Аргументация в процессах коммуникации. Pro et contra 9785392210718

240 26 1MB

Russian Pages [382] Year 2017

Report DMCA / Copyright

DOWNLOAD FILE

Polecaj historie

Аргументация в процессах коммуникации. Pro et contra
 9785392210718

Table of contents :
102878_titul
102878_oborot
102878_24.06.16

Citation preview

А. А. ИВИН

АРГУМЕНТАЦИЯ В ПРОЦЕССАХ КОММУНИКАЦИИ PRO ET CONTRA

Москва 2017

УДК 316(075.8) ББК 60.5я73 И25

Электронные версии книг на сайте www.prospekt.org

Автор: Ивин А. А. – доктор философских наук, профессор, главный научный сотрудник Института философии РАН. Рецензенты: Доброхотов А. Л., доктор философских наук, профессор кафедры философии культуры Национального исследовательского университета «Высшая школа»; Шалак В. И., доктор философских наук, ведущий научный сотрудник Института философии РАН.

И25

Ивин А. А. Аргументация в процессах коммуникации. Pro et contra. – Москва : Проспект, 2017. – 384 с. ISBN 978-5-392-21071-8

Исследуются основные идеи и проблемы современной теории аргументации. Выявляется роль аргументации как того каркаса, на котором держится здание человеческой коммуникации. Анализируется структура эмпирической и теоретической аргументации. Особое внимание уделяется исторической изменчивости приемов аргументации, неуниверсальным способам аргументации (аргументы к традиции, здравому смыслу, вере и т.п.), широко используемым в гуманитарных и социальных науках, их зависимости от социальной среды и конкретной сферы приложения. Анализируется искусство переговоров, полемики и дискуссии. Книга рассчитана на философов, социологов, политологов, правоведов, лингвистов и др. Она может использоваться также всеми, кто желает усовершенствовать свое искусство убеждать.

УДК 316(075.8) ББК 60.5я73

Изображение на обложке Vivi-o/Shutterstock.com.

Научное издание Ивин Александр Архипович

АРГУМЕНТАЦИЯ В ПРОЦЕССАХ КОММУНИКАЦИИ PRO ET CONTRA

Оригинал-макет подготовлен компанией ООО «Оригинал-макет» www.o-maket.ru; тел.: (495) 726-18-84 Санитарно-эпидемиологическое заключение № 77.99.60.953.Д.004173.04.09 от 17.04.2009 г. Подписано в печать 01.11.2016. Формат 60×90 1/16. Печать цифровая. Печ. л. 24,0. Тираж 1000 (1-й завод 200) экз. Заказ № ООО «Проспект» 111020, г. Москва, ул. Боровая, д. 7, стр. 4.

ISBN 978-5-392-21071-8

© Ивин А. А., 2016 © Оформление. ООО «Проспект», 2016

ПРЕДИСЛОВИЕ «Pro et Сontra» («За и против») — так назывался господствовавший в Средние века метод ведения дискуссии. Выдвигался обычно в форме вопроса тезис, который предполагалось отстоять. Предлагались два ряда доводов, одни из которых поддерживали тезис, другие — опровергали его. Показывалось, что аргументы «против» не являются сколько-нибудь убедительными, в то время как доводы «за» — безупречны. Из этого делался естественный вывод, что предложенный тезис должен быть принят. Далее приводится пример доказательства по этой схеме св. Фомой Аквинским положения, что Бог, при всем Его всемогуществе, не способен все-таки сделать бывшее небывшим, а уничтожимое — неуничтожимым. Аргументация по принципу «за и против» была тогда настолько распространенной, что известный философ-схоласт, теолог и поэт Пьер Абеляр, человек с трагической судьбой, написавший о своей жизни замечательную книгу «История моих бедствий», свое основное теоретическое произведение назвал «Да и нет» («Sic et Nun», 1121–1122). Это произведение сразу же стало знаменитым. В нем Абеляр выдвигает диалектические аргументы в пользу и против огромного множества тезисов, часто даже не пытаясь прийти к какому-либо заключению. Ясно чувствуется, что автор влюблен в сам процесс диспута и считает его чрезвычайно полезным для развития ума. Книга оказала существенное влияние на пробуждение людей от средневековой догматической спячки. Воззрение Абеляра о том, что диалектика тезиса и антитезиса (вместе, конечно, со Священным Писанием) является единственным путем к истине, оказало благотворное воздействие на умы того времени. Оно ослабляло силу предрассудков и поощряло бесстрашное применение разума. Рассуждая, не следует бояться ошибаться. Помимо Священного Писания, утверждает Абеляр, нет ничего непогрешимого, даже апостолы и Отцы Церкви могут заблуждаться. Со времен блестящих полемистов, какими были св. Фома и Абеляр, прошла почти тысяча лет. Приемы аргументации за это время настолько радикально изменились, что по принципу «да и нет» уже редко кто рассуждает. Была пересмотрена сама сущность диалога, дискуссии и полемики, сложилась совершенно новая научная дисциплина — теория аргументации. Она включила в свое содержание, притом в качестве наиболее существенных фрагментов, все то позитивное, что говорилось об аргументации в Античности и в Средние века. ХХ век ознаменовал революцию в развитии представлений об аргументации: на смену традиционной теории аргументации, называвшейся две с лишним тысячи лет риторикой, пришла современная теория аргументации. Теория аргументации является наукой о способах убеждения, о тех многообразных приемах воздействия речью на аудиторию, которые позволяют изменять убеждения последней.

4

Предисловие

Убеждение — одна из центральных категорий человеческой жизни и деятельности. В то же время это сложная, противоречивая, с трудом поддающаяся анализу категория. Миллионы людей можно убедить в том, что они призваны построить «новый прекрасный мир», и они, живя в нищете и принося неимоверные жертвы, будут повсюду видеть ростки этого мира. Большую группу людей можно убедить в том, что каждый из них бессмертен, и они с радостью примут, как это случилось не так давно в Швейцарии, коллективное самосожжение. Однако есть люди, которых совершенно невозможно убедить в самых простых математических истинах. Так, немецкий философ А. Шопенгауэр называл доказательство известной теоремы Пифагора «мышеловкой» и отказывался его принять. Другой философ, Т. Гоббс, прочитав формулировку этой теоремы, воскликнул: «Боже, но это невозможно!» В сорок лет он принялся изучать математику и в конце концов убедился, что теорема Пифагора все-таки верна и что против этого «математического лома» нет приема. Неизвестно, правда, одобрил ли Гоббс распоряжение Пифагора забить сорок быков ