях мы можем использовать имя как жесткий десигнатор10. Более того, похоже, что в нашей языковой практике мы именно так и поступаем. Таким образом, функцию имени как жесткого десигнатора можно при знать ключевой и неотъемлемой для понимания специфики работы языка и свойственных ему механизмов референции. Главное отличие имен как жестких десигнаторов от имен как сокращенных дескрипций заключает ся в отсутствии у первых дескриптивного содержания (смысла). Жесткий десигнатор — это просто ярлык самого по себе предмета, имя как сокра щенная дескрипция — это ярлык, являющийся сокращением для опреде 10 По этому поводу Крипке пишет следующее: «Мы просто говорим: „Предположим,

что этот человек проиграл [на выборах]“. Нам дано, что данный возможный мир содержит этого человека и что в этом мире он проиграл. Может возникнуть пробле ма с тем, к чему сводятся наши интуиции относительно возможности. Однако если у нас есть такая интуиция относительно возможности этого (т. е. проигрыша на выбо рах этого человека), то эта интуиция есть интуиция о возможности именно этого. Нет нужды отождествлять эту интуицию с возможностью проигрыша человека, выгля дящего так‑то и так‑то, придерживающихся таких‑то и таких‑то взглядов и имеюще го какое‑либо другое качественное описание. Мы можем указать на этого человека и спросить о том, что могло бы случиться с ним, если бы обстоятельства сложились иначе». (Op. cit. P. 45–46.) А также: «Не спрашивайте о том, как я могу идентифици ровать данный стол в другом возможном мире, кроме как по его качествам. У меня в руках стол, я могу указать на него, и когда я спрашиваю о том, мог бы он находиться в другой комнате, я по определению говорю о нем». (Ibid. P. 52–53.) Данные приме ры, хотя и не содержат имен, тем не менее посвящены демонстрации роли жестких десигнаторов в языке и могут без труда быть распространены и на имена. Логос 2 (70) 2009 

73

ленного осмысленного описания, которое, в свою очередь, детермини рует соответствующий ему референт. Два данных способа референции представляются неотъемлемыми и при этом несводимыми друг к другу характеристиками имен. Недопустимость понимания референции имен лишь в одном аспекте Философия языка второй половины XX в. была в немалой степени озна менована дискуссиями о том, какая именно из двух рассмотренных интер претаций имен является единственно верной. Реабилитация миллевского понимания имен как языковых ярлыков, напрямую указывающих на объ екты, зачастую проходила под лозунгом опровержения расселовской тео рии имен как сокращенных дескрипций11. Одна из главных вещей, кото рые я хотел бы продемонстрировать в данной статье, заключается в том, что, и сторонники расселовской теории имен как единственно верной, и их оппоненты, совершали одну и ту же ошибку: обнаружив случаи, когда одна из двух указанных интерпретаций имен не работала, они приходи ли к выводу, что данная интерпретация не может быть применима к име нам никогда. Рассел обнаружил сложности в анализе экзистенциальных предложе ний, содержащих логические имена, которые понимались как всегда обо значающие определенный объект. Если «Ромул» — логическое имя, то это само по себе уже говорит о том, что объект должен существовать. Тогда в случае анализа утвердительного экзистенциального предложения «Ромул существует» к имени «Ромул» нельзя подставить квазипредикат сущест вования (Е!). Анализ же отрицательного экзистенциального предложе ния «Ромул не существует» приводит к выводу о том, что данное предло жение может быть истинным только в случае бессмысленности термина «Ромул», что парадоксально. Столкнувшись с этими сложностями, Рассел сделал вывод о том, что обыденные имена не могут рассматриваться в качестве логических и их следует понимать как сокращенные определен ные дескрипции12. Однако подобное заключение мне представляется не вполне обоснованным, ведь если обыденные имена не могут использо ваться в качестве логических имен (т. е. жестких десигнаторов) в экзи стенциальных предложениях, это еще не означает, что они не могут использоваться как таковые в других контекстах. Сходным образом, Крипке, продемонстрировав роль имен как жест ких десигнаторов в модальных и некоторых других контекстах, указал 11 Именно на опровержении теории Рассела и Серла строили свою аргументацию

основоположники новой версии теории прямой референции имен С. Крипке и К. Доннелан (см.: Kripke S. Op. cit. Donnellan K. Names and Identifying Descriptions // Davidson D., Harman G. (eds.) Semantics of Natural Language. — Boston, 1972). 12 См.: Russell B., Whitehead A. N. Principia mathematica. — Cambridge, 1910. P. 69, а также Рассел Б. Философия логического атомизма. — Томск, 1999. С. 67–68.

74  Петр Куслий

лишь на то, что имена не всегда сводятся к сокращенным дескрипциям. Из этого, соответственно, нельзя обоснованно заключать о том, что име на всегда функционируют как жесткие десигнаторы. Более того, из сказанного нельзя даже сделать вывод о том, что какой‑либо из двух указанных подходов к анализу семантической функции имен демонстрирует некое более фундаментальное их свойство. Приве денный ниже набор доводов призван показать именно то, что в качестве отличительной функции имен нельзя рассматривать ни исключительно их роль как терминов, сокращающих определенные дескрипции и сводя щихся к ним, ни исключительно их роль как жестких десигнаторов. Недопустимость исключительно расселовского понимания референции имен Недопустимость исключительно расселовского понимания референ ции имен демонстрируется, во‑первых, уже рассмотренным аргументом Крипке о роли имен в модальных контекстах, а, во‑вторых, комплексом так называемых «случаев незнания или ошибки», также выработанных С. Крипке, К. Доннелланом и Х. Патнэмом. Суть данных «случаев» может быть продемонстрирована на ряде несложных примеров. Много людей знакомы, например, с именем «Платон». При этом боль шинство из тех, кто слышал это имя, не имеют дело с разработкой фило софских проблем. Простой человек на улице может использовать имя «Платон», и если его спросить, о ком именно идет речь, то все, что он сможет сказать, будет сводиться примерно к следующему: «это древний философ». Данный человек не обладает достаточной информацией о Платоне, чтобы предложить набор дескрипций, определенным образом детерминирующих именно Платона, однако, несмотря на это, вряд ли можно сказать, что «Платоном» он называет класс древних философов. Скорее наоборот: хоть он и не способен предоставить исчерпывающий набор описаний, задающих конкретного индивида, тем не менее, исполь зуя имя «Платон», он все же говорит именно о Платоне. Данная идея проявляется еще более четко на примере нерадивого абитуриента философского факультета и экзаменующего его профессо ра. Абитуриент может использовать имя «Аристотель», связывая с ним дескрипции, совершенно не относящиеся к Аристотелю. Однако говорит он при этом не о ком‑то, кто соответствует данным дескрипциям, а имен но о том самом Аристотеле, о котором ему следовало бы обладать более корректной информацией. И поэтому профессор из приемной комиссии справедливо ставит ему «неуд.». Таковы примеры незнания существующих «правильных» дескрипций, корректно описывающих индивида. В этих примерах, несмотря на такое незнание, соответствующее имя все равно должно рассматриваться как жесткий десигнатор, указывающий именно на нужного индивида. Одна ко можно рассмотреть и более радикальные ситуации, связанные с ошиб кой, где «правильных» дескрипций уже может и не быть. Логос 2 (70) 2009 

75

Так, если даже вся информация, которая нам известна о Фалесе, окажет ся неверной, кроме той, что он существовал, мы тем не менее будем скорее считать, что нам о самом Фалесе ничего не известно, а информация, пере данная нам Аристотелем и Геродотом неверна. Более того, даже если в Гре ции во времена Фалеса существовал какой‑то другой человек, по тем или иным причинам утверждавший, что у магнита есть душа и что все состоит из воды, мы тем не менее будем считать, что Платон и Аристотель описыва ли не его, а того самого Фалеса, о котором, согласно нашему примеру, нам ничего не известно. Сходным образом, если выяснится, что пьесы Шекспи ра на самом деле написал не Шекспир, а, скажем, Бэкон, то, говоря «Шек спир», мы все же будем указывать на Шекспира, а не на Бэкона13. Недопустимость исключительно крипкеанского понимания референции имен Приведенные выше примеры, как кажется, с ясностью демонстрируют, что имена могут играть в языке не только ту семантическую роль, которую отписывал им Рассел. Однако сделанное Крипке и его единомышленниками открытие меняет наше отношение к семантической функции имен скорее в том смысле, что указывает на их важную и упускавшуюся ранее специфи ку, т. е. на еще одну важную функцию, которую они могут выполнять в язы ке. Дополняя имевшиеся ранее результаты, данное открытие не отменяет и полностью не заменяет их. От рассмотрения обыденных имен как терминов, способных выступать в качестве сокращения определенных дескрипций или их кластеров, нельзя отказываться по следующим причинам. Во-первых, при понимании имен исключительно как жестких десигнаторов довольно проблематично анализировать отрицательные экзистенциальные предло жения и предложения, содержащие пустые имена. Во-вторых, можно при вести массу примеров из языковой практики, где имена полностью детер минируются определенными дескрипциями и сводятся к ним. В «Именовании и необходимости» С. Крипке, определяя имена как жесткие десигнаторы и критикуя теорию Рассела, совсем не рассматрива ет случаи отрицательных экзистенциальных предложений и предложений с пустыми именами. Это досадно, поскольку, как уже говорилось, именно их анализ привел Рассела к пониманию имен как сокращенных дескрипций. На данном этапе нам предстоит рассмотреть именно этот вопрос. Создается впечатление, что если мы будем строго следовать Крипке, то столкнемся с той же парадоксальной ситуацией, с которой в свое вре мя столкнулся Рассел: если имя напрямую обозначает объект, то соответ ствующее отрицательное экзистенциальное предложение должно быть бессмысленно в случае его истинности. Кажется, что данное затруднение можно преодолеть одним из двух способов: либо рассмотреть имя как не обязательно обозначающее некий объект (так сделал Рассел), либо рас 13 Приведенные примеры, по большей части взяты из Donnellan K. S. Op. cit. и были изменены лишь в незначительной степени.

76  Петр Куслий

смотреть некий объект как не обязательно существующий. Для теории Крипке первая альтернатива не подходит. Остается лишь вторая: имя как жесткий десигнатор всегда обозначает соответствующий объект, однако иногда объекты оказываются мнимыми, и отрицательные экзистенци альные предложения призваны отражать именно эти случаи. Подобный способ обоснования теории жестких десигнаторов реаль но имел место и был представлен сторонниками каузальной теории рефе ренции М. Девиттом и К. Стерельным в их книге «Язык и реальность»14. Такой мнимый объект они, опираясь на терминологию У. Куайна, назы вают «ложно постулированной сущностью» (fake posit). Подобное реше ние рассматриваемого вопроса представляется не вполне обоснованным. Дело в том, что вся проблематика постулированных сущностей связывает ся с осуществленным Куайном развитием идей Рассела, и, в частности, его пониманием имен как сокращенных дескрипций. Постулированные сущ ности — элементы онтологии, задаваемой теорией посредством квантифи цированных переменных, где имена интерпретируются как предикатные знаки. В свете данного обстоятельства довольно странно обосновывать теорию прямой референции с опорой на неотъемлемые элементы рассе ловской дескриптивной теории15. Таким образом, похоже, что для теории прямой референции введение мнимых объектов не может стать решением проблемы отрицательных экзистенциальных предложений и пустых имен. Более того, наше интуитивное понимание языка, похоже, говорит нам о том, что обсуждение модальных контекстов предполагает то или иное существование рассматриваемого объекта: даже если мы обсужда ем литературного героя в тех или иных возможных ситуациях, мы в этот момент подразумеваем, что есть некий объект, который может рассмат риваться как обладатель тех или иных свойств. Поэтому кажется, что теория прямой референции имен изначально не применима для анали за предложений с пустыми именами и отрицательных экзистенциальных предложений (равно как, впрочем, и утвердительных). Второй комплекс причин, объясняющих почему семантическая функ ция имен не может быть полностью задана в рамках теории прямой рефе ренции, выражается рядом примеров, указывающих на случаи, которые можно анализировать лишь с опорой на расселовское понимание имен. Я считаю, что одним из наиболее показательных примеров в защиту позиции, согласно которой от расселовского понимания имен полностью отказаться невозможно, является математическое число π. Данное число является иррациональным и определяется через определенную дескрип цию: отношение длины окружности к ее диаметру. Сам же термин «π» явля ется именем денотата, задаваемого указанной дескрипцией. Можно ли, 14 Devitt M., Sterelny K. Language and Reality. 2nd Ed. — Oxford, 1999. 15 Более подробно проблематичность данного аргумента исследована в: Куслий П. С.

Имена, дескрипции и проблема жесткой десиганции // Эпистемология & филосо фия науки. № 2 (XVI ). — М., 2008. Логос 2 (70) 2009 

77

следуя аргументации Крипке, рассмотреть контрфактическую ситуацию, в которой π будет оставаться самим собой, но при этом не будет соответство вать приведенной выше дескрипции? Похоже, что нет. Разумеется, можно предположить ситуацию, в которой имя «π» будет носить какое‑либо другое число, однако, очевидно, что это вовсе не будет опровержением сути выдви гаемого аргумента. Поэтому следует признать, что имя «π» является сокра щением определяющей его дескрипции и полностью к ней сводится16. Особенностью приведенного примера, пожалуй, является то обстоятель ство, что вся математическая онтология сводится к задающим ее определени ям. Это, однако, совсем не означает того, что в математике не могут исполь зоваться имена. Я не вижу причин, почему «π» не может рассматриваться как имя, кроме той, что такое рассмотрение не вполне соответствует крип кеанскому пониманию имен. Но если так, то тем хуже для тех, кто считает, что имена следует рассматривать исключительно как жесткие десигнаторы. Примеры функционирования имен как сокращенных дескрипций не исчерпываются совокупностью предложений математики. Они встречают ся и в других областях языковой практики. Так, приведенному выше при меру с Шекспиром, именем «Шекспир» и Бэконом как автором шекспи ровских пьес можно противопоставить пример Гомера. «Гомер» — имя, и практически все, что известно о Гомере — это то, что он — автор «Илиады» и «Одиссеи». Иными словами, имя «Гомер» задается указанной дескрип цией. Если мы узнаем, например, что эти поэмы были написаны разными людьми или что они были написаны с временным интервалом, существен но превышающим жизнь одного человека, то мы, пожалуй, скорее будем склонны утверждать, что Гомера не было, поскольку не было ничего, что подпадало бы под дескрипцию «автор „Илиады“ и „Одиссеи“». Наконец, расселовское понимание имен неотъемлемо при анализе слу чаев, которые Карнап называл «постулатами значений»17. Значение имени может быть просто постулировано, и тогда само имя будет сводиться к опре деляющей его дескрипции, а обозначаемым объектом будет индивид, выпол няющий условия, налагаемые дескрипцией. В своей статье «Референция и имена собственные» Т. Бердж, предложивший интересный аргумент в пользу понима ния имен исключительно как предикатов, выдвигает ряд примеров, иллю стрирующих нужные нам случаи постулирования значения имен: «Самый 16 На данное утверждение можно возразить, сказав, что «π» является жестким десигна

тором для 3,141 592… а не сокращением дескрипции «отношение длины окружности к длине ее диаметра». В качестве ответа на данное возражение я бы сказал следую щее: единственным способом установить, является ли, скажем, 3,141 592…n числом π, где n — это стомиллионная цифра после запятой, будет деление длины окружно сти на длину диаметра. Иными словами, числом π всегда будет то число, которое будет соответствовать приведенной выше дескрипции, и обозначаться оно будет как «π» именно в силу этого соответствия. (Я благодарен А. Веретенникову за фор мулировку приведенного возражения.) 17 См.: Карнап Р. Постулаты значений // Значение и необходимость. Исследование по семантике и модально логике. — Биробиджан, 2000.

78  Петр Куслий

низкорослый шпион XXI века будет белокожим. Назовем его „Бертраном“. (Этот) Бертран также будет лысым». …«Кто‑то бросил первый камень. Кем бы он ни был, назовем его „Альфредом“. (Этот) Альфред был лицемером»18. Действительно, нам ничего не мешает в определенных ситуациях рас сматривать имена как сокращенные дескрипции и, следовательно, как пре дикаты. Более того, как видно из приведенных примеров, мы очень часто именно так и поступаем. Поэтому понимание семантической роли имен исключительно как жестких десигнаторов представляется необоснованным. Определение имени Рассмотренные причины недопустимости понимания семантической функции имен исключительно в рамках расселовского или крипкеанско го анализа приводят нас к довольно проблематичной ситуации: с одной стороны, отказаться от какой‑либо из двух интерпретаций невозможно, а с другой — не вполне понятно, каким именно образом указанные функ ции имен можно рассматривать в рамках единой семантической теории. Ведь, согласно Расселу, имя не может напрямую указывать на объект, а согласно Крипке может. Противоречивость данных установок в отноше нии имен, равно как и востребованность каждой из них в реальной язы ковой практике, похоже, тоже не позволяет ни свести какой‑либо из двух подходов к другому, ни рассматривать один как более фундаментальный и внутренне присущий именам, а другой как случайный и элиминируемый. Я думаю, что в связи с этой семантической неоднозначностью имени его определение должно быть достаточно общим (или, если угодно, сла бым) для того, чтобы учесть установленную двойственность в его функ ционировании в языке. В качестве такого единого слабого определения мне бы хотелось предложить следующее. Имя — единичный термин, который обозначает, но не описывает объект. (Df.) Предложив определение имени с учетом упомянутой двойственности его функционирования, следует обратиться к вопросу об экспликации причин такой неоднозначности. Данный вопрос важен хотя бы потому, что нам нужно знать, насколько вообще корректно говорить об именах как о чем‑то едином в свете всех усмотренных трудностей. Не говорим ли мы о совершенно разных вещах, объединяя их под единым термином «имя»? Удовлетворительно ли в таком случае предложенное определение и, если да или нет, то почему? Модус de dicto и модус de re Проблематичность анализа отрицательных экзистенциальных предложе ний, содержащих имена, в рамках теории прямой референции, как уже 18 Burge T. Reference and Proper Names // Journal of Philosophy. 1973. № 70. P. 425–439. Логос 2 (70) 2009 

79

упоминалось выше, происходит из того, что референт имени должен в том или ином смысле быть. Иными словами, функция имени как жестко го десигнатора осуществима только при наличии обозначаемого объекта. Мне кажется, что различие между ситуациями референции имен, тре бующих наличия объекта, и ситуациями, когда вопрос о существовании соответствующего объекта остается открытым, хорошо иллюстрирует про веденное все тем же Б. Расселом противопоставление знания по знакомст ву и знания по описанию19. Если я знаком с определенным объектом, т. е. сталкивался с ним непосредственным образом в той или иной ситуации, то я могу говорить о нем, т. е. о самом этом объекте, приписывая ему в контр фактических ситуациях самые разные свойства и давая самые разные опи сания, которые при этом будут относиться именно к нему. Если же я знаю объект не в силу знакомства с ним, а лишь по имеющемуся у меня описанию, то, столкнувшись с каким‑либо другим описанием, я не могу быть уверен в том, что оно может относиться именно к этому объекту, а не к какому‑ли бо другому. Иными словами, если я знаю об объекте лишь как о референте определенного описания (дескрипции), то мне уже сложно представить его или говорить о нем, как о референте какого‑то другого описания. В таком случае, скорее, кажется, что речь идет уже о каком‑то другом объекте. Таким образом, следует признать, что об объекте можно говорить, с одной стороны, как о нем самом, а с другой — как и о референте некоторого описания (т. е. о том, что может соответствовать данному описанию). Фило софский аппарат, призванный отобразить данное различие, выражается в противопоставлении так называемых «модуса de re» и «модуса de dicto». «De re» в переводе с латыни означает «о вещах» (от «res» — вещь), «de dicto» озна чает «о словах» (от «dictum» — слово, сентенция). В нашем анализе модус de re будет связываться с упоминанием самого объекта, а модус de dicto — с упо минанием референта, удовлетворяющего условиям того или иного обо значающего термина. Иллюстрациями употребления имен в двух модусах являются рассмот ренные выше примеры с Шекспиром и Гомером. В первом из них имя «Шекспир» употреблялось в модусе de re и обозначало самого индивида. Во втором примере имя «Гомер» использовалось в модусе de dicto и обо значало референта, соответствующего условиям, выраженным опреде ляющей дескрипцией. Причем в модусе de dicto указание осуществлялось не на конкретный объект, а лишь на референт, т. е. на то, что удовлетво ряет или может удовлетворять соответствующей дескрипции, чем бы оно ни было. Таким образом, модус de dicto допускает, что объекта, выполняю щего условия, задаваемые обозначающим термином и тем самым стано вящегося референтом этого термина, может и не существовать. В свою очередь модус de re подобной гибкостью не обладает и обязательно пред полагает существование обозначаемого объекта. 19 См. Рассел Б. Проблемы философии // Джеймс У. Введение в философию; Рассел Б. Проблемы философии. — М., 2000. С. 187–197.

80  Петр Куслий

То, что в рассмотренных выше примерах, «Шекспир» было именем, упо требленным в модусе de re, а «Гомер» — именем в модусе de dicto, не означает, что эти имена могут использоваться только таким образом. Всякое имя в зависимости от ситуации может использоваться как в одном, так и в другом модусе. Более того, бывают случаи, когда одно и то же имя в рамках одной ситуации употребления функционирует в разных модусах. В качестве иллю страции я использую несколько модифицированный мной пример подоб ного случая, который изначально предложил К. Доннелан20: человек, вер нулся с вечеринки, на которой, по его мнению, он познакомился и общался с известным философом Астоном Мартином, автором книги «Другие тела». Однако его обманули, и индивид, которого он принял за известного фило софа, таковым не являлся. Допустим, что наш наивный гражданин начина ет свой рассказ о вечеринке фразой «сегодня я познакомился и общался с Астоном Мартином», далее он подробно излагает, в чем это общение заклю чалось и, наконец, заканчивает свой рассказ фразой «Астон Мартин ушел предпоследним». Суть данного примера заключается в том, что первая фра за является ложной, а вторая — истинной. В первой фразе «Астон Мартин» используется в модусе de dicto, и она ложна, так как индивид на вечеринке не был автором книги «Другие тела», т. е. не выполнял условий, подразуме вающихся обозначающим единичным термином «Астон Мартин». Во вто рой же фразе «Астон Мартин» использовалось в модусе de re, и поэтому дан ная фраза истинна, так как человек, с которым общался наш герой действи тельно (согласно гипотезе) покинул вечеринку предпоследним. Думаю, что на данном этапе уже не сложно догадаться, какого рода тезис я хотел бы сформулировать. Выглядит он так: установленные нами два способа референции имен соответствуют их употреблению в двух указанных модусах. Если имя используется в модусе de re, то оно указывает на объект непосредственно (крипкеанское понимание), если же в модусе de dicto, то опосредованно той или иной дескрипцией (расселовское понимание). Таким образом, причина неоднозначности семантической функции имен лежит не в противоречивости самого понятия имени, а в различных способах употребления имен, т. е. в том, каким образом люди, использую щие то или иное имя, хотели бы, чтобы оно указывало на объект21. На сказанное можно было бы возразить следующим образом: в при мерах с Шекспиром и Фалесом мы использовали их имена в модусе de re, однако насколько вообще возможно говорить в этом модусе об истори ческих личностях, если мы никогда не имели с ними знакомства? Более того, кажется, что данное возражение касается не только самих истори ческих личностей, но и людей и объектов, существующих в настоящем. Хоть я и не знаком, скажем, с генеральным секретарем Коммунистиче 20 Donnellan K. S. Op. cit. P. 370–372. 21 Я использую здесь термин «люди», а не «агенты» и т. п., чтобы подчеркнуть имею щееся у меня сомнение в том, что машина (искусственный интеллект) может опе рировать терминами в модусе de re. Логос 2 (70) 2009 

81

ской партии Китая и знаю о нем лишь по описанию, я тем не менее впол не могу говорить о нем в различных контрфактических ситуациях. Я думаю, что данное затруднение можно преодолеть с помощью так называемой «каузальной теории имен». Основные идеи данной теории были изложены С. Крипке в «Именовании и необходимости». В последствии она была развита в работах таких мыслителей, как Г. Эванс, М. Девитт, Х. Филд, Х. Патнэм и др. Ее суть заключается в идее о том, что в ситуации, когда человек, сталкиваясь с объектом, именует его, объект каузально воз действует на человека. Наличие данной каузальной связи между объектом и говорящим позволяет имени напрямую указывать именно на сам объ ект, а не на него, как на референта определенных дескрипций, которые в ситуации именования к нему применимы. Далее имя может переходить от поименовавшего объект человека к другим людям по цепочке. При этом, согласно данной теории, в рамках этой «каузальной» цепочки каждый, кто будет использовать это имя, будет указывать именно на сам тот объ ект, который был изначально поименован, а не на референт дескрипций, которые были применимы к тому объекту в ситуации именования. Ведь с течением времени свойства поименованного объекта могли измениться и исходный набор дескрипций, применимых к нему в ситуации именова ния, может перестать быть к нему применимым и, более того, может уже детерминировать какой‑то совершенно другой объект. Таким образом, каузальная теория референции использует понятие каузальной цепочки для того, чтобы гарантировать прямое указание имени на сам объект даже в тех ситуациях, когда говорящий не имеет о нем знания по знакомству. Для прямой референции достаточно того, чтобы знанием по знакомству обладал тот, кто стоял в начале каузальной цепочки. Таким образом, в рамках каузальной теории имен примеры с исто рическими личностями объясняются так: мы, конечно, не знакомы ни с Фалесом, ни с Аристотелем, однако мы связаны каузальной цепочкой с теми людьми, которые были с ними знакомы и передали нам эти имена как непосредственно указывающие на самих этих индивидов. Сходным образом в терминах каузальных цепочек и объясняется наша способность указывать напрямую на незнакомых нам наших современников, т. е. гово рить о них в модусе de re. В свете сказанного можно уточнить проведен ную выше аналогию между модусами de re и de dicto со знанием по зна комству и знанием по описанию относительно имен: для употребления имени в модусе de re знание по знакомству требуется либо от самого гово рящего, либо от кого‑то, с кем говорящий связан каузальной цепочкой в использовании указанного имени. Данный результат, я считаю, помогает нам лучше понять природу кау зальной теории именования. Эту теорию следует рассматривать как техни ческое средство, позволяющее нам говорить в модусе de re об исторических личностях и других объектах, о которых мы не имеем непосредственно го знания по знакомству. Поэтому следует признать и то, что распростра ненное сегодня противопоставление дескриптивной и каузальной тео

82  Петр Куслий

рий референции не вполне корректно. Восходящую к работам Рассела дескриптивную теорию следует скорее противопоставлять теории пря мой референции Крипке. Каузальную же теорию следует рассматривать как вспомогательный механизм в рамках теории прямой референции22, 23. Таким образом, два способа референции имен происходят из двух модусов, в которых имена как единичные термины могут функциони ровать. Я считаю, что установление двух модусов обозначения как при чин неоднозначности семантической функции имен демонстрирует пра вильность сформулированного выше определения имени. Во-первых, оно должно быть достаточно слабым, чтобы учесть два присущих именам воз можных способа референции; во‑вторых, эта слабость определения гово рит не о противоречивости определяемого термина, а о том, что сам тер мин (т. е. имя) может употребляться в двух модусах и в результате этого выполнять либо одну, либо другую функцию. Заключение Подытоживая все, что было изложено, хотелось бы еще раз воспроизве сти следующие пункты: имена следует определять как единичные терми ны, указывающие на объект, но не описывающие его; референция имен может осуществляться одним из двух способов: прямое указание на объ ект и указание, опосредованное дескрипцией; каждый из этих способов является неэлиминируемым и не сводимым к другому; происходят они из двух модусов, в которых говорящий употребляет имя: de re или de dicto. Общий вывод, который я хотел бы сделать, заключается в том, что семантическая теория имен должна учитывать модусы их функциониро вания. Это не делает природу или семантическую роль имени зависимы ми от того, кто его использует. Говорящий согласно своим целям в соот ветствующей коммуникативной ситуации может выбирать тот или иной модус. Однако то, что выбор модуса определяется говорящим, не озна чает того, что говорящим определяется природа этого модуса. Скорее наоборот: природа семантической роли имени в каждом из модусов оста ется независимой от говорящего, который выбирает из двух уже сущест вующих и лишь имеющихся в его распоряжении модусов.

22 Такое некорректное противопоставление проводилось практически всеми упомя

нутыми теоретиками каузальности и даже считается общепринятым. Повинен в его проведении был некогда и я сам. 23 Гарет Эванс в своей известной статье «Каузальная теория имен» (Evans G. The Causal Theory of Names // Schwartz S. P. (ed.) Naming, Necessity and Natural Kinds. — Ithaca, NY , 1977) показал, что теория референции не может быть в чистом виде каузаль ной и должна содержать дескриптивный элемент. При всей важности данного результата следует признать, что он скорее относится к теме функционирования каузальных цепочек, а не к теме семантической роли имен. Поэтому для решения стоящих перед нами задач этим результатом вполне можно пренебречь. Логос 2 (70) 2009 

83

А ле ксандр Ни к и ф о ров

Условные контрфактические высказывания К ак  известно, условными контрфактическими называют высказы вания, противоречащие фактам, говорящие о  том, чего заведомо нет, и  выражаемые предложениями, стоящими в  сослагательном наклоне нии: «Если бы сейчас было лето, то я жил бы на даче» (это произносится не летом и я не живу на даче). Такого рода высказывания широко исполь зуются и в повседневной жизни, и в науке (например, в мысленных экспе риментах), и в художественной литературе. В последние десятилетия осо бенно широкое распространение получили конструкции «Если бы…, то…» в работах историков. Выходят многочисленные исследования, посвящен ные «альтернативной истории», «экспериментальной истории», «вирту альной истории», «несостоявшейся истории» и т. п.1 В основе всех этих и  иных исследований подобного рода лежит конструкция условного контрфактического высказывания. Поэтому логико-семантический ана лиз таких высказываний представляется достаточно важным. Контрфактические высказывания широко обсуждались в  середине ХХ в. в рамках позитивистской программы эмпирического обоснования научного знания. Казалось, что их логико-семантический анализ спосо бен пролить свет на природу диспозиций и утверждений, выражающих законы природы. Однако когда логический позитивизм утратил свою привлекательность, вместе с ним отошли в историю или были отодви нуты в сторону и многие его проблемы, в том числе проблема контрфак тических высказываний. Книга Д. Льюиса «Контрфактические высказывания»2 была написана уже в другую эпоху и автор ее решал скорее логиче ские, а не эпистемологические проблемы. По-видимому, наиболее серьезным исследованием, посвященным ана лизу контрфактических высказываний, до сих пор остается блестящая 1 См. об этом: Нехамкин В. А. Контрфактические исследования в историческом позна нии. Генезис, методология. — М., МАКС -Пресс, 2006.

2 Lewis D. Counterfactuals. — Oxford, 1973.

84  Александр Никифоров

статья Нельсона Гудмена 1947 г3. Именно на нее мы и будем опираться в дальнейшем. 1. Проблема В чем же заключается проблема, связанная с контрфактическими выска зываниями? Гудмен формулирует ее следующим образом: «…Проблема заключается в том, чтобы определить обстоятельства, при которых дан ное контрфактическое высказывание верно, а противоположное контр фактическое высказывание с  консеквентом, противоречащим консек венту первого высказывания, неверно. И  этот критерий должен быть сформулирован перед лицом того факта, что благодаря самой своей при роде контрфактические высказывания никогда не могут быть подвергну ты какой‑либо непосредственной эмпирической проверке посредством реализации их  антецедента»4. Мы можем сформулировать два контр фактических высказывания с  одним и  тем  же антецедентом и  проти воположными консеквентами: «Если бы Волга впадала в Черное море, то Каспийское море высохло» и «Если бы Волга впадала в Черное море, то Каспийское море не высохло бы». Ясно, что верным может быть лишь одно из них. Какое? Как это установить? Антецедент контрфактическо го высказывания говорит о том, чего заведомо нет, поэтому обращаться к реальному положению дел для проверки контрфактического высказы вания бессмысленно: их антецедент всегда ложен, следовательно, если рассматривать их как простые условные высказывания и представлять в виде материальной импликации, то все они будут истинными в силу ложности антецедента. Классическая экстенсиональная логика не дает нам способов отличать истинные контрфактические высказывания от ложных. Нужны какие‑то иные средства. Гудмен полагал, что контрфактическое высказывание говорит о неко торой содержательной (не истинностно-функциональной) связи антеце дента и консеквента: «…Можно сказать, что полное контрфактическое высказывание утверждает, что между его антецедентом и консеквентом имеется определенная связь»5 (там же, с. 17). Что это за связь? Можно говорить о какой‑то связи между событиями, к которым относятся анте цедент и консеквент, или говорить о связи предложений, сформулирован ных в  антецеденте и  консеквенте, о  чем‑то  типа строгой импликации. Кажется, Гудмен стремился оставаться в плоскости языка и шел по пути К. И. Льюиса, В. Аккермана, А. Андерсона, Н. Белнапа и других логиков, стремившихся найти формальную импликацию, выражающую отноше ние логического следования. 3 Проблема условных контрфактических высказываний. Эта статья включена в каче

стве гл. 1 в книгу «Факт, фантазия и предсказание», 1953. См.: Гудмен Н. Способы создания миров. — М., Идея-Пресс, 2001. 4 Там же. С. 15. Логос 2 (70) 2009 

85

Поэтому, несмотря на все оговорки, он склонялся к тому, чтобы истол ковывать эту связь как логическую выводимость консеквента из  анте цедента, соединенного с  какими‑то  дополнительными высказывания ми. Именно об этом говорит его известный пример: «Если бы эта спич ка была потерта о коробок, она загорелась бы». Добавив к антецеденту А класс истинных предложений S, описывающих «соответствующие усло вия»: «Эта спичка сухая», «Эта спичка изготовлена в соответствии со стан дартом», «Имеется достаточно кислорода» и т. п., мы можем из конъюнк ции А&S логически вывести консеквент В. При  таком истолковании основной проблемой становится определение класса S: «Первая главная проблема заключается в том, чтобы определить соответствующие усло вия — уточнить, какие именно предложения подразумеваются в конъюнк ции с антецедентом в качестве основы для вывода консеквента» 6 (там же, с. 19). Гудмену так и не удалось полностью справиться с этой проблемой, и вопрос о том, когда контрфактическое высказывание можно считать истинным, так и не получил ответа. 2. Приблизительная классификация Можно попробовать рассуждать следующим образом. Грамматика говорит, что свои мысли мы можем представлять в формах трех наклонений: изъ явительном, повелительном и сослагательном. Если мысль представлена в форме изъявительного наклонения, то она что‑то утверждает или отри цает о вещах и событиях, поэтому может оцениваться как истинная или ложная. Если мысль выражена предложением в повелительном наклоне нии: «Уступайте места инвалидам и престарелым!», «Мойте руки перед едой!», то в ней нет утверждения или отрицания, она не претендует на опи сание каких‑то вещей и событий, поэтому не может оцениваться как исти на или ложь. Так, может быть, и сослагательные предложения не выража ют суждений? И к ним неприменимы понятия истины и лжи? Нет, с этим как‑то не хочется соглашаться, все‑таки мы чувствуем, что в высказывании «Если бы кит был рыбой, он имел бы жабры» что‑то утверждается, что его можно принимать или оспаривать, следовательно, можно оценивать как истину или ложь. Но тогда встает указанная выше проблема. Гудмен писал свои работы в  ту эпоху, когда над умами философов науки почти полностью господствовал логический позитивизм. И хотя такие люди, как У. Куайн и Н. Гудмен, никогда вполне не разделяли устано вок позитивизма, тем не менее стремление все реальные связи явлений представлять в  виде логических связей предложений было свойствен но и им. Поэтому Гудмен осознает, что контрфактическое предложение говорит о связи антецедента и консеквента, но эту связь он стремится представить только как логическую выводимость. Он говорит о том, что вывод консеквента из антецедента предполагает существование закона природы, но проблему закона видит лишь в том, как отличить предложе ния, выражающие закон, от случайно истинных обобщений. Поскольку

86  Александр Никифоров

все контрфактические высказывания он рассматривает как утверждения о логической выводимости, для него между ними нет большой разницы, и он не пытается как‑то классифицировать их. Быть может, хотя бы неко торые трудности, возникающие при анализе контрфактических высказы ваний, можно будет устранить, если начать с самой простой и пусть даже произвольной их классификации. 1. Неопределенные, двусмысленные контрфактические высказывания. По-видимому, с  самого начала следует исключить из  рассмотрения такие контрфактические высказывания, антецедент которых неясен и требует уточнения. Гудмен приводит в качестве примера такой антеце дент: «Если бы Бизе и Верди были соотечественниками, то…». Ясно, что здесь нужно просто уточнить: «Бизе был бы соотечественником Верди» или «Верди был бы соотечественником Бизе». Несколько сложнее обсто ит дело с такими высказываниями, как: «Если бы Юлий Цезарь был львом, то он имел бы хвост» или «Если бы Юлий Цезарь был львом, то у него все равно не было бы хвоста». С каким из них можно согласиться? Здесь, по‑видимому, опять требуется уточнение, какое начало, как мы считаем, останется преобладающим в Цезаре — львиное или человеческое? От это го и  будет зависеть ответ. Конечно, наиболее интересными являются высказывания, говорящие о тождестве двух индивидов: «Если бы я был Наполеоном, то…». Их анализ приводит нас к обсуждению онтологиче ских проблем: что мы имеем в виду под «я» и «Наполеоном»? Если «я» превратится в «Наполеона», то в какой мере «я» останется самим собой? Или мы имеем в виду, что «я» просто «займет место» французского импе ратора? А, может быть, приобретет и какие‑то черты его личности — ска жем, его военный гений? И, вообще, что такое тождество двух индивидов? Возможно ли оно? Все это чрезвычайно интересные и сложные вопро сы, заслуживающие особого рассмотрения. Мы же в данном случае ста вим перед собой значительно более скромную задачу. 2. Логико-математические контрфактические высказывания, говорящие об идеальных, создаваемых нами объектах. 3. Эмпирические контрфактические высказывания, относящиеся к реальным вещам, предметам, событиям. 4. Исторические контрфактические высказывания, говорящие о возможных сценариях прошлого. Попробуем рассмотреть их последовательно. 3. Логико-математические контрфактические высказывания Конечно, для того класса контрфактических высказываний, которые мож но было бы назвать «логико-математическими», подход Гудмена вполне оправдан и  осуществим. Если, скажем, антецедент внутренне противо речив, то контрфактическое высказывание истинно при любом консек венте: «Если бы этот предмет был одновременно круглым и квадратным, Логос 2 (70) 2009 

87

то…» — будет истинно в тех системах логики, в которых из противоречия следует все, что угодно. Будут истинными контрфактические высказыва ния, консеквент которых следует из антецедента в конъюнкции с аксиома ми или определениями. Например, высказывание «Если бы данная фигура была треугольником, то сумма внутренних углов в ней была бы равна двум прямым» истинно, ибо его консеквент следует из антецедента и соответ ствующей теоремы Евклидовой геометрии. Высказывание «Если бы Петр был неженат, то он был бы холостяком» истинно, ибо его консеквент сле дует из антецедента и определения понятия «холостяк». Короче говоря, для определенного класса контрфактических высказываний подход Гуд мена кажется вполне приемлемым: если у нас имеются соответствующие аксиомы и определения, то отношение между антецедентом и консеквен том контрфактического высказывания мы можем представить как отноше ние логической выводимости консеквента из антецедента. Если аксиомы и определения позволяют нам логически вывести консеквент из антеце дента, то контрфактическое высказывание истинно; если же мы не можем вывести консеквент из  антецедента, то  его следует признать ложным. Здесь только, быть может, нужно сделать оговорку: «в рамках данной систе мы». Это оговорка кажется естественной, если мы примем во внимание то обстоятельство, что существуют разные системы логики и математики, в частности разные системы геометрии, классическая логика, интуицио нистская логика, паранепротиворечивые логики и т. д. Некоторые теории естественных наук могут быть представлены в виде гипотетико-дедуктивной системы, в основании которой лежат постулаты и определения, задающие свойства и связи идеализированных объектов, к которым относятся утверждения теории, — таковы, например, класси ческая механика, оптика, термодинамика, теория относительности и т. п. Контрфактические высказывания, говорящие об идеализированных объ ектах таких теорий, также не порождают особых проблем: они истинны, если их консеквент логически следует из антецедента и каких‑то посту латов или утверждений теории. Высказывание «Если бы я выбросился из окна, то падал бы на землю с ускорением 9,8 м2/с» истинно, посколь ку его консеквент можно вывести из антецедента и законов классической механики (или закона свободного падения Галилея). Как раз мысленные эксперименты, распространенные в науке, иллюстрируют использование контрфактических высказываний в качестве средств теоретического рас суждения. Когда А. Эйнштейн говорит о поездах, движущихся со скоро стью света, о лифтах, падающих в бесконечно глубокую шахту, и выводит следствия такого рода ситуаций, он использует, по сути дела, контрфакти ческие высказывания, истинность которых обоснована его постулатами. По-видимому, не возникает никаких трудностей в связи с контрфакти ческими высказываниями, говорящими об идеальных объектах — числах, функциях, геометрических фигурах, материальных точках, совершенных зеркалах, инерциальных системах и т. п. Все свойства и связи этих объек тов заданы постулатами соответствующих теоретических систем. В рам

88  Александр Никифоров

ках этих систем контрфактические высказывания можно представлять как утверждающие логическую выводимость консеквента из антецеден та и некоторых теоретических положений. И если такой вывод можно осуществить, контрфактическое высказывание истинно; если вывод ока зывается невозможным, контрфактическое высказывание ложно. Таким образом, связь между антецедентом и консеквентом контрфактического высказывания в некоторых случаях можно представлять как логическую выводимость консеквента из антецедента, соединенного с постулатами, аксиомами, определениями и т. п. Здесь следует обратить внимание лишь на одно обстоятельство: мы признаем логическую выводимость консеквента контрфактического высказывания из его антецедента только в рамках определенной теоретической системы. И в той мере, в которой мы считаем истинной всю эту систему, мы признаем истинным и рассматриваемое высказывание. Нельзя обсуждать вопрос об истинности или ложности, о приемлемости или неприемлемости контрфактического высказывания безотносительно к  какой‑либо теоретической системе. Вообще говоря, этот вывод представляется совершенно тривиальным, если взглянуть на него с более широкой точки зрения. Контрфактические высказывания представляют собой разновидность теоретических высказы ваний, которые мы определяем как высказывания, принадлежащие неко торой теории и относящиеся к идеализированным объектам этой теории. Их истинность устанавливается не обращением к эмпирической реально сти, а доказательством в рамках теоретической системы. Но контрфактиче ские высказывания также говорят о ситуациях, о положениях дел, которых в реальности нет. И в этом отношении они похожи на обычные теоретиче ские высказывания. Поэтому и их истинность или ложность устанавливает ся не обращением к реальным вещам и явлениям, а включением их в неко торую систему и доказательством в рамках этой системы. 4. Эмпирические контрфактические высказывания Несколько более интересными могут показаться контрфактические высказывания, относящиеся к явлениям эмпирического мира, к вещам и событиям, с которыми мы имеем дело в повседневной жизни: «Если бы эта ваза упала со стола на пол, она разбилась бы», «Если бы этот цветок поливали, он не засох бы» и т. п. Возьмем пример Гудмена: «Если бы эта спичка была потерта о коробок, она загорелась бы». Такого рода выска зывания Гудмен также стремился представить как утверждения о логи ческой выводимости консеквента из  антецедента и  описания соответ ствующих условий. Точно задать класс соответствующих условий не уда лось, поэтому этот ход мысли не привел к успеху. Кажется удивительным, что столь проницательный мыслитель, как Гуд мен, не осознавал, что полное описание его класса S невозможно и даже бессмысленно. Когда мы говорим: «Если бы А, …», то имеем в виду, что Логос 2 (70) 2009 

89

в мире, в котором отсутствует событие А, оно появляется и его появление влечет появление другого события В. Поэтому «соответствующие усло вия» Гудмена должны включать в себя весь мир и его полное описание. Но это невозможно. Быть может, в этот тупик Гудмен загнал себя потому, что не хотел обращаться к понятию причинно-следственной связи, хотя такое обращение дает простое решение проблемы. Конечно, некоторое событие В возникает в контексте бесконечного множества явлений и их взаимосвязей. Из этого множества явлений мы выделяем фактор, который считаем решающим для появления события В. Мы называем его причиной. Причиной возгорания спички мы считаем ее трение о коробок. Ясно, что одного этого трения недостаточно, нужен еще кислород в окружающем воздухе, сухость спички и т. п. — то, что Гуд мен называет «соответствующими условиями». Но если все условия есть, а спичка не горит и загорается лишь после того, как мы потрем ее о коро бок, то это трение и можно считать причиной возгорания спички. Нам в данном случае нет нужды обращаться к природе причинно-следственной связи: порождает ли причина свое следствие, осуществляется ли в этом процессе перенос вещества или энергии и т. п. — все это в данном случае для нас не важно. Можно представить себе ситуацию, когда вокруг доста точно кислорода и спичка непрерывно трется о коробок, но не загорается, потому что она влажная. Тогда мы могли бы сказать: «Если бы эта спичка была сухой, она загорелась бы», и считать причиной возгорания спички ее сухость. И действительно, высушивание спички вызывало бы ее воз горание. Мы говорим лишь о связи двух событий, а вопрос о том, какова природа этой связи, мы можем оставить в стороне. Таким образом, вводя такое понятие причины, мы остаемся в рамках анализа Гудмена и не обра щаемся ни к какой метафизике. Контрфактическое высказывание истин но, если утверждает причинно-следственную связь. Такая связь выражает ся в законе природы. И это приводит нас к обсуждению понятия закона. Закон природы представляет собой утверждение причинно-след ственной связи между двумя событиями. Но эта связь никогда не сущест вует в чистом виде, она всегда вплетена в массу разнообразных событий, факторов, связей и т. п. Поэтому закон представляет собой некую идеа лизацию, формулируемую с оговоркой «при прочих равных условиях». Эти «прочие условия» представляют собой состояние мира, его структу ру, в которой одно событие может рассматриваться как причина другого. Вообще говоря, любое утверждение о связях событий подразумевает эту оговорку. Даже самое обычное утверждение типа «Если солнце взошло, то стало светло» мы принимаем, подразумевая при этом: если атмосфера достаточно чистая, если у нас есть органы зрения и т. п. Если бы мы пыта лись точно оговаривать все условия, при которых оказывается возмож ной некоторая связь, то мы вообще не смогли бы ничего сказать. Пытаясь высказать некоторое утверждение и при этом перечислить все условия, при которых оно справедливо, мы утонули бы в этом бесконечном пере числении и, сказав «А», так и не смогли бы добраться до «В».

90  Александр Никифоров

Теперь кажется, что наша проблема решается просто. Контрфакти ческое высказывание истинно, если существует закон природы, позво ляющий нам логически вывести консеквент из  антецедента. Контр фактическое высказывание «Если бы эта спичка была потерта о коро бок, она загорелась бы» следует признать истинным, если мы признаем законом природы высказывание «Всякая спичка, потертая о коробок, загорается». И нам не нужно перечислять всех «соответствующих усло вий», ибо мы молчаливо подразумеваем: «при прочих равных условиях», «в нашем мире». Но как же мы отличаем предложения, выражающие законы приро ды, т. е. фиксирующие причинно-следственные связи, от случайно истин ных обобщений, говорящих о случайных совпадениях? Именно этой про блемой был занят Гудмен. Почему высказывание «Все люди, находящие ся в этой комнате, защищены от мороза» мы считаем законом природы («законоподобным» высказыванием), а высказывание «Все люди, нахо дящиеся в  этой комнате, лысые» лишь случайно истинным обобщени ем? Все попытки найти логико-семантические критерии, позволяющие провести четкое различие между этими двумя видами высказываний (см., например, известную статью К. Гемпеля и П. Оппенгейма «Логика объ яснения». — Гемпель К. Г. Логика объяснения. — М., Дом интеллектуаль ной книги, 1998) ни к чему не привели, да и не могли привести. Не фило соф открывает и формулирует законы природы, а ученый, не логико-се мантические свойства отличают закон от случайного обобщения, а опыт и  эксперимент, поэтому единственное, что нам остается, — ориентиро ваться на науку и признанные учеными теории. И тогда легко видеть, что контрфактическое высказывание, говоря щее о защищенности от мороза людей в данной комнате, следует из тео рий термодинамики и  физиологии, а  высказывание, констатирую щее, что все собравшиеся в данной комнате лысые, ни из каких теорий не следует. И мы вправе заключить, что первое обобщение законоподоб но, а второе — лишь случайно. Поэтому высказывание «Если бы Андрей находился в данной комнате, он был бы защищен от мороза» мы счита ем истинным, а высказывание «Если бы Андрей находился в данной ком нате, то он был бы лыс» — ложным. Но стоит только включить второе наше обобщение в некоторую систему, скажем, в некоторый свод правил, регулирующих посещение людьми тех или иных комнат в данном учреж дении, как оно может оказаться законоподобным! Скажем, если в дан ную комнату разрешено заходить только лысым, наша констатация уже не будет только случайно истинной и соответствующее контрфактиче ское высказывание станет истинным. Итак, контрфактическое высказывание истинно, если оно гово рит о  причинно-следственной связи между событиями, описываемы ми его антецедентом и  консеквентом; эта связь фиксируется в  науч ном законе, который и служит для логического выведения консеквента из антецедента. Логос 2 (70) 2009 

91

5. Контрфактические конструкции в истории Но, конечно, самые большие трудности связаны с анализом контрфак тических высказываний, относящихся к социальной жизни, в частности используемых в сочинениях по истории. «Если бы ты пришел ко мне вче ра, мы сходили бы на вернисаж», «Если бы я не заболел, то пришел бы на свадьбу», «Если бы у меня были деньги, я съездил бы в Грецию» … О чем говорят эти высказывания и когда их можно считать истинными? По-ви димому, такого рода высказывания говорят о целях, намерениях, желани ях говорящего и нет никаких общих принципов, способных обосновать такие высказывания. Если говорящий искренен и его высказывание дей ствительно выражает имеющееся у  него желание, то  такое высказыва ние истинно. Однако говорящий может лицемерить, лгать, его желания могут изменяться и т. д. Поэтому истинностная оценка таких высказыва ний кажется пустым занятием: дело не в том, истинно ли то, что вам гово рят, здесь важнее другое — верите ли вы в это? Интереснее и важнее контрфактические конструкции, используемые в исторической науке. «Если бы Англия и Франция в 1938 г. не пошли на сговор с Гитлером, то Второй мировой войны не было бы», «Если бы германский император Вильгельм II не  бежал трусливо в  Голландию в 1918 г., а мужественно погиб в рядах своей армии, то монархия в Герма нии сохранилась бы», «Если бы Россия не вступила в Первую мировую войну, то не произошло бы никакой революции» — такого рода высказы вания постоянно встречаются в сочинениях историков. Как к ним отно ситься и как их оценивать? Здесь у  нас нет ни  аксиом, ни  постулатов, ни  законов. Социальная причинность, если о ней вообще можно говорить, включает в себя пони мание и принятие решений, т. е. субъективные моменты, поэтому оказы вается весьма неопределенной. Нам не может помочь индукция, которая часто выручает нас в рассуждениях о физическом мире. Если тысячу раз, когда я опускал в горячий чай кусок сахара, он растворялся, я с достаточ ной долей уверенности могу утверждать связь: «Если бы вот этот кусок сахара был опущен в горячий чай, он растворился бы». Исторические события и личности уникальны, Вильгельм II не похож на Чемберлена и Даладье, как похожи друг на друга три куска сахара. Так что же, рассматривать контрфактические построения в истории как досужую болтовню, как пустые маниловские мечтания, как лишенные смысла спекуляции? Но кажется, порой встречаются построения, кото рые как‑то можно обосновать, которые кажутся даже правдоподобными. Скажем, можно утверждать: «Даже если бы Наполеон выиграл битву при Ватерлоо, он проиграл бы войну в целом». В обоснование этого контр фактического высказывания можно было  бы указать на  тот факт, что на Францию в тот момент надвигались армии России, Австрии, Пруссии, Англии, включавшие в себя около миллиона солдат и руководимые полко водцами, которых сам же Наполеон научил воевать. Истощенная двадца

92  Александр Никифоров

тилетними войнами Франция уже просто не могла извлечь из себя ресур сов для противостояния этой грозной коалиции. Она должна была пасть. Любопытно, что здесь нет никакой связи между антецедентом и консек вентом нашего контрфактического высказывания. Напротив, это выска зывание неявно утверждает, что консеквент был бы реализован в любом случае — независимо от каких бы то ни было действий Наполеона. Этот консеквент вытекал из всей совокупности событий того времени и проти востоять заданному ходу событий не мог даже гений Наполеона. Но ведь Наполеон действительно проиграл войну 1815 г., т. е. наш консеквент исти нен! Это приводит к мысли о том, что если какие‑то события действитель но произошли в  прошлом, то  мы можем предпосылать им любой анте цедент — все получившиеся контрфактические высказывания будут истин ными! «Если бы Наполеон выиграл битву при Ватерлоо, то…», «Если бы Наполеон отступил и не вступал в битву, то…», «Если бы Наполеон бросил армию и уехал на Корсику, то…» — все эти высказывания с истинным кон секвентом будут истинными. Это говорит о том, что когда некое событие свершилось, мы можем как угодно спекулировать и фантазировать по пово ду предшествующих событий. Но эти фантазии кажутся бесплодными. По-видимому, этот пример достаточно наглядно показывает, что дале ко не все контрфактические высказывания можно истолковать как утвер ждающие некую связь антецедента и консеквента. По крайней мере, неко торые из них могут говорить о том, что какие‑то события должны были обязательно произойти, несмотря на все наши усилия и действия. Согла шаясь с этим, мы должны допускать в истории некоторую предопределен ность, проявление какой‑то необходимости, которая прокладывает себе дорогу в хаосе наших разнообразных действий. Это толкает нас к обсуж дению возможности законов в истории. Но проблема исторических зако нов слишком сложна, чтобы касаться ее мимоходом. Вернемся к Гудмену. Исходная позиция заключалась в том, что контр фактические высказывания говорят о связи антецедента и консеквента и эта связь может быть представлена как логическая выводимость второго из первого. В отношении истории и социальной жизни вообще теперь мы можем сказать, что такое понимание контрфактических высказываний почти неприменимо. В отношении массовых явлений — миграции народов, промышленного и экономического развития, взаимоотношений народов и государств — иногда можно более или менее разумно представить одни события как следствия предшествующих событий. Например, можно ска зать: «Если бы русские князья объединились для отражения монгольско го нашествия, то монголам не удалось бы завоевать Русь». Можно было бы привести основания для подкрепления этого утверждения. Тем не менее вряд ли из этих оснований можно было сделать логический вывод о том, что монголам в этом случае обязательно не удалось бы их предприятие. А уж что касается поведения и действий отдельных личностей, то здесь дело кажется совсем безнадежным: в игру вступает свободная воля челове ка, которая способна противостоять любым обстоятельствам. Логос 2 (70) 2009 

93

Здесь есть простое соображение. Если бы мы могли представить связь антецедента и консеквента контрфактического высказывания как логи ческий вывод, то это означало бы, что, опираясь на события настояще го, мы могли бы логически выводить — точно предсказывать — будущее. Но  каждый из  нас знает, сколь рискованны такие предсказания и  как часто они оказываются ошибочными. Настоящее не предопределяет буду щего, мы свободны в выборе самых разнообразных возможностей. Чтобы продвинуться еще немного в  понимании контрфактических высказываний, возьмем в качестве примера два высказывания, которые сегодня довольно часто можно встретить в сочинениях историков и псев доисториков: 1. «Если бы Англия и Франция в 1938 г. решительно выступи ли на защиту целостности Чехословакии, экспансия германского фашизма в Европе была бы остановлена»; 2. «Если бы Советский Союз не заключил в 1939 г. пакт о ненападении с фашистской Германией, то Гитлер не осмелил ся бы напасть на Польшу, и Вторая мировая война была бы предотвращена». Здесь никак, конечно, нельзя говорить о каком‑то логическом выво де консеквента из антецедента и каких бы то ни было «прочих равных условиях». Никто, по‑видимому, и  не  подразумевает, что антецедент каким‑то  образом влечет консеквент. Когда высказывают такого рода утверждения, имеют в виду, скорее, что антецедентное событие повлек ло бы такое изменение множества других факторов, что в этом изменен ном мире стал истинным консеквент. Иначе говоря, здесь подчеркивает ся важность антецедентного события, его обширное влияние на сущест вовавшую обстановку в мире и существенное изменение этой обстановки в результате появления данного события. Действительно, что означало бы решительное «Нет!» Англии и Фран ции притязаниям Германии на Судетскую область Чехословакии? Это озна чало бы их готовность к войне, мобилизацию армии и флота, привлечение к совместной борьбе 35 чехословацких дивизий и промышленного потен циала Чехословакии и многое другое. В этих условиях Гитлер неминуемо должен был отступить, а это повлекло бы падение престижа фашистско го режима в самой Германии и за ее пределами. Здесь форма контрфакти ческого высказывания используется просто для того, чтобы подчеркнуть важность антецедентного факта. Можно было бы сказать просто: «Мюнхен ское соглашение четырех держав о разделе Чехословакии имело фатальные последствия для судеб европейских народов». И именно об истинности или ложности этого утверждения должна идти речь. Точно так же и второе контрфактическое высказывание представля ет собой просто иную форму для утверждения о том, что заключение пак та о ненападении между СССР и Германией настолько сильно изменило общее положение дел в Европе, что сделало неизбежной мировую войну. Но в таком простом, незакамуфлированном виде оно легко опроверга ется существующими историческими данными. Следовательно, оно лож но и остается ложным, даже если придать ему форму контрфактическо го высказывания.

94  Александр Никифоров

Последние соображения приводят к  печальному выводу о  том, что часто контрфактические высказывания представляют собой просто риторическую фигуру для более эффектного выражения какой‑то мыс ли. Так, порой для придания эмоциональной окраски своей мысли мы придаем утверждению форму риторического вопроса. Риторический вопрос — не вопрос. Порой и контрфактическое высказывание служит не более чем ритоическим украшением для утверждения. Этот вывод бро сает мрачную тень на все наши предшествующие рассуждения. Заключение Итак, к чему мы пришли? Когда контрфактическое высказывание гово рит об  идеальных объектах, связь между его антецедентом и  консек вентом можно представить как логическую выводимость консеквен та из антецедента. В основе такого вывода лежат аксиомы, постулаты, определения конкретной теоретической системы. Когда контрфакти ческое высказывание относится к эмпирическим объектам, связь меж ду его антецедентом и консеквентом можно представить как причинноследственную связь соответствующих событий. Истинность таких выска зываний обосновывается наличием соответствующего закона природы. В  области истории (да  и  не  только здесь) контрфактические высказы вания могут использоваться как риторическая форма утверждения важ ности антецедентного события. В  этих случаях обоснование истинно сти контрфактического высказывания сводится к обоснованию соответ ствующего утверждения. Все это бедно до  тривиальности. Быть может, более интересные результаты можно получить, опираясь на какую‑то иную классификацию контрфактических высказываний, скажем: высказывания, говорящие о тождестве двух индивидов; о приписывании каких‑то свойств индиви дам; об отношениях между индивидами; о связях ситуаций. Или можно попытаться рассматривать их  как выражение каких‑то  эмоциональноментальных состояний — веры, надежды, желания, страха и т. п. Анализ контрфактических высказываний может показаться интеллек туальной забавой, не имеющей прямого отношения к обсуждению серьез ных философских проблем. Но такое впечатление не совсем верно. Гудмен связал контрфактические высказывания с проблемой диспозиций, с про блемой закона природы, с выяснением оснований индуктивных выводов. Мы пытались показать, что их обсуждение способно с новой стороны при вести нас к рассмотрению понятия личности и тождества, к истолкова нию связи исторических и социальных событий, к пониманию некоторых способов научных рассуждений. В такого рода высказываниях выражают ся наши представления об истории, о человеке, наши оценки и надежды. Поэтому их  рассмотрение способно пролить новый свет на  известные философские проблемы, следовательно, оно не вполне бесполезно.

Логос 2 (70) 2009 

95

Яросла в Шрамко

Истина и ложь: что такое истинностные значения и для чего они нужны В законах бытия истины раскрывается значение слова «истинно». Готлоб Фреге 1. Предварительные замечания

П онятие истинностного значения было введено в логику и всесторон не обосновано выдающимся немецким логиком и  философом Готло

бом Фреге, впервые в статье «Функция и понятие» [16: 215–229], а затем в более развернутом виде — в его знаменитой работе «О смысле и значении» [16: 230–246]. Фреге рассматривал это понятие в качестве необхо димого и важного компонента осуществляемого им логического анали за языка, когда предложения, будучи насыщенными языковыми выраже ниями, истолковываются как определенного рода имена, значениями которых выступают особого рода объекты — истинностные значения. Более того, Фреге считал, что существует лишь два таких объекта: истина (das Wahre) и ложь (das Falsche): «Предложение по существу есть собственное имя, значением которого, если тако вое вообще имеется, является истинностное значение: истина или ложь» [33: 89]1.

Эта революционная идея оказала глубокое и  разнообразное влия ние на  все развитие современной логики. Она позволила завершить построение формального аппарата функционального анализа языка за  счет обобщения понятия функции и  введения особого рода функ ций — пропозициональных (или истинностных) функций, множест вом значений которых как раз и выступают истинностные значения. В результате мы получаем необычайно эффективный технический инст 1 Ср.: [16: 305], где дается несколько иной вариант перевода данного утверждения.

96  Ярослав Шрамко

румент для последовательной реализации принципа экстенсиональности (иногда называемого также принципом композициональности), согласно которому значение любого сложного выражения полностью обусловли вается (детерминируется) значениями его составных частей. В свою оче редь, это позволило провести четкое разграничение между экстенсио нальными и интенсиональными контекстами [см., например, 9: 89–94], с последующей разработкой интенсиональных логик. Кроме того, сама идея истинностных значений привела к довольно существенному пере осмыслению ряда центральных проблем философии логики, в частно сти проблемы категориального статуса истины, формулировки теории абстрактных объектов, определения предмета логики и ее онтологиче ских основ, уточнения понятия логической системы, исследования при роды логических сущностей и многих других. В настоящей статье рассматриваются некоторые философские вопро сы, непосредственно связанные с понятием истинностного значения и про ясняется важность этого понятия для современной логики и философии. 2. Функциональный анализ языка и истинностные значения

Подход Фреге к анализу языка предполагает разделение всех языковых выражений на две группы: собственные (единичные) имена и функцио нальные выражения. Единичные имена обозначают конкретные пред меты, а функциональные выражения отражают (или устанавливают) те или иные соответствия между ними. Например, имя «Украина» обозна чает определенную страну, а слово «столица» представляет функцию, устанавливающую (функциональное) соответствие между странами и городами, в частности соотносит Украину с Киевом. Следует отличать имя от обозначаемого им предмета: тот предмет, который обозначает ся именем, считается значением данного имени. Так, значением имени «Киев» выступает город Киев. Функции, в отличие от имен, представ лены «ненасыщенными» (незавершенными) выражениями, которые нуждаются в насыщении путем их применения к имеющимся именам, в результате чего образуются новые имена. Имя, к которому применя ется функция, называется ее аргументом, а предмет, выступающий зна чением вновь образованного имени, называется значением функции для данного аргумента. Таким образом, само по себе функциональное выра жение «столица» остается ненасыщенным, пока мы не применим его к какой‑нибудь стране; например, применение этой функции к Украине (в качестве аргумента) дает нам единичное имя «столица Украины», зна чением которого опять‑таки является Киев2. В этой связи возникают два непростых вопроса. Во-первых, каким образом мы должны интерпретировать предложения; не следует ли выде 2 Более подробно о функциональном анализе языка и видах языковых функций см.: [5: 54–63].

Логос 2 (70) 2009 

97

лить их в особую языковую категорию, отличную от категорий имени и функции? Во-вторых, как — с функциональной точки зрения — можно трактовать предикатные выражения (такие как «красный», «высокий», «бежит», «больше», «сильнее» и т. п.), представляющие свойства пред метов или отношения между предметами; если рассматривать их как функции, то какого рода имена порождают эти функции и что выступа ет в качестве их значений? Убедительный и  единообразный ответ на  оба эти вопроса удает ся получить благодаря привлечению понятия истинностного значения. А  именно, используя критерий «насыщенности», Фреге отрицатель но отвечает на первый из указанных вопросов, придя к выводу, что нет никакой необходимости выделять предложения в какую‑то особую кате горию. Поскольку предложения являются «завершенными образования ми»3, они представляют собой не что иное, как имена, но имена, обозна чающие особого рода сущности — истинностные значения. Тем самым мы получаем ответ и на второй из поставленных вопросов: предикат ные выражения истолковываются как специальные функции, которые, будучи применены к тому или иному имени, порождают предложения, принимающие, в свою очередь, одно из двух истинностных значений. Например, применив предикат «высокий» к имени «Эверест», получа ем предложение «Эверест высокий», которое обозначает истину (т. е. «Эверест высокий» есть истина). С другой стороны, если мы возьмем имя «Наполеон», то результатом будет предложение «Наполеон высо кий», обозначающее ложь («Наполеон высокий» есть ложь). Функции, значениями которых для тех или иных аргументов выступают истинностные значения, получили название истинностных (или пропо зициональных) функций. Другими типичными представителями пропо зициональных функций оказываются логические связки; например, связ ка отрицания («не») может быть истолкована как одноместная функция, которая преобразовывает истину в ложь и обратно, связка конъюнкции («и») — как двуместная функция, которая принимает значение «истина», в точности тогда, когда оба ее аргумента обозначают истину и т. д. Таким образом, истинностные значения обнаруживают свою исключительную эффективность для логического и семантического анализа языка. Но не слишком ли дорогой ценой достигается эта эффективность? Не являются ли истинностные значения своего рода искусственными конструкциями ad hoc — «оторванными от реальности» теоретическими фикциями, содержание которых остается весьма туманным? Не  впа даем ли мы здесь в типичную логическую ошибку, пытаясь объяснить неясное через еще более неясное? Чтобы разрешить эти сомнения, необходимо попытаться прояснить природу истинностных значений и определить их место в системе философских категорий. 3 Здесь вполне уместно вспомнить расхожее определение из школьной грамматики: «Предложение — это слово или словосочетание, выражающее законченную мысль».

98  Ярослав Шрамко

3. Категориальный статус истины

Истинностные значения, очевидно, имеют самое непосредственное отношение к  общему понятию истины, поэтому возникает соблазн попробовать эксплицировать истинностные значения в более общем контексте устоявшихся теорий истины, таких как корреспондентная, когерентная или прагматическая. Тем не менее конечный успех такого рода попыток вовсе не так очевиден, как это может показаться на пер вый взгляд. Следует помнить, что необычайная плодотворность для современной логики этой инновационной идеи Фреге не в последнюю очередь обусловлена именно ее философской нейтральностью и тем, что она не принуждает нас принять ту или иную конкретную метафизи ческую доктрину истины. Впрочем, в одном существенном отношении концепция истинностных значений все же расходится с традиционными подходами к истине, заостряя проблему ее категориальной типизации. Дело в  том, что в  рамках большинства существующих концепций истина истолковывается прежде всего как некоторое свойство или каче ство. Мы привычно говорим о «предикате истины», который приписы вается предложениям, высказываниям, убеждениям и т. п. Это понима ние соответствует повседневной языковой практике, когда мы опериру ем прилагательным «истинный» (или наречием «истинно»), утверждая, например: «Истинно, что 5 есть простое число». В противоположность такому, на первый взгляд довольно естественному, подходу, трактовка истины как некоторого объекта может показаться, по меньшей мере, несколько экстравагантной. Однако при более внимательном рассмот рении оказывается, что последняя трактовка также располагает доволь но‑таки тщательно разработанным обоснованием, которое демонстри рует ее уместность, а в некотором отношении и необходимость [ср.: 21]. Прежде всего следует отметить, что истолкование истины как свой ства вовсе не является таким уж бесспорным. Фреге выдвинул весомый аргумент, в соответствии с которым характеристика предложения как «истинного» не добавляет ничего нового к его содержанию, посколь ку, например, утверждение «Истинно, что 5 является простым числом» говорит в точности то же самое, что и просто «5 является простым чис лом». То  есть прилагательное «истинный» (или наречие «истинно») оказывается в некотором смысле излишним, а значит, не представля ет реальный предикат, выражающий реальное свойство, такое, напри мер, как «белый» или «большой» (последние, в отличие от «истинный» не могут быть просто элиминированы из контекста предложения без существенных потерь для его содержания)4. Поверхностная граммати ческая аналогия вводит нас здесь в заблуждение.

4 Заметим, что эта идея привела, среди прочего, к появлению дефляционистской кон цепции истины (Рамсей, Айер, Куайн, Хорвич и др.).

Логос 2 (70) 2009 

99

Впрочем, даже утверждая, что истина является избыточной в каче стве свойства, Фреге подчеркивал ее важность и существенную роль в другом отношении. А именно, истина, будучи конечной целью любо го акта суждения, утверждает объективную ценность познания тем, что обеспечивает для каждого высказывания возможность перехода от его смыслового измерения (мысли, выражаемой соответствующим предло жением) к тому, что оно обозначает (его истинностному значению). Это обстоятельство обусловливает важность истолкования истины именно как особого объекта. Как отмечает Тайлер Бердж: «Обычно мы используем предложения, которые „нас касаются“, для того, чтобы утверждать истинность мысли. Объектом использования предложения, в смыс ле его предназначения или цели (objective), является истина. Поэтому наглядным будет рассматривать истину в качестве некоторого объекта» [21: 120].

Другая сложность, которая возникает при истолковании истины как некоторого свойства, связана с вопросом, какого рода сущностям может принадлежать это свойство (так называемая проблема «носителей исти ны»). Являются ли это предложения, высказывания5, убеждения, мыс ли или, возможно, что‑нибудь еще? Если истина истолковывается как некоторое свойство, то любой конкретный ответ на этот вопрос приоб ретает большой вес, ибо он влечет за собой важные ограничительные следствия для понимания самой природы истины — ведь очевидно, что свойства предложений (как языковых сущностей) имеют совершенно иную концептуальную природу, чем, скажем, свойства убеждений (как ментальных образований). Однако иногда бывает полезно и даже жела тельно сохранить здесь известную свободу действий, с тем чтобы иметь возможность связывать истину с различного рода вещами и вести речь не только об «истинных предложениях», но и (наряду с этим) об «истин ных высказываниях», «истинных мыслях» и т. п. В действительности мы очень часто так и поступаем. Должно ли это означать, что в таких слу чаях мы имеем дело с принципиально различными по своей природе «истинами»? Такой вывод представляется довольно спорным. Если же мы трактуем истину не как свойство, а как специфический объект — соответствующее истинностное значение, то указанная пробле ма теряет свою остроту и отходит на задний план, поскольку в этом слу чае речь идет лишь об отношениях между различного рода объектами. И вряд ли неестественным будет допустить, что одно и то же истинност ное значение может одновременно соотноситься с несколькими разно родными вещами — не только с предложениями, но и с соответствующими высказываниями или убеждениями. Неважно, какого рода сущности соот 5 О различии между предложением и высказыванием см. замечательную статью Алонзо Черча [25]. Суть этого различия становится понятной, если обратиться к следую щему примеру: «Идет дождь», «Дождь идет», «It is raining» и «Es regnet» выражают четыре разных предложения, но одно высказывание.

100  Ярослав Шрамко

носятся с тем или иным истинностным значением, само по себе это зна чение остается неизменным. Таким образом нам удается избежать неже лательного «размножения истин» и эффективно изолировать неясные метафизические проблемы, связанные со «свойством быть истинным». Конечно, мы всегда можем сохранить предикат истины в метаязыке (как это делает, к примеру, Альфред Тарский [55]) и продолжать исполь зовать привычные речевые обороты, установив, например, что пред ложение является истинным, если оно имеет значение «истина». Такая языковая конвенция, если понимать ее исключительно как некоторое сокращение, не  сопровождается нежелательным удвоением соответ ствующих сущностей на онтологическом уровне. Все вышесказанное, с определенными модификациями, может быть распространено и на понятие лжи, если учесть, что в классических кон текстах ложность высказывания обычно выражается посредством опе рации его отвержения или отрицания. «Ложно, что 5 является четным числом» означает по существу то же самое, что и «5 не является четным числом». То есть при условии наличия в языке связки отрицания, свой ство «быть ложным» также легко элиминируется из  контекста. Зна чит, если мы хотим оперировать ложностью в  качестве нетривиаль ной и полезной философско-логической категории, следует закрепить за ней статус истинностного значения. В литературе неоднократно отмечалось (ср., например, [21], [54]), что то внимание, которое Фреге уделял понятию истинностного зна чения, во многом вызвано чисто «прагматическими» факторами. Кро ме получения существенных технических преимуществ для его систе мы «Основных законов арифметики» (таких как формальная ясность, простота и однородность), Фреге стремился таким образом обосновать свой взгляд на логику как нормативную дисциплину, главной задачей и исходным предметом которой выступает истина. Между прочим, как убедительно показал Готфрид Габриэль [36], в этом отношении идеи Фреге довольно органично вписываются в теоретико-ценностную тра дицию немецкой философии второй половины ХІХ в. В  частности, можно отметить, что еще в 1884 г., т. е. на семь лет раньше Фреге, сам термин «истинностное значение» (Wahrheitswert) впервые использовал основатель и лидер Баденской школы неокантианства Вильгельм Виль денбанд [4], даже если при этом он был очень далек от функциональ ной трактовки данного термина. Виндельбанд выделял триаду базисных ценностей6: «Истину», «Добро» и «Красоту», и именно из этой триады исходит Фреге в [31], когда определяет предмет логики. Габриэль [35: 374] отмечает, что эта взаимосвязь между логикой и теорией ценностей 6  Тут важно принимать во  внимание, что как в  немецком, так и  в  английском языке понятие «значение» (в  смысле значения функции) и  «ценность» обозна чаются одним и тем же словом — соответственно «Wert» (в немецком) и «value» (в английском). Логос 2 (70) 2009 

101

ведет свое начало от работ Германа Лотце, семинар которого в Геттин гене посещали в свое время как Виндельбанд, так и Фреге. Однако именно Фреге совершил здесь решающий шаг, объединив на основе обобщения традиционного понятия функции философское и  математическое понимание значения (ценности). Если предикаты истолковываются как определенного рода функциональные выражения, которые при применении к объектам порождают предложения, то зна чениями этих функций должно выступать именно то, что обозначается посредством предложений. Принимая во внимание, что обычно множе ство значений какой‑либо функции состоит из определенного рода объек тов, приходим к естественному выводу, что значениями предложений так же должны быть некоторые объекты. А если принять тезис, что предло жения обозначают именно истинностные значения («истину» и «ложь»), то истолкование этих значений в качестве объектов, а не свойств, пред ставляется вполне обоснованным. По словам самого Фреге: «Утвердительно-повествовательное предложение не  содержит пустых мест, и потому на его значение надлежит смотреть как на предмет. Но это значение есть истинностное значение. Стало быть, оба истинностных значения суть пред меты» [16: 223].

Но действительно ли предложения обозначают истинностные значения? 4. Аргумент рогатки

Имеется знаменитый аргумент (точнее совокупность родственных аргу ментов), предназначенный для того, чтобы формально строго дока зать тезис, что все истинные предложения имеют одно и то же значе ние, и все ложные предложения также обозначают одну и ту же вещь. Этой вещью как раз и должно являться одно из двух истинностных зна чений — истина или ложь. Указанный аргумент восходит к некоторым замечаниям Фреге (см., например, [16: 236]), хотя Фреге и не формули рует его в явном виде. Первым этот аргумент эксплицитно артикули ровал Алонзо Черч в своей рецензии [24] на книгу Рудольфа Карнапа «Введение в семантику» [22]. Позднее Черч в книге «Введение в математическую логику» [17] изложил несколько менее формализованную версию аргумента. Другие варианты этого аргумента можно найти у Курта Геде ля [37] и Дональда Дэвидсона [26], которые активно задействуют фор мальный аппарат теории дескрипций. В англоязычной литературе аргумент, о котором идет речь, получил название slingshot — «рогатка». Такое название предложили Йон Барвайс и Джон Перри [20], желая подчеркнуть необычайную простоту дока зательства и минимальность предпосылок, на которые оно опирается. «Аргумент рогатки» в различных его версиях детально рассматривал ся и анализировался в работах многих авторов (см., например, основа тельную монографию на эту тему Стивена Нила [47]).

102  Ярослав Шрамко

В общем виде аргумент рогатки строится по следующей простой схеме [ср.: 48]. Берется некоторое предложение и затем оно, шаг за шагом, пре образовывается в абсолютно другое предложение. При этом предполага ется, что любые два предложения на каждом шаге такой цепочки преоб разований имеют одно и то же значение. В результате первое и последнее предложение аргумента также должны обозначать одно и то же. Однако оказывается, что эти предложения (первое и последнее) не имеют меж ду собой абсолютно ничего общего, кроме их истинностного значения. Таким образом, приходим к выводу, что если предложения вообще что‑ли бо обозначают, то это должны быть именно их истинностные значения. 4.1. Рогатка Черча

Вначале рассмотрим аргумент в том виде, как он изложен в моногра фии Черча [17: 31]. Прежде всего необходимо отметить, что во  всех своих версиях аргумент рогатки существенным образом опирается на предпосылку, согласно которой предложения являются значимыми языковыми выражениями. Иными словами, любое предложение (при обычных условиях) должно нечто обозначать, т. е. иметь некоторое зна чение. Другой важной предпосылкой является принцип взаимозаменимости терминов с одинаковым значением: если преобразовать какое‑ли бо предложение путем замены любого входящего в него термина на тер мин с тем же самым значением, то получившееся в результате такого преобразования новое предложение будет иметь то  же самое значе ние, что и исходное. По существу, мы имеем здесь другую формулиров ку принципа композициональности. Рассмотрим теперь следующую последовательность из  четырех предложений: С1. Вальтер Скотт есть автор «Вэверлея». С2. Вальтер Скотт есть человек, который написал все 29 Вэверлеев ских новелл. С3. 29 есть число, равное числу всех написанных Вальтером Скоттом Вэверлеевских новелл. С4. 29 есть число, равное числу графств в штате Юта. Заметим, что эта последовательность из  четырех предложений не является логическим выводом (хотя, применив подходящие прави ла вывода, несложно переформулировать аргумент в виде формально го доказательства). Скорее, мы имеем здесь набор преобразовательных шагов, на каждом из которых мы получаем предложение, равнозначное с предшествующим. А именно, по принципу взаимозаменимости предло жения С1 и С2 имеют одинаковое значение, поскольку термины «автор „Вэверлея“» и «человек, который написал все 29 Вэверлеевских новелл» обозначают один и тот же объект — Вальтера Скотта. Предложения С3 и  С4 также являются равнозначными, ибо «число, равное числу всех написанных Вальтером Скоттом Вэверлеевских новелл» является тем же Логос 2 (70) 2009 

103

самым, что и «число, равное числу графств в штате Юта» — 29. Переход от предложения С2 к предложению С3 обосновывается принципом, кото рый Перри [48] называет перераспределением (redistribution): «Перестанов ка частей предложения не изменяет то, что оно обозначает, если усло вия истинности предложения остаются теми же самыми». Этот принцип может показаться довольно спорным, и, между прочим, Барвайс и Пер ри [20] его отбрасывают. (Следует также отметить, что они отказыва ются и от принципа взаимозаменимости.) Сам Черч обосновывает этот шаг тем, что, по его мнению, предложение С2, даже не будучи полностью синонимичным предложению С3, все же настолько к нему приближает ся, что это обеспечивает равнозначность данных предложений. Если это действительно так, то предложения С1 и С4 также должны иметь одно и то же значение. Однако единственное (в семантическом плане), что есть между ними общего — это то, что они оба истинны. Таким образом, принимая во внимание, что должно существовать нечто, что эти пред ложения обозначают, приходим к выводу, что этим «нечто» и является их  истинностное значение. Как  отмечает Черч, несложно построить аналогичный пример с ложным предложением (рассмотрев, например, предложение «Вальтер Скотт не является автором „Вэверлея“»). В работе [24] Черч использовал аналогичный аргумент для критики позиции Карнапа, выраженной в [22], согласно которой предложения обозначают высказывания (propositions). По-видимому, Карнап при знал эту критику достаточно убедительной, так как уже в  следующей своей книге [23: 26] он постулирует истинностные значения7 в качест ве «экстенсионалов» предложений и приводит собственные аргументы в пользу такой точки зрения. 4.2. Рогатка Геделя

Гедель в статье «Математическая логика Рассела» [37] выявляет взаимо связь различных теорий дескрипций с решением проблемы значений предложений. На его взгляд, если наряду с принципом взаимозамени мости принять довольно правдоподобный тезис о  том, что дескрип тивное выражение обозначает тот объект, который оно описывает, то практически невозможно избежать вывода, что «все истинные пред ложения (как и  все ложные предложения) имеют одинаковое значе ние» [37: 129]. Гедель намечает «строгое доказательство» этого утвер ждения, используя довольно естественное дополнительное допущение, по которому значение предложения, непосредственно приписывающе го объекту определенное свойство, является тем же самым, что и пред 7 В русском издании [9] этой книги для «truth value» принимается не совсем удачный, на наш взгляд, перевод «логическая валентность». Поэтому в тех случаях, когда речь идет именно об истинностных значениях и где это важно для основной темы данной статьи, мы будем отсылать читателя к англоязычному оригиналу.

104  Ярослав Шрамко

ложения, где это свойство вводится при помощи некоторой дескрип тивной фразы. Согласно этому допущению, например, совпадают зна чения предложений «Сократ мудр» и «Сократ — это тот объект, который тождественен Сократу и является мудрым»8. Мы осуществим здесь неформальную реконструкцию доказательства Геделя, с тем чтобы передать суть его аргументации. А именно, рассмот рим следующие истинные предложения: G1. Сократ мудр. G2. Эверест высок. G3. Сократ не есть Эверест9. Теперь мы можем получить следующую последовательность предложений: G4. Сократ — это тот объект, который тождественен Сократу и явля ется мудрым. G5. Эверест — это тот объект, который тождественен Эвересту и явля ется высоким. G6. Сократ — это тот объект, который тождественен Сократу и не есть Эверест. G7. Эверест — это тот объект, который тождественен Эвересту и не есть Сократ. В соответствии с принятым допущением, значения предложений G1 и G4 совпадают. Теперь, поскольку дескриптивная фраза «тот объект, который тождественен Сократу и является мудрым» обозначает тот же самый объект, который тождественен Сократу и  не  является Эвере стом (а именно, Сократа), то, по принципу взаимозаменимости, пред ложения G4 и G6 также имеют одно и то же значение. А значит, совпа дают и значения предложений G1 и G6. Опять‑таки, согласно допуще нию, предложения G6 и G3 являются равнозначными. Следовательно, и предложения G1 и G3 имеют одинаковое значение. Рассуждая анало гично, приходим к выводу о (попарном) совпадении значений предло жений G2 и G5, G5 и G7, G7 и G3, а значит — G2 и G3. Отсюда, нако нец, приходим к выводу, что предложения G1 и G2 должны иметь одно и то же значение (обозначать одно и то же). Однако (в семантическом плане) эти предложения не имеют между собой ничего общего, кро ме того, что они оба являются истинными. Принимая во  внимание то обстоятельство, что аналогичное рассуждение можно осуществить, исходя из какой угодно пары (истинных или ложных) предложений, мы 8 Здесь выражение «тот объект, который тождественен Сократу и является мудрым»

представляет собой дескриптивную фразу, т. е. фразу, описывающую Сократа, а оборот «тот…, который…» (или «такой…, что…») представляет так называемый «оператор определенной дескрипции» (подробнее о различных теориях дескрип ций см., например, [9: 70–80]). 9 В данном предложении выражение «не есть» используется в смысле «не тождестве нен», «не совпадает», «не равен», т. е. оно является симметричным (иными слова ми, G3 эквивалентно предложению «Эверест не есть Сократ»). Логос 2 (70) 2009 

105

должны заключить, что значениями предложений выступают именно их истинностные значения. Статья, в которой Гедель набросал свой аргумент, была опубликована в томе из серии «Библиотека ныне живущих философов», посвященном Бертрану Расселу. Как известно, Рассел считал, что истинные предложе ния обозначают факты. В этом случае вышеприведенный аргумент дол жен свидетельствовать о том, что все истинные предложения обознача ют один и тот же факт, что, по сути, сводит концепцию Рассела к абсурду. На этом основании «рогатку» иногда называют «аргументом, приво дящим к коллапсу» (collapsing argument), поскольку этот аргумент приво дит нас к выводу, что количество определенного рода сущностей является значительно меньшим, чем это представлялось ранее [ср.: 45: 761]. Поэто му аргумент рогатки часто используют для опровержения той точки зре ния, что предложения будто бы обозначают ситуации, факты, состояния дел или иные подобного рода сущности10, ибо в таком случае оказывает ся, что класс предполагаемых значений коллапсирует «в класс, который состоит только из двух сущностей (которые вполне могут быть названы „истина“ и „ложь“)» [46: 761]. Другое известное рассуждение такого рода — это известный модальный аргумент Куайна (см.: [50], [51]), посредством которого последний стремился продемонстрировать, что квантифика ция в модальных контекстах приводит к коллапсу модальностей (выра жаемых понятиями «необходимо», «возможно» и т. п.) как таковых. Следует отметить, что Гедель, в отличие от Черча и Дэвидсона, приво дит лишь общую схему своего аргумента, не разрабатывая его в деталях, и потому в литературе можно встретить несколько различных его рекон струкций (причем иногда бывает довольно сложно определить, какая именно из этих реконструкций более точно соответствует рассуждению, которое имел в виду сам Гедель). Например, если вместо принимаемо го Геделем дополнительного допущения принять более общий принцип, согласно которому любые два логически эквивалентные предложения имеют одинаковое значение, то  получим другую, более простую, вер сию рогатки, которая, даже если и не является в точности геделевской, несомненно инспирирована его идеями. Эта версия [см., например, 45] в определенной мере занимает промежуточное положение между ориги нальным аргументом Геделя и теми вариантами аргумента, которые были разработаны Черчем и Дэвидсоном: приняв указанный принцип, нетруд но убедиться, что значения следующих четырех предложений совпадают. S1. Снег бел. S2. Сократ — это такой объект, что он тождественен Сократу, и снег бел. S3. Сократ — это такой объект, что он тождественен Сократу, и тра ва зеленая. S4. Трава зеленая. 10 В этом смысле данный аргумент вполне можно истолковать как такой, что подры вает позиции корреспондентной теории истины.

106  Ярослав Шрамко

Действительно, предложения S1 и S2, а также S3 и S4 попарно логиче ски эквивалентны11. Теперь, поскольку выражения «объект, такой что он тождественен Сократу, и снег бел» и «объект, такой что он тождественен Сократу, и трава зеленая» обозначают один и тот же объект, а именно — Сократа, то по принципу взаимозаменимости значения предложений S2 и S3 также совпадают. Таким образом, S1 и S4 также должны обозначать одно и то же. Аргумент продолжает сохранять свою силу, если в качест ве S1 и S4 взять предложения «Снег черен» и «Трава фиолетовая». Заме тим, что предложения S1 и S4 были выбраны совершенно произвольно и единственное требование, которому они должны соответствовать — совпадение по истинности или ложности. А значит, истинностные значе ния («истина» и «ложь») и являются тем, что обозначают предложения. 4.3. Рогатка Дэвидсона

Дэвидсон задействует «аргумент рогатки» для того, чтобы опроверг нуть точку зрения, согласно которой истинные предложения должны соответствовать фактам. В статье [26: 305–306] он эксплицитно фор мулирует допущения, необходимые для его аргументации: «что логиче ски эквивалентные сингулярные термины имеют одинаковое значение и что сингулярный термин не меняет своего значения, если сингуляр ный термин, который входит в его состав, заменить на другой термин с тем же самым значением». Возьмем теперь два произвольных предло жения с одним и тем же истинностным значением, к примеру все те же «снег бел» и «трава зеленая». Тогда значения следующих четырех пред ложений также должны совпадать: D1. Снег бел. D2. Объект, такой, что он тождественен сам себе, и снег бел, совпа дает с тем объектом, который тождественен сам себе. D3. Объект, такой, что он тождественен сам себе, и трава зеленая, совпадает с тем объектом, который тождественен сам себе. D4. Трава зеленая. (Снова‑таки D1 и D2 логически эквивалентны, D3 и D4 также логиче 11 Чтобы убедиться, что S1 и S2 логически эквивалентны, необходимо показать, что

они логически следуют друг из друга. Предположим, что S2 не следует из S1, т. е. попробуем допустить ситуацию, когда S1 является истинным, а S2 — ложным. Чтобы S2 было ложным, не должна выполняться хотя бы одна из характеристик, припысы ваемых в этом предложении Сократу — либо Сократ не тождественен сам себе, либо снег не бел. Однако ни то, ни другое невозможно (первое — в силу рефлексивности тождества, второе — в силу принятого допущения об истинности S1). Значит, наше предположение ложно, и S2 логически следует из S1. Предположим теперь, что S1 не следует из S2, т. е. допустим ситуацию, когда S2 истинно, а S1 ложно. Поскольку S2 истинно, то обе приписываемые Сократу характеристики выполняются, в част ности, предложение «снег бел» является истинным. Это противоречит принято му допущению, а значит, наше предположение ложно, и S1 следует из S2. Анало гичным образом доказывается логическая эквивалентность предложений S3 и S4. Логос 2 (70) 2009 

107

ски эквивалентны12, а поскольку термины «тот объект, который тожде ственен сам себе, и снег бел» и «тот объект, который тождественен сам себе, и трава зеленая» имеют одинаковое значение, то значения пред ложений D2 и D3 тоже совпадают.) Таким образом, если мы согласимся с тем, что предложения обознача ют факты, то мы должны согласиться и с тем, что все истинные предложе ния отсылают к одному и тому же факту, который Дэвидсон [27] не без ост роумия называет Большим Фактом (The Great Fact)13. Допущение Большого Факта опять‑таки ставит под сомнение корреспондентную теорию истины. В самом деле, если отдельные факты — при попытке соотнесения их с кон кретными предложениями — оказывается невозможным «локализовать», то любое истинное предложение скорее соответствует универсуму в целом, чем какой‑либо из его «частей». Как в этой связи замечает К. И. Льюис [40: 242], высказывания соответствуют не какому‑то ограниченному состоя нию дел, а «своего рода тотальному состоянию дел, который мы называем миром». И далее: «Все истинные высказывания имеют один и тот же объ ем, а именно — актуальный мир; и все ложные высказывания имеют один и тот же объем, а именно — пустой объем». Такое понимание, несомненно, созвучно фрегевской концепции истинностных значений. Интересно отметить, что Карнап, останавливаясь на вопросе о том, какого рода сущности могут быть приняты в качестве истинностных значений (постулируемых им в  виде экстенсионалов для предложе ний), отмечает возможность отождествления истинностного значения с некоторым конкретным высказыванием [23: 93–94]. В частности, мож но принять, что истинностное значение «истина» представляет собой высказывание pT, являющееся конъюнкцией всех истинных атомарных высказываний, а истинностное значение «ложь» — отрицание высказы вания pT. Эта интерпретация вполне согласуется с общей концепцией Большого Факта Дэвидсона. 4.4. Подытоживая аргумент

Аргумент рогатки вызвал оживленную дискуссию, прежде всего сре ди приверженцев той точки зрения, что предложения все  же долж ны обозначать факты, состояния дел, ситуации или другие «фактопо добные» сущности. Опубликовано большое количество работ, авторы которых пытаются тем или иным способом опровергнуть этот аргу мент. В  частности, широко известна критика указанного аргумента, развитая Барвайсом и Перри в ходе разработки ими так называемой 12 Для  доказательства этого, как и  в  предыдущем случае, достаточно показать, что D1 и  D2 (как и  D3 и  D4) всегда являются либо вместе истинными, либо вместе ложными. 13 Эту же идею высказывает Карнап: «Если мы требуем от факта… максимальной сте пени полноты… то существует только один факт — вся полнота действительного мира с его прошлым, настоящим и будущим» [9: 65].

108  Ярослав Шрамко

«ситуационной семантики» [20]. В целом, выделяются два типичных подхода, придерживаясь которых можно было бы избежать разруши тельных для любой «теории фактов» последствий аргумента рогатки. Можно попробовать (1) подвергнуть сомнению какое‑нибудь из допуще ний, на которых базируется этот аргумент или же (2) пересмотреть тео рию дескрипций, на которую он опирается. Оба подхода были подроб но исследованы в специальной литературе. Так, относительно допуще ний, необходимых для построения аргумента, чаще всего ставится под сомнение принцип, согласно которому логически эквивалентные пред ложения должны иметь одинаковое значение, а также принцип взаимо заменимости синонимичных сингулярных терминов в любом контек сте. Однако следует заметить, что доводы против этих допущений зача стую выглядят едва ли более убедительно, чем сами допущения, а значит, остается неясным, почему мы должны отвергнуть указанные принципы, а не доводы против них. Касательно теорий дескрипций, уже Гедель при шел к выводу, что если принять теорию дескрипций Рассела, в которой дескриптивная фраза вовсе не обязательно обозначает описываемый объект, то  аргумент может быть эффективно заблокирован [37: 130]. Тем не менее точка зрения, согласно которой определенные дескрип ции все  же следует относить к  классу сингулярных терминов, также выглядит достаточно естественно, и если мы хотим сохранить дескрип ции в качестве терминов, которые обозначают те или иные объекты, то избежать рогатки становится практически невозможно. Подводя итог, следует отметить, что, несмотря на  разнообразную и порой довольно утонченную критику, аргумент, разработанный Чер чем, Геделем и Дэвидсоном, все же убедительно свидетельствует в поль зу существования истинностных значений как определенного рода объ ектов, которые обозначаются предложениями нашего языка. 5. Онтология истинностных значений (истина и ложь как абстрактные объекты)

Признавая существование истинностных значений в качестве некоторо го рода сущностей, мы неизбежно сталкиваемся с вопросом о природе этих сущностей. Неопределенная характеристика истинностных значе ний просто как «объектов» является слишком общей и нуждается в даль нейшем уточнении. В ходе такого уточнения истинностные значения чаще всего истолковываются как абстрактные объекты. Следует отме тить, что сам Фреге никогда не использовал слово «абстрактный» для характеристики истинностных значений. Вместо этого он разработал концепцию «логических предметов», к которым он, в частности, отно сил такие математические объекты, как числа и множества, желая под черкнуть таким образом их логическую природу. Согласно Фреге, истин ностные значения выступают в  качестве наиболее фундаментальных (и в некотором смысле первичных) логических объектов [см.: 34: 121]. Логос 2 (70) 2009 

109

Черч [17: 31], постулируя вслед за Фреге истинностные значения, экс плицитно характеризует их как «абстрактные» предметы. Такое понима ние истинностных значений является в настоящее время общепринятым, иными словами, истинностные значения относят к той же категории сущ ностей, что и математические объекты (числа, классы, геометрические фигуры), высказывания, понятия и т. п. Здесь можно поставить интерес ный вопрос о взаимоотношении между фрегевскими логическими пред метами и  абстрактными объектами в  современном понимании. Ясно, что универсум абстрактных объектов должен быть значительно шире, чем область логических предметов у Фреге. Последние служат в качестве онтологического основания для логики, а значит, и математики (прини мая во внимание логицистскую программу Фреге). Класс же абстрактных сущностей в целом должен, очевидно, включать все широкое многообра зие платоновских универсалий, а не только те из них, которые являют ся логически необходимыми. Тем не менее можно утверждать, что логиче ские предметы, в смысле Фреге, представляют собой наиболее типичные случаи абстрактных сущностей или абстрактные объекты в чистом виде. Следует отметить, что сам по себе вопрос определения абстрактных объектов представляет собой довольно сложную и во многих отноше ниях дискуссионную проблему. Широко распространена точка зрения, согласно которой у абстрактных сущностей отсутствуют пространствен но-временные признаки, в отличие от конкретных объектов, сущест вующих в пространстве и во времени [41: 515]. Эта позиция сталкива ется с типичным возражением со стороны ряда авторов, обращающих внимание на определенные абстрактные сущности, такие как, напри мер, язык или, скажем, игра в шахматы, которые, на их взгляд, обла дают, по  крайней мере, темпоральными характеристиками, посколь ку (как это естественно предположить) могут изменяться во времени. Отвечая на это возражение, Джонатан Лоу считает необходимым про вести различие между «языком», истолкованным в качестве определен ной универсалии, и «языком» как некоторым социальным феноменом (социальной практикой) [42: 628–629]. По мнению Лоу, язык в первом понимании не имеет временных свойств, в отличие от языка, рассмат риваемого во втором смысле. Однако лишь при первом истолковании язык представляет собой абстрактную сущность, в то время как во вто ром смысле язык является конкретным социальным образованием. Ана логичное рассуждение можно осуществить и в других подобных случаях, например, рассматривая игру в шахматы. Впрочем, возможна и другая реакция на указанное возражение, а именно,: можно настаивать на том, что подлинные абстрактные сущности все же не должны иметь временных или пространственных характеристик, а значит, те абстрактные объек ты, которым присущи темпоральные свойства, являются в некотором смысле «дефектными». С этой точки зрения, истинностные значения оказываются совершенными абстрактными объектами, поскольку они, оче видно, никак не соотносятся с физическими пространством и временем.

110  Ярослав Шрамко

Истинностные значения полностью удовлетворяют и другому требо ванию, которое обычно предъявляется к абстрактным объектам, а имен но условию отсутствия каких  бы то  ни  было каузальных связей [см., например, 38: 7]. В этом отношении истинностные значения опять‑та ки в значительной мере аналогичны числам и геометрическим фигурам: они не обладают какой‑либо каузальной силой и ничего не «причиняют». Рассмотрим теперь, как можно определить истинностные значения посредством так называемого принципа абстракции, призванного обес печить абстрактные объекты критериями тождества (или равенства). Речь идет о так называемом «методе определения через абстракцию», также в значительной степени разработанном Фреге, который отмечал: «Если знак а предназначен для обозначения некоторого предмета, то у нас дол жен быть критерий, по которому мы всегда можем решить, является ли b тем же самым предметом, что и a…» [32: 71].

Например, мы можем определить абстрактный (геометрический) пред мет «направление», указав, что две прямые имеют одно и то же направле ние, если и только если они являются параллельными. Параллельность прямых выступает в качестве критерия тождества для их направлений. То есть, мы получаем новый объект путем абстрагирования от некоторых имеющихся сущностей и указания определенных критериев тождества для этого нового объекта в терминах отношения типа равенства14, уста навливаемого между данными сущностями [57: 161]. Куайн в своем знаме нитом слогане «Нет сущности без тождества» (No entity without identity) [52: 23] формулирует, по сути, аналогичное понимание абстрактного объ екта как «образования, подпадающего под родовое понятие, которое обеспечивает четкие критерии тождества для своих элементов» [42: 619]. Для истинностных значений такой критерий был предложен, напри мер, в [19: 2]. Он состоит в том, что истинностное значение предложе ния p совпадает с истинностным значением предложения q, если и толь ко если p и q являются эквивалентными. Отметим, что Карнап в [23: 26], обосновывая принятие истинностных значений в качестве экстенсио налов (объемов) предложений, по сути руководствуется той же самой идеей. Он проводит строгую аналогию между объемами предикатов15 и истинностными значениями предложений. Используя хорошо зна комую интерпретацию предложений как нуль-местных предикатов, он обобщает тот факт, что два n-местных предиката (скажем, P и Q) име ют один и тот же объем, если первый предикат в результате примене ния ко всем объектам своего объема оказывается эквивалентным вто 14 Напомним, что отношение типа равенства — это отношение, которое является реф лексивным, симметричным и транзитивным.

15 Объем предиката представляет собой множество предметов, которые могут быть

названы этим предикатом (подпадают под этот предикат). Например, объем пре диката «лысый» — это множество всех лысых. Логос 2 (70) 2009 

111

рому предикату, примененному ко всем объектам его объема. Аналогич но, два предложения, будучи истолкованы как нуль-местные предикаты, имеют одинаковый объем (экстенсионал), если они эквивалентны. В этом случае принятие истинностных значений в качестве экстенсио налов предложений представляется довольно естественным. Следует заметить, что логическая связка эквиваленции обязатель но должна быть релятивизирована относительно конкретной логи ческой системы. Иными словами, само по себе утверждение, что два предложения являются эквивалентными, лишено какого‑либо смысла, если оно не сопровождается необходимым уточнением: эквивалентны ми в какой логической системе? Это означает, что понятие истинност ного значения, сформулированное посредством критерия тождества, который задействует связку эквиваленции, также будет релятивизиро ванным относительно той или иной логической системы. То есть, если мы используем материальную эквиваленцию, то получим классические истинностные значения, если же мы задействуем интуиционистскую эквиваленцию, то результатом будут истинностные значения интуицио нистской логики. Учитывая ту роль, которую истинностные значения играют в логике, такая ситуация выглядит вполне оправданной. 6. Логика как наука об истинностных значениях

В своей статье 1918 г. «Мысль. Логическое исследование» [16: 326–342] Фре ге утверждает, что слово «истинный» определяет предмет логики, точ но так же, как «прекрасный» делает это в отношении эстетики, а «доб рый» — этики. Таким образом, логика получает онтологическое осно вание и характеризуется как «наука о наиболее общих законах бытия истины» [16: 307]. Подлинная задача логики в конечном счете состоит в исследовании указанных законов. В этом смысле логика интересует ся истиной как таковой, истолкованной объективно, а не отдельными «конкретными истинами» или тем, что лишь кажется истинным. И если мы допускаем, что истина представлена особого рода абстрактным объ ектом (соответствующим истинностным значением), то логика долж на в первую очередь исследовать свойства именно этого объекта и его взаимоотношения с остальными сущностями. Одним из  приверженцев такого взгляда на  предмет логики был выдающийся польский логик Ян Лукасевич, который в  явном виде определил логику как науку об истинностных значениях: «Все истинные высказывания обозначают один и тот же объект, а именно истину, и все ложные высказывания обозначают один и тот же объект, а именно ложь. Я рассматриваю истину и ложь как единичные (singular) объекты… Онтологиче ски аналогом истины является бытие, а лжи — небытие. Объекты, обозначаемые высказываниями, называются логическими значениями….Логика есть наука об осо бого рода объектах, а именно наука о логических значениях» [44: 90].

112  Ярослав Шрамко

Это определение может показаться довольно неортодоксальным, учи тывая стандартное и  общепринятое истолкование логики как нау ки о  формах и  методах правильных рассуждений и  доказательств. Тем не менее последнее понимание также нуждается в дополнительном обосновании, и  это становится очевидным, как только мы спросим, на каком основании мы квалифицируем то или иное конкретное дока зательство (рассуждение) как логически правильное или неправиль ное. Любое правильное рассуждение опирается на логические правила, которые, согласно общепринятой точке зрения, должны, по крайней мере, гарантировать, что, рассуждая в соответствии с ними, мы всегда будем переходить от одних истинных предложений к другим. Но благо даря каким именно факторам эта гарантия должна выполняться? Ины ми словами, каким образом могут быть обоснованы правила логики? Было выработано несколько типичных стратегий, каждая из кото рых представляет определенный подход к решению этого фундамен тального вопроса. Не вдаваясь в подробности, кратко охарактеризуем некоторые из таких стратегий и отметим присущие им недостатки. 1. Психологистский подход. Правила логики по существу отражают про цесс человеческого мышления, точнее они основываются на так назы ваемых «законах мышления» и определяют, как мы должны мыслить, если хотим мыслить правильно. Эта стратегия фактически превращает логику в  отрасль психоло гии. Будучи истолкованной таким образом, логика становится эмпири ческой дисциплиной, правила которой зависят от случайных обстоя тельств субъективного характера, связанных с  функционированием человеческой психики. Психологизм был подвергнут уничтожающей критике со стороны Фреге и Гуссерля, которые выдвинули разнообраз ные убедительные аргументы против этого подхода16. 2. Конвенционалистский подход. Правила логики представляют собой более или менее произвольно выбранные конвенции, которые должны удовлетворять лишь некоторым формальным требованиям (ограниче ниям), таким как непротиворечивость, независимость и т. п. 3. Лингвистический подход. Правила логики образуют определенные правила оперирования языковыми выражениями. Они выражают спе цифические закономерности, которые соответствуют определенным структурным особенностям имеющейся лингвистической системы. Как конвенционалистская, так и лингвистическая стратегии, по суще ству, излишне релятивизируют логику относительно произвольно 16 Нелишним будет напомнить мнение по этому поводу Лукасевича, который отмечал: «Неверно, что логика — наука о законах мышления. Исследовать, как мы действи тельно мыслим или как мы должны мыслить, — не предмет логики….То, что назы вается „психологизмом“ в логике, — признак упадка логики в современной филосо фии» [13:48]. Собственно говоря, еще Кант считал, что вносить в логику психологи ческие принципы «столь же бессмысленно, как черпать мораль из жизни» [8: 321]. Логос 2 (70) 2009 

113

выбранных синтаксических принципов или «языковых каркасов» (Кар нап). Таким образом, логика скорее лишается надежного фундамента, чем приобретает его. 4. Трансценденталистский подход. Правила логики репрезентируют фундаментальные априорные структуры сознания, посредством кото рых мы образуем (синтезируем) понятия и  организуем нашу интуи цию для получения знания о  мире, схватываемого нами в  процессе апперцепции. Эту точку зрения очень сложно согласовать с фактом существования разнообразных (неклассических) логических систем. Трансцендентали сты, как правило, склонны настаивать, что существует лишь одна-един ственная «правильная» (или «истинная») логика, рассматривая многооб разие логических исчислений как своего рода отклонение от «нормальной ситуации». Тем не менее это многообразие в настоящее время представля ет собой непреложный факт, не считаться с которым просто невозможно. Итак, если нас не  удовлетворяют психологистское, конвенциона листское, лингвистическое или трансценденталистское решение про блемы обоснования логических правил, то  единственной разумной альтернативой представляется онтологическая (реалистическая) стра тегия, которая пытается найти основу логики в  определенного рода бытии. Но с каким именно «бытием» мы будем иметь дело в этом слу чае? Ясно, что мы не можем здесь ограничиться реальным (повседнев ным) миром, поскольку законы логики должны выполняться в каком угодно из «возможных миров», а не только в актуально существующей реальности. Более того, логику в любом случае нельзя рассматривать как эмпирическую дисциплину, которая исследует какие‑то закономер ности — пусть даже и предельно общие — «физического мира». А значит, нам не обойтись здесь без привлечения абстрактных объектов. Иначе говоря, «бытие», о котором идет речь, должно, скорее, представлять универсум идеальных сущностей, нечто вроде платоновского «мира идей», либо того, что Фреге называл «третьим царством», или «третьим миром» (dritter Reich), репрезентируя область объективного содержа ния мысли (см.: [16: 335], ср. также [15: 108–129]). В целом, третий мир — в отличие от «первого мира» (области физических объектов и процес сов) и «второго мира» (области психических состояний, чувств и склон ностей) — можно рассматривать именно как мир абстрактных сущностей, таких как классы, числа, геометрические фигуры, функции, высказыва ния, понятия и, конечно же, истинностные значения [ср.: 53]. Следует отметить, что вовсе не обязательно принимать сильное мета физическое допущение о реальной «физической» локализации (где‑ни будь во Вселенной) мира абстрактных объектов. Вполне достаточно рас сматривать «третий мир» как полезный методологический прием (мето дологическую абстракцию), который дает возможность подчеркнуть объективность и автономность объектов нашей мысли и подвергнуть их теоретическому анализу.

114  Ярослав Шрамко

Кроме того, представляется полезным разделить эту общую область на отдельные (частичные) «подмиры», каждый из которых объединя ет абстрактные сущности одного и того же типа, т. е. объекты одной «природы». Например, абстрактные математические объекты (числа, геометрические фигуры и т. п.) образуют своего рода «математический мир». Аналогичным образом можно выделить «логический мир»: им как раз и будет «универсум» истинностных значений, которые выступают в качестве абстрактных логических объектов. И логика как отрасль зна ния существенным образом концентрируется на этом логическом мире, исследуя его особенности и закономерности. В  этом смысле многие фундаментальные логические принципы оказываются не  чем иным, как особыми онтологическими условия ми, налагаемыми на элементы логического мира. Например, хорошо известный «закон исключенного третьего» попросту выражает фрегев ский постулат о существовании в точности двух истинностных значе ний — истины и лжи (принцип бивалентности). 7. Структура логического универсума и множественность логических миров

До сих пор мы буквально следовали Фреге в его признании всего лишь двух истинностных значений. Между тем, как только что было отмече но, в данном случае мы имеем дело «всего лишь» с некоторым онтологи ческим постулатом, необходимость которого вполне можно и оспорить. Действительно, само по себе понятие логического мира как множества логических объектов никак заранее не предопределяет количество этих объектов, т. е. количество элементов, образующих логический универсум. Говоря обобщенно, логическим миром может быть признана любая непустая совокупность истинностных значений. При  этом элементы такой обобщенной совокупности могут удовлетворять тем или иным требованиям качественного характера, существенных для структуриро вания логического универсума в целом. Среди этих возможных требо ваний два представляются наиболее важными, даже необходимыми, так что они, по‑видимому, действуют в любом нетривиальном логическом мире. Во-первых, объекты, «населяющие» логический мир, должны быть попарно различны, т. е. все они должны отличаться друг от друга (принцип различия). Во-вторых, некоторые — но не все — из этих объек тов должны обладать особым статусом (принцип выделенности). Для  прояснения сути второго требования обратим внимание на то, что, определяя логику как науку о законах бытия истины, Фре ге нигде не говорит о «законах бытия лжи»17. И это, конечно же, дале 17  По-видимому единственное предназначение истинностного значения «ложь»

в логическом универсуме Фреге — это не быть истиной, т. е. отличаться от истин ностного значения «истина». Логос 2 (70) 2009 

115

ко не случайно. Категория истины играет в логике особую роль. В част ности, именно истина используется для определения основных логиче ских понятий, таких как закон логики и отношение логического следования. В  частности, закон логики определяется как высказывание, которое всегда принимает только значение «истина», а  логическое следова ние — как отношение между высказываниями, которое сохраняет истин ность от посылок к заключению18. Таким образом, можно утверждать, что Фреге рассматривал истину как, в определенном смысле, выделенное истинностное значение. Распространяя это понимание на понятие обобщенного логического мира, среди всех истинностных значений обычно выбирают ряд выделенных истинностных значений, которые при званы репрезентировать обобщенное понятие истины19. Отметим еще раз, что указанные требования, являясь предельно общими, носят качественный характер. Что касается числа элементов, которые могут входить в логический мир, то в природе последнего нет ничего, что как‑либо ограничивало бы их количество. Действительно, первоначальная точка зрения Фреге, что может существовать лишь два истинностных значения, довольно быстро была поставлена под сомне ние. Сделал это не кто иной, как Лукасевич, который в 1918 г. выдвинул идею многозначной логики [43]. «Много» означает здесь «больше, чем два», т. е. для начала достаточно рассмотреть возможность третьего истинно стного значения, отличного как от истины, так и ото лжи. Именно это и сделал Лукасевич, который предположил, что некоторые высказыва ния (например, высказывания о будущих случайных событиях, такие как «Завтра будет морское сражение»20) «не являются ни истинными, ни лож ными, а лишь только безразличными» [14: 203]. По мнению Лукасевича: «Этим высказываниям онтологически не соответствует ни бытие, ни небытие, но лишь возможность. Безразличные высказывания, которым онтологически соответствует возможность, имеют третье логическое значение» [14: 204].

В  содержательном плане третье истинностное значение может быть истолковано по‑разному: как «неопределенно», «бессмысленно», «парадоксально» или же как‑нибудь еще. В результате получаем «логи ку неопределенности» (С. Клини [12: 296]), «логику бессмысленности» (Д. А. Бочвар [3]), «логику парадокса» (Г. Прист [49]) и другие логические 18 Более точно, заключение логически следует из посылок, если всегда, когда посыл

ки истинны, заключение тоже является истинным, иными словами, если невоз можна такая ситуация, когда все посылки имеют значение «истина», а заключение этого значения не имеет. 19 В этом случае закон логики определяется как такое высказывание, которое всегда принимает одно из выделенных значений, а логическое следование — как отноше ние, сохраняющее выделенность от посылок к заключению. 20 Проблема будущих случайных событий, и, в частности, утверждение о завтрашнем морском сражении, впервые была рассмотрена Аристотелем в 9‑й главе трактата «Об истолковании» [1] (см. также [10]).

116  Ярослав Шрамко

системы. Для нас важна сама принципиальная возможность построения логик, отличных от классической двузначной логики. Открытие этой возможности по существу разрушило длительное время господствовав шее представление, что якобы существует (или должна существовать) одна-единственная «истинная логика». Все дальнейшее развитие логи ки убедительно опровергает такой архаичный взгляд на природу логики. Важно отметить, что множественность логических систем во  мно гом обусловливается теми предпосылками онтологического характера, которые могут приниматься относительно логического мира, на кото рый опирается та или иная логическая система. В свою очередь, приня тие или, наоборот, отбрасывание тех или иных онтологических предпо сылок порождает все новые и новые логические миры. Иными слова ми, множественность логических систем является прямым следствием множественности логических миров. Ситуация здесь аналогична той, которая имеет место, например, в геометрии. Если поначалу построение неевклидовых геометрий воспринималось как не более чем изощренное, хотя и малополезное, интеллектуальное упражнение, то впоследствии пришло осознание, что любой такой геометрии соответствует особый геометрический мир, или геометрическое пространство со своими осо быми свойствами. Так, мы имеем дело с «евклидовым пространством», «римановым пространством», «пространством Лобачевского» и т. д. Точно также можно вести речь о множестве «возможных логических миров», которые лежат в основании различных логических систем. Коли чество таких миров, по‑видимому, бесконечно, поскольку онтологиче ские постулаты, которые могут быть приняты для того или иного логиче ского мира вряд ли поддаются какому‑то разумному ограничению. Крат ко опишем здесь некоторые из наиболее известных логических миров. Мир Парменида — Гегеля. Состоит из единственного истинностного зна чения. Истина и ложь здесь неразличимы (сливаются в одно истинно стное значение); бытие тождественно небытию. Довольно выразитель ная характеристика этого мира дается в первой главе гегелевской «Большой логики»: «Бытие, чистое бытие — без всякого дальнейшего определения. В своей неопреде ленной непосредственности оно равно лишь самому себе, а также не равно в отно шении иного, не имеет никакого различия ни внутри себя, ни по отношению к внешнему….Бытие есть чистая неопределенность и пустота….Бытие, неопреде ленное непосредственное, есть на деле ничто и не более и не менее, как ничто…. Ничто, чистое ничто; оно простое равенство с самим собой, совершенная пустота, отсутствие определений и содержания; неразличенность в самом себе….Ничто есть… то же определение или, вернее, то же отсутствие определений и, значит, вообще то же, что и чистое бытие» [6: 139–140].

Ясно, что в  таком мире нет выделенных истинностных значений — поскольку логический объект только один, то его просто не из чего выде Логос 2 (70) 2009 

117

лять. А значит, на основе этого мира невозможно определить понятия закона логики и логического следования. Строго говоря, никакая логи ка в мире Парменида — Гегеля невозможна (разве что диалектическая), и здесь мы имеем своего рода вырожденный логический мир. Мир Фреге. Включает два классических истинностных значения «исти на» и «ложь». На сегодня это один из наиболее хорошо исследованных логических миров. Выделенным значением здесь является «истина». В этом мире безраздельно господствуют законы классической логики, формализованные и кодифицированные Фреге в его «Понятийной записи» [16: 65–142], а также Уайтхедом и Расселом в «Principia Mathematica» [56]. Мир Брауэра. Л. Э. Я. Брауэр инициировал одно из  наиболее влия тельных направлений в основаниях математики — интуиционизм. Он утверждал, что высказывание не может считаться истинным, если оно не обладает конструктивным доказательством. Мир Брауэра также состо ит из двух истинностных значений, однако, по сравнению с миром Фре ге, истина получает здесь дополнительную качественную характеристи ку и истолковывается как «конструктивная истина». Высказывание счи тается конструктивно истинным, если оно конструктивно доказано. Значение «ложь» продолжает оставаться неконструктивным и  пони мается как простое отсутствие доказательства. Выделенное значение — «конструктивная истина». Логика данного мира — это интуиционист ская логика, аксиоматизированная Арендтом Гейтингом в [39]. Мир Лукасевича — Клини. Как уже отмечалось выше, с появлением этого мира мы впервые выходим за пределы «двузначной» (фрегевской) пара дигмы. В этот мир входят три истинностных значения: «истина», «ложь» и «ни истина, ни ложь» (неопределенность, неизвестность). Роль выде ленного значения играет «истина». Одной из возможных аксиоматизаций этого мира является трехзначная логика Лукасевича [см., например, 11]. Мир Приста. Грэм Прист в [49] предложил свою «логику парадокса», основанную на  идее, что для некоторых высказываний «парадоксаль ность» не является чем‑то подлежащим безусловному преодолению; оно представляет собой нормальное состояние, выражающее их сущностную (противоречивую) характеристику, несводимую по отдельности к истине или лжи. К таким высказываниям, например, относится, утверждение «Данное высказывание ложно», выражающее знаменитый парадокс лжеца. В онтологическом плане это означает, что мир Приста также содержит три истинностных значения, но отличается от предыдущего мира тем, что третье значение получает новую интерпретацию — «одновременно истина и ложь» (противоречие, абсурд, парадокс). Выделенных значений здесь два — «истина» и «одновременно истина и ложь». На основе этого мира возникло целое направление в современной неклассической логике, так называемая паранепротиворечивая логика, в которой не срабатывает клас сический принцип «из противоречия следует все, что угодно»21. 21 Подробнее о паранепротиворечивой логике см. [7].

118  Ярослав Шрамко

Мир Данна — Белнапа. Нуэл Белнап [2], исходя из  некоторых идей Дж. М. Данна [28], предложил интересную интерпретацию истинност ных значений как определенной информации, сообщаемой компью теру. В этой интерпретации имеется четыре базисных истинностных значения: «истина» (компьютеру было сообщено, что высказывание является истинным); «ложь» (компьютеру было сообщено, что выска зывание является ложным); «ничего» (ни истина, ни ложь — компью теру не было сообщено никакой информации о высказывании); «оба» (одновременно истина и ложь — компьютеру была сообщена противоре чивая информация о высказывании). Из этих четырех значений выде ленными являются два — «истина» и «оба». Логикой этого «компьютер ного мира» будет так называемая система релевантного следования первого порядка Андерсона и Белнапа (см. [18]). Заметим, что отношение между логическими мирами и логически ми системами не является взаимно однозначным — один и тот же мир может служить основой для нескольких логических систем, которые могут варьироваться в зависимости, например, от определяемых в дан ном мире условий истинности для логических связок. Тем  не  менее невозможно представить себе логическую систему, которая не опира лась бы ни на какой логический мир. 8. Заключение

В данной статье мы попытались показать, почему истинностные значе ния играют столь важную роль в современной логике и философии. Вве дение в научный оборот понятия истинностного значения позволило радикально упростить и значительно продвинуть вперед трактовку мно гих проблем логического и семантического анализа языка, а также про яснить некоторые сложные вопросы, связанные с экспликацией катего рий истины и лжи. Посредством истинностных значений эти ключевые для философии сущности получают убедительное истолкование как осо бого рода абстрактные объекты, изучением которых должна заниматься логика. Сама логика приобретает, таким образом, надежное онтологиче ское обоснование как подлинно философская дисциплина, предметом рассмотрения которой выступают наиболее совершенные (хотя и не обя зательно наилучшие) из всех возможных миров — логические миры. Литература 1. Аристотель. Об истолковании // Сочинения в 4 тт. — Т. 2. — М.: Мысль, 1978. 2. Белнап Н. Как нужно рассуждать компьютеру // Белнап Н., Стил Т. Логика вопросов и отве тов. — М.: Прогресс, 1981. С. 208–239. 3. Бочвар Д. А. Об одном трехзначном исчислении и его применении к анализу парадоксов классического расширенного функционального исчисления // Математический сбор ник. 1938. Т. 4. № 2. C. 287–308.

Логос 2 (70) 2009 

119

4.  Виндельбанд В. Прелюдии. Философские статьи и  речи // Избранное: Дух и  история / Пер. с нем. — М.: Юрист, 1995. С. 20–293. 5. Войшвилло Е. К. Понятие. — М.: Изд-во Московского государственного университета, 1967. 6. Гегель Г. В. Ф. Наука логики. В 3‑х томах. — Т. 1. — М.: Мысль, 1970. 7. Ишмуратов А. Т., Карпенко А. С., Попов В. М. О паранепротиворечивой логике // Синтакси ческие и семантические исследования неэкстенсиональных логик. — М.: Наука, 1989. С. 261–284. 8. Кант И. Логика. Пособие к лекциям // Трактаты и письма. — М.: Наука, 1980. С. 319–444. 9. Карнап Р. Значение и необходимость. Исследование по семантике и модальной логике / Пер. с англ. Н. В. Воробьева. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1959. 10. Карпенко А. С. Фатализм и случайность будущего. Логический анализ. — М.: Наука, 1990. 11. Карпенко А. С. Логики Лукасевича и простые числа. — М.: Издательство ЛКИ , 2007. 12. Клини С. К. Введение в метаматематику. — M.: Изд-во иностранной литературы, 1957. 13. Лукасевич Я. Аристотелевская силлогистика с  точки зрения современной формальной логики. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1959. 14. Лукасевич Я. О  детерминизме // Логические исследования. — Вып. 2. — М.: Наука, 1993. C. 190–205. 15. Поппер К. Объективное знание. Эволюционный подход. — М.: Эдиториал УРСС , 2002. 16. Фреге Г. Логика и логическая семантика: Сборник трудов / Пер. с нем. Б. В. Бирюкова; под ред. З. А. Кузичевой. — М.: Аспект Пресс, 2000. 17. Черч А. Введение в математическую логику. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1960. 18. Anderson A. R., Belnap N. D., Jr. Entailment The Logic of Relevance and Necessity. — V. I .: Princ eton University Press, 1975. 19. Anderson D., Zalta E. Frege, Boolos and logical objects // J. Philosophical Logic. 2004. Vol. 33. P. 1–26. 20. Barwise J., Perry J. Semantic innocence and uncompromising situations // Midwest Studies in the Philosophy of Language. 1981. Vol. VI . P. 387–403. 21. Burge T. Frege on truth // L. Haaparanta and J. Hintikka (Eds.) Frege Synthesized. — Dor drecth: Reidel, 1986. P. 97–154. 22. Carnap R. Introduction to Semantics. — Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1942. 23. Carnap R. Meaning and Necessity; a Study in Semantics and Modal Logic. — Chicago: Univer sity of Chicago Press, 1947. 24. Church A. Review of Rudolf Carnap, Introduction to Semantics // The Philosophical Review. 1943. Vol. 52. P. 298–304. 25. Church A. Propositions and sentences // The Problem of Universals. — Notre Dame, Indiana: University of Notre Dame Press, 1956. P. 1–11 (Русский перевод см.: http://www.philoso phy.ru / lib / philyaz / philyaz_2229.html). 26. Davidson D. Truth and meaning // Synthese. 1967. Vol. 17. P. 304–323. 27. Davidson D. True to the facts // Journal of Philosophy. 1969. Vol. 66. P. 748–764. 28. Dunn J. M. Intuitive semantics for first-degree entailment and «coupled trees» // Philosophi cal Studies. 1976. Vol. 29. P. 149–168. 29. Frege G. Function und Begriff. Vortrag, gehalten in der Sitzung vom 9. Januar 1891 der Jen aischen Gesellschaft fur Medicin und Naturwissenschaft. H. Pohle, Jena. — 1891. 30. Frege G. Ueber Sinn und Bedeutung // Zeitschrift fuer Philosophie und philosophische Kri tik. 1892. Bd. 100. S. 25–50. 31. Frege G. Der Gedanke // Beittraege zur Philosophie des deutschen Idealismus. 1918. Bd. 1. S. 58–77. 32. Frege G. Grundlagen der Arithmetik Eine logisch-mathematische Untersuchung ueber den Begriff der Zahl. — Hamburg: Meiner Felix Verlag, 1988.

120  Ярослав Шрамко

33. Frege G. Einleitung in die Logik // Frege G. Schriften zur Logik und Sprachphilosophie. — Ham burg: Meiner Felix Verlag, 1990. S. 74–91. 34. Frege G. Wissenschaftlicher Briefwechsel. Herausgegeben, bearbeitet, eingeleitet und mit Anmerkungen versehen von Gottfried Gabriel, Hans Hermes, Friedrich Kambartel, Chris tian Thiel, Albert Veraart. — Hamburg: Felix Meiner Verlag, 1976. 35. Gabriel G. Fregean Connection: Bedeutung, Value and Truth-Value // The Philosophical Quarterly. 1984. Vol. 34. P. 372–376. 36. Gabriel G. Frege als Neukantianer // Kant-Studien. 1986. Bd. 77. S. 84–101. 37. Goedel K. Russell’s mathematical logic // P. A. Schilpp (ed.). The Philosophy of Bertrand Rus sell. — Evanston and Chicago: Northwestern University Press, 1944. P. 125–153. 38. Grossmann R. The Existence of the World. — London: Routledge, 1992. 39. Heyting A. Die formalen Regeln der intuitionistischen Logik // Sitzungsberichte der preußischen Akademie der Wissenschaften, phys.‑math. Klasse. 1930. S. 42–65. 40. Lewis C. I. The modes of meaning // Philosophy and Phenomenological Research. 1943. 4.2. P. 236–249. 41. Lowe J. The metaphysics of abstract objects// J. Philosophy. 1995. Vol. 92. P. 509–524. 42. Lowe J. Objects and criteria of identity // A Companion to the Philosophy of Language, ed. R. Hale & C. Wright, Oxford & Cambridge MA : Basil Blackwell, 1997. P. 613–633. 43. Lukasiewicz J. Farewell lecture by professor Jan Lukasiewicz, delivered in the Warsaw University Lecture Hall in March, 1918 // Lukasiewicz J. Selected Works, Studies in Logic and the Foun dations of Mathematics. — Amsterdam: North-Holland, 1970. P. 87–88. 44. Lukasiewicz J. Two-valued logic // Lukasiewicz J. Selected Works, Studies in Logic and the Foun dations of Mathematics. — Amsterdam: North-Holland, 1970. P. 89–109. 45. MacFarlane J. Review of Stephen Neale, Facing Facts // Notre Dame Philosophical Reviews. 2002 (http://ndpr.nd.edu / review. cfm? id=1117). 46. Neale S. The Philosophical Significance of Goedel’s Slingshot // Mind. 104. P. 761–825. 47. Neale S. Facing Facts. — Oxford University Press, 2001. 48. Perry J. Evading the slingshot // A. Clark, J. Ezquerro, J. Larrazabal (eds.). Philosophy and Cog nitive Science: Categories, Nonsciousness, and Reasoning. — Dordrecht: Kluwer Academic Publishers, 1996. 49. Priest G. The logic of paradox // J. Philosophical Logic. 1979. Vol. 8. P. 219–241. 50. Quine W. V. O. Reference and modality // Quine W. V. O. From a Logical Point of View (9 LogicoPhilosophical Essays). — Cambridge: Harvard University Press, 1953. P. 139–159. 51. Quine W. V. O. Word and Object. — NY : John Wiley and Sons; Cambridge: MIT , 1960. 52. Quine W. V. O. Ontological Relativity and Other Essays. — NY : Columbia, 1969. 53. Reck E. Frege on truth, judgment, and objectivity // Greismann D. (Ed.) Essays on Frege’s Con ception of Truth. — Grazer Philosophische Studien. — 75. — Amsterdam-New York: Editions Rodopi B. V., 2007. P. 149–173. 54. Ruffino M. Wahrheit als Wert und als Gegenstand in der Logik Freges // Greimann D. (Ed.) Das Wahre und das Falsche: Studien zu Freges Auffassung von Wahrheit. — Hildesheim: Olms, 2003. S. 203–221. 55. Tarski A. Der Wahrheitsbegriff in formalisierten Sprachen // Studia Philosophica. 1935. Bd. l. S. 261–405. 56. Whitehead A. N., Russell B. Principia Mathematica. — 3 vols. — Cambridge: Cambridge University Press, 1910, 1912, and 1913. 57. Wrigley A. Abstracting propositions // Synthese. 2006. Vol. 151. P. 157–176.

Логос 2 (70) 2009 

121

Дмитрий Ив а н ов

Чего же все‑таки не знает Мэри? О чем говорит аргумент знания

В

  ХХ столетии в философии сознания доминировали физикалист ские теории сознания: логический бихевиоризм, теории тождества, функционализм. Однако в последние десятилетия эта ситуация измени лась. Начиная с конца 1970‑х годов в философии сознания появился ряд аргументов, демонстрирующих ограниченность физикалистских пози ций и  возможность дуалистических и  эпифеноменалистических тео рий. Одним из таких аргументов является предложенный австралий ским философом Фрэнком Джексоном в 1982 г. аргумент знания (the knowledge argument)1. Статья Джексона спровоцировала волну публи каций, в которых философы пытались либо опровергнуть, либо под крепить данный аргумент2. В настоящей работе я не собираюсь отстаивать физикалистскую или дуалистическую позицию, аргументируя «за» или «против» идей Джек сона. Скорее, я попытаюсь выявить, что именно в этом аргументе явля ется угрозой для физикализма. И насколько серьезна эта угроза? О чем идет речь в аргументе знания? Что ускользает от физикализма? По мое му мнению, аргумент знания говорит не совсем о том, на что указыва ет нам Джексон. На мой взгляд, Джексон не замечал, что именно в его аргументе является трудностью для физикализма. Стараясь показать это, я должен буду сперва рассмотреть трудности, с которыми сталкива ется Джексон при формулировке аргумента, и основные типы возраже ний, которые могут быть выдвинуты против аргумента. Аргумент знания пытается доказать ложность физикализма. С точ 1 Jackson F. Epiphenomenal Qualia // Philosophical Quarterly. 1982. Vol. 32. P. 127–136. 2 There's Something About Mary / Ludlow, P., Nagasawa, Y., Stoljar, D. (eds.). — Cambridge, Mass.: MIT Press, 2004.

122  Дмитрий Иванов

ки зрения физикализма, не существует фактов, которые не были бы физическими, т. е. таких, которые не были бы включены в сеть причин но-следственных связей, которые, в принципе, могут быть предметом изучения естественных наук. Именно этот тезис пытается опровергнуть аргумент знания. В классической форме этот аргумент выглядит следующим образом. Мэри — талантливый ученый, которая, неважно по каким причинам, вынуждена исследовать мир, находясь в черно-белой комнате, посред ством черно-белого телевизора. Она специализируется в нейрофизио логии зрения и обладает, допустим, всей физической информацией, которую необходимо собрать о том, что происходит, когда мы видим красный помидор или небо и используем термины «красный», «голу бой» и т. д. Например, она обнаруживает, какой длины волны, исходя щие от  неба, стимулируют ретину и  каким образом это посредством центральной нервной системы заставляет сокращаться голосовые связ ки и выпускать воздух из легких, что приводит к появлению высказы вания «Небо голубое»…Что произойдет, когда Мэри будет выпущена из черно-белой комнаты или когда ей дадут цветной телевизор? Узна ет ли она что‑нибудь или нет? Кажется очевидным, что она узнает нечто о мире и о том, как мы воспринимаем его. Но в таком случае необходи мо признать, что ее предыдущее знание было неполным. Но она обла дала всей возможной физической информацией. Ergo существует еще что‑то, что мы должны знать, и физикализм ложен3. Можно представить этот аргумент более четко. 1. Мэри знает все физические факты, касающиеся видения цветов. 2. Мэри не знала всего, что можно знать о видении цветов, так как увидев красный помидор, она приобрела новое знание. Следовательно, не все факты являются физическими фактами, и физикализм ложен.

Как полагает Джексон, этот аргумент открывает дорогу эпифеномена лизму — позиции, согласно которой сознание, хотя и зависит от физи ческих процессов, само не является чем‑то физическим. Однако про тив этого аргумента было выдвинуто множество возражений. Это зна чит, что мы можем принять точку зрения Джексона, только если сумеем отклонить эти возражения. На мой взгляд, самым существенным возражением против аргумента знания является упрек, что в этом аргументе из факта, что некая ситуа ция представима, делаются онтологические выводы о том, что и как существует. Однако уже Локк, критиковавший картезианский способ рассуждения, отмечал, что один анализ понятий не позволяет сделать выводы о том, что существует. Действительно, аргумент знания принадлежит к группе картезиан ских аргументов. К этой же группе принадлежит модальный аргумент 3 Jackson F. Ibid. Логос 2 (70) 2009 

123

Крипке и подобные ему аргументы. Однако, признавая справедливость этого замечания, хочется отметить, что в каком‑то существенном смыс ле аргумент знания все же отличается от картезианских рассуждений. Чтобы это понять, рассмотрим недостаток картезианского дока зательства различия души и тела. Согласно Декарту, в существовании тела мы можем сомневаться, в существовании сознания мы сомневать ся не можем. Наличие этой характеристики — невозможность поставить под сомнение существование — отличает сознание от тела. Формально рассуждение можно представить таким образом. 1. Сознание обладает следующим свойством: я не могу поставить его существова ние под сомнение. 2. Мое тело не обладает этим свойством. Следовательно, сознание отличается от тела.

Рассуждение Декарта было бы верно, если бы речь шла о какой‑нибудь объективной характеристике, которой могут обладать сравниваемые объ екты независимо от того, являются ли они чьим‑либо объектом познания. Например, некий объект Х обладает свойством А, объект Y не обладает этим свойством, следовательно, Х не тождествен Y. Однако Декарт в каче стве характеристики, отличающей сознание от тела, берет не объектив ное свойство, а свойство, предполагающее наличие сознания, которому каким‑то образом даны сравниваемые объекты. Иначе говоря, рассужде ние Декарта предполагает введение интенсиональных контекстов, кото рые не позволяют построить правильное, с точки зрения классической логики, рассуждение. Как указывает Стивен Лоу, поступая таким образом, Декарт совершает ошибку замаскированного человека (the masked man fallacy). Допустим, я был свидетелем ограбления банка. Я считаю, что чело век в маске ограбил банк. Затем детективы сообщают мне, что подозре вают в ограблении моего отца. Ужаснувшись этому сообщению, я пыта юсь доказать, что мой отец не мог быть тем самым человеком в маске. Я ссылаюсь на то, что у человека в маске было свойство, отсутствующее у моего отца: я верю, что именно этот человек ограбил банк. Я рассуж даю следующим образом: Человек в маске обладает свойством быть тем, кто, как я считаю, ограбил банк. Мой отец не обладает свойством быть тем, кто, как я считаю, огра бил банк. Следовательно, мой отец не тождествен человеку в маске4. По-иному можно представить этот аргумент следующим образом. 1. Я знаю своего отца. 2. Я не знаю человека в маске. Следовательно, человек в маске не мой отец.

4 Лоу С. Философский тренинг. — М., 2007. С. 189–190.

124  Дмитрий Иванов

По мнению Стивена Лоу, эта же ошибка присутствует в аргументе знания. Признавая в целом картезианский характер аргумента знания, я полагаю, что с последним тезисом согласиться нельзя. На мой взгляд, этот аргумент избегает ошибки замаскированного человека, и это дела ет его оригинальным и непохожим на другие аргументы. Действительно, если бы я владел лишь какой‑то частью информации об объекте, я не мог бы сделать вывод, что другой объект от него отли чается потому, что я знаю о втором объекте нечто, что я не знаю о пер вом объекте. Например, я не могу сказать, что Цицерон и Туллий два разных человека только потому, что я знаю, что Цицерон был филосо фом, написавшим трактат «О дивинации», но не знаю, что он имел вто рое имя Туллий и, будучи политиком, обличил другого политика по име ни Катилина. Но если бы я действительно знал все факты о Цицероне, и среди них не было бы фактов, что Цицерон имел второе имя Туллий, и Туллий обличил Катилину, то я мог бы с уверенностью сказать, что Туллий не тождествен Цицерону. Именно на этом построен аргумент знания. Ex hypothesi предполагается, что Мэри знает все факты, которые можно знать в принципе, и эти факты — физические факты. Если, при нимая эту посылку, мы все же найдем еще один факт, то это будет озна чать, что этот факт не является физическим. Отвечая на  критику, Джексон указывает, что аргумент знания не затрагивает проблему интенсиональных контекстов. Вопрос, кото рый задает аргумент знания, — вопрос о том, является ли знание Мэри полным или нет до ее освобождения. Таким образом, признавая в целом картезианский характер аргумен та, можно сказать, что он избегает тех упреков, с которыми сталкивает ся, например, рассуждение Декарта, а это значит, что, в принципе, дуа лизм возможен. Для  того чтобы исключить возможность дуалистического реше ния проблемы сознания, физикалистам требуется доказать, что, буду чи выпущенной, Мэри не  узнает никаких новых фактов. Только при таком условии сама возможность дуализма будет опровергнута. Поэто му большинство возражений против аргумента знания критикуют вто рую посылку аргумента. Можно выделить три типа возражений, выдвинутых против аргумен та. Прежде всего некоторые философы настаивают, что Мэри не полу чила нового знания, увидев красный томат. Например, Деннет пола гает, что нам трудно представить, как возможно владеть всем физиче ским знанием, но если бы мы это представили, то мы бы увидели, что еще до своего освобождения Мэри обладала знанием красного5. Будучи выпущенной наружу, она должна была бы сказать, что‑то вроде следую щего: «А, это — красный помидор, я так и знала». Оценивая это возражение, следует заметить, что оно не опровергает 5 Dennett D. Consciousness Explained. — London: Allen Lane, 1991. P. 399–400. Логос 2 (70) 2009 

125

аргумент Джексона, а лишь предлагает как равный иной сценарий раз вития событий. Это не опровержение, поскольку, собственно, Джексон и оспаривает возможность такого развития событий. Конечно, крити куя тезис, согласно которому физическое знание, т. е. знание физиче ских фактов — единственно возможное фактуальное знание, Джексон отталкивается от того, как мы сейчас можем себе представить физиче ское знание. Если бы мы могли себе представить ситуацию, предлагае мую Деннетом, возможно, мы бы с ним согласились. Но ведь предста вимость подобной ситуации как раз под вопросом, и это происходит именно потому, что мы можем апеллировать к феноменологии восприя тия, как она отражена в народной психологии. Таким образом, крити ка аргумента знания простым указанием на возможную правоту физи кализма просто игнорирует подобную апелляцию, а  не  опровергает ее. Если же мы признаем правомерность обращения к феноменологии видения, как она отражена в нашей народной психологии, то следует признать, что Мэри все‑таки приобрела новое знание. Второй тип возражений против аргумента знания базируется на предположении, что, хотя Мэри и приобрела новое знание, это зна ние не является знанием факта. Мэри приобрела новою способность узнавать старые, уже известные ей, физические факты. Иначе гово ря, новое знание Мэри является знанием как, а не знанием что. Подоб ное возражение, известное как гипотеза способности (the ability hypothesis), было предложено Дэвидом Льюисом6. Это возражение действительно очень серьезно, поскольку в прин ципе разрушает все рассуждение. Если мы его принимаем, то мы долж ны сказать, в  рассуждении присутствует ошибка эквивокации. Тер мин «знать» в таком случае употребляется в рассуждении в двух разных смыслах. В первой посылке «знать» отсылает к знанию что, во второй посылке «знать» означает знание как. При таких посылках ни о каком следовании говорить нельзя. На  подобное возражение Джексон отвечает следующим образом. Прежде всего он пытается более четко сформулировать аргумент, кото рый теперь выглядит так. 1. Мэри (до своего освобождения) знала все физические факты, которые можно знать о других людях. 2. Мэри (до своего освобождения) не знала всего, что можно знать о других людях (поскольку она узнала что‑то новое о них, когда ее освободили). Следовательно, существуют факты относительно других людей, которые ускользают от физикализма7.

6 Lewis D. What Experience Teaches. Proceedings of the Russellian Society (University of Sidney, 1988) reprinted in Lycan, W. (ed.). Mind and Cognition. — Oxford: Blackwell, 1990. P. 447–461. 7 Jackson F. What Mary Didn’t Know, // Journal of Philosophy. 1986. Vol. 83. № 5. Р. 291–295.

126  Дмитрий Иванов

Иначе говоря, Джексон уточняет свой аргумент, указывая на  то, что знание, которого была лишена Мэри, является знанием об опыте дру гих людей, а не о ее собственном. Представив таким образом аргумент, Джексон задается вопросом: может ли Мэри сомневаться в том знании о других людях, которое она приобретет после освобождения? Узнав, как обычные люди видят красный цвет, она, конечно же, может засо мневаться, видит ли она помидор так же, как и другие люди. Но когда Мэри начинает задаваться вопросом о других сознаниях, т. е. сталкива ется с проблемой других сознаний, со скептицизмом относительно воз можности познать их содержание, она, конечно же, сомневается в неко тором факте, а не в своей способности видеть красный цвет. Если мы признаем это, то следует признать и то, что Мэри не просто освоила новой вид знания, а узнала именно новый факт. По мнению Черчленда, Джексону по‑прежнему не удалось избежать эквивокации. Используя расселовскую терминологию, Черчленд указы вает на то, что термин «знать» в первой посылке отсылает к знанию по описанию, тогда как во второй посылке речь идет о знании по зна комству. Если это замечание и является проблемой для аргумента Джек сона, то гораздо менее серьезной, чем упрек в эквивокации, сделанный Льюисом. Мы можем принять его, и в таком случае аргумент теряет свою силу, но есть возможность проигнорировать это замечание. Дело в том, что и в первой, и во второй посылке речь идет о про позициональном знании, т. е. знании, которое может быть выражено с помощью пропозиции, которая, в зависимости от того соответству ет ли она описываемому факту или нет, оценивается как истинная или ложная. Очевидно, что в первой посылке имеется в виду именно такое знание. Во втором же случае Мэри также приобретает новое пропо зициональное знание. Например, это знание может быть выражено с помощью пропозиции «Красное подобно этому». Несомненно, Мэри узнаёт нечто новое, и это знание выражается с помощью пропозиции, которая является истинной, если помидор, который увидела Мэри, дей ствительно красный, или ложной, если шутники подложили ей под дельный помидор синего цвета. Мысль, заключенная в предложении «Красное подобно этому», может входить в суждения формы «если P, то Q», где P и Q заменяют вхождения пропозиций, которые могут быть истинными или ложными, и, соответственно, выражающих некое про позициональное знание. Например, «если красное выглядит вот так, то оно выглядит вот так для моего соседа или нет»8. Конечно, знание, которое Мэри получает, выходя из  черно-белой комнаты, несколько отличается от знания, приобретенного ей до этого. Это знание выражено индексальным предложением. Можно назвать его 8 См.: Crane T. Elements of Mind // OUP . 2001. P. 96; Loar B. Phenomenal States // Block N.,

Flanagan O., Guzeldere, G. (eds.). The Nature of Consciousness. — Cambridge, Mass.: MIT Press, 1997. P. 607. Логос 2 (70) 2009 

127

индексальным знанием. Оно предполагает, что выражающий это зна ние человек занимает определенное место в мире, говорит из опреде ленной перспективы. Однако это не отменяет того, что знание являет ся пропозициональным и может определенным образом представлять факты. Более того, даже когда мы говорим о физикалистском знании, мы не обязаны принимать положение, что обладающий этим знанием должен быть лишен всякого опыта, связанного с выражаемым знанием. Таким образом, тот факт, что во второй посылке речь идет о знании, предполагающем некий опыт познающего субъекта, не должен мешать увидеть нам главное. Существенно для данного рассуждения, что и в пер вой, и во второй посылке имеется в виду, по сути, один тип знания — про позициональное знание, способное репрезентировать различные фак ты. Если мы это признаем, то рассуждение в целом является правильным. К третьему типу возражений Джексона относятся аргументы, кото рые настаивают на  том, что Мэри не  узнала новых фактов, а  лишь освоила новые модусы знания старых фактов. Например, согласив шись, что индексальное знание представляет некий факт, мы можем сказать, что никакого особого индексального факта вдобавок к тому, что делает индексальное предложение истинным или ложным, не суще ствует. Скажем, человек потерялся в  лесу. Он сверяется с  компасом, с картой и после этого восклицает, указывая на карту: «Я — здесь». Несо мненно, человек узнал нечто новое, однако вряд ли его индексальное высказывание репрезентирует какой‑либо особый индексальный факт, помимо обычного факта, что этот человек находится в двухстах метрах от моста через реку, протекающую через этот лес9. Сторонники такой интерпретации могли  бы обвинить Джексо на в  совершении ошибки замаскированного человека. Действитель но, по сути, здесь затрагивается старая проблема с интенсиональными контекстами, уже обсуждавшаяся выше. Положим, что какой‑либо древ ний грек знал, что Геспер светит вечером, но не знал, что Фосфор тоже светит вечером, полагая, что Фосфор светит только в утренние часы. Очевидно, что из этого знания он не может заключить, что Фосфор отличается от Геспера. Обнаружив же, что Фосфор тождественен Геспе ру, и что он тоже светит вечером, наш грек не открывает новый факт. В конце концов, речь ведь идет все о том же объекте, о тех же условиях, в которых тот находится. Если мы принимаем эти доводы, то надо сказать, что аргумент знания опровергнут. Однако мы совсем не обязаны придерживаться такой интер претации аргумента. Анализируя эту ситуацию, Тим Крейн, например, указывает на то, что эта интерпретация зависит от того, как мы понимаем факт. Согласно Крейну, «„факт“ означает просто объект знания»10. Ни что не мешает нам так понимать этот термин. Кажется даже, что это боль 9 См.: Crane T. Elements of Mind // OUP . 2001. P. 97. 10 Там же.

128  Дмитрий Иванов

ше соответствует интуиции здравого смысла. Хочется сказать, например, что, конечно же, открыв, что Геспер — это Фосфор, люди узнали нечто новое, новый факт. Это открытие осуществилось благодаря эмпириче ским исследованиям, люди узнали нечто новое о мире, что‑то, чего мог ло и не быть. Если принять эти интуиции и то понимание факта, которое предлагает Крейн, то следует сказать, что аргумент знания опять выстоял. Итак, выдержав три волны атак, аргумент знания претерпел неболь шие изменения, но  по‑прежнему остался в  силе. Однако представля ет ли он серьезную угрозу, как предполагает Джексон, для физикализ ма? И в чем именно заключается, по его мнению, эта угроза? По  мнению Джексона, физикализм неспособен ухватить квалита тивные ментальные состояния (qualia). Отстаивая этот тезис, Джексон полемизирует с  Томасом Нагелем, полагающим, что трудностью для физикализма является наличие точки зрения другого существа, друго го сознания, которую физикализм неспособен учесть в своих построе ниях. Согласно Нагелю, физикализму не  доступна перспектива пер вого лица, или, более точно, сознательный опыт, увиденный из этой перспективы. Например, мы можем досконально изучить механизм эхо локации, с помощью которого летучая мышь ориентируется в окружаю щем пространстве, но мы никогда не узнаем, каково это — воспринимать мир таким образом11. Джексон признает, что перспектива первого лица недоступна физи кализму. Однако он справедливо полагает, что этот факт сам по себе не  является угрозой для данной позиции, поскольку онтологически физикализм по‑прежнему не опровергнут. Действительно, может, мы и  не  знаем, что значит быть летучей мышью, но  это не  значит, что необходимо постулировать существование особых ментальных состоя ний. Ведь вполне может оказаться, что не существует особого опыта под названием «бытие летучей мышью». По мнению Джексона, толь ко наличие квалитативного опыта, взятого независимо от перспекти вы первого лица, является настоящей угрозой для физикализма. Соглас но Джексону, аргумент знания говорит о недоступности именно квали тативного опыта для физикалистских теорий сознания. Однако анализ того, каким образом обосновывает этот тезис Джек сон, а также с какими трудностями он сталкивается при формулиро вании аргумента, наводит на мысль, что именно наличие перспекти вы первого лица, а не квалитативного опыта, делает трудной проблему сознания для физикализма. Именно этот тезис я попытаюсь в дальней шем обосновать в этой работе. Первоначально, формулируя аргумент знания, Джексон использо вал мысленный эксперимент, отличный от эксперимента с Мэри в чер 11 Nagel T. What Is It Like to Be a Bat? // Philosophical Review. 1974. Vol. 83. P. 435–450; перепечатано в: Нагель Т. Каково быть летучей мышью? // Хофштадтер Д., Деннетт Д. Глаз разума. — Самара, 2003. Логос 2 (70) 2009 

129

но-белой комнате. Джексон просил нас представить, что существует человек по имени Фред, который способен различать такие цвета, кото рые мы не видим. Например, там, где мы видим красный цвет, Фред способен различить два разных цвета: красное 1 и красное 2. Он может сортировать на две группы помидоры, которые для нас выглядят одина ково красными. Если ему завязать глаза и перемешать помидоры, то он сможет вновь безошибочно восстановить эти группы. Теперь предположим, что ученые знают все физические факты о том, как Фред видит. Если при этом оказывается, что они по‑преж нему не знают, чем являются те цвета, которые Фред способен разли чать, то это говорит о том, что существует какие‑то факты, ускользаю щие от физикалистских теорий. Можно даже представить, что после смерти Фреда, найдя способ трансплантировать кому‑нибудь его опти ческую систему, ученым удалось узнать, как Фред видел эти цвета. Таким образом, если существуют факты, которые ускользали от физикализма, если ученые действительно выучили что‑то новое после смерти Фреда, то это означает, что физикалистское знание было неполным и физика лизм ложен. Кажется, что мысленный эксперимент с Фредом подобен мысленно му эксперименту с Мэри. Тогда возникает вопрос, зачем Джексону пона добилось переформулировать этот аргумент? Дело в том, что первый вариант аргумента не был столь очевиден, как второй. По сути, он являлся разновидностью тех аргументов, кото рые базируются на модальном аргументе Крипке. Модальный аргумент также принадлежит к группе картезианских аргументов, пытающихся из представимости некой ситуации сделать вывод о ее онтологической возможности. Например, мы можем представить существ, лишенных сознания или с сознанием, радикально отличным от нашего, но кото рые были бы физически в точности подобны нам; также представимо наличие сознания без тела. По мнению Крипке, это означает, что мы не можем говорить о тождестве между ментальным и физическим12. Пытаясь отличить свой аргумент от иных аргументов, Джексон срав нивает его не только с аргументом Нагеля, но и с модальным аргумен том. Рассматривая модальный аргумент, он указывает на его слабость, которая заключается в  том, что он слишком зависит от  интуиции и, соответственно, может быть оспорен. Джексон полагает, что в таком случае модальный аргумент не может быть тем основанием, которое убедит нас в ложности физикализма, однако мы можем принять этот аргумент, если примем аргумент знания. Иначе говоря, модальный аргу мент может быть принят как следствие аргумента знания. Конечно, мысленный эксперимент с Фредом в одной детали отлича ется от модального аргумента. Джексон не утверждает, что Фред тожде ственен нам физически. Вполне возможно, что он существенно отлича 12 Kripke S. Naming and Necessity. — Cambridge: Harvard University Press, 1980. P. 144–155.

130  Дмитрий Иванов

ется от нас физически. Но знание всей его телесной конституции все равно не позволит нам узнать, как он различает цвета. Однако, несмотря на эту оговорку, мысленный эксперимент с Фре дом подобен модальному аргументу в том, что здесь мы тоже должны отталкиваться от интуиции, что знание о сознании логически не выво димо из  знания о  физических фактах. Здесь нас также просят пред ставить некие необычные факты о сознании и сделать из них вывод. Если мы признаем правоту этих замечаний, то следует сказать, что мыс ленный эксперимент с Фредом не может быть тем основанием, кото рое должно убедить нас в ложности физикализма. Возможность ситуа ции, описанной в  этом эксперименте — то, что мы должны доказать, а не основание доказательства. Как и модальный аргумент, мы можем принять рассуждения, касающиеся Фреда, только как следствие како го‑нибудь иного более очевидного аргумента. Как ни странно, но, несмотря на недостатки этого мысленного экс перимента, Джексон апеллирует именно к нему для того, чтобы отли чить аргумент знания от аргумента Нагеля. С помощью именно этого эксперимента Джексон пытается убедить нас, что трудностью для физи кализма являются qualia, а не перспектива первого лица. Как он отме чает, после смерти Фреда ученые узнали новые факты о его квалита тивном опыте, а не о том, как ему даны эти факты. Джексон признает, что знание из перспективы первого лица по‑прежнему осталось недо ступнымо для физикалистов, впрочем, как и для их противников. Един ственное новое знание, имеющееся здесь, — это знание квалитативного опыта, который не является чем‑то физическим. Однако если предыдущие рассуждения о статусе мысленного экспе римента с Фредом верны, то следует признать, что рассуждение Джек сона не является безупречным. Как я уже отмечал, мы не можем при нять как само собой разумеющееся то, что Фред обладал особым опы том, недоступным нам. Возможность представить, что ученые после смерти Фреда действительно познакомились с некими новыми нефи зическими фактами, не  может быть основанием, убеждающим нас в том, что действительно имеются подобного рода факты. Мы долж ны обосновать такую возможность. Апелляция к интуиции в данном случае помочь не может, ведь обращаясь к ней, мы можем настаивать и на том, что никакого особого квалитативного опыта вообще не суще ствует, или же, что квалитативный опыт в принципе не отделим от пер спективы первого лица, и  именно поэтому он ускользает от  физика листских объяснений. Иначе говоря, если речь заходит о том, что мы можем представить, то мы должны будем допустить возможность того, что после смерти Фреда ученые не узнали новых фактов относительно го его ментальной жизни. Что делает мысленный аргумент с Фредом не столь очевидным, как мысленный эксперимент с Мэри? Почему его представить труднее, чем случай с Мэри? Если сделанные мною выше замечания верны, то мы Логос 2 (70) 2009 

131

должны признать, что в случае с Фредом очевидным является только одно, — и на этот факт указывает сам Джексон, — мы не владеем знанием из перспективы первого лица. Нам не знакома та перспектива, из кото рой он видит мир. Именно поэтому пример с Фредом не обладает оче видностью, к которой стремился Джексон. В случае с Мэри все обстоит по‑другому. Нам гораздо легче предста вить то знание, которым она не обладает потому, что это именно то зна ние, которым обладаем мы. Мы знаем, чего не знает Мэри. То знание, которое отсутствует у Мэри, — это знание из перспективы первого лица. В определенном смысле можно сказать, что мы находимся в той пер спективе, которая недоступна Мэри и которую она еще только должна достичь. Новый вариант аргумента знания, где акцент делается на знании, которым обладают другие люди, а  не  на  знании Мэри, скорее гово рит в пользу предложенной мной интерпретации. Ведь для того, что бы Мэри могла узнать, что знают другие люди, ей надо достичь той пер спективы, изнутри которой возможно приобрести это знание. Кроме того, можно вспомнить, что знание, которое приобретает Мэри, явля ется индексальным, т. е. предполагающим занятие определенной пози ции, места в мире. Опыт видения красного, знание факта, выражен ного в  высказывании «Красное подобно этому», возможно получить только из  определенной перспективы, недоступной Мэри, пока она находится в своей комнате. Конечно, приведенные выше рассуждения не могут рассматривать ся как аргумент в пользу того, что не квалитативный опыт сам по себе, а  именно наличие перспективы первого лица является проблемой для физикализма. Скорее, это размышления, подкрепляющие интуи цию, противоположную той, которую предложил Джексон; размышле ния, показывающие, что недоступность перспективы первого лица для физикализма является очевидным фактом, а недоступность квалитатив ного опыта самого по себе еще необходимо продемонстрировать. Для того чтобы предложить более строгий аргумент в пользу отстаи ваемого мной тезиса, необходимо рассмотреть возражение Черчленда против аргумента знания13. Согласно Черчленду, если аргумент Джек сона верен, то он в равной степени направлен как против физикализ ма, так и против дуализма субстанций. Черчленд предлагает нам пред ставить следующую ситуацию. Допустим, что дуализм субстанций — вер ная теория. Предположим далее, что, будучи запертой в черно-белой комнате, Мэри узнала все возможные факты о ментальной субстанции, все возможные законы, управляющие этой таинственной эктоплаз мой. Однако когда она впервые увидела красный помидор, она узнала что‑то новое о том, что значит видеть красное. Следовательно, дуализм 13 Churchland P. Knowing Qualia: A Reply to Jackson // Churchland P. A Neurocomputational Perspective. — Cambridge: MIT , 1989. P. 67–76.

132  Дмитрий Иванов

субстанций — теория, вместо физикализма претендующая на полное зна ние всех ментальных фактов, — ложен. Джексон пытается возражать против этого тезиса. Он указывает на то, что знание, которое Мэри получила в черно-белой комнате о ква литативном опыте, не является полным, поэтому возражение Черчлен да не  может быть принято. Но  почему лекции о  qualia, полученные Мэри через черно-белый телевизор, не могут претендовать на полно ту знания о ментальных фактах? На мой взгляд, ответ простой — Мэри просто не находится в том положении, которое позволило бы ей полу чить полное знание о qualia. Иначе говоря, она не занимает ту перспек тиву, из которой возможно получить новое знание о видении красного. Однако если мы не считаем перспективу первого лица чем‑то важ ным, что делает трудной для физикализма проблему сознания, то у нас нет оснований полагать, что какая‑нибудь дуалистическая теория, построенная по  модели физикалистской теории, не  учитывающая перспективу первого лица, не может претендовать на полноту знания о  ментальных фактах. Полемизируя с  Нагелем, Джексон тщательно пытался дистиллировать квалитативный опыт и отделить его от пер спективы сознающего существа. Если полагать, что он преуспел в этом, то логично полагать, что могла бы найтись такая дуалистическая тео рия, которая имела  бы дело только с  этим квалитативным опытом. Такой теорией мог бы быть тот дуализм субстанций, о котором пишет Черчленд, и тогда против такого дуализма действовал бы аргумент зна ния, также как и против физикализма. На роль такой дуалистической теории мог бы подойти натуралисти ческий дуализм Чалмерса14. Согласно ему, мы должны рассматривать сознание, сознательный опыт как фундаментальный элемент нашего универсума. Знание об этом элементе может быть включено как допол нение, не нарушающее уже известных нам физических законов, в суще ствующую научную картину мира. Более того, мы можем открыть пси хофизические законы, регулирующие положение сознательного опыта в универсуме. Функционалистский подход к изучению сознания может быть положен в основу новой науки о сознании. Я  думаю, как раз против такого вида дуализма аргумент знания и может быть применен. Ведь данная дуалистическая теория строит ся по модели иных научных теорий, а особенностью научного позна ния является то, что оно стремится быть познанием из перспективы третьего лица. Главным для всех научных теорий оказывается игнори рование перспективы первого лица, а иногда и просто невозможность ухватить ее. Все вышесказанное можно систематизировать следующим обра зом. Пытаясь отличить свой аргумент от аргумента Нагеля, Джексон не смог показать, что основная проблема для физикализма — пробле 14 Chalmers D. The Conscious Mind. — Oxford — NY : Oxford University Press, 1996. Логос 2 (70) 2009 

133

ма qualia, которая отличается от проблемы перспективы первого лица, о которой писал Нагель. Факт, что именно квалитативный опыт явля ется основной угрозой для физикализма, надо обосновать, а не апелли ровать к нему для того, чтобы опровергнуть физикализм. Если Джексон считает возможным апеллировать к интуиции, то можно обратиться и  к  противоположной интуиции, которая говорит, что квалитатив ный опыт вообще не существует или что он не мыслим без перспекти вы первого лица, наличие которой является единственной угрозой для физикализма. Далее, можно попытаться допустить, что Джексон прав, и  про блемой для физикализма является только квалитативный опыт сам по себе, а не перспектива первого лица. В таком случае мыслима такая дуалистическая теория, которая будет претендовать на всю полноту зна ния этого квалитативного опыта, игнорируя перспективу первого лица. В свою очередь, это значит, что против нее может быть применен аргу мент знания, так как Мэри, освоившая эту теорию сидя в черно-белой комнате, по‑прежнему не знает чего‑то о квалитативном опыте. Ина че говоря, дуалистическая теория, делающая акцент только на квалита тивном опыте, оказывается принципиально неполным знанием о ква литативном опыте. Если мы можем применить аргумент знания против подобной дуа листической теории, для которой квалитативный опыт не  является угрозой, как для физикализма, но в целом проблема со знанием оста ется той же, то это значит, что основная трудность в аргументе знания заключалась в  наличие перспективы первого лица. Более того, если нам кажется, что подобная дуалистическая теория оказывается непол ной, то это значит, что наше предположение было ложно. Мы не можем мыслить подобную теорию и, следовательно, не  можем рассуждать о qualia как о чем‑то независимом от перспективы первого лица. Итак, если вышеприведенные рассуждения правильны, то мы долж ны признать, что квалитативный опыт не может быть отделен от пер спективы первого лица. Он существенным образом связан с  точкой зрения субъекта, которому дан этот опыт. В таком случае, мы не можем говорить о том, что именно наличие квалитативного опыта является проблемой для физикализма. Скорее, такой проблемой является квали тативный опыт плюс перспектива первого лица либо просто сам факт наличия перспективы первого лица. Если мы приходим к таким выво дам, то надо признать, что Джексону не удалось привести дополнитель ные аргументы против физикализма, помимо тех, которые уже сфор мулировал Нагель. Иначе говоря, если одним из следствий аргумента знания является вывод о возможности дуализма qualia, то мы сталкиваемся с противо речием, потому что этот же аргумент может быть использован и про тив дуализма qualia. Для того чтобы избежать этого противоречия, мы должны интерпретировать этот аргумент иначе, чем это делал Джек

134  Дмитрий Иванов

сон. Мы должны признать, что сложность аргумента для физикализма заключается не в том, что аргумент апеллирует к знанию особого ква литативного сознательного опыта, природа которого не может быть ухвачена физикализмом. Скорее, проблема для физикализма возника ет из‑за того, что знание, о котором говорит аргумент знания, — знание из перспективы первого лица. Именно наличие перспективы перво го лица, а не особого квалитативного опыта, является проблемой для физикализма. Если мы признаем этот факт, то аргумент знания, скорее, интерпретируется как разновидность аргумента Нагеля. Конечно, такая интерпретация не может удовлетворить Джексона, прежде всего потому, что в такой интерпретации аргумент перестает быть существенной угрозой для физикализма. Конечно, будучи физи калистами, мы должны будем признать, что никогда не сможем пред ставить себе, что значит быть летучей мышью. Знание об этом опы те для нас всегда будет закрыто. Но это факт не является угрозой для физикализма. Это признает и  сам Джексон. Действительно, физика лизм никогда не претендовал на то, что он поможет нам представить или реконструировать сознательный опыт других существ из перспек тивы первого лица. Отмечая этот факт, мы можем сказать, что физика лизм не является теорией, претендующей на эпистемологическую пол ноту. Иначе говоря, тезис о том, что физикалистское знание является единственным видом знания, не существенен для физикализма. Глав ный тезис физикализма — онтологический тезис о том, что единствен ный вид реальности, которая существует, — это физическая реальность. Как мы видели, именно этот тезис Джексону не удалось опровергнуть..

Логос 2 (70) 2009 

135

Василий Куз н е ц ов

Перформативность и уровни коммуникации Если мы хотим прийти куда‑нибудь, нужно оставить на снегу след. Ле Гуин У. «Левая рука тьмы»

Н ачало текста, открывающее высказывание, неизбежно и непопра вимо опаздывает — в силу своего расположения — по отношению хотя бы к  заголовку, обозначению автора и, возможно, эпиграфу, продолжая традиции письменной культуры и воплощая уже явное присутствие сле дующего ниже. Каким образом присутствующий текст мог  бы указывать сам на  себя1 или, точнее, обозначать свое собственное2 присутствие? А каким образом он мог бы попытаться скрыть это? Если текстуру тек ста (этимологически оправданно) уподобить полотну картины, то пол ная прозрачность (до  невидимости3) означающего (подобно экрану или окну) прямо доставляла  бы означаемое — ситуация, практически недостижимая: посредством языка ничего невозможно представить непосредственно.

1 Смаллиан Р. Как же называется эта книга? — М., 2007. 2 «…В двух или трех местах автор пытается скорее непосредственно указать на ум чита

теля, чем заставить его увидеть очередной слепленный из слов фантом; к сожале нию, эта задача слишком проста, чтобы такие попытки могли увенчаться успехом» (Пелевин В. Чапаев и Пустота. — М., 1996. С. 7). 3 «Виноград Зевксиса на картине был такой живой, что прилетали птицы и клева ли его. Зевксиса вздумал превзойти Паррасий и нарисовал над этим виноградом такой занавес, что сам Зевксис захотел его отдернуть» (Лосев А. Ф. История антич ной эстетики. Ранний Эллинизм. — Харьков — М., 2000. С. 479).

136  Василий Кузнецов

Речевые акты и символические интеракции

Джон Остин был, вероятно, первым обратил внимание на то, что язы ковые конструкции являются не только и не столько описаниями, выде лив тип «высказываний, которые выглядят как утверждения и которые грамматически… классифицируются именно как утверждения, — но, не являясь бессмысленными, не могут быть ни истинными, ни ложны ми»4. Такого рода высказывания (например, клянусь, завещаю, изви няюсь, спорю, обещаю и  т. п.) он назвал (в  отличие от  констативов) перформативами5, противопоставляя «„дескриптивному“ заблужде нию» классики свою новую теорию, говорящую о «различных спосо бах использования языка»6. Очевидно, что использование не  может быть истинным или ложным, зато оно может быть успешным или неус пешным. Рассмотрение тех условий, при которых перформативы будут результативными, заставляет Остина выстраивать целую классифика цию возможных неудач, возникающих при несоблюдении некоторых из этих условий, — и отличать, например, «осечки» (когда произнесе ние словесной формулы не производит соответствующего действия) от «злоупотреблений» (когда действия производятся, но рассматрива ются как «притворные» или «неискренние»)7. Учитывание  же наме рения говорящего подводит Остина к необходимости «разграничить локутивное действие „он сказал, что… “ от иллокутивного действия «он настаивал на том, что…» и от перлокутивного действия «он доказал мне, что…»»8. Иначе говоря, получается, что одно-единственное высказыва ние разом совершает три действия, точнее — любое высказывание долж но быть рассмотрено, как минимум, в этих трех аспектах, причем для Остина важнейшим является иллокуция в качестве собственно речево го действия, в отличие от локуции, отсылающей к значению и смыслу высказанного, и  перлокуции, обозначающей последствия произнесе ния. Действенность, или иллокутивная сила высказывания, тогда будет зависеть от соблюдения (обще) принятых процедур и социальных кон венций. Однако конвенциональной значимостью могут обладать даже невербальные действия, не говоря уже об обычных констативах (напри мер, «виновен» вместо перформативного «обвиняю»). Так что сам Остин вынужден признать, что «принятое нами различие, в его исход 4 Остин Дж. Перформативные высказывания // Остин Дж. Три способа пролить чер нила. — ., 2006. С. 264.

5 От английского «perform» (представлять, осуществлять, исполнять) + «action» (дей

ствие) — см.: Остин Дж. Как производить действия при помощи слов // Избран ное. — М., 1999. С. 19. 6 Остин Дж. Перформативные высказывания // Остин Дж. Три способа пролить чер нила. — ., 2006. С. 263. 7 Остин Дж. Как производить действия при помощи слов // Избранное. — М., 1999. С. 19. 8 Там же. С. 90. Логос 2 (70) 2009 

137

ной форме, между перформативными высказываниями и утверждения ми, ослабляется настолько, что практически перестает быть таковым»9 и даже позднее заподозрить: «…Не окажутся ли все высказывания пер формативными?»10. А Серль уже вполне определенно резюмирует: «Точ но так же, как высказывание определенных слов конституирует брако сочетание (перформатив), а высказывание других слов составляет обе щание (еще один перформатив), так и  произнесение определенных слов конституирует совершение утверждения (предположительно — констатив) … Совершение утверждения — в той же степени осуществле ние иллокутивного акта, как и совершение обещания, заключения пари, предостережения и т. п. Любое высказывание состоит в осуществлении одного или нескольких иллокутивных актов»11. Но если все высказывания оказываются перформативными, то это утверждение мало что дает — например, для понимания специфики тех высказываний, которые Остин первоначально назвал «перформа тивными». Поэтому стоило бы выделить перформативность как такой аспект любого речевого акта, который указывает на сам факт сверше ния высказывания, олицетворяющий выполненность соответствующе го жеста. Тогда вполне четко можно сформулировать, что — хотя пер формативность в этом смысле и свойственна любому высказыванию, тем не  менее в  некоторых случаях она не  является принципиальной (т. е. не требуется для их понимания / объяснения и, тем самым, позво ляет от нее абстрагироваться)12, а для других ситуаций будет неустра нимой. Действительно, перформативные высказывания (в  исходном остиновском смысле) — точнее, самые яркие примеры, демонстрирую щие перформативные эффекты, — по самому своему устройству отлича ются одной примечательной особенностью: они одновременно и опи сывают совершение некоторого действия (по модели ответа на вопрос: «Что я сейчас делаю?»), и самим (ф) актом произнесения выполняют его (по крайней мере, номинально — намерение говорящего, равно как наличие или отсутствие тех или иных последствий в  данном случае13 неважно). Иными словами, хотя наличной выполненностью облада ют любые высказывания — только уже в силу того, что они высказаны, — далеко не все из них производят самим фактом своего осуществления 9 Остин Дж. Перформативные высказывания // Остин Дж. Три способа пролить чер нила. — ., 2006. С. 280.

10 Остин Дж. Как производить действия при помощи слов // Избранное. — М., 1999. С. 90.

11 Серль Дж. Р. Классификация иллокутивных актов // Зарубежная лингвистика. II . — М., 1999. С. 244–245.

12 Подобно тому, как знание теории относительности и квантовой механики не меша

ет нам продолжать пользоваться в определенных границах механикой классиче ской, поскольку релятивистские и квантовые свойства, например, стола в обыч ных условиях пренебрежимо малы. 13 Как и в случае говорения прозой.

138  Василий Кузнецов

какие‑либо заметные перформативные эффекты. Наиболее просты ми и наглядными из них будут, по‑видимому, перформативное соответ ствие14 («Я говорю») и перформативное несоответствие15 («Я не гово рю»), которые в чистом виде практически не применяются. Использова ние их обычно связано, главным образом, с усилением сказанного (в том числе при повторении — «Я говорю, что…») или же с подчеркнутым про тивопоставлением произнесенного или просто упомянутого (в том чис ле и при цитировании) сказанному («Я не говорю, что…» — аналогич но письменному академическому «Неверно, что…»). Перформативное противоречие16 возникает в  ситуации, когда сам жест высказывания опровергает высказываемое, противо-речит ему. Например, когда Кро лик отвечает «Никого» на вопрос «Дома есть кто?» пришедшего к нему в гости Пуха, тот размышляет так: «Там должен кто‑то быть, потому что кто‑то должен был сказать „Никого“»17 (Руднев комментирует: «Кролик… самим фактом отрицания выдает свое присутствие»18). Перформативный эффект социального действия, вызываемый про изнесением ритуальных слов в определенных ситуациях по принятым правилам (перформативных высказываний в  исходном остиновском смысле), возникает совершенно независимо от намерений говоряще го19 — что наглядно видно в  случаях неожиданных и  незапланирован ных следствий (как это произошло, например, в известном мультфиль ме «Труп невесты»)20. Хотя, конечно, говорящий может и  должен отслеживать социокультурные контексты и выстраивать собственные речевые стратегии таким образом, чтобы достигать желаемых резуль татов. «Поступок не со стороны своего содержания, а в самом своем свершении как‑то знает, как‑то имеет единое и единственное бытие жиз ни, ориентируется в нем, причем весь — и в своей содержательной сто 14 Конечно, «перформативное соответствие» можно было бы назвать «перформатив

ным тождеством», указывающим на совпадение описываемого и выполняемого, сказанного и сделанного, но логическое отождествление (А есть В) предполагает однородность отождествляемого, чего в данном случае не наблюдается, посколь ку сопоставляются разные онтологические уровни. 15 Возможно, «перформативное несоответствие» точнее бы назвать «перформатив ным противоречием», если бы этот термин уже не был занят (см. ниже). 16 Разумеется, не в логическом смысле противоречия (А и не А). 17 Винни Пух и философия обыденного языка. — М., 1996. С. 50–51. 18 Там же. С. 193. Хотя соответствующие высказывания вполне могут быть прагмати чески оправданными — это зависит от контекста и иллокутивной цели (Ср.: Серль Дж. Р. Косвенные речевые акты // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XVII . — М., 1986). 19 Подобно интертекстуальности, образуемой неустранимым взаимодействием раз нообразных текстов (Ср.: Пьеге-Гро Н. Введение в теорию интертекстуальности. — М., 2008). 20  Таков  же и  эффект «нечаянного оскорбления», когда безобидные в  контексте одной культуры слова / жесты однозначно воспринимаются представителями другой культуры как оскорбительные (последний яркий пример — скандал вокруг карикатур на Мухаммеда). Логос 2 (70) 2009 

139

роне, и в своей действительной единственной фактичности; изнутри поступок видит уже не только единый, но и единственный конкретный контекст, последний контекст, куда относит и свой смысл, и свой факт, где он пытается ответственно осуществить единственную правду и фак та и смысла в их единстве конкретном»21. Проступок тем и отличает ся от ответственного поступка, что не учитывает не только косвенные и опосредованные, но и даже прямые и непосредственные последствия, проступающие практически сразу. Если отдельно и дополнительно рассматривать еще один онтологи ческий уровень — тот, на  котором высказывание совершается, — наря ду с теми, которых обычно бывает достаточно для его интерпретации (причем рассматривать эти уровни как относительно независимые22, хотя они и могут быть взаимосвязаны), тогда появляется возможность преодолеть ограниченность лингвистической и даже семиотической трактовки перформативности в качестве характеристики или опреде ленных глаголов, или некоторых их употреблений, так и не находящей четких критериев разграничения перформативного и неперформатив ного, а также прояснить некоторые (нетривиальные) случаи перформа тивных эффектов. Ведь Остин, например, просто отказывается обсуж дать «несерьезное» употребление языка, которое «будет, например, в особом смысле недействительным или пустым, если оно осуществляется актером со сцены, или если оно начинает стихотворение, или если оно осуществляется как разговор человека с самим собой»23, хотя сам же относил перформативы к классу «маскарадных костюмов»24. Или пола гает, что «неудачей можно назвать любой случай неполной ответствен ности говорящего за свои действия»25, тогда как для обманщика или мошенника именно это стало  бы успешным достижением поставлен ной цели (независимо от нашей оценки его поведения). Или настаивает на соблюдении «специальных условий искренности»26 для конвенцио 21 Бахтин М. М. К философии поступка // Бахтин М. М. Работы 1920‑х годов. — Киев, 1994. С. 32.

22 Лавину в горах, например, способен вызвать любой громкий крик — совершенно

независимо от того, кто именно, что именно и зачем именно крикнул (прозвуча ло ли предупреждение или проклятье). 23 Остин Дж. Как производить действия при помощи слов // Избранное. — М., 1999. С. 31. 24 Там же. С. 17. 25  Остин Дж. Перформативные высказывания // Остин Дж. Три способа пролить чернила. — СПб., 2006. С. 269. Серль считает аналогично: «…Чтобы охватить неис кренние обещания, мы должны только заменить содержащееся в наших услови ях утверждение о том, что говорящий имеет те или иные убеждения или намере ния, на утверждение о том, что он принимает на себя ответственность за то, что они у него есть» (Серль Дж. Р. Что такое речевой акт? // Зарубежная лингвистика. II . — М., 1999. С. 225). 26 Остин Дж. Как производить действия при помощи слов // Избранное. –М., 1999. С. 132. См. также: Серль Дж., Вандервекен Д. Основные понятия исчисления рече

140  Василий Кузнецов

нально принятых перформативных высказываний27 — т. е., например, не только для обещаний, но даже и для извинений, так что в отсутствие непосредственного доступа28 к  интенциям говорящего получается невозможно расценить соответствующее высказывание как выполнен ное, тогда как в практической коммуникации произнесенное в подходя щей ситуации обещание или извинение автоматически расценивается как произведенное, хотя и может быть не принято. Интересный эффект обнаружил Вендлер: «Имеется небольшая груп па причудливых глаголов, которые, с одной стороны, очевидным образом являются глаголами говорения, а с другой стороны, не отмечены „ости новской меткой“, т. е. вообще не употребляются в 1‑м лице единственно го числа настоящего времени» как перформативные («инсинуировать», «подстрекать», «высмеивать», «льстить», «угрожать» и т. п.)29, поскольку такое их употребление подрывало бы нормативную иллокутивную цель обычного речевого акта. И  делает весьма радикальный вывод: «Если я дарю вам дом, который мне не принадлежит, то мой подарок не явля ется ни щедрым, ни скудным — его просто нет»30. Но подобный подход игнорирует сам факт произошедшего события31, неявно отождествляя его с его экономическими / юридическими последствиями32, а ведь пода рок вполне может быть символическим33. Аналогично: комментируя эпи зод, в котором Кролик читает Пуху собственное письмо, Руднев уже почти готов назвать жест Кролика «перформативным самоубийством», посколь ку «не нужно вообще писать письмо, чтобы потом читать его адресату», но тут же обнаруживает по крайней мере одну возможность, когда подоб ный жест становится осмысленным, — в детском игровом поведении34. А дзенский мастер Бокудзю, сказавший ученику «Убей меня!»? Или рас вых актов // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XVIII. — М., 1986. С. 260–261.

27 Ср.: «Говорящий, в чью обязанность входит предлагать информацию, инструкцию или советы, может выполнять это с явным безразличием к тому, воспринята ли его информация, выполнены ли его инструкции, воспользовались ли его советом» (Стросон П. Ф. Намерение и конвенция в речевых актах // Философия языка. — М., 2004. С. 55). 28 Которого у слушателя все‑таки предположительно нет («Вы говорите, что вы едете в  Одессу, чтобы я  думал, что вы едете не  в  Одессу. Но  вы действительно едете в Одессу. Зачем вы врете?»). 29  Вендлер З. Иллокутивное самоубийство // Новое в  зарубежной лингвистике. Вып. XVI. — М., 1985. С. 240. 30 Там же. С. 249. 31 Так что оказывается невозможно отличить подаренный чужой дом от неподарен ного. 32 Которые, кстати, для говорящего вполне могут быть — в случае мошенничества. 33 Например: «…На одной из прогулок он „дарил“ мне все деревья, которые встреча лись на нашем пути, с тем условием, что я не могу срубить, или что‑либо сделать с ними, или запретить их бывшим владельцам что‑либо сделать с ними: при этих условиях они становились моими» (Малкольм Н. Людвиг Витгенштейн: воспомина ния // Людвиг Витгенштейн: человек и мыслитель. — М., 1993. С. 39). 34 Винни Пух и философия обыденного языка. — М., 1996. С. 200. Логос 2 (70) 2009 

141

творенные в воде ледяные буквы послания у Байтова35? Вообще‑то, подоб ные ситуации встречаются, по‑видимому, не так уж и редко: «Достаточ но вспомнить основной прием „учебных пьес“ Брехта начала тридцатых годов, в которых действующие лица сопровождали «парадоксальными» комментариями свои собственные действия. Актер появлялся на сцене и произносил: «Я капиталист; моя цель — эксплуатация трудящихся. Сей час я попытаюсь убедить одного из моих рабочих в правоте буржуазной идеологии, оправдывающей эксплуатацию…» Затем он подходил к рабо чему и делал именно то, о чем заявлял перед этим. Разве подобные дей ствия — комментарий актера своих поступков с «объективной», метаязы ковой позиции — не показывают предельно четко, самым конкретным способом абсолютную невозможность этой метаязыковой позиции?»36 Таким образом, неординарные высказывания, немыслимые с  обыден ной точки зрения, оказываются удобным средством для выполнения пер формативного жеста указывания на то, на что прямо указать или нельзя, или хотя теоретически и можно, но безрезультатно37. И дело тут вовсе не в искусственном приеме художественной литературы, а скорее в уни версальности перформативных эффектов, поскольку — на что обращает внимание Деррида — «если персонаж пьесы не имеет возможности обе щать, не существует обещания и в реальной жизни, ведь, по словам Ости на, обещание делает обещанием именно существование конвенциональ ной процедуры, формул, которые могут быть повторены. Чтобы я мог дать обещание в реальной жизни, должны существовать повторяемые процедуры или формулы, такие, которые применяются на сцене. Серь езное поведение — один из случаев ролевой игры»38. Коммуникация пер формативно развертывается на разных уровнях. Текст коммуникации

Любой коммуникативный жест должен быть выполнен, воплощен в  некотором воспринимаемом действии (причем — в  зависимости от ситуации — такого рода жестом вполне могут выступать и молчание, и бездействие39). Обратной стороной оказывается возможность любое 35 Байтов Н. Подготовленная вода // Жужукины дети. — М., 2000. 36 Жижек С. Возвышенный объект идеологии. — М., 1999. С. 158 (Кстати, о чем может

свидетельствовать демонстрируемое здесь Жижеком неразличение актера и пер сонажа пьесы? Ср.: Теодот Д. Welcome to the virtual trip // Комментарии. № 16. — М., 1999). 37 См.: Кузнецов В. Ю. Философия языка и  непрямая референция // Язык и  культу ра. — М., 2001. Ср.: Гоготишвили Л. А. Непрямое говорение. — М., 2006; Дементьев В. Непрямая коммуникация. — М., 2006. 38 Цит. по: Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне. — М., 2003. С. 203. 39  «Налоговая декларация, которую вы не  заполнили, может вызвать у  парней из  налогового ведомства энергичные действия» (Бейтсон Г. Экология разума. — М., 2000. С. 417).

142  Василий Кузнецов

действие (как и его отсутствие), попадающее в сферу внимания других людей, проинтерпретировать коммуникативно40. Любому сообщению (информации) требуется носитель (средство передачи), но и наоборот, любой предмет в социокультурном контексте обретает (потенциально бесконечную) смысловую значимость как семиотический объект. Знаме нитый тезис Маклюэна «the medium is the message»41, снимающий клас сическую бинарную оппозицию между «что» и «как» в коммуникации, фиксирует как раз важность перформативной фактичности. Собствен но говоря, только неклассические стратегии философии42 начинают последовательно учитывать влияние используемых средств на исследуе мое, прослеживая перформативные эффекты производимых действий. Подобно тому, как абстракция языка присутствует конкретными пред ложениями, ненаблюдаемые непосредственно интенции представлены реализованными коммуникативными жестами, которые складываются в сходящиеся и расходящиеся серии последовательностей и сплетают ся в более или менее связную сеть. Уже само по себе наличие произведенного высказывания неизбеж но вытягивает из  отсутствия и  притягивает к  присутствию (причем совершенно независимо от  направленности речевого акта или наме рения говорящего)43 — эффект, отчасти поясняющий онтологический статус и продуктов фантазии44. Именно из‑за этого эффекта прямоли нейность отрицания не приносит, как правило, заявленного результа та («Не думайте о белой обезьяне!»), — чем объясняется, по‑видимому, и неисполнение приговора забыть Герострата45. И наоборот, действен ность бессознательного вытеснения обеспечивается тем, что вытеснен и сам факт вытеснения46. Неслучайно у животных нет никакого отрица

40 «Из того, что у меня паранойя, не следует, что тот человек за мной не наблюдает!» 41 McLuhan M. Understanding Media. — NY , 1964. Примечательно, что в русском издании

(Маклюэн М. Понимание медиа. — М., 2003) этот тезис ничтоже сумняшеся пыта ются переводить, тем самым по инерции привычных шагов идя против него или не замечая потерь. 42 См.: Кузнецов В. Ю. Сдвиг от классики к неклассике и наращивание порядков реф лексии в философии // Вестник Московского университета. Серия 7 «Филосо фия». 2008. № 1. 43 «Для того чтобы отрицать существование чего‑то, это что‑то должно существовать» (sic! Серл Дж. Р. Референция как речевой акт // Новое в зарубежной лингвисти ке. Вып. XIII . — М., 1982. С. 180) — красноречивая двусмысленность необходимости существования отрицающего и отрицаемого. 44 См. Кузнецов В. Ю. Философия фантастики // Теоремы культуры. — М., 2003. 45  Автоматическое выполнение принимаемых по  умолчанию стандартных опера ций может оказаться сильнее даже декларативного понимания возможных аль тернатив — как это происходит, когда младшеклассники наперебой кричат «Я! Я!» на вопрос «Кто у нас скромный?», заданный сразу после подробных объяснений насчет скромности (благодарю Егора Никулина за удачный пример). 46 Ср.: «…Отрицание вытесненного часто выражается в процессе лечения через отри цание… Отрицание сохраняет свой утвердительный смысл и  тогда, когда оно Логос 2 (70) 2009 

143

ния47, да и практическое разворачивание последовательной критики классической метафизики присутствия оказывается столь непростым48. Поэтому недаром высшей степенью похвалы для оратора будет не вос хищение красотой его речи, но заинтересованные вопросы по рассмот ренному сюжету. Бибихин замечает: «Пожалуй, единственный способ как‑то скрыть мое присутствие от вас — это говорить такое, чтобы вы задумались о деле и забыли обо мне»49. А фатическое общение, непосред ственная коммуникативная задача которого неявно заключается в самом общении50, перформативно воссоздает само себя и (заодно с проверкой работоспособности коммуникационных каналов) актуализирует сеть социальных связей, поддерживающую устойчивость общества51. Небезразличность перформативного именования («нарекаю»), опре деляющая связь упоминания с призыванием52, устанавливает внешние коммуникативные полюса идентичности: «Потому что имя отражает предмет… А Настоящее Имя есть сущность предмета. Назвать Имя зна чит повелевать этим предметом»53. Соответственно, внутренним ком муникативным полюсом идентичности становится «Я», что составляет условие возможности социальных актов54. Для Хабермаса это самооче направлено против предложенного аналитиком истолкования» (Лапланш Ж., Понталис Ж.‑Б. Словарь по психоанализу. — М., 1996. С. 322). 47 «Показать клыки — значит, упомянуть драку, а упомянуть драку — значит, предложить ее. Не существует простой иконической репрезентации отрицания, не существу ет простого способа для животного сказать: „Я тебя не укушу“» (Бейтсон Г. Эколо гия разума. — М., 2000. С. 389). 48 См. Кралечкин Д. Ю., Ушаков А. С. EuroOntology. — М., 2001. 49  Бибихин В. В. Мир. Томск, 1995. С. 29 (Ср.: «Вместо того чтобы брать слово, я хотел бы, чтобы оно само окутало меня и унесло как можно дальше, за любое возможное начало. Я  предпочел  бы обнаружить, что в  тот момент, когда мне нужно начинать говорить, мне давно уже предшествует некий голос без имени, что мне достаточно было бы лишь связать, продолжить фразу, поселиться, не спуг нув никого, в ее промежутках, как если бы она сделала мне знак, задержавшись на мгновение в нерешительности» — Фуко М. Порядок дискурса // Фуко М. Воля к истине. — М., 1996. С.. 49). 50  Malinowski B. Phatic Communion // Communication in Face-to-Face Interaction. — Harmondsworth, 1972. 51  Ср.: «Фундаментально тавтологический характер спектакля вытекает из  того простого факта, что его средства представляют собой в то же время и его цель» (Дебор Г. Общество спектакля. — М., 2000. С. 25). 52  Отчего появляются подчеркнуто описательно-иносказательные эвфемизмы — например, «меду ед» или «бурый», «нечистый» или «лукавый». Ср.: « [guild] [Nefor mator] Народ, а какую команду надо прописать, чтоб выйти из гильдии? Yandai has left the guild… Boxplana has left the gBuild… [guild] [Btr]. / gquit без точки [guild] [Neformator] Спасиба Neformator has left the guild…» (http://bash.org.ru/ quote/391 666). 53 Ле Гуин У. Правило Имен // Ле Гуин У. Волшебник Земноморья. — М., 1992. С. 342. Ср.: Лосев А. Ф. Философия имени. –М., 2008. 54 Где «Я обнаруживается в качестве деятельного» (Райнах А. Собрание сочинений. — М., 2001. С. 174).

144  Василий Кузнецов

видно: «Одной из общих и неизбежных предпосылок коммуникативно го действия является то, что говорящий требуется как актор признания и в качестве индивидуализированного существа. Именно идентичность интерсубъективно признаваемого Ego выражает себя в значении пер формативно употребляемого личного местоимения первого лица с точ ки зрения как автономии, так и индивидуальности. В какой мере в кон кретном случае это значение выражено явно или же остается скрытым, а то и вовсе отброшенным, безусловно, зависит от ситуации действия и  от  более широкого контекста. Но  общие прагматические предпо сылки коммуникативного действия образуют семантические ресурсы, из которых исторические общества, каждое по‑своему, могут черпать и артикулировать концепции духа или души, понятия личности, поня тия действия, морального сознания и т. д.»55 Но и критически настроен ный Деннет, постулирующий, что «самость… представляет собой абст рактный объект и… порождение теоретика»56, тем не менее признает, что «контролируемый компьютером поведенческий паттерн в принци пе может быть проинтерпретирован нами как разрастающаяся биогра фия или нарративное повествование о самости»57, и приходит к выво ду, что «все мы являемся болтливыми существами, рассказывающими и заново пересказывающими себе историю нашей собственной жизни, не обращая особого внимания на вопрос о ее истинности… Иначе гово ря, по‑видимому, все мы являемся виртуозными новеллистами, вовле ченными во все более или менее унифицированные виды поведения, но временами дизунифицированные, и мы всегда, если удается, делаем вид, что все в порядке. Мы пытаемся превратить все наши материаль ные сцепления в единую хорошую историю. И эта история — наша авто биография»58, — т. е., другими словами, самость перформативно консти туирует сама себя прежде всего рассказами о себе59. В этом смысле то, что мы привыкли называть нашим сознанием, представляет собой про цесс и результат коммуникации с самим собой60. Отталкиваясь от исследований формирования идентичности в про цессе социализации, проведенных М. Мид61, Батлер и  Сэджвик идут намного дальше и  предлагают62 рассматривать гендер как непосред 55 Хабермас Ю. Понятие индивидуальности // Вопросы философии. 1989. № 2. С. 40. 56 Деннет Д. С. Почему каждый из нас является новеллистом // Вопросы философии. 2003. № 2. С. 122.

57 Там же. С. 125. 58 Там же. С. 127, 129. 59 Ср.: Мид Дж. Интернализованные другие и самость // Американская социологиче ская мысль. — М., 1994.

60 См. Кузнецов В. Ю. Проблема сознания и порядки рефлексии // Философия созна ния: классика и современность. — М., 2007.

61 См.: Мид М. Культура и мир детства. — М., 1988. 62 См.: Butler J. Excitable Speech: A Politics of the Performative. — London, 1997; Butler J. Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity. — NY , 2000; Sedgwick E. K. Touching Feeling: Affect, Pedagogy, Performativity. — Durham, 2003. Логос 2 (70) 2009 

145

ственный и  перформативный дискурсивный акт, конструирующий соответствующую идентичность и  чувственность символами и  ритуа лами благодаря постоянно повторяющимся исполнениям и  пережи ваниям определенных схем действий самовыражения, воспроизводя щих «телесный стиль» конкретных социокультурных смыслов и леги тимирующихся в пространстве властных отношений. Перформативные жесты продуктивны: «Символизация конституирует объекты, кото рые не были конституированы прежде и не существовали бы, если бы не контекст социальных отношений, в котором происходит символи зация. Язык не просто символизирует какую‑то ситуацию или какой‑то объект, которые бы заранее уже имелись налицо; он делает возможным существование или появление этой ситуации или этого объекта. Ибо он есть часть того механизма, в котором эта ситуация или этот объект толь ко и созидаются»63. Притом интерпретирующие64 все и вся технологии не  могут не  быть тем самым ограничены65: «И  если нам вновь стало ясно, что сидеть вместе за обеденным столом (или, если уж на то пошло, предаваться любовным ласкам) — это не просто коммуникация, не просто „обмен информацией“, то, может статься, будет также вполне важно и полезно — причем не только многочисленным романтикам-интеллек туалам — обладать понятиями, позволяющими свидетельствовать о том, что есть в нашей жизни абсолютно не-понятийного»66. Разбирая эффект, известный как теорема Томаса («Если человек вос принимает некоторую ситуацию как реальную, она становится реаль ной по своим последствиям»67), Мертон разрабатывает принцип само исполняющегося (самореализующегося) пророчества68 — т. е. такого, что сам факт его предъявления заставляет людей совершать поступки, кото рые и приводят к предсказанным следствиям (наиболее известный при 63 Мид Дж. От жеста к символу // Американская социологическая мысль. — М., 1994. С. 223.

64 Ср.: «Прозрачность сегодня — высшая, самая раскрепощающая ценность в искусстве

и  в  критике. Прозрачность означает — испытать свет самой вещи, вещи такой, какова она есть… Вместо герменевтики нам нужна эротика искусства» (Зонтаг С. Против интерпретации // Зонтаг С. Мысль как страсть. — М., 1997. С. 18). 65  «Разве процесс, посредством которого стихи говорят с  нами, должен опирать ся только на  смысловую интенцию? Разве одновременно не  является истиной и нечто иное, заключенное в их исполнении?» (Gadamer H.‑G. Hermeneutik, Ästhe tik, praktische Philosophie. — Heidelberg, 2000. S. 63). 66 Гумбрехт Х. У. Производство присутствия. Чего не может передать значение. — М., 2006. С. 140. 67 Ср. с эпиграфом к «Игре в бисер» Гессе: «…Нет ничего, что меньше поддавалось бы слову и одновременно больше нуждалось бы в том, чтобы людям открывали на это глаза, чем кое‑какие вещи, существование которых нельзя ни доказать, ни счесть вероятным, но  которые именно благодаря тому, что благочестивые и  добро желательные люди относятся к  ним как к  чему‑то действительно существующе му, чуть‑чуть приближаются к  возможности существовать и  рождаться» (Гессе Г. Избранное. — М., 1984. С. 77). 68 Мертон Р. Социальная теория и социальная структура. — М., 2006.

146  Василий Кузнецов

мер — в мифе об Эдипе). Подобным же образом перформативно функ ционирует и шоу-бизнес69: главный закон известности гласит, что лучше пусть ругают, чем замалчивают. В политике — наоборот: урон репутации может нанести само оглашение порочащих сведений, возможно даже ложных и затем опровергнутых70. Иногда такого рода эффекты пытают ся использовать необычным способом (в разных масштабах и с негаран тированным успехом): от демонстративного повеления делать желае мое и  ожидаемое («Приказываю дышать!») до  смехотворно парадок сального («Приказываю быть свободным!») … Вырожденный случай провокации, понимаемой как манипуляция («На  воре шапка горит!»), концептуально не  интересен, поскольку представляет собой тривиальный рикошет, пусть даже и  от  менталь ных представлений. Намного интереснее провокативная (а не прово цирующая!) ситуация71, которая заставляет действовать, но не задает ограниченного набора возможных вариантов выбора. Похожие эффек ты72 производят, например, хулиганские перформансы так называе мого актуального искусства: «Парадоксально, но именно судьба таких с виду радикальных, субверсивных попыток лучше, чем что‑либо другое, показывает логику функционирования художественного поля. Приме ненное к акту художественного творения намерение надсмеяться, уже закрепленное Дюшаном за артистической традицией, немедленно пре вращает такие попытки в художественные „акции“, которые именно так и регистрируются и таким образом освящаются инстанциями призна ния»73. Аналогично74 «Луман выделяет как специфическую особенность системы искусства симультанность значения и восприятия, эффектов значения и эффектов присутствия»75. Переворачивает или выворачи вает наизнанку говоримое ирония76. Пределом оборачивания ситуации оказывается подчеркнутое — размеченное и манифестированное — отсут ствие ожидаемого (как в арт-забастовке Стюарта Хоума)77.

69 Ср.: Рашкофф Д. Медиа вирус! — М., 2003. 70 «То ли он украл, то ли у него украли, но что‑то такое было…» 71 См. примеры в: Остер Г. Вредные советы. — М., 1992. 72 Хоффман Э. Сопри эту книгу. — М., 2003. 73 Бурдье П. Производство веры. Вклад в экономику символических благ // Бурдье П. Социальное пространство: поля и практики. — М. –., 2005. С. 186.

74 Luhmann N. Die Kunst der Gesellschaft. — Frankfurt a / M, 1995. 75 Гумбрехт Х. У. Производство присутствия. Чего не может передать значение. — М., 2006. С. 111.

76  Так и  акцентуированно преувеличенная вежливость становится изысканным оскорблением.

77 Ср.: «Я сказал С. Ав. „Мое лучшее сочинение — это ненаписанная рецензия на мой

ненаписанный сборник стихов, продуманная, с цитатами и всем что положено“. Он заволновался: «Миша, ее непременно нужно написать!» — но я решил, что это ее только испортит: нарушит чистоту жанра» (Гаспаров М. Л. Записи и выписки. — М., 2008. С. 253). Логос 2 (70) 2009 

147

Строгое и жесткое разделение и последовательное разведение раз ных уровней коммуникации, выполненное в  духе теории логических типов Рассела78, могло бы хотя и не решить, но, по крайней мере, устра нить возникающие парадоксы и связанные с ними проблемы — если бы было возможным79. Разворачивающаяся коммуникация распространя ется по разным направлениям, вывязывая странные петли и запутывая иерархии80. «Предположение, что люди могли бы или должны подчи няться Теории Логических Типов, не просто естественнонаучная ошиб ка; люди не делают этого не просто от беззаботности или невежества. Дело в том, что парадоксы абстрагирования должны возникать в любой коммуникации, более сложной, чем обмен сигналами состояний (moodsignals), и  без этих парадоксов эволюция коммуникации закончи лась бы»81. Даже ограниченное, четко размеченное и нормированное общение в армии невольно смешивает уровни — так уставное «Разрешите обратиться?» наивно претендует на метакоммуникацию до всякого обра щения и по поводу него… Теория социальных эстафет Розова подтвер ждает неустранимо многоуровневый и полиаспектный характер любо го жеста: «Если эстафетный механизм все же постоянно срабатывает, то только потому, что мы имеем дело не с одним, а с множеством образ цов, ограничивающих друг друга; образец становится образцом толь ко в контексте других образцов, других эстафет, только в составе опре деленных эстафетных структур»82. Насколько явные различения тре буются для теоретического рассмотрения, настолько же они могли бы препятствовать практическому действию, если  бы оно им следовало. На примере «Декларации независимости» США Деррида показывает: «Нельзя решить, — и в этом‑то весь интерес, значение и размах подобно го провозглашающего акта, — удостоверяется или порождается независи мость этим высказыванием… Эта неясность, эта неразрешимость меж ду, скажем, перформативной структурой и структурой констативной — именно они‑то и требуются, чтобы произвести некоторый эффект. Они существенны для самой позиции права как такового, что  бы ни  гово рили здесь о лицемерии, двусмысленности, неразрешимости и вымыс 78 «Мимоходом отметим, что правило Рассела не может быть установлено без нару

шения правила. Рассел настаивает, что все элементы несоответствующего логи ческого типа должны быть исключены (например, при помощи воображаемой линии) из фона любого класса, т. е. он настаивает на проведении воображаемой линии именно такого типа, который он запрещает» (Бейтсон Г. Экология разу ма. — М., 2000. С. 217). 79  Что  не  отменяет, конечно, необходимости каждый раз удерживать некоторую условную рамку приемлемого, иначе складывается даблбайнд — рискованная ситуа ция, провоцирующая не только творчество, но и шизофрению (см.: Бейтсон Г. Эко логия разума. — М., 2000. С. 223, 228, 300…). 80 См.: Хофштадтер Д. Гедель, Эшер, Бах: Эта бесконечная гирлянда. — Самара, 2001. 81 Бейтсон Г. Экология разума. — М., 2000. С. 220. 82 Розов М. А. Теория социальных эстафет и проблемы эпистемологии. — Смоленск, 2006. С. 67.

148  Василий Кузнецов

ле… Подпись измышляет подписывающего… Посредством этого бас нословного события, посредством этой басни, которая содержит в себе свою же печать и на самом деле возможна только в неадекватности само му себе настоящего времени, подпись дает себе имя»83. Демонстративность и аргументативность

Любое доказательство, чтобы быть доказательным, должно быть про демонстрировано — именно выполнение демонстрации превращает цепочку фраз или последовательность символов в  дискурсивно дей ствующий рычаг, способный производить значимый эффект принуж дения (если не к пониманию, то) к принятию соответствующего тези са. Действенность доказательства, однако, принципиально ограничена, как правило, той аксиоматической системой, в которой оно произве дено. А обоснование или аргументация неизбежно оказываются менее сильными, и вдобавок обычно не менее ограниченными… Тем не менее апелляция к перформативности84 позволяет выстроить аргумент, прак тически не требующий признания каких‑либо дополнительных посы лок, — и, тем самым, особенно ценный для дискуссии между представи телями различных философских концепций85, так как воспроизводит подвиг барона Мюнхгаузена86. Особую силу когитального аргумента Декарта, например, Хесле видит в  том, что «в  cogito ergo sum мы имеем дело… с  положением, истинность которого явствует из перформативного противоречия в его отрицании… То, что я существую, например, есть условие возможности акта моего сознания, но если я оспариваю свое собственное существо вание, тогда то, что я говорю, противоречит тому, что я делаю»87. Фун даментальное обоснование трансцендентальной прагматики — другой пример — Апель находит в неустранимых основах коммуникации, авто матически становящихся значимыми для всех, кто в нее вступает: «То, 83 Деррида Ж. Отобиографии. I. Декларации независимости // Ad marginem’93. — М., 1994. С. 178–179.

84 Ср. с требованием Мамардашвили (которое он возводит к Канту), «чтобы мысль,

находясь в движении, не разрушала бы сама себя» (Мамардашвили М. К. Пробле ма сознания и философское призвание // Мамардашвили М. К. Как я пониманию философию. — М., 1992. С. 41). 85 Ср.: «Перформативные противоречия кажутся мне исключительно важными в деле философского обоснования, потому что представляют собою альтернативу как логической дедукции, так и интуиции» (Хесле В. Гении философии нового време ни. — М., 1992. С. 19). 86 Ср. с так называемой «трилеммой Мюнхгаузена» (Альберт Х. Трактат о критическом разуме. — М., 2003. С. 40). 87 Хесле В. Гении философии нового времени. — М., 1992, с. 18. Хотя все‑таки нельзя согласиться с трактовкой Хесле перформативного противоречия как такого, где «содержание моей речи противоречит ее форме» (с. 19), поскольку это сводит его опять к оппозиции классических категорий. Логос 2 (70) 2009 

149

что я, не впадая в действительное противоречие с самим собой, не могу ни  оспорить, ни  в  то  же время дедуктивно обосновать без формаль но-логического petitio principii, принадлежит к тем трансценденталь но-прагматическим предпосылкам аргументации, которые всегда уже должны быть признаны, чтобы аргументативная языковая игра могла сохранять свой смысл»88. Этот же аргумент Хабермас полагает возмож ным использовать и для своей этики дискурса, поскольку его отверга ние ведет к перформативному противоречию: «Сам критик, если он принимает участие в дискуссии, уже приемлет в качестве действенных некий минимальный набор неотъемлемых правил критики»89. Анало гично устроено обоснование познаваемости мира (последовательный агностицизм перформативно невозможен, поскольку знает о  мире хотя  бы его непознаваемость). И  доказательство знаменитой теоре мы Геделя90, отсылающее к возможности конструирования неразреши мых и тем самым разрушающих систему высказываний. А также антроп ный принцип91, даже слабая формулировка которого («Наше положе ние во Вселенной с необходимостью является привилегированным в том смысле, что оно должно быть совместимо с  нашим существованием в качестве наблюдателей»92) тоже указывает на перформативно пред полагаемое наличие высказывающего. Вместе с тем перформативность дает сильные средства и хороший повод для самокритической рефлексии: «Сам факт того, что я произ ношу монолог, — норма нашей академической субкультуры, однако идея, что я могу учить вас односторонним образом — это производная от пред посылки контроля разума над телом… Стоя тут перед вами, я фактиче ски совершаю акт вредительства, подкрепляя в ваших умах некоторые мыслительные стереотипы, являющееся полной чепухой»93.

88 Apel K.‑O. Das Problem der philosophischen Letzbegründung im Lichte einer transzen dentalen Sprachpragmatik // Sprache und Erkenntnis. — Innsbruck, 1976. S. 72.

89 Хабермас Ю. Моральное сознание и коммуникативное действие. — М., 2000. С. 127–128. 90 См.: Хофштадтер Д. Гедель, Эшер, Бах: Эта бесконечная гирлянда. — Самара, 2001. 91 Ср.: Балашов Ю. В. «Антропные аргументы» в современной космологии // Вопро сы философии. 1988. № 7.

92 Картер Б. Совпадение больших чисел и антропологический принцип в космоло гии // Космология: теории и наблюдения. — М., 1978. С. 372.

93 Бейтсон Г. Экология разума. — М., 2000. С. 451.

150  Василий Кузнецов

А ле ксей Че р няк

Моральная удача1

Введение

В  этой статье будет рассмотрена проблема зависимости моральных значений человеческих действий от  удачи. Если результат действия

имеет положительное моральное значение и достигнут благодаря уда че, оправданно ли говорить, что это моральная удача субъекта действия? Распространенная точка зрения, инспирированная философией мора ли Нового времени, состоит в том, что моральные значения действий не зависят от удач и неудач. Ведь приписывать удаче реальное влияние на моральную сторону действий можно, только если результат действия или какое‑то его последствие не просто не имели бы места без вмеша тельства удачно сложившихся обстоятельств, но имели бы без этого вме шательства другое моральное значение. Удача и случай

Трудно дать строгое определение удачи. Например, иногда удачей назы вают любой результат каких‑то усилий просто в силу его важности или ценности для получателя этого результата. Но  чаще под удачей или везением и неудачей или невезением понимают такой положительный или отрицательный результат какого‑то действия, который не был бы достигнут, если бы не случай или стечение обстоятельств. Положительность или отрицательность результата определяется его ценностью в сравнении с другими результатами, которые могли бы быть получены в данной ситуации. Иногда сравнительная ценность опреде ляется просто тем, что один результат является расчетным или ожи даемым, а другой — совершенно неожиданным для субъекта. Тогда субъ ект может счесть такой неожиданный результат своей неудачей просто потому, что были нарушены его ожидания или планы. Но чаще результа 1 Статья подготовлена при поддержке гранта РГНФ № 08‑03‑00 239а. Логос 2 (70) 2009 

151

ты имеют свою собственную ценность для субъекта, а также для тех, для кого этот результат имеет какие‑то последствия. В этом отношении удача и неудача определяются индивидуальными предпочтениями или иерар хией ценностей субъектов и других участников взаимодействия или тех, с чьей точки зрения оцениваются полученные результаты. Насколько важным условием удачи является случайность результа та? Событие называют случаем или стечением обстоятельств, предпола гая, по меньшей мере, одно из двух: 1) субъект его не контролирует, и 2) оно не  детерминировано предшествующими событиями (прежде всего действиями субъекта). Условие контроля может задаваться по‑разному. Например, оно может быть очень слабым и включать в число контро лируемых событий только те, которые субъект хотел или намеревался произвести своим действием: только так называемые интенциональные последствия действия. Или оно может быть более сильным и требовать от субъекта контроля еще и над событиями, которые он мог предвидеть, даже если фактически не сделал этого. В очень сильном варианте это условие может приписывать субъекту контроль над всеми последствия ми, которые он должен контролировать (в каком‑то более слабом смыс ле) как представитель своего вида или класса2. Если событие не  детерминировано предшествующими события ми, его называют случайным (широко известен спор между детерми нистами и  индетерминистами по  поводу возможности таких собы тий). Но даже если событие не является случайным в этом глобальном смысле, оно может быть не детерминировано теми событиями, кото рые составляют всю совокупность действий субъекта3; иначе говоря, оно может наступить или не наступить независимо от усилий субъек та. Условие контроля отличается от условия детерминированности тем, что оно практически всегда включает зависимость результата действия от когнитивных усилий и сознания субъекта. Таким образом, одно и то же событие может быть или не быть сте чением обстоятельств в зависимости от того, какому условию оно сопо ставлено: сильному или слабому условию контроля или же условию детер минированности. Означает ли это, что событие перестает быть удачей или неудачей субъекта в зависимости от того, сохраняет оно статус сте чения обстоятельств или нет? Пусть класс стечений обстоятельств опре деляется относительно очень сильного условия субъективного контро ля, согласно которому даже внезапное, с точки зрения субъекта, изме нение обстоятельств, с которыми он взаимодействует, сводящее на нет 2 Так, мы обычно ожидаем большего контроля над результатами своих профессио

нальных действий от опытных профессионалов, чем от новичков; от людей ждем большего контроля над последствиями, чем от животных, от взрослых — большего, чем от детей, от вменяемых — большего, чем от невменяемых и т. д. 3 А  также всю совокупность этих действий плюс обстоятельства, которые субъект контролировал.

152  Алексей Черняк

все его предыдущие усилия, не  будет собственно стечением обстоя тельств, если субъект мог предвидеть это изменение или был способен его избежать в принципе. Подобный результат может вызвать недоуме ние — все же нам привычнее расценивать такую ситуацию как неудачу субъекта. Но не все наши привычки, согласно распространенной пре зумпции, ведут нас к истине. Но предположим субъект х предвидел, что его действие может иметь своим результатом некое нежелательное для него событие а, и принял меры, чтобы его избежать; предположим, эти меры свели вероятность а в данных условиях к минимуму. Тем не менее относительно даже такой ничтожной вероятности, разве то, что а не произошло, ошибочно счи тать его удачей? Скорее всего, нет. Даже если –а детерминировано всем предшествующим ходом событий, поскольку х этого не знает и не име ет доступа к фактам такого рода, если бы он был полностью уверен, что а не произойдет, эта вера не была бы обоснована всей совокупностью его знаний о  мире больше, чем его неуверенность. Только если кон троль х над результатами своих действий настолько полный, что ничто, кроме того, на достижение чего х направляет свои действия, не может произойти в результате этих действий, и субъект знает это, его опасе ния относительно возможности а будут совершенно неосновательными, и не наступление а, соответственно, не будет удачей х ни в каком реле вантном смысле. Но такое условие не выполнимо для нас смертных. С  другой стороны, если человек действует привычным образом, особо не  задумываясь, у  него может просто не  быть никаких опасе ний относительно вероятности нежелательных последствий его дей ствий4. Тем не менее если имелась объективная вероятность того, что что‑то помешает ему достичь цели, то, что он, фактически, ее достигает, можно считать его удачей, независимо от того, что он сам об этом думал и мог бы подумать. Чтобы не утонуть в деталях, я буду исходить из того понимания удачи и неудачи, которое, на мой взгляд, подходит для анализа взаимодействия удачи с моралью, так как высвечивает наиболее важный с точки зрения философии морали аспект этого феномена: те результаты действий субъ екта, которые имеют для него положительное или отрицательное значе ние и которые он контролирует в степени, меньшей, чем степень контро ля, достаточная для приписывания ответственности за результат соглас но действующим нормам приписывания моральной ответственности. Оценка результатов действия, как уже было сказано, может произво диться не только с точки зрения самого субъекта, но и тех, кто испытыва ет на себе какие‑либо последствия этого действия, а также — сторонних наблюдателей. Субъект может воспринимать полученный результат как свою удачу, в то время как он является или кажется вредным кому‑то дру 4 И, более того, действие может быть настолько привычным, что, укажи ему на такую возможность, он не счел бы ее стоящей опасений.

Логос 2 (70) 2009 

153

гому. Этот другой или наблюдатель могут счесть этот вред более значи мым, чем пользу результата для субъекта и, соответственно, оценить его как неудачу. Но я буду исходить из приоритетной значимости результа та для самого субъекта, так как моральная удача, о которой пойдет далее речь, это удача (или неудача) самого субъекта. Это не значит, что только точка зрения субъекта имеет значение для фиксации его удачи и неуда чи; это значит, что приоритетными в определении того, является резуль тат удачей или нет, будут его полезность и вредность для самого субъекта. Но поскольку это — моральные вред и польза, их собственные значения определяются относительно того, что происходит с другими. Действие, мораль и удача

Говоря о действии, я имею в виду интенциональное поведение субъекта: иначе говоря, поведение, управляемое его разумом и волей5. Действие может быть связано с моралью разными способами: оно может оценивать ся в терминах морали, может быть частью социального института мора ли, может влиять различными способами на сосуществование человека с моралью и т. д. Во всех этих случаях оно может иметь моральное значение. Соответственно, говорить о действии, что оно имеет моральное зна чение, можно на различных основаниях и в разных смыслах. Так, напри мер, сам субъект, намереваясь приступить к действию, может приписы вать ему моральное значение; или он может предполагать этим действи ем достичь цели, которую он сам считает имеющей отношение к морали. С другой стороны, те, для кого это действие имело последствия, трактуе мые ими как благо или зло, могут оценивать его с моральной точки зре ния относительно этих последствий, независимо от интенционального содержания самого действия. Наконец, действие может иметь мораль ное значение в еще более объективном смысле, а именно — принадле жать к  классу действий, являющихся моральными или аморальными сами по себе. В социальном плане моральное значение действия обязывает или побуждает к  определенным типовым реакциям на  него — осуждению, возмущению, похвале и т. п6. Эти реакции или стоящие за ними социаль ные нормы или индивидуальные диспозиции также можно трактовать как референты моральных значений. В  этом смысле действие имеет моральное значение, если оно действительно вызовет или вызвало бы соответствующие реакции в соответствующем социальном окружении. 5  Степень и  характер зависимости интенционального поведения от  разума,

с  одной стороны, и  других психологических мотивов — с  другой, представля ют собой отдельную философскую и научную проблему, которая здесь не будет затрагиваться. 6 Конкретное содержание типичной реакции определяется устоявшимися обществен ными нормами и психологией субъекта реакции.

154  Алексей Черняк

Удача также имеет разное отношение к морали. Какие случаи могут претендовать на  статус моральных удач и  неудач субъекта, и  могут  ли вообще какие‑нибудь, зависит от базового определения морального зна чения действия7. Так, если под моральным значением действия понима ется то, как оно фактически оценивается в терминах морали окружаю щими, на статус моральной удачи субъекта вполне может претендовать благоприятная для него моральная оценка его действия, которую ему про сто повезло получить (например, из‑за ошибки оценивающего, которую никто не заметил). Другие определения выглядят менее снисходительны ми к моральной удаче. Можно ли, например, сказать, что субъекту повезло совершить действие, которое вызвало бы типичную реакцию морального одобрения в некоем социальном окружении S, тогда как среди ближайше го окружения вызвало моральное осуждение? Ответ на этот вопрос, оче видно, зависит от определения S. Если это любое из реальных сообществ, то, скорее всего, подобное везение вполне возможно, но его моральное значение будет зависеть от сравнительных моральных характеристик бли жайшего окружения и окружения S. Если же «S» означает идеальный тип — скажем, окружение, в котором ошибки в оценках, касающихся моральной стороны дела, исключены, то, для того чтобы вызвать моральное одоб рение в таком окружении, действие должно быть подобно по всем реле вантным параметрам действию, которое обычно вызывает подобную реакцию в подобном окружении, т. е. морально правильному действию. Сомнительно, чтобы удача могла обеспечивать такое совпадение. Если принять, что действия моральны и аморальны в зависимости от того, руководит ими добрая воля или злая, то никакой морально прием лемый результат не сделает действие морально правильным, если субъ ектом в его совершении руководили дурные намерения и только случай не дал им осуществиться. Но это верно, только если «добро» и «зло» име ют объективный смысл. Если субъекту позволено самому определять8, что есть благо, а что зло, то в этом случае возможна ситуация, когда субъект ошибочно посчитал зло благом, но в силу стечения обстоятельств его дей ствие, нацеленное на совершение этого зла, не достигло цели. Казалось бы, такой случай легко трактовать как случай моральной удачи. Но если жела ния и  намерения — все, что определяет моральное значение действия, которое их реализует, если причины, по которым субъект позволил себе приступить к осуществлению этих желаний и намерений (а принятие зла за благо — одна из таких причин), не играют в формировании этого значе ния существенной роли, упомянутое стечение обстоятельств будет более 7 А приведенные здесь варианты определения морального значения вовсе не исчер пывают перечень.

8 «Сам», конечно, не обязательно значит «без влияния извне», в том числе со сторо

ны сообщества. С другой стороны, теория может предусматривать, например, что в решении подобных фундаментальных вопросов индивид руководствуется исклю чительно какой‑то врожденной идеей, которая, в свою очередь, имеет исключи тельно объективное содержание. Логос 2 (70) 2009 

155

оправданно счесть простой неудачей в достижении поставленной цели или же — моральной неудачей, но вряд ли — моральной удачей. В ходе дальнейшего рассмотрения я надеюсь показать, что есть неко торые общие, т. е. совместимые с  любым9 определением морального значения, основания говорить о моральной удаче. Вильямс и Нагель о моральной удаче

Понятие моральной удачи ввели в  современный философский оби ход Т. Нагель и Б. Вильямс10. Они обращают внимание на то, что прак тика формирования моральных оценок демонстрирует большую чув ствительность к фактическим результатам действий, чем это допускает традиционная философия морали, прежде всего кантианство и  ути литаризм. Эта традиция, согласно Вильямсу, предполагает, что «как диспозиция к правильному моральному суждению, так и объекты тако го суждения… не зависят от внешней случайности, так как и то, и дру гое (каждое по своему) суть продукты свободной [unconditioned] воли. Никакой продукт счастливой или несчастливой случайности не являет ся подлинным объектом моральной оценки или ее детерминантом»11. В кантианской этике морально только действие, руководимое кате горическим императивом; его моральное значение строго определяет ся его мотивом. Утилитаризм подчиняет этику принципу максимизации общего счастья и, в зависимости от версии, предусматривает, что дей ствие морально, только если само реализует этот принцип или подчи нено правилу, отвечающему этому принципу12. Но в действительности, вынося суждение о моральном значении действия, люди склонны при нимать во внимание его фактические результаты. И это, с точки зрения Вильямса и Нагеля, свидетельствует о том, что фактические результа ты, а следовательно, приведшие к ним стечения обстоятельств, влияют на моральные значения действий. 9 Или почти любым. 10  Williams B. Moral Luck. — Cambridge University Press, 1981; Nagel T. Mortal Ques

tions. — NY : Cambridge University Press, 1979. Сh. 3. Locus clasicus дискуссий о влия нии удачи на мораль — этика Аристотеля; см. Аристотель, Сочинения. Т. 4. — М., 1984, 70, 1100b8–10. Анализ взглядов Аристотеля на роль удачи в жизни добродетельного человека см. в: Nussbaum M. The Fragility of Goodness: Luck and Ethics in Greek Trag edy and Philosophy. — Cambridge University Press, 1986. Р. 322–340. 11 Ibid. Ch. 2. 12 Здесь можно отметить, что если допускается, что действие не обязательно должно быть прямо подчинено утилитаристскому принципу для того, чтобы его реализо вывать, вполне возможна ситуация, когда действие субъекта морально, поскольку он руководствовался правилом, в целом отвечающим принципу максимизации обще го счастья, несмотря на то, что в данном конкретном случае этот принцип был бы лучше реализован, если бы субъект игнорировал данное правило или руководство вался другим. Но как раз то, что и в этом случае его действие сохраняет моральное значение, не позволяет говорить, что субъекта постигла моральная неудача.

156  Алексей Черняк

Случай Гогена

Вильямс анализирует тот вид удачи, который связан с рефлексией субъ екта над собственными действиями. Он иллюстрирует взаимодействие удачи, субъекта и морали на примере воображаемого художника Гогена (чья история подобна истории реального Гогена во всем, кроме психоло гической подоплеки его решений и действий). Этот Гоген оставил жену и детей ради того, чтобы отправиться в путешествие и найти место, где он мог бы реализовать свой дар и стать великим художником. Вильямс считает, что такое рискованное решение будет или не будет оправданно с точки зрения самого субъекта в зависимости от того, насколько он смог достичь успеха в том, ради чего он пошел на моральный риск. Мораль ный аспект риска, на который идет Гоген, состоит в том, что он не знает заранее, прав он или нет (такой поступок точно не принадлежит к числу тех, которые привычно воспринимаются как правильные сами по себе), и совершает действие, заведомо обреченное на моральное осуждение, поскольку оно явно наносит вред другим людям. И если он потерпит неудачу, то не получит оснований для оправдания в собственных глазах. А его успех, в свою очередь, зависит от факторов, которые сам Гоген не может контролировать и, следовательно, он не может заранее знать, каким будет результат его действия13. Но будет ли оправдание, которое может ему обеспечить успех, моральным? И верно ли будет сказать, что провал его жизненного проекта будет его моральной неудачей? Проект Гогена из  примера Вильямса имеет прямое отношение к морали, поскольку отражает определенные ценностные предпочтения субъекта: вряд ли вклад в искусство сам по себе (если предположить, что он является конечной целью проекта Гогена) можно отнести к мораль ным ценностям; принимаясь за осуществление своего проекта, Гоген, таким образом, решает не моральную дилемму, а жизненную, ставя цен ности чистого искусства выше традиционных ценностей, включающих 13 Вильямс различает между внутренней и внешней неудачами проекта. Только неуда

ча, имеющая внутренние для самого проекта причины, делает, с его точки зре ния, решение субъекта ретроспективно морально неоправданным, а самого его заставляет испытывать сожаление и  желание все исправить. Например, Гоген мог  бы заболеть и  умереть, не  достигнув географической цели своего путеше ствия — это была бы внешняя причина его неудачи; между тем отсутствие у него таланта художника или сил вести жизнь, подобную той, какую вел реальный Гоген на Таити, суть внутренние причины: наличие подобных качеств существенно для реализации проекта. Однако это не значит, что Гоген не может и не будет испыты вать угрызений совести или сожалений в случае чисто внешней неудачи по поводу той моральной цены, которую он уже заплатил за свою попытку. И это не значит, что окружающие будут не правы, оценивая его действие как аморальное, а стало быть — относительно, по  крайней мере, всей совокупности моральных оценок такая внешняя неудача может иметь тот  же моральный эффект, что и  соответ ствующая внутренняя неудача проекта. Если одна является моральной неудачей, то и другая может ей быть. Логос 2 (70) 2009 

157

моральные — долг перед семьей, благополучие детей и т. п14. Но мораль ные ценности сохраняют для него важность, это ценности, которые он разделяет: в противном случае его решение не имело бы вообще ника кого отношения к морали. Однако то, что Гоген остается в каком‑то важ ном смысле агентом морали, еще не обязательно исключает амораль ность его поступка: он может быть признан аморальным хотя бы в силу реализованного в нем ценностного предпочтения, независимо от после дующего хода событий. Успех может привести Гогена к осознанию своей правоты, а предвкушение реализации некоторых новых возможностей, которые этот успех перед ним откроет, может даже дополнить это осо знанием элементами морального оправдания, если он почувствует, что сможет благодаря этим возможностям сделать что‑то хорошее в мораль ном смысле, что раньше ему сделать не удавалось или было слишком тяжело. Но будут ли такое осознание и такое оправдание моральными хотя бы в том смысле, в каком может быть морально оправдан, напри мер, игрок, который, лишая свою семью средств к существованию, игра ет на последние деньги в надежде сорвать банк и, наконец, облагодетель ствовать родных в случае успеха? Для этого, очевидно, результат должен был бы компенсировать причиненный ранее вред: но такой результат даже не входит в планы Гогена из приведенного примера. Вильямс соглашается, что моральная удача Гогена в  случае успе ха состоит, скорее, не в его моральном оправдании, а в том значении, которое его успех имеет для его последующей жизни, включая его сосу ществование с моралью15. Ключевую роль в конституировании мораль ной удачи и моральной неудачи, по мысли Вильямса, играет фактор осо бого вида сожалений16, присущих только тем, кто, не будучи амораль ным сам по себе, совершил, не желая того, нечто, имевшее морально негативные последствия. Если терпит неудачу морально рискованный проект такого субъекта или какое‑то его действие оказывается причи ной чего‑то  морально нежелательного, все, что ему остается — сожа ления и  чувство невозможности ничего исправить, имеющие своим источником разделяемые им моральные ценности; в случае же удачи субъект имеет оправдание, которое, даже не будучи само моральным, тем не менее освобождает его от чувства вины17. 14 Подробный анализ проекта Гогена см. в: Levi D. S. What’s Luck Got to Do with It? // Philosophical Investigations. 1989. № 12. Р. 1–13.

15 Moral Luck. Ch. 2. 16 «Agent-regret». 17 Ibid. Вильямс, правда, не считает то обстоятельство, что успех не обязательно дол

жен перевешивать все сожаления субъекта по поводу причиненного его действия ми вреда — что особенно очевидно в  ситуациях, когда вред был нанесен одним, а плоды успеха доступны другим, и вред остается, таким образом, ничем не ком пенсируемым — достаточным основанием не признавать получаемое в результате оправдание моральным. Но для этого есть другие основания: для случаев, подоб ных случаю Гогена — хотя бы то, что доступное субъекту моральное оправдание

158  Алексей Черняк

Я  готов признать, что удачам и  неудачам в  предлагаемом Вильям сом контексте можно приписывать определенное влияние на мораль ное самосознание субъекта и  в  этом смысле — статус моральных удач и неудач. Но из этого совершенно не следует, что успех или неудача про екта, или непреднамеренный результат действия могут быть моральны ми в том смысле, какой предполагает зависимость морального значе ния действия или проекта от удачи. В этом смысле, скорее, правильнее было бы ожидать, что фактический успех сделает действие или проект морально оправданным в глазах самого субъекта или окружающих. Небрежность и рискованные решения

Нагель тоже считает, что в то время как наша идея морали требует при писывать моральную ответственность лишь за  то, что было сделано по собственной воле в границах рационального поведения, практика моральных суждений показывает, что, по крайней мере, степень ответственности определяется еще и фактическими результатами действий, которые субъект далеко не всегда может предвидеть18. Из этого он дела ет вывод, что наши убеждения, отвечающие за практику морали, несовместимы: с одной стороны, они говорят нам, что моральная ответственность не  зависит от  удачи и  неудачи, с  другой  же — что мы судим о  характе ре моральной ответственности в зависимости от результатов действий, которые сами могут представлять собой моральную удачу или неудачу. Он называет такое влияние результирующей [resultant] удачей19 и иллю не будет оправдывать его перед теми, кто оказался жертвой его действий (и он сам это знает). 18 Nagel T. Mortal Questions. — NY : Cambridge University Press, 1979. Ch. 3. 19 Вильямс и  Нагель охватывают понятием «удача» разные группы обстоятельств; прежде всего они различаются в отношении времени своего влияния: одни уже оказали свое влияние, но оно имеет значение для текущего хода событий, дру гие непосредственно вплетены в этот ход событий, третьи — будущие события, влияние которых, тем не менее, сказывается в настоящем. Говоря о моральной удаче, Вильямс и Нагель в основном имеют в виду обстоятельства последнего вида. Но особое философское внимания традиционно было приковано к обстоятель ствам первого из  упомянутых видов, которые Вильямс назвал конститутивной удачей. Очевидно, что наше собственное прошлое как совокупность уже состояв шихся влияний нам неподконтрольно (мы разве что можем менять собственное и чужое представление о нем): следовательно, если субъект зол по своей приро де и поэтому творит зло, то ему, можно сказать, не повезло быть плохим челове ком. Означает ли это, что ему не повезло также в том, что его действия амораль ны? Представления о конститутивной удаче и неудаче тесно связаны с проблемой согласования детерминизма и свободы воли: если утверждать, что, даже осознав свою порочность, т. е. разделяя моральные ценности, субъект, которому не повез ло быть злым, ничего не может поделать с тем, как он действует, то из этого, пожа луй, скорее, должно следовать, что он не может быть ответственным за свои дей ствия, так как не является в признанном смысле их автором. Если же он способен измениться, то правильнее будет сказать, что он продолжает творить зло по своей Логос 2 (70) 2009 

159

стрирует ее влияние на моральную оценку и приписывание моральной ответственности на двух примерах: один описывает ситуацию, в кото рой субъект проявляет небрежность, другой — рискованное решение. Нагель утверждает, что в  двух ситуациях, в  которых в  результате небрежности одного и того же вида (например, в обращении с автомо билем), где в одном случае обошлось без последствий, а в другом погиб человек, наши оценки поведения субъекта будут различаться, и это раз личие конституировано именно последствиями поведения, которое было одинаковым в обоих случаях. Одному небрежному водителю не повезло сбить человека, другому повезло никого не сбить: оба результата обуслов лены стечениями обстоятельств. В обоих случаях мы склонны призна вать поведение небрежного водителя заслуживающим осуждения, счи тает Нагель, но в случае гибели человека степень этого осуждения будет значительно большей; это делает его неудачу моральной, поскольку она прямо влияет на моральную оценку, а именно на то, в какой мере субъ ект подлежит моральному осуждению или оправданию. Моральную релевантность результирующей удачи в ситуации приня тия рискованного решения Нагеля иллюстрирует на примере Чембер лена, подписывающего Мюнхенский договор, не подозревая, к каким страшным последствиям это приведет. Моральная оценка его действия обусловлена этими последствиями и, таким образом, является, с точки зрения Нагеля, моральной неудачей Чемберлена. Случаи принятия рис кованного решения отличаются, по Нагелю, от случаев небрежности тем, что в них субъект морально ответственен независимо от результа та, удача влияет только на степень ответственности и на то, за что имен но он ответственен. Нагель, таким образом, принимает, что 1) моральное значение дей ствия определяется его моральной оценкой окружающими и 2) реальная практика формирования моральных оценок действительно демонстри рует существенную зависимость этих оценок от фактических результа тов. Я позволю себе назвать эту позицию редукционистской, поскольку она предусматривает сведение морального значения действия к одному из его оснований. Конечно, практика приписывания значений нуждает ся в оценках и суждениях. Но редукционизм исчерпывает моральное зна чение действия какой‑то его моральной оценкой. В этом случае, напри мер, действие, которое не получило вообще никакой моральной оценки в  силу сложившихся обстоятельств, просто не  будет иметь морально го значения, даже если его субъект имел благое или дурное намерение и оно повлекло за собой нечто ужасное или нечто хорошее с моральной точки зрения. По сути дела, с редукционистской точки зрения, непра вильно было бы даже сказать, что то, что субъекту повезло или не повез ло не получить соответственно морального осуждения или одобрения воле и, следовательно, конститутивная неудача не  является непосредственной причиной его аморальности.

160  Алексей Черняк

в таком случае, есть его моральная удача или неудача, так как его дей ствие в этом случае вообще не будет иметь отношения к морали. Кро ме того, причины, по которым за одно и то же действие один заслужил моральное одобрение, а другой — моральное осуждение или порицание, могут сами иметь разные моральные значения20. Но если даже редукционистские допущения верны, вовсе не очевид но, что использование разных критериев моральной оценки — напри мер, ссылок на намерения субъекта в одном случае и на последствия его поведения в другом21 — обязательно создает перформативное про тиворечие, как это утверждает Нагель. Действительные расхождения в моральных оценках одного и того же действия в зависимости от его фактических результатов могут быть, например, просто следствиями недостатка информации об интенциональных характеристиках этого действия; а следовательно, будь она в достатке, еще не известно, име ло бы значение соответствующее различие в фактических результатах однотипных действий для их моральной оценки или нет. Так, Х. Йенсен возражает против нагелевой интерпретации прак тики моральных оценок, говоря, что мы обычно в  состоянии отли чить обстоятельства, не контролируемые в такой степени, что никто не смог бы избежать в них трагических последствий (иначе как чудом), и теми, которые, хотя и не подконтрольны субъекту, все же являются следствиями выбранного им стиля поведения. Первые обычно способст вуют оправданию субъекта, тогда как вторые действительно могут усугу бить его вину; но в обстоятельствах второго рода результат будет влиять на моральную оценку не сам по себе, а в силу того, что у нас есть другие основания учитывать результат в моральной оценке22. Суммируя, мож 20  Так, основанием практической моральной оценки действия субъекта, имевше

го морально плохие последствия, может быть, например, высокий социальный статус или прежние заслуги субъекта, не позволяющие сказать, что он поступил плохо. То обстоятельство, что именно эти основания реализованы на практике, само может быть не безразлично для существования морали в обществе: иначе говоря, это может быть хорошо или плохо с моральной точки зрения. 21 Помимо этого на  моральную оценку могут влиять следующие факторы: что мы знаем о субъекте — хороший он человек или плохой, что нам известно о постра давших в результате его действий — хорошие они люди или плохие, — является ли та характеристика его действия, в силу которой кому‑то был нанесен вред (например, небрежность или политическая близорукость), чертой характера данного инди вида или была вызвана какими‑то особыми обстоятельствами, помешавшими ему проявить свои лучшие качества, и другие. 22 Так, если небрежный водитель сбивает ребенка, который появился перед его маши ной настолько внезапно, что никто, независимо от своей небрежности или акку ратности, не смог бы успеть затормозить, то этот риск совершенно не зависит от действий субъекта и ему, поэтому, не может быть приписана ответственность за случившееся, только — за небрежность, независимо от результата. Это обстоя тельство делает моральное суждение в таких случаях не подверженным влиянию результирующей удачи или неудачи. Henning Jensen. Morality and Luck // Philosophy. 1984. Vol. 59. Р. 323–330. Логос 2 (70) 2009 

161

но сказать, что способность отличать обстоятельства, в которых разум но учитывать результат в оценке, от тех, в которых это делать не разум но, скорее всего, есть часть нашей практической рациональности. Есть масса видов небрежного поведения, которое значительно чаще обходится без плохих результатов, чем приводит к ним, и судить за  небрежность, не  повлекшую за  собой плохого результата, так  же строго, как за небрежность, приведшую к плохому результату, неразум но, так как это означало бы требовать от агента морали слишком высо ких стандартов озабоченности, которые могли бы повлиять на саму его способность быть агентом морали. Между тем поскольку морально пло хие результаты действий, совершаемых злонамеренно, имеют место значительно чаще, чем в случаях небрежных действий, вполне оправ данно осуждать такие действия, независимо от того, имел или не имел в действительности место плохой результат. Если это верно, то в том, что в некоторых случаях наши моральные оценки зависят от результа та действия, нет ничего парадоксального и подрывающего основы кон цепции моральной ответственности, так как даже в этих случаях у нас есть основания делать подобные различия в оценках, связанные с собственными характеристиками субъектов как агентов морали23. Далее, то  обстоятельство, что окружающие морально осудили небрежного водителя, случайно сбившего ребенка, говорит кое‑что о  моральном настрое самих этих окружающих. Другие потенциаль ные или последующие субъекты вынесения моральной оценки по дан ному поводу могут с ними согласиться или не согласиться (или согла ситься отчасти, если моральная оценка действительно определяет еще и конкретную меру вины). Таким образом, небрежному воителю может не повезти быть оцененным окружением, склонным приписывать дру гим вину за  нежелательные непроизвольные последствия действий и повезти быть оцененным окружением, не имеющим такой склонно сти (при прочих равных). Судя по  всему, Нагель подразумевает, что удачность и  неудачность обстоятельств определяются относительно просто текущего или преоб ладающего способа моральной оценки. Но вспомним случай Чемберле на: его моральная ответственность сейчас определяется историческим значением Мюнхенского договора, которое, в свою очередь, сформиро вано с учетом значительной совокупности его последствий. Несомненно, Чемберлену не повезло, что события повернулись так, а не иначе: это его историческая неудача; можно также сказать, что ему не повезло не обла дать достаточным политическим чутьем. Но одно и то же событие может иметь разные исторические значения в зависимости от того, с какой совокупностью последствий оно сопоставлено. Уместно предположить, что для многих действий (если не для всех) можно найти такую совокуп ность последствий, относительно которой (при игнорировании других) 23 Там же.

162  Алексей Черняк

оно будет оправдано как верное в сложившихся обстоятельствах и даже необходимое. Здесь решающую роль играет историческая ретроспекти ва и то, кто именно выносит суждение (т. е. чья это ретроспектива). Представим себе некоего х, принимающего рискованное политиче ское решение, эксплицитно руководствуясь принципом максимиза ции общего счастья: его моральный риск состоит в том, что в случае неудачи пострадают люди, принадлежащие к классу F (скажем, жители какой‑то другой страны); но если он не поступит так, как считает пра вильным, он уверен, пострадают (пусть и  не  в  такой степени) люди, принадлежащие к классу С (скажем жители его собственной страны). И  он терпит неудачу. Предположим, далее, что решение х историче ски оценивается сообществом шовинистов-утилитаристов N, которые разделяют ту же утилитаристскую мораль, но эксплицитно исключают какие‑то категории людей из числа тех, чье благо вообще имеет значе ние; и члены класса F как раз принадлежат к такой категории изгоев. Очевидно, для членов N действия х будут совершенно морально оправ даны, даже если страдания, обрушившиеся на членов класса F в резуль тате этих действий, несопоставимы с тем ущербом, который понесли бы члены класса С, прими х альтернативное решение. При этом для само го х его решение не может быть вполне морально оправдано, так как он имел дело с моральной дилеммой. Какой ретроспективе отдать приоритет в определяющей моральной оценке действий х — его собственной или сообщества N, или какой‑то еще? Как вообще решать подобные вопросы? Естественное практическое решение состоит в том, чтобы взять за осно ву свою собственную текущую историческую точку зрения на события (и допустить, что она вполне когерентна); но это решение ad hoc. Дру гое решение состоит в том, чтобы допустить только одну историческую ретроспективу релевантную вынесению объективно значимых (в идеа ле — непогрешимых) моральных суждений. Самые очевидные варианты такой ретроспективы: точка зрения «all things considered», которая может принадлежать или абсолютно информированному наблюдателю, или не менее информированному историку, а также точка зрения идеально го морального судьи. Обе они по известным причинам недоступны для оперирования реальным субъектам моральной оценки. Слабость рассматриваемого подхода, таким образом, состоит в том, что, если заранее строго не  оговорен контекст моральной оценки, во многих (если не во всех) интересующих нас случаях невозможно ска зать, когда имеет место моральная удача, а когда неудача, пока не сфор мировано полное историческое значение соответствующего поведения или не реализована идеальная историческая ретроспектива. Но ни то, ни другое не достижимо. У этой проблемы есть другая сторона: если практически любое, сколь угодно рискованное, решение и любое, сколь угодно небрежное, поведе ние имеет контекст, в котором оно будет морально оправдано, то в соче тании с  тезисом, согласно которому именно моральное оправдание Логос 2 (70) 2009 

163

обеспечивает действию положительное моральное значение, это ведет к  выводу, что аморальным действие может быть только в  том случае, если практически реализован контекст, в котором оно не имеет мораль ного оправдания. Вне всякого сомнения это делает моральное значение действия строго зависимым от удачи. Но это же делает субъекта прак тически совершенно непричастным к моральной значимости собствен ных действий: он может, по сути, делать что угодно — если ему повезет, он получит моральное одобрение, если нет — будет морально осужден. Теперь представим себе, что эта точка зрения на роль удачи в моральной жизни возобладала и подчинила себе практику моральной жизни: к чему это может привести? Очевидно, нормой в этом случае станет выбор стра тегии поведения с расчетом на моральное оправдание; субъект сможет брать на себя любой моральный риск, если только он уверен, что в бли жайшей или интересующей его исторической перспективе возобладает точка зрения, в рамках которой его решение будет морально оправдано. В этой связи, мне кажется, правы те критики позиции Нагеля, кото рые указывают, что она фактически ведет к подмене цели моральной жиз ни и морального действия: вместо того чтобы стремиться быть хорошим человеком, поступать правильно, не творить зла и т. п., достаточно, с этой точки зрения, всего лишь стараться избегать морального осуждения24. Субъект часто может заранее сказать, что его поведение вызовет мораль ное порицание в случае неудачи25, но разве то обстоятельство, что люди все равно нередко идут на риск столкнуться с моральным осуждением, если уверены, что поступают правильно, не свидетельствует о том, что мораль ное оправдание не является для них высшей моральной ценностью? Последствия и мотивы

Приведенная критика затрагивает и  роль фактических результатов в моральной оценке как таковую. В самом общем виде аргумент здесь состоит на том, что результаты наших действий все же не могут дискре дитировать нас больше, чем их психологические мотивы26. Я не стану пытаться доказывать или опровергать этот тезис: возможно, к некото рым случаям он применим в большей мере, к некоторым — в меньшей. Но то, что, зная, что за человек субъект действия, можно с большим осно ванием учитывать или, наоборот, не учитывать фактические результаты этого действия в оценке его морального значения весьма правдоподобно. 24 Подобную критику развивает, например, Н. Решер: Resher N. Moral Luck / D. Statman (ed.). Moral Luck. — Albany, NY : State University of New York Press, 1993.

25 Как отмечает и сам Нагель. 26 См., например: Thompson J. Morality and Bad Luck / D. Statman (ed.). Moral Luck. —

Albany, NY : State University of New York Press, 1993. Р. 204. Ср. также: «Для морали имеют значение обычные тенденции действовать, а не фактические результаты этих действий, получаемые в непредвиденных обстоятельствах в конкретных слу чаях» (Resher N. Ibid. Р. 157–158).

164  Алексей Черняк

И важную часть этого предварительного знания составляет знание свой ственных данному индивиду мотивов поведения. Если, например, извест но, что х, совершивший нечаянный наезд на человека, вообще обычно демонстрирует пренебрежение к чужой жизни и здоровью, нечаянность произошедшего вряд ли будет иметь для осведомленного наблюдателя существенное значение при вынесении морального вердикта. Мотивы обычно производны от личностных характеристик — инди видуальных психологических диспозиций, некоторые из которых тра диция определяет как пороки, недостатки или слабости. Относительно них известно, что если поведение индивида подчинено какой‑то из них, оно, скорее всего, приведет к  чему‑то  плохому. Если стандартные последствия такого поведения понимаются как плохие в  моральном смысле, то само оно может трактоваться как аморальное просто в силу того, что реализует соответствующий порок или недостаток, даже если в данном конкретном случае стандартные последствия не наступили. Субъект может находиться в разных отношениях к своему пороку: он может не  замечать его или сознательно игнорировать, не  понимать, что это порок, или сознавать это, но переоценивать свою способность самоконтроля; наконец, он может бороться с ним и стараться не допус кать, чтобы его действия были подчинены этому пороку27. Если некий человек порочен, но его порок не стал причиной ника кого зла благодаря сложившимся обстоятельствам, этот замечательный результат можно трактовать как его моральную удачу в  разных смыс лах. Один из  них предполагает редукционизм: описанные обстоятель ства будут моральной удачей субъекта, независимо от того, в каком отно шении он находится к  своему пороку, если его поведение не  вызвало морального осуждения и моральная цель действия сводится к его мораль ному оправданию (или не осуждению). Тогда субъекту достаточно быть агентом морали в сколь угодно слабом смысле — например, просто при числять себя к таковым28. Но если бы это было так, то не было бы раз ницы в отношении морали между тем, кто хотел, но не смог из‑за стече ния обстоятельств отдаться в полной мере во власть порока, и тем, кто в тех же обстоятельствах не хотел, чтобы его порок руководил его пове дением (но, скажем, был не в силах противостоять этому). Не будет так же в этом случае видимой разницы между этими двумя и тем, кто даже не знает о своем пороке и, не получив шанса узнать о нем, потому что не попал в соответствующие обстоятельства, проживает жизнь в блажен ном неведении относительно того, насколько он на самом деле порочен. Между тем в каждом из описанных случаев именно отношение субъ екта к  его пороку определяет, что будет для него моральным риском и, соответственно, что для него будет моральной удачей и  неудачей. 27 И это только некоторые их широкой вариации возможностей. 28 Что вполне согласуется, скажем, с ошибочным восприятием собственного порока как добродетели.

Логос 2 (70) 2009 

165

В первом из трех приведенных случаев моральный риск исчерпывает ся риском морального осуждения, во втором — это риск совершить зло и риск стать хуже в собственных глазах, в третьем — риск обнаружить свой порок, но также и риск стать причиной зла, если субъект в целом не считает зло допустимым. Вряд ли жизнь и личность того, кто молит не ввести его в искушение, при прочих равных условиях могут иметь то же моральное значение, что и жизнь и личность того, кто хочет ока заться в таких обстоятельствах, в которых он мог бы наслаждаться без риска морального осуждения. Хотя оба они не попали в соответствую щие обстоятельства, для одного — это явная удача и ответ на его чаяния, для другого — неудача и источник разочарования. Из сказанного не следует, однако, что понятие моральной удачи лишено смысла или оснований; из этого только следует, что те понятия моральной удачи, которые формулируют Вильямс и Нагель, скорее всего, не позволя ют ответить на вопрос о роли удачи в конституировании морального зна чения действия без специальных редукционистских оговорок. Общие основания моральной удачи

Идеальный агент морали способен в  любых данных условиях решать моральные задачи, какими  бы они ни  были; для неидеального агента морали существуют моральные задачи, которые он в силу своих недостат ков или слабостей не способен или не готов решать в данных условиях. Некоторые из этих задач он мог бы решить в, так сказать, тепличных усло виях, другие — только чудом. Таким образом, относительно любой трак товки цели морального действия можно сказать, что если, действуя в усло виях, в которых конкретный агент морали не способен решить мораль ную задачу, связанную с этим действием, он все‑таки ее решает благодаря стечению обстоятельств, этот результат составляет его моральную удачу. Возьмем для примера судью, в котором борются два желания — взять взятку и быть хорошим человеком (что в данном случае предполагает «не брать взяток»); если бы ему была предложена взятка, это поставило бы его перед трудным выбором: удовлетворить свое желание или остаться хорошим человеком в его же собственном понимании. Тот факт, что взят ка ему не была предложена, снимает с него необходимость на практике решать эту дилемму и в силу этого является его моральной удачей. Можно даже предположить, что тенденция взять взятку в нем сильнее, чем стрем ление ее не брать и она, скорее всего, победила бы, если бы взятка была ему предложена в нужное время в нужной ситуации. Но даже если мы зна ем, что порочная тенденция сильнее, это еще недостаточное основание считать, что именно она возобладает в конкретной ситуации, особенно если нам также известно, что субъект осознает свой порок. Представим себе далее, что желание судьи взять взятку само имеет своим источником долг перед семьей, которую он не  может достойно содержать на свою скромную зарплату: в этом случае, откажись он брать

166  Алексей Черняк

взятку или возьми он ее, он, так или иначе, поступит плохо. Будь такая ситуация реализована на практике, она бы самим субъектом восприни малась как моральная дилемма, а дилеммы отличаются от других решае мых задач недоступностью решения29. Соответственно, то, что взятка не была предложена судье, является его моральной удачей в том отношении, что позволяет ему избежать моральной дилеммы морально приемлемым способом30. Теперь представим себе двух судей, про которых нам известно, что желание взять взятку пересилит в каждом из них стремление не брать взя ток, если взятка будет ему предложена. Пусть одному из них взятка была просто предложена, и он взял ее, потому что не смог преодолеть искуше ния, а второму она была предложена в особых обстоятельствах: некто, считавший, что этот судья неподкупен, заставляет его взять взятку под угрозой убийства членов его семьи с целью его последующей дискреди тации. Обоим не повезло уже в том, что им взятка была предложена и это невезение имеет моральное значение, так как ставит их перед необходи мостью решать моральную проблему: поддаться искушению или посту пить правильно. Но во втором случае у факта взятия взятки есть две при чины, обе из которых могут быть достаточными: желание судьи и серь езная угроза членам его семьи. Если вторая причина достаточна как для того, чтобы любой некорыстолюбивый судья взял взятку в таких обстоя тельствах, так и для того, чтобы судья из примера ее взял, это в определен ном смысле перечеркивает действие первой причины — желания судьи. Здесь судье повезло не просто получить моральное оправдание и одно временно удовлетворить свою порочную страсть, ему повезло еще и в том, что его порочное желание, хотя и было в некотором смысле реализовано, не сделало его в моральном отношении более плохим человеком, чем он уже был до этого. Ведь одно дело иметь порочное стремление, другое — пер вый раз ему поддаться: подобный эпизод обычно трактуется как мораль ное «падение» относительно предшествующего состояния субъекта. Если наряду с желанием взять взятку у судьи есть желание ее не брать, то усло вия, в которых он был вынужден взять взятку, хотя, одновременно, и хотел этого, можно сказать, позволяют сохранить статус-кво между индивиду альными устремлениями субъекта и разделяемой им моралью. Рассмотрим случаи другого вида. Мы обычно принимаем решения в условиях дефицита информации и ограниченного доступа к ней; в этих условиях субъект может не знать наверняка, какой способ достижения 29  Под  «решением» здесь понимается достижение приемлемого результата: в  слу

чае морального решения — морально приемлемого. Решением дилеммы субъек том было бы одновременное достижение им двух взаимоисключающих целей, что невозможно. 30 Если бы субъекту повезло избежать моральной дилеммы таким способом, который сам был бы причиной морально неприемлемых последствий, это затруднитель но было бы принять как морально приемлемое решение и, следовательно, как моральную удачу. Логос 2 (70) 2009 

167

благой цели сам морально приемлем в данной конкретной ситуации. В этом случае, выбирая стратегию поведения или принцип действия, субъект идет на риск совершить больше зла или меньше добра, чем он а) совершил бы, действуя иначе, и б) готов принять как свой успех31. Ошибка в  определении оптимального способа действия может не сделать субъекта морально ответственным за его результат в случае неудачи, но удача при допущении такой ошибки может иметь мораль ное значение относительно более общей дилеммы, которая почти все гда стоит перед субъектом, принимающим рискованное решение, в рам ках его общего стремления к благу: предпринимать какие‑либо действия в  направлении поставленной цели или нет. Например, некий набор действий может быть общепринятым способом решения поставлен ной задачи, но в то же время — крайне рискованным в моральном отно шении способом действия для данного индивида в данных обстоятель ствах в силу особенностей его личности или специфики обстоятельств. Если субъект достиг поставленной цели и цель имеет положительное моральное значение, то это будет, помимо прочего, означать, что ему повезло не совершить зла в обстоятельствах, в которых риск это сде лать был гораздо выше, чем а) он сам предполагал, думая, что поступа ет правильно и б) чем предусматривает практическая рациональность использования данного способа решения задач данного вида32. С другой стороны, если, решая моральную задачу, субъект понимает неадекватность конвенционального принципа действия в данных ему обстоятельствах и действует нестандартно, он берет на себя, возмож но, еще больший моральный риск, величина которого зависит от того, насколько субъект не опытен в качестве пользователя подобных нестан дартных методов. Если ему везет не совершить зла, ему все равно в этом случае можно приписывать моральную ответственность за пренебреже ние проверенной прошлым опытом нормой. Но его удача — при том, что она не обязательно имеет прямое отношение к изменению объема его моральной ответственности, — тем не менее, может быть моральной, если позволяет ему, стремясь к добру, не стать причиной зла33 в услови 31 Такие ситуации отличаются от классической моральной дилеммы тем, что, стал

киваясь с дилеммой, субъект точно знает, что в любом случае должен будет посту пить плохо, чтобы поступить хорошо; в данном же случае субъект может и вправе надеяться избежать зла или минимизировать его так, чтобы в целом эффект от его действия был морально приемлемым. 32 Выпить лекарство — хороший способ справиться с болезнью, если только оно не под дельное и  у  больного нет на  него аллергии; подарить подарок — хорошее сред ство сделать человеку приятное, если только потом не окажется, что подаренная вещь повреждена или совершенно не нужна тому, кому она подарена, или вызыва ет у него дурные ассоциации, и т. д. 33  Есть ситуации, в  которых никакие действия (включая бездействие) субъекта не  позволяют полностью избежать зла (возможность переопределить «добро» и «зло», понятное дело, не принимается в расчет). В остальных случаях неизбеж ное зло равно нулю. Относительно этой перспективы, можно уточнить определе

168  Алексей Черняк

ях, требующих от него использовать больше физических или интеллек туальных (или каких‑то иных) ресурсов для решения соответствующей моральной задачи, чем те, которыми он располагает. В то же время, тому, кто просто следует норме, даже в случае неуда чи, есть основания не приписывать моральную ответственность за нее, если он верил, что действует правильно, и был приучен действовать именно так, а не иначе, стремясь к благой цели в сходных обстоятель ствах. Тем не менее, относительно имеющегося риска совершить зло в  ходе своих действий, фактический успех субъекта, выражающийся в том, что этот риск не оправдался, вполне может претендовать на ста тус его моральной удачи. Представим себе теперь, что субъект не знает другого способа решить моральную задачу кроме конвенционального, но осознает, что он не смо жет выполнить соответствующие действия так же хорошо, как это делают другие34. В этом случае, что бы он ни выбрал, кроме отказа от решения задачи — конвенциональный способ действия или какой‑то нестандарт ный ход, — ему придется эксплицитно полагаться на удачу, т. е. восприни мать удачу как существенный компонент своего метода, если только он действительно рассчитывает на успех. Но если упование на удачу может быть составной частью метода решения моральных задач, то разве это не сделает фактическую удачу, отвечающую этому упованию, моральной? Можно просто не считать, что упование на удачу стоит всерьез рас сматривать как часть какого‑либо метода: ведь метод состоит в опери ровании факторами, которые мы до некоторой степени контролируем, это последовательность действий, которые предпринимает сам субъ ект; упование же на удачу не есть самостоятельное действие, хотя может сопровождать любое действие, тем более не является действием сама удача. Но  важным условием эффективности метода является знание нормальных условий его применения, стандартных последствий этого применения, трудностей, с которыми его применение обычно связано и т. п. Упование на удачу может быть никак не связано с этими знаниями, но в тех случаях, когда оно опирается на них, оно может быть обосно ние так: удача субъекта в достижении морально значимой цели посредством дей ствий, сопряженных с моральным риском, будет его моральной удачей, если ему повезло не совершить зла, превышающего неизбежное в данных обстоятельствах. Дальнейший объем моральной удачи, определяемый по этим параметрам, будет складываться с учетом того, насколько зло, которое следовало бы из альтернатив ных способов действия, доступных субъекту, превышает то, которое было им дей ствительно причинено сверх неизбежного в подобных случаях зла, а также — степе ни вероятности соответствующих последствий при альтернативном способе дей ствия и, не исключено, того, кто именно стал в действительности и кто стал бы при альтернативных действиях жертвой соответствующих последствий. 34 И, соответственно, с такой же уверенностью, как они рассчитывать на успех. Он может быть для этого слишком неопытен или не обладать требуемыми для этого личными достоинствами или навыками, или  же просто находится не  в  лучшей форме для выполнения подобных действий. Логос 2 (70) 2009 

169

вано ими. Например, субъект может иметь такой опыт прошлых взаи модействий с окружением, который свидетельствует о том, что он везу чий или, наоборот, невезучий человек в тех или иных делах. Если метод, которым субъект собирается решать задачу, или какие‑то его компонен ты использовались им раньше в решении тех или иных задач (не обя зательно тех же, что и данная), и опыт свидетельствует о том, что субъ екту везло в прошлом достигать успеха с использованием этого метода (или каких‑то его компонентов), несмотря на его несовершенство, соб ственные недостатки субъекта или экстраординарность обстоятельств, его упование на удачу и в данном случае будет все же более обоснован ным относительно этого опыта и других знаний о работе данного мето да, чем если бы он решил полагаться на удачу, не имея такого опыта. Я  не  утверждаю, что такое обоснование делает упование на  удачу оправданным. Но если выбор субъекта ограничен двумя альтернатива ми — отказаться от решения моральной задачи или попытаться решить ее заведомо ненадежными средствами, и отказ от решения задачи ведет к морально неприемлемым последствиям, сопоставимым с теми, кото рые повлечет за собой неудача попытки решения задачи35, упование на удачу (явное или неявное) может быть фактором, способствующим успешному решению задачи. Не  рассчитывая на  удачу, субъект, руко водствующийся в  первую очередь моральными соображениями, ско рее всего, предпочтет отказаться от решения данной задачи в подоб ных обстоятельствах; тем более, таким образом он до некоторой сте пени снимает с себя ответственность за последствия: они наступят или не  наступят, независимо от  его действий. Но, рассчитывая на  удачу, субъект получает основания выбрать действие и, следовательно, ответ ственность за результат: если результат удачный, это его удача36. 35  Вопрос о  том, насколько важно здесь условие сопоставимых вероятностей тех

и  других последствий, я, пожалуй, оставлю открытым. С  одной стороны, если субъект ошибся, сочтя, что его отказ от действия повлечет за собой плохие послед ствия с высокой вероятностью, тогда как эта вероятность была ничтожно мала, эта ошибка, несомненно, имеет значение для его морального выбора. С другой стороны, субъект может просто не иметь ни времени, ни ресурсов для адекватной оценки сравнительных вероятностей, и требовать, чтобы оправдание его выбо ра зависело от правильности такой оценки, означало бы устанавливать слишком высокие стандарты рациональности для морального действия. 36 Можно сказать, что мы так или иначе полагаемся на удачу во всех наших действи ях, коль скоро мы не способны контролировать все обстоятельства, с которыми имеем дело. Но, насколько бы это ни было верно, верно и другое: обычно мы раз личаем ситуации, в которых люди действуют привычным или принятым, или стан дартным образом (независимо от того, сколько осознания включено в это дей ствие), и те, в которых выбор способа действия становится для человека пробле мой. Речь идет об основаниях такого выбора: они могут быть а) моральными или нет и б) включать упование на удачу или не включать. При этом под упованием на удачу я не имею в виду какое‑то особое психологическое состояние, но лишь осознание того, что собственных усилий в данных обстоятельствах не достаточно

170  Алексей Черняк

В  принципе, то  же самое относится и  к  отказу о  действия; точ но так  же этот отказ может быть следствием обоснованного упова ния на удачу, и тогда это упование будет играть такую же роль факто ра моральной удачи субъекта, как и в случае предпочтения действия: удачное стечение обстоятельств, позволяющее избежать нежелатель ных последствий, будет удачей этого субъекта, а не только удачей тех, на  ком соответствующие нежелательные последствия могли  бы ска заться37. Если упование на удачу исключено из числа оснований бездей ствия или невмешательства, то ситуация (при прочих равных условиях) будет выглядеть простым бегством от ответственности, а не способом поступить правильно с моральной точки зрения. И результирующую удачу субъекта тогда осмысленно будет понимать как его моральную уда чу, разве что в редукционистском смысле. Конечно, если, зная о своей удачливости, субъект делает вывод, что так же удачлив будет в будущем, и этим выводом оправдывает такое свое поведение, которое не было вынужденным и в силу которого он попа дает в обстоятельства, с которыми не способен справиться иначе, как благодаря удаче, он несет за это моральную ответственность, если этот вывод ложен или недостаточно обоснован; и само его попадание в соот ветствующие обстоятельства в таком случае вряд ли может считаться его моральной неудачей, а успешное их преодоление — его моральной удачей. Кроме того, вряд ли в подлинном смысле слова моральной уда чей может быть не совершение зла в ситуации, в которой у субъекта нет надежного способа решить проблему и он делает выбор в пользу, как ему кажется, лучшего, что он может в такой ситуации предпринять, но зло, которое могло бы быть причинено, если бы его постигла неуда ча, несопоставимо с тем злом, которого он стремился не допустить38. Сказанное можно проиллюстрировать на  примере классической моральной дилеммы: случайному прохожему вооруженные люди пред лагают решить, кто из намеченных ими жертв умрет, а кто останется жив. Ему гарантируют, что если он откажется решать, умрет не только он, но и все жертвы; в противном случае умрет только та из жертв, кото рую он сам застрелит. Наш прохожий по условию не хочет творить зла: соответственно, для него любой предусмотренный результат (исходя из предположения, что его не обманывают) в данных обстоятельствах морально неприемлем, какой бы выбор он ни сделал. Он может счесть морально правильным следовать некоему образцу: попытаться напасть на врагов или отказаться выполнять их требование, коль скоро мораль не дает четких указаний, как действовать в подобных для достижения цели относительно той меры достаточности, которая характери зует стандартные условия решения подобных задач. 37 Включая самого субъекта как потенциального объекта морального осуждения. 38 Например, если на одной чаше весов — стопроцентная вероятность того, что кон фетка будет отнята у ребенка, а на другой — пятидесятипроцентная вероятность смерти человека. Логос 2 (70) 2009 

171

ситуациях, но дает некие образцы героического или правильного пове дения. Оба этих решения могут быть даже признаны достойными уваже ния, особенно если учесть, что за каждое из них он заплатит своей жиз нью, но это не ослабит тяжесть моральных последствий: все намеченные жертвы погибнут. С другой стороны, решение сотрудничать и застрелить того, кого мень ше всего жалко, например, мотивированное утилитаристскими сообра жениями, может быть сверхрациональным и даже действительно мини мизирующим то зло, которое неизбежно должно последовать в результа те, но оно тем не менее делает субъекта ответственным за это решение и  соучастником преступления, пусть и  невольным. Прохожий может быть даже уверен, что сделал все, что мог в такой ситуации: тянул время и во имя спасения многих пожертвовал одним, наименее заслуживаю щим спасения. Но можно спросить: а является ли эта стратегия действи тельно оптимальной с точки зрения даже той же идеи минимизации зла? Представим себе, что прохожий соглашается на требования негодя ев, тянет время до последнего, старается выбрать кого‑то, кого меньше всего жалко, целится или делает вид, что целится, наконец, собирается нажать на курок и в этот момент у него случается, скажем, сердечный приступ. Это обстоятельство делает его недееспособным и в то же вре мя не нарушившим договор. Ни одна смерть в этом случае, очевидно, не будет лежать на его совести, так как решение участи жертв снова ложит ся целиком на тех, кто все это затеял. Предположим, далее, что принимая решение действовать таким образом, прохожий сознательно рассчитывал на удачу39. В этом случае произошедшее уместно считать его моральной удачей хотя бы в том смысле, что она предотвращает наступление усло вий, при которых он стал бы причиной смерти других людей, независимо от того, выживет он сам или умрет, а также от того, будет он (или мог бы) винить себя за то, что действовал так, а не иначе. Это его моральная уда ча, поскольку она фактически разрешает моральную дилемму, которая никак иначе не решалась, именно так, как сам субъект счел бы для себя наиболее приемлемым40. И эта удача, конечно, будет неизмеримо боль шей, если произошедшее приведет к тому, что никто больше не погибнет. Заключение

В предложенном исследовании я постарался показать, что у выделения класса моральных удач есть еще основания, кроме тех, которые требу 39 Знал, что у него слабое сердце, или — что он везунчик, — или просто уповал на чудо.

Он мог ожидать вмешательства каких‑то  других обстоятельств или вообще не думать о том, на какие именно неучтенные факторы он рассчитывает — не важно. 40 Относительно морально значимых последствий, разумеется, а не любых послед ствий для его жизни: вряд ли его собственная смерть для него наиболее приемле мый вариант.

172  Алексей Черняк

ют редукции морального значения. Одно из них — роль удачи в решении моральных задач, в частности моральных дилемм в условиях отсутствия надежного способа достижения успеха. Другое — роль упования на удачу, которое прямо соотносит фактор удачи с моральной установкой субъ екта и делает его, таким образом, реализатором его стремления к благу. То обстоятельство, что успех действия, мотивированного соображения ми морали, достигнут благодаря удаче, не обязательно должен ставить под сомнение моральное значение этого результата, и это моральное значение не состоит в том, как этот успех воспринят другими или самим субъектом41. Однако само упование на удачу может трактоваться как слабость или порок — а у нее есть черты, роднящие ее с наивностью, с одной сторо ны, и самоуверенностью, с другой. В этом случае действие, основанное на нем, не может быть моральным с точки зрения еще одной заслужен ной традиции приписывать моральные значения, идущей от Аристоте ля. Согласно ей действие не может иметь положительного морального значения, если оно является следствием какого‑то порока. Тогда упова ние на удачу просто не может сделать фактическую удачу моральной, так как поведение, основанное на нем, будет порочным по определению. Но какие у нас есть основания считать наивность, самоуверенность и даже небрежность моральными пороками? То, что это слабости, гово рят нам опыт и общее мнение, согласно которым они обычно хуже обес печивают достижение поставленной цели по сравнению с противопо ложными им качествами. Но если они — моральные пороки потому, что обычно ведут к худшим с моральной точки зрения результатам, чем про тивоположные им качества, то, следовательно, для каждого такого свой ства возможны обстоятельства, в которых оно будет демонстрировать необычные результаты. А  следовательно, нет ничего невозможного в том, чтобы слабость вела к успеху в нестандартных условиях, в кото рых сила, скорее всего, привела бы к провалу. Другое основание считать слабость моральным пороком — прямое определение ее как морально го порока. Но, как правило, мораль не определяет те слабости, в кото рых нуждается упование на удачу, как моральные пороки сами по себе42. Таким образом, я не думаю, что есть какое‑то серьезное противоре чие между идеей моральной удачи и концепцией зависимости мораль ного значения действия от его отношения к классам моральных поро ков и добродетелей. 41 Из сказанного также может следовать, что полагаться на удачу в решении мораль

ных проблем в условиях, в которых стандартные способы действия недоступны или слишком рискованны, разумно. Но я, пожалуй, воздержусь от этого вывода. 42 Если бы это было так, довольно проблематично выглядела бы, например, наша спо собность доверять друг другу и решать практические задачи, основанные на дове рии, так как практика доверия нуждается в наивности, поскольку у нас редко когда (если вообще когда‑нибудь) есть достаточные основания для доверия. Логос 2 (70) 2009 

173

Н ата лья Кудрявц е в а

Рациональность справедливости:

поиск рациональных оснований справедливого общественного устройства Введение

К огда мы говорим о справедливости как об одной из четырех главных добродетелей классической моральной философии , мы обычно подра

1 зумеваем некоторое свойство индивидов, даже если предполагаем, что истолкованная таким образом справедливость имеет непосредственное отношение к социальной справедливости. Вполне можно согласиться с тем, что индивидуализированная справедливость находит выражение в ряде универсальных принципов, которыми индивиды руководствуют ся в своих суждениях о том, что является правильным, а что нет. Слож нее дело обстоит с  определением социальной справедливости, кото рой, несмотря на множество посвященных ей книг и трактатов, все еще позволяется витать в воздухе так, будто распознать ее в случае появле ния под силу абсолютно всем. Хотя идея социальной справедливости, основанной на обществен ном договоре, известна еще со  времен античности, возникновение современного понятия социальной справедливости в основном отно сится к  XIX в.2 и совпадает с двумя другими масштабными перемена 1 Напомним, что, согласно этической концепции Платона, остальными тремя доб

родетелями (как индивидов, так и  государства) выступают мудрость, мужество и умеренность. 2 Интересно, что сам термин «социальная справедливость» впервые появился в рабо те католического мыслителя, члена ордена иезуитов Луиджи Тапарелли (1793– 1862) «Теоретический трактат о природном праве, основанном на фактах», опуб ликованной в 1843 г. (см. Behr T. Luigi Taparelli D̕Azeglio, S. J. (1793-1862) and the

174  Наталья Кудрявцева

ми в человеческом сознании: «смертью Бога» и развитием идеала цен трализовано планируемой и управляемой экономики. Когда на смену вере в Бога приходит вера во всемогущество Разума, именно ему при писывается способность создать справедливое общественное устрой ство. Вместе с тем в сферу социальной справедливости начинают вхо дить вопросы справедливого распределения экономических ресурсов общества между его членами. В результате социальная справедливость теряет свою преимущественно этическую окраску и приписывается уже не индивидам, но социальным институтам. Справедливость как добро детель индивидов объявляется производной от  справедливости как социальной добродетели, определяемой посредством некоторых обще значимых принципов справедливости. Таким образом, проблема опре деления социальной справедливости сводится к установлению некото рых принципов, которые могли бы служить в качестве универсальных регуляторов общественного устройства. 1. Рациональность как основание социальной справедливости

Современная аналитическая политическая философия, в русле кото рой мы предполагаем рассмотреть проблему социальной справедливо сти, не только располагает определенным видением данной проблемы, но и опирается на особый подход к построению философского рассуж дения в целом, демонстрируя, так сказать, особый стиль философство вания. В соответствии с этим, первостепенное значение для нас будут иметь использование средств рациональной аргументации, а  также стремление к четкости и ясности доводов, приводимых в пользу тех или иных утверждений. Таким образом, на наш взгляд, можно выделить две ключевые пред посылки успешного разрешения проблемы определения социальной справедливости: во‑первых, это стремление к максимально возможной четкости при формулировке цели и постановке исследуемой проблемы, и, во‑вторых, выбор адекватных теоретических средств, необходимых для достижения поставленной цели. Формулируя нашу цель как иссле дование возможностей построения универсальной концепции социаль ной справедливости чисто рациональными средствами, не лишне еще до  выбора средств ее достижения удостовериться в  том, является  ли таким образом сформулированная цель вообще достижимой. Иначе говоря, прежде всего необходимо ответить на вопрос, что в рамках ана литического подхода может быть названо социальной справедливостью и каковы те общие принципы, которым она должна соответствовать? Оставив в стороне отвлеченные этические размышления о справед ливости и общечеловеческом благе, занимавшие философов на протя Development of Scholastic Natural-Law Thought As a Science of Society and Politics // Journal of Markets & Morality. 2005. Vol. 6. P. 99–115). Логос 2 (70) 2009 

175

жении более чем двух с половиной тысяч лет, не будем представлять искомые принципы справедливости в виде неких «природных законов» или моральных аксиом. Хотя нашей основной задачей является поиск универсальной концепции справедливости — такой, которая могла бы быть принята всеми членами общества, мы все же не будем определять социальную справедливость как некое общественное благо, но попыта емся выделить и в самом общем виде охарактеризовать ее необходимые составляющие, иными словами, попытаемся очертить своего рода кон туры социальной справедливости. Следует иметь в виду, что в случае справедливости, мы вряд ли име ем дело с чем‑то, что обладает характером всеобщности и необходимо сти. В каждом конкретном случае могут иметь место различные оце ночные суждения по поводу того или иного действия, которое может быть признано как справедливым, так и несправедливым, либо вообще не подпадающим под данную характеристику. Иначе говоря, справедли вость во многом выступает как субъективное понятие, связанное в пер вую очередь с теми или иными интуитивными предположениями, лич ными интересами, влиянием общественного мнения и т. п. Значит ли это, что построение универсальной концепции социальной справедли вости заранее обречено на неудачу? На наш взгляд, такой вывод был бы несколько поспешным. Скорее это указывает на необходимость поиска такого источника справедливости, который был бы одинаково доступен всем человеческим индивидам и позволял бы при соблюдении опреде ленных условий прийти к одним и тем же выводам. Предположим, что в качестве такого источника может служить рацио нальность, понимаемая в самом общем смысле как характеристика, при сущая (в нормальных обстоятельствах) подавляющему большинству инди видов и позволяющая осуществить обоснование некоторых моральных принципов на базе объективных критериев в рамках четко определенных социальных условий. Понимание рациональности может быть самым раз личным, и в дальнейшем изложении мы подробнее остановимся на этом вопросе. Пока что будет достаточно принять в качестве минимальных так называемые эпистемические критерии рациональности, к каким обычно относят требования непротиворечивости убеждений индивида и замкну тости этих убеждений по отношению логического следования3. Выведенные таким образом моральные принципы и будут, по нашему мнению, определяться как универсальные принципы справедливого обще ственного устройства. Говоря о моральных принципах, мы, очевидно, под разумеваем некоторые установки человеческого поведения, поддающиеся осмыслению и реализации. Конечно же, не все из таких установок могут быть охарактеризованы как моральные. Можно согласиться с мнением 3 Подробнее об эпистемических критериях рациональности см. Шрамко Я. В. Знания и убеждения: их развитие и критический пересмотр //Философия науки. 2005. № 1 (24). С. 3–19.

176  Наталья Кудрявцева

некоторых исследователей4, которые утверждают, что моральность той или иной установки определяется ее «беспристрастностью» по отноше нию к действиям конкурирующих между собой индивидов. Именно бес пристрастность будет отличать моральный поступок от такого, который является чисто эгоистичным, и именно она в данном случае должна быть обоснована в качестве логического заключения, выведенного из немораль ных предпосылок чистой рациональности. Подобная концепция близка кантовскому идеалу чистого разума, когда «Я» свободно лишь в том случае, если ему удается отстраниться от собственных интересов и существующей действительности и судить о них согласно диктату разума. Так как мы фокусируем наше внимание на обществе и взаимодей ствии его членов, речь пойдет об обосновании некоторых всеобщих принципов, которые могли бы быть охарактеризованы как справедли вые регуляторы социальных взаимоотношений, а рационально обос нованная система таких принципов и  должна служить основой для воплощения социальной справедливости. Но прежде чем пытаться дать сколько‑нибудь обоснованное определение таких принципов, персона листская установка аналитической политической философии5 требует от нас немного поразмыслить над тем, или в данном случае над теми, для кого эти принципы должны быть выведены. Если мы не разделяем платоновского убеждения, что справедливость существует как некая вечная и неизменная идея, а считаем, что она про является главным образом в  поступках людей, то  приступая к  соору жению системы социальной справедливости, вполне логично снача ла будет попытаться составить некоторое представление о самих этих людях, т. е. о том, как надлежит характеризовать человеческих индиви дов, желающих построить справедливое общество. Иными словами, мы полагаем, что любая концепция справедливости в духе аналитической традиции должна начинаться, в прямом и переносном смысле, с некото рой концепции личности как субъекта общественных отношений. По нашему мнению, в самом общем виде можно представить себе такую личность как свободного человеческого индивида, который явля ется рациональным и рассматривается в качестве равного по отноше нию к другим человеческим индивидам. Равного не в силу каких‑либо одинаковых физических или умственных способностей, но в силу рав 4 Goodin R. E. Equal Rationality and Initial Endowments // Rationality, Justice and the Social Contract. Themes from ‘Morals by Agreement’ / D. Gauthier and R. Sugden (Eds.). — The University of Michigan Press, 1993. P. 118. 5 «Персонализм» в данном случае понимается как одна из установок аналитической политической философии и  истолковывается как предположение о  том, что положительные или отрицательные стороны каких‑либо институтов заключают ся в положительном или отрицательном влиянии, производимым ими на людей. Подробнее см.: Pettit Ph. The Contribution of Analytical Philosophy // A Companion to Contemporary Political Philosophy / R. E. Goodin, Ph. Pettit (Eds.). — Cambridge, Mass, 1993. P. 23–30. Логос 2 (70) 2009 

177

ных прав распоряжаться собственной жизнью и руководствоваться соб ственными соображениями в принятии решений. Логично предполо жить, что в  круг этих соображений входят некоторые человеческие потребности, равно как и человеческие интересы. Содержание данных интересов индивидуально для каждого лица и не требует, на наш взгляд, какого‑либо конкретного определения. Очевидно, что их совпадение чаще всего будет случайным обстоятельством и интересы эти по боль шей мере будут у каждого разными. Однако вполне в духе присущего аналитическому подходу оценочно го солипсизма6, логичным кажется и предположение о том, что в круг интересов любого из рациональных индивидов будет обязательно вхо дить возможность реализации им свободы выбора, которая включа ет принятие независимого решения относительно того, как распоря диться собственной жизнью. Очевидно и то, что продвижение личных интересов имеет целью достижение некоторого индивидуального бла га, определяемого для себя каждым индивидом самостоятельно. Вопрос о необходимости построения системы справедливого соци ального устройства возникает тогда, когда изображаемые таким обра зом индивиды характеризуются как члены общества, в условиях кото рого они живут и взаимодействуют, стараясь удовлетворить собствен ные интересы, реализуя при этом свое личное представление о благе. Вполне в духе аналитической традиции мы можем согласиться с тем, что справедливое общество должно, не навязывая каких‑либо конкретных понятий о том, к чему следует стремиться, и не отдавая предпочтение какому‑либо одному пути самореализации по сравнению с другими суще ствующими путями в равной мере обеспечить всем его членам достиже ние собственных целей и удовлетворение личных интересов, при этом регулируя их  взаимоотношения согласно некоторым общим принци пам, которые было бы рационально принять в качестве справедливых. 2. Либеральная попытка рационального обоснования принципов справедливости

Подобная схема построения концепции социальной справедливости была с большей или меньшей долей успеха реализована в аналитиче ской политической философии второй половины XX  в. в целом ряде работ, среди которых особо выделяется труд Джона Ролза «Теория справедливости» (1971). Кроме Ролза следует упомянуть таких выдающих ся представителей аналитической политической мысли, как Роберт 6 «Оценочный солипсизм» представляет собой другую важную установку аналити

ческой политической философии, сводящуюся к утверждению о том, что любое свойство, которое может служить конечной политической ценностью, должно быть реализуемо социально изолированным лицом, т. е. отдельным индивидом. Подробнее см.: Там же.

178  Наталья Кудрявцева

Нозик, Рональд Дворкин и Дэвид Готье, считающихся авторами либе ральных теорий социальной справедливости, общей чертой которых выступает использование идеи общественного договора как основного средства теоретического анализа. Упомянутые теории социальной справедливости, также характери зуемые как современные теории общественного договора, объединяют в себе одновременно элементы моральной философии, политической и экономической теорий. Круг проблем, обсуждаемых в современных теориях справедливости, составляют вопросы определения моральных обязательств индивидов по отношению друг к другу, легитимации поли тической власти и сущности ее взаимоотношений с гражданским обще ством, а также выработка адекватной схемы справедливого материаль ного распределения. Характер применяемого современными теориями справедливости поискового метода предусматривает постулирование специфической исходной ситуации, изображающей рациональных индивидов, которые взаимно согласовывают условия своего сотрудни чества с  целью реализации собственных интересов. Таким образом, либеральные теории справедливости выстраивают некоторую идеали зированную конструкцию, которая, опираясь на теорию рационально го выбора, оказывается в достаточной степени пригодной для решения поставленных философских проблем. Ключевым признаком современных теорий социальной справед ливости является гипотетичность возводимой идеализированной кон струкции. Поскольку обоснование непосредственной связи выдвигае мых либеральных принципов со справедливостью не представляется необходимым компонентом этих теорий и поскольку справедливость не получает в них необходимого независимого обоснования (хотя Ролз и утверждает, что «справедливость является первейшей добродетелью общественных институций»7), мы полагаем, что гипотеза Ролза, так же как и гипотезы других авторов либеральных теорий, представляет собой не более чем часть своего рода мысленного эксперимента, осуще ствляемого с вполне конкретной целью — обеспечения условий совпаде ния суждений самых различных людей о справедливости. Таким обра зом, можно сказать, что этот подход вполне соответствует кантовскому представлению о природе общественного договора, который изобра жает этот договор в  виде некоторого мысленного построения, хотя и имеющего практическое и моральное значение. Согласно Канту, идея общественного договора выступает скорее в качестве априорного меха низма регулирования мотивов человеческого поведения, нежели выво дится как результат наблюдения действительности. Созвучным кантовскому, на  наш взгляд, является и  либеральное представление о  личности и  ее соотношении с  обществом: соглас 7 Ролз Дж. Теорія справедливості / Пер. з англ. О. Мокровольського. — К.: Основи, 2001. С. 26.

Логос 2 (70) 2009 

179

но либеральному взгляду на  личность, индивиды имеют полную сво боду оспаривать свое участие в существующих общественных практи ках и даже воздерживаться от участия в них, если эти практики более не кажутся им достаточно привлекательными. В то же время именно Кант выступал наиболее активным защитником того представления о личности, которое ставит ее выше любых осуществляемых ею соци ально детерминируемых ролей и отношений. Иными словами, совре менные аналитические теории социальной справедливости сосредо тачивают внимание на отдельном индивиде, чьими интересами нельзя пренебречь ради блага какой‑либо другой группы индивидов, или даже всего общества в целом. Подобный подход представляет собой источ ник основных политических прав, которые должно уважать и гаранти ровать справедливое общество. Либеральный постулат о том, что такое общество должно быть в  равной мере оправдано для каждого из  его членов, свидетельствует о приоритете индивида перед социумом и его институтами. Именно из такого определения личности как субъекта обществен ных отношений вытекает принятая в  либеральных теориях характе ристика конкурирующих индивидов как рациональных. Основу прак тической рациональности, приписываемой индивидам в своих теори ях Ролзом и другими авторами современных теорий справедливости, составляет используемая в  экономике теория рационального выбо ра, предметом рассмотрения которой являются такие ситуации, когда необходимо определить наилучший способ действий для достижения поставленной цели в условиях ограниченности материальных ресурсов. Отметим, что прескриптивное направление современной теории рационального выбора, избегающее каких‑либо этических суждений и оценок и активно использующееся в теории игр, не только снабжает либеральные теории справедливости определенным понятием рацио нального индивида, но и обусловливает характер возводимой в них аргу ментации. Сообразно с требованиями теории игр, Ролз строит собст венную игровую модель, по схеме которой целью игроков, т. е. конкури рующих индивидов, является достижение единодушного согласия путем заключения упомянутого общественного договора (принцип консенсу са) относительно ряда принципов, в соответствии с которыми будет про изводиться оценка общественных институтов, в условиях которых про исходит взаимодействие игроков. Каждый из игроков абсолютно свобо ден и имеет равное право предлагать любые принципы, исходя из своих собственных интересов, помня при этом, что все единодушно принятые принципы в одинаковой степени касаются всех и распространяют свое действие на будущее. Именно то условие, что предложенные принци пы должны распространяться на будущее, конкретные обстоятельства которого неизвестны никому из игроков, гарантируют честность этих принципов, а значит, по определению Ролза, их справедливость. Систе

180  Наталья Кудрявцева

му социальной справедливости в концепции Ролза составляют его зна менитые «принцип свободы» и «принцип дифференциации»8. По мнению авторов либеральных теорий справедливости, побуди тельным мотивом для заключения общественного договора и приня тия принципов справедливости служит стремление индивидов достичь желаемого социального статуса, который определяется, во‑первых, положением человека как гражданина общества и, во‑вторых, его местом в распределении материальных ресурсов этого общества. Фор мулируя таким образом те самые личные интересы индивидов, Ролз, в частности, утверждает, что именно они, а не какие‑либо отвлеченные этические размышления, должны подвигнуть этих индивидов к приня тию принципа свободы, обеспечивающего равное распределение поли тических прав, и принципа дифференциации, позволяющего неравное распределение материальных благ, при условии, что оно осуществляет ся прежде всего в пользу наименее обеспеченного члена общества. Очевидно, что основанием ролзового принципа свободы, который является приоритетным по  отношению ко  второму принципу, служит либеральная ценность самоопределения, которую, на наш взгляд, впол не можно представить как интерпретацию ранее обсуждаемой свободы выбора. Признавая за индивидами право на самоопределение, мы авто матически признаем за ними право иметь и реализовывать собственные концепции блага. Это значит, что индивиды не только не обязаны сле довать какой‑либо конкретной концепции блага, отстаиваемой другими индивидами, обществом или государством, но в любой момент могут пере смотреть и изменить ранее избранные ими концепции блага на основа нии каких‑либо собственных соображений. Таким образом, можно прий ти к выводу, что в либеральных теориях справедливости индивиды при знаются способными как бы отстраниться от существующих концепций блага и самостоятельно исследовать и оценивать преследуемые ими цели. Тот факт, что либеральные теории социальной справедливости не  вытекают автоматически из  какой‑либо конкретной концепции «хорошей жизни», позволяет обойти необходимость принятия того или иного представления об общественном благе или благополучном обще стве. Изображая общество исключительно как систему сотрудничества, либеральные теории избегают решения вопроса о том, что составля ет его благо в абсолютном смысле. Ведь даже если индивиды не смогут прийти к согласию относительно общих целей, они всегда будут способ ны на сотрудничество ради взаимной выгоды. Итак, общество приобре тает вид обыкновенного механизма, сообща используемого индивидами для достижения различных целей. К тому же, условия этого сотрудни чества вполне возможно определить и без сравнения этих конкретных целей, достижение которых будет составлять благо каждого индивида. 8 Ролз Дж. Теорія справедливості / Пер. з англ. О. Мокровольського. — К.: Основи, 2001. С. 414–415.

Логос 2 (70) 2009 

181

Таким образом, признание приоритета личности по  отношению к общественным институтам, составляющее отличительную черту либе ральных теорий справедливости, определяет содержание принципов социальной справедливости как таких, которые неизбежно предполага ют ограничение требований общества по отношению к индивиду, а также требований индивидов по отношению друг к другу. Этот так называемый принцип взаимности9 предусматривает равное право для каждого члена общества рассчитывать на соответствующий взнос со стороны другого в дело, осуществляемое ради обоюдной выгоды. В то же время принцип вза имности запрещает такие случаи, когда выгода большинства достигается за счет причинения вреда кому‑либо из членов общества. Подобные слу чаи причинения вреда могут быть оправданы, только если потерпевши ми оказываются все члены общества без исключения и когда это состав ляет единственное условие достижения еще большей выгоды для всех. 3. Является ли либеральная справедливость действительно справедливой?

На первый взгляд, в рамках либеральных теорий социальной справед ливости удалось выработать приемлемую концепцию справедливого общественного устройства, не только во многом совпадающую с наши ми интуитивными представлениями о справедливости и получившую довольно убедительное рациональное обоснование, но  и  производя щую впечатление в определенной мере осуществимой или, по крайней мере, такой, которую желательно было  бы осуществить, концепции построения справедливого «общества равных возможностей». Однако, немного основательнее поразмыслив над базисными уста новками либеральных теорий, мы сталкиваемся с двумя основными воз ражениями, выдвигаемыми против них. Одно из этих возражений ставит под сомнение саму справедливость изображаемого таким образом обще ства и выдвигаемых либералами принципов. Даже не принимая во вни мание сомнений относительно действительной правдоподобности раз виваемой в либеральных теориях аргументации в пользу предложенной системы социальной справедливости10, можно утверждать, что некото 9 Выделение принципа взаимности как одной из ключевых особенностей современ

ных теорий социальной справедливости аналитического направления принад лежит Роберту Сагдену. Подробнее см.: Sugden R. The Contractarian Enterprise. // Rationality, Justice and the Social Contract. Themes from ‘Morals by Agreement’ / D. Gauthier and R. Sugden (Eds.). — The University of Michigan Press, 1993. P. 5. 10 Анализ возводимой авторами либеральных теорий рациональной аргументации в  пользу отстаиваемых ими принципов социальной справедливости настолько обширен, что вполне может стать предметом исследования отдельной статьи. Подробнее об этом см.: в частности, Binmore K. Bargaining and Morality / Rationali ty, Justice and the Social Contract. Themes from ‘Morals by Agreement’. / D. Gauthier and R. Sugden (Eds.). — The University of Michigan Press, 1993. P. 131–156; Goodin R. E.

182  Наталья Кудрявцева

рые из ключевых положений самой этой системы являются, по крайней мере, спорными. Другое возражение оспаривает универсальность при менения разрабатываемых в этих теориях принципов справедливости. Проанализируем хотя  бы либеральное представление о  лично сти как о субъекте общественных отношений, отчасти опирающееся на  вышеупомянутый принцип взаимности. Как  было сказано выше, либеральный принцип взаимности предусматривает взаимное огра ничение требований индивидов друг к другу, что предполагает обяза тельное соблюдение условий заключенных индивидами договоров ради достижения обоюдной выгоды. Таким образом, договаривающие ся стороны получают возможность продвижения собственных инте ресов, создавая при этом конкурентный рынок. Тем не менее, на наш взгляд, не может остаться незамеченным тот факт, что подобный прин цип взаимности распространяет свое действие исключительно на тех, кто оказывается в состоянии хоть что‑то предложить для заключения взаимовыгодных соглашений (будь‑то собственные способности или имеющиеся в распоряжении индивида материальные ресурсы). Ины ми словами, под действие принципа взаимности подпадают только те индивиды, которые в глазах других индивидов представляются, так ска зать, «экономически привлекательными» членами общества, ведь даже само название упомянутого принципа подразумевает наличие более чем одной стороны. Возникает вполне закономерный вопрос о месте в  данной системе социальной справедливости тех членов общества, которые не могут предложить ни необходимых талантов (либо вообще лишены каких бы то ни было талантов или являются физически непол ноценными), ни достаточных материальных ресурсов для заключения взаимовыгодных договоров. Создается впечатление, что экономиче ская система либерализма оставляет таких индивидов, так сказать, вне поля зрения, или, по словам Готье: «Животные, неродившиеся, непол ноценные от рождения и умственно отсталые люди оказываются за гра ницами морали, связанной с рациональностью»11. Кроме того, пред усматривая возможность причинения вреда ради обоюдного достиже ния выгоды, принцип взаимности очевидным образом сталкивается с проблемой измерения такого вреда и соответствующей выгоды. В отличие от Готье, Ролз предпринял попытку обойти указанные труд ности, связанные с функционированием рыночной экономики, предпо ложив, что социальные и природные преимущества, полученные чело веком при рождении, являются произвольными. Это привело его к рас смотрению природных способностей индивидов как общего достояния, принадлежащего всем членам общества одновременно. Таким образом, Equal Rationality and Initial Endowments // Rationality, Justice and the Social Con tract. Themes from ‘Morals by Agreement’ / / D. Gauthier and R. Sugden (Eds.). — The University of Michigan Press, 1993. P. 116–130. 11 Gauthier D. Morals by Agreement. — Oxford: Clarendon Press, 1986. Р. 268. Логос 2 (70) 2009 

183

в соответствии с его принципом дифференциации, более талантливые должны будут работать не только ради собственной выгоды, но и, преж де всего, ради выгоды тех, кто находится в наихудшем материальном положении. Часть прибыли, полученной более талантливыми, будет распределяться среди менее успешных членов общества. Казалось бы, такая установка вполне соответствует нашим поняти ям о справедливом обществе. Ведь действительно, одаренность талан тами, равно как и физическая неполноценность, являются делом случая и не должны составлять единственную основу нашего материального бла гополучия. По нашему мнению, можно сказать, что экономическая схема, предложенная Ролзом и воплощенная в его втором принципе, нацелена на исправление природных недостатков людей в условиях социального существования. И, возможно, она действительно исправляет их, но глав ный вопрос заключается в том, действует ли эта схема справедливо? На наш взгляд, из сформулированного Ролзом предположения о том, что социальные и природные преимущества являются произвольными, можно сделать и другой вывод: только в том случае, когда экономиче ское неравенство связано с использованием именно этих преимуществ, оно должно влиять на распределение материальных ресурсов общест ва в пользу наименее обеспеченного лица. Представим себе ситуацию, когда человек родился в обычной семье, не имеющей каких‑либо соци альных привилегий, и не наделен от рождения какими‑либо выдающи мися способностями, но благодаря собственному выбору и приложен ным усилиям ему удалось получить несколько бóльшую материальную прибыль по сравнению с другими. В соответствии со своим принци пом дифференциации, Ролз потребовал бы от такого человека передать часть своей прибыли для улучшения материального положения других членов общества, не объясняя при этом, почему этот принцип действу ет во всех случаях неравного экономического положения, а не ограни чивается исключительно теми ситуациями экономического неравен ства, которые связаны с упомянутыми произвольными факторами. Очевидно, Ролз не придает значения тому, что положение челове ка в  обществе обусловлено не  только лишь социальными и  природ ными обстоятельствами, но  в  равной мере зависит и  от  собственно го решения воспользоваться этими обстоятельствами. Поэтому обла дание от природы исключительными способностями не обеспечивает автоматически исключительного материального положения в  обще стве. Как уместно отмечает Уил Кимлика: «Когда неравенство прибы лей является результатом выбора, принцип дифференциации скорее порождает несправедливость, чем устраняет ее»12. Также сомнительным, по нашему мнению, выглядит и обоснование либеральной ценности самоопределения, утверждающей право инди 12 Kymlicka W. Contemporary Political Philosophy. — Oxford: Oxford Clarendon Press, 1995. Р. 75.

184  Наталья Кудрявцева

видов вести свою жизнь в  соответствии с  теми понятиями, которые, по их мнению, составляют их индивидуальное благо. Согласно либераль ным теориям справедливости, индивиды в праве самостоятельно изби рать свои концепции блага, и в подлинно справедливом обществе государ ство не должно поддерживать те или иные перфекционистские идеалы. Однако, как можно заметить, подчас существует огромная разница меж ду мнением того или иного индивида о благе, и тем, что в тех или иных обстоятельствах действительно является благом. В обществах с нестабиль ной (или с несформированной) системой ценностей значительна вероят ность того, что концепции блага, которые изберут для реализации боль шинство их членов, могут оказаться далекими от того, что обычно принято считать общественным благом. В обществах, находящихся на переходных этапах своего становления, характеризующихся недостатком положитель ных установок, прочно встроенных в общественное сознание, нет ника кой гарантии того, что члены общества всегда совершат, так сказать, пра вильный выбор. Разве в таком случае не было бы рационально допустить необходимость существования так называемой «заботливой руки», кото рая в виде некоторого государственного института задавала бы определен ный положительный вектор стремлениям индивидов? Либералы предполагают решить указанную проблему, гарантируя всем членам общества равную свободу слова, позволяющую любой груп пе индивидов продвигать и рекламировать свой образ жизни. Таким образом они надеются, что недостойному образу жизни просто не уда стся найти последователей и он рано или поздно будет вытеснен из соз даваемого в либеральном обществе рынка идей. Тогда вполне рацио нальным кажется и предположение о необходимости наличия в таком обществе определенного уровня культуры, который позволил бы раз виться и укорениться положительным концепциям блага, дабы быть осознанно избранными большинством членов общества. Ибо логично допустить, что этот выбор будет осуществляться исходя не из всех воз можных, а лишь из существующих в обществе представлений о благе, к тому же являющихся в большей или меньшей степени реализуемых в условиях этого общества. Мы считаем, что введение подобной ограни чительной характеристики в либеральные теории ведет к отказу от при тязаний на универсальность предлагаемой в них системы социальной справедливости, а это противоречит их первоначальной цели. 4. «Несамодостаточность» личности и необходимость новой концепции рациональности

Можно показать, что причины уязвимости либеральных теорий спра ведливости кроются в двух посылках, принимаемых их авторами в каче стве исходных. Первая заключается в  экономическом понимании рациональности, которая представляет собой инструментальную кон цепцию, применяемую в  теории рациональности аналогичную той, Логос 2 (70) 2009 

185

которая используется в теории игр. Вторая состоит в атомистическом убеждении, что какие‑либо суждения о  благе только тогда являются независимыми, когда выносятся изолированными индивидами, защи щенными от социального давления. Как отмечалось выше, инструментальная концепция рациональности, избранная в качестве рационального основания в современных либераль ных теориях и служащая для их авторов источником построения универ сальной системы социальной справедливости, основывается на теории рационального выбора. Упомянутая теория опирается на сформировав шееся в конце XIX  в. понимание рациональности, которое происходит из утилитаристской теории и концепции «невидимой руки», разработан ной Адамом Смитом столетием раньше. Позднее развилась индивидуали стическая версия теории рационального выбора. В результате сложилась так называемая неоклассическая школа теории рационального выбора, основным тезисом которой была мысль о том, что либеральные принци пы функционирования политики и экономики обеспечивают выигрыш всем членам общества. Существенной особенностью неоклассического подхода в понимании рациональности стало отмежевание всех экономи ческих процессов общества от морального измерения как раз потому, что теории рационального выбора концентрируются на материальных цен ностях, а не на индивидах, выступающих субъектами общества. В середи не XX  в. теория рационального выбора получает расширенную интерпре тацию как теория рационального поведения, в связи с чем преодолевает дисциплинарные границы экономики и начинает применяться в соци альных, политических и философских науках13. Использованная в работах Ролза и других философов теория рацио нального выбора, на  первый взгляд, предлагает решение проблемы рационального обоснования моральных принципов, выдвинутой еще Кантом, но  так и  остававшейся неразрешенной до  середины XX   в. По нашему мнению, Ролз стремится — в традициях аналитического под хода — представить свою идею в  виде схемы логического следования наподобие: «если находящиеся в условиях „естественного состояния“ индивиды рациональны, то  они неизбежно согласятся принять опре деленные принципы, регулирующие отношения между ними в  созда ваемом ими обществе; если же упомянутые принципы будут единодушно приняты в  результате добровольно заключенного общественного договора, то они должны быть признаны справедливыми», таким обра зом формулируя своего рода теорему, успешное доказательство кото рой означало бы окончательное разрешение обсуждаемой проблемы. Однако, на наш взгляд, построение такого доказательства представляет ся невозможным, прежде всего именно потому, что в качестве концеп 13 Подробнее о теории рационального выбора см.: Швери Р. Теория рационального

выбора: аналитический обзор [Електронний ресурс] // Социологический жур нал. 1995. № 2. Режим доступа к журн.: http://sj.obliq.ru / article / 149.

186  Наталья Кудрявцева

ции рациональности в данном случае избрана концепция, опирающая ся на теорию рационального выбора. На примере критики либерального принципа взаимности мы име ли возможность убедиться, что значительную роль в  распределении материальных ресурсов между членами общества играет не  только (и не столько) обладание ими какими‑либо природными способностя ми, но  самостоятельно принятое ими решение воспользоваться эти ми способностями. Очевидно, это выводит нас за пределы экономиче ской рациональности, концентрирующейся только на распределении материальных ресурсов и полностью игнорирующей сами особенности индивидов, являющихся необходимым условием возникновения этих ресурсов. Несоответствие требованию универсального применения предлагаемой системы справедливости демонстрирует и теория игр, способная предоставить решение лишь для конкретной, наполненной содержанием ситуации (игры), причем справедливость этого решения вообще выносится за скобки. Таким образом, не  оспаривая саму идею Ролза, которая по  праву может быть названа уникальной, в свете вышеизложенных критиче ских замечаний мы делаем вывод о том, что выбранная им концепция рациональности не подходит для решения проблемы рационального обоснования моральных принципов. Что  касается второй причины уязвимости современных теорий справедливости, то  следует отметить, что атомистическая трактовка индивидов обусловлена главным образом идеей о  том, что легитим ный политический и общественный порядок есть продукт некоторого молчаливого соглашения между дообщественными индивидами, прису щей развившимся еще в XVII  – X VIII  вв. теориям общественного догово ра и составляющей основу указанной выше установки аналитической политической философии на персонализм и солипсизм. Пример персонализма в той универсалистской форме, какую он при обретает в либеральных теориях, мы можем наблюдать, в частности, в истолковании Ролзом общества как более или менее самодостаточной ассоциации равных индивидов, признающих существование опреде ленных правил в их взаимоотношениях и действующих в соответствии с ними с целью продвижения собственных интересов. Солипсизм про является в либеральной ценности самоопределения, утверждающего право каждого индивида самостоятельно формулировать и реализовы вать свое представление о благе. Атомистическое основание либеральных теорий часто вызывает критику со  стороны последователей коммунитаризма, заявляющих, что, опираясь на такую «крайне поверхностную» моральную и психо логическую установку, философы-либералы представляют индивидов как таких, которые не нуждаются в каком‑либо общественном контексте для развития и реализации своих способностей, в частности, способно сти самоопределения. По мнению же коммунитаристов, эта последняя Логос 2 (70) 2009 

187

способность может быть реализована только в условиях определенно го типа общества с определенным типом социальной среды, обеспечи ваемой политикой общего блага. Однако, оставив коммунитаристские рассуждения об общественном благе и о том, каким оно должно было бы быть, нам бы хотелось обра тить внимание на другую сторону либерального постулата о самоопре делении. Очевидно, что в основе этого постулата лежит либеральное представление о человеке как абсолютно самодостаточной личности даже за пределами общества. Отсюда вытекает и либеральный тезис о способности такой личности отстраниться от существующих социаль ных практик и возможности оспаривать свое участие в них, если прино симая ими прибыль представляется недостаточной. Такое предположе ние в свою очередь ведет к пониманию существования этих практик как в значительной мере зависимых от воли самой личности. Тем не менее, принимая во внимание рассуждения Готье, который в отличие от Ролза не считает природные способности индивидов предметом совместно го обладания, но закрепляет их за каждым членом общества на правах «само-владения» и указывает на зависимость их реализации от той или иной конкретной экономической ситуации, можно прийти к выводам противоположным основным либеральным установкам. Хотя можно согласиться с  тем, что существование общественных практик требует от индивидов общего, если не универсального, соблю дения условий заключаемых договоров, на наш взгляд, очевидно и то, что в большой экономической системе (такой как конкурентный рынок) согласие кого‑либо из индивидов самих по себе или какой‑либо незна чительной группы индивидов не является необходимым условием суще ствования системы в целом. Таким образом, ни один индивид не имеет самодостаточной «торговой» силы (т. е. способностей и материальных ресурсов), а следовательно, и не располагает возможностью предлагать свое подчинение системе, как бы торгуясь с ней, в обмен на ту или иную часть в распределении ее материальных ресурсов. Когда прибыли, про изводимые такой системой, оказываются достаточно высокими, индиви ды, не принимающие участия в их распределении, борются за право (без каких‑либо предварительных условий) попасть в сферу действия этой системы и соглашаются на все ее требования. Иными словами, они вовсе не торгуются с системой, как бы рассчитывая получить бoльшую часть этих прибылей, в обмен на согласие подчиниться и предоставить в рас поряжение системы свои личные ресурсы. В таком случае существова ние подобных общественных практик более не зависит от воли индиви дов и не составляет продукт их скооперированных действий, но вместо этого данные практики приобретают вполне объективное самодовлею щее существование, требующее от индивидов безусловного подчинения. Собственно аргумент Готье об определении позитивности коопера ции относительно ситуации невзаимодействия индивидов как раз и сви детельствует о том, что реализация «прибыльных» талантов одних инди

188  Наталья Кудрявцева

видов становится возможной именно благодаря существованию дру гих, т. е. в условиях общества. Таким образом, можно сделать вывод, что в самих основах либеральных теорий социальной справедливости зало жено противоречие с исходным тезисом о самодостаточности личности. Указывая на  объективное существование общественных прак тик, функционирование которых оказывается независимым от пред почтений и интересов индивидов, упомянутый аргумент предполага ет использование совершенно иной концепции рациональности для обоснования принципов справедливости. Можно вполне согласиться с Альбертом Уилом, что при таких условиях единственной концепцией рациональности, способной побудить индивидов к подчинению сущест вующим общественным практикам, окажется не та концепция, которая базируется на практической выгоде для индивидов, получаемой от это го подчинения, а  та, которая, наоборот, призывает их  желать лишь того, что по рациональному рассуждению может быть желаемо всеми14. 5. Заключение

Насколько  же обоснованно предположение о  возможности нахожде ния рационального источника принципов социальной справедливо сти? Понимая искомую справедливость как обеспечение каждому члену общества равной возможности реализации наиболее широкой системы политических прав и свобод в условиях существования экономического и социального неравенства, из всего вышеизложенного можно сделать следующий вывод: признание конкурентного рынка в качестве объектив но существующей системы организации человеческой жизнедеятельно сти вряд ли релевантно вопросу о его справедливости. Если экономиче ское неравенство расценивается не как результат действий отдельных индивидов, как это предусмотрено теорией Ролза, но как влияние безлич ного объективно существующего рыночного механизма, который функ ционирует по  отношению к  индивидам наподобие законов природы, то точно также, как законы природы не расцениваются в политической теории в качестве ограничителей свободы, так и действие рыночного механизма относительно политической свободы не должно признавать ся ограничительным. Вопрос о том, может ли это образовать достаточно прочное основание для выработки универсальной системы социальной справедливости, требует детального изучения, но, по нашему мнению, уже сейчас можно сказать, что поиск рациональных принципов справед ливого общественного устройства обладает несомненной перспективой.

14 Weale A. Justice, Social Union and the Separateness of Persons // Rationality, Justice and the Social Contract. Themes from ‘Morals by Agreement’ / D. Gauthier and R. Sugden (Eds.). — The University of Michigan Press, 1993. P. 93. Логос 2 (70) 2009 

189

Авторы

Вострикова Екатерина Васильевна — кандидат философских наук, старший науч ный сотрудник лаборатории философии образования Московского государ ственного педагогического университета. Е-mail: [email protected]. Иванов Дмитрий Валерьевич — кандидат философских наук, научный сотруд ник кафедры онтологии и  теории познания философского факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова. E-mail: [email protected]. Кудрявцева (Литвиненко) Наталья Сергеевна — кандидат философских наук, доцент кафедры философии и социологии Херсонского национального тех нического университета (Украина). E-mail: [email protected]. Кузнецов Василий Юрьевич — кандидат философских наук, доцент кафедры онтологии и теории познания философского факультета Московского госу дарственного университета им. М. В. Ломоносова. E-mail: [email protected]. Куслий Петр Сергеевич — кандидат философских наук, научный сотрудник сектора социальной эпистемологии Института философии РАН . E-mail: [email protected]. Ладов Всеволод Адольфович — кандидат философских наук, доцент кафедры философии и методологии науки Томского государственного университета. E-mail: [email protected]. Ледников Евгений Евгеньевич — доктор философских наук, профессор кафед ры философии Московской академии тонкой химической технологии им. М. В. Ломоносова. E-mail: [email protected]. Макеева Лолита Брониславовна — кандидат философских наук, доцент кафедры онтологии, логики и  теории познания философского факульте та Государственного университета — Высшая школа экономики. E-mail: [email protected]. Никифоров Александр Леонидович — доктор философских наук, главный науч ный сотрудник сектора социальной эпистемологии Института философии РАН . E-mail: [email protected]. Ольховиков Григорий Константинович — кандидат философских наук, асси стент кафедры онтологии и  теории познания философского факульте та Уральского государственного университета им. А. М. Горького. E-mail: [email protected]. Черняк Алексей Зиновьевич — кандидат философских наук, доцент кафедры социальной философии факультета социальных и  гуманитарных наук Рос сийского университета дружбы народов. E-mail: [email protected]. Шрамко Ярослав Владиславович — доктор философских наук, профессор кафедры философии Криворожского государственного педагогического университета (Украина). E-mail: [email protected].

190  Авторы

Conten t s

Essays In Analytical Philosophy Vsevolod Ladov. Formal Realism. The article presents an argument in defense of ontological realism. The author introduces formal realism as a methodological requirement to accept the existence of objective reality on the grounds that rela tivism proves to be self-contradictory. Lolita Makeeva. Scientific Realism, Truth and Underdetermination of Theories By Empirical Data. The article offers an investigation of some contemporary philosophical arguments against realism, especially W. . O. Quine’s argument that scientific theories are underdetermined by empirical data. The author argues that neither of the existing anti-realist arguments succeeds in refuting realism. Evgeniy Lednikov. Ontological Problems in Light of Analytical Philosophy. A case against essentialism in metaphysics is presented. The author introduces a theory of epistemic modalities based on R. Carnap’s theory of conceptual frameworks. He argues that all contexts of existence should be analyzed in terms epistemic modalities and explores some applications of this theory in philosophy of science. Grigory Olkhovikov. Knowledge as True Justified Belief: How to Neutralize Counterexamples. The author develops a logical method to solve E. Gettier’s puzzle about the nature of knowledge. He argues that the classical definition provides necessary but not sufficient requirements for knowledge and offers its modifica tion designed to be necessary as well as sufficient. Ekaterina Vostrikova. Knowledge and Causal Justification. The article explores the externalist approach to the explication of knowledge. The author argues that externalism about knowledge results from a transferal of externalist methods in the analysis of meaning and mental content. The author questions the validity of such a transferal. Petr Kusliy. Referential Functioning of Names. The article presents an argument against strong descriptivism about names as well as against strong theories of direct reference. It is argued that in different situations same names (as singular terms that denote objects without directly describing them) can be used (and are in fact used) either as disguised definite descriptions or as non-descriptive rigid designators. Alexander Nikiforov. Conditional Counterfactual Statements. The author analyses N. Goodman’s approach to counterfactuals, suggests an original classification of counterfactual statements and considers some methodological obstacles to their fully comprehensive analysis. Yaroslav Shramko. Truth and Falsity: What Are Truth Values and Why They Are Needed. The author explores the impact that G. Frege’s treatment of truth values as abstract objects had on the development of logic. He uses a number of argu ments to show that Frege’s approach to truth has a major philosophical signifi cance as well.

Логос 2 (70) 2009 

191

Dmitry Ivanov. What Is It That Mary Does Not Know? What the Knowledge Argument Is About. The article provides an analysis of some arguments against physi calism in philosophy of mind in order to show that physicalism is immune to most of them. The author argues that the only insuperable obstacle for physicalism is provided by the argument of first-person perspective. Vassili Kuznetsov. Performativity and Levels of Communication. The author criti cizes J. L. Austin’s speech-act theory and argues that a more comprehensive analy sis of performative speech acts is possible. He offers an original classification of speech acts and argues that understanding performative constructions is a key to understanding the nature of communication. Alexei Chernyak. Moral Luck. The author analyses the notion of luck in modern moral philosophy and argues that moral luck should be considered a necessary condition in moral formation of a person. Natalia Kudryavtseva. Rationality of Justice: A Pursuit of Rational Foundations of A Just Social Order. The author inquires into the cause of the difficulty to state the rational foundations of the notion of social justice. She argues that a search of such foundations is not a hopeless endeavor.

192  Contents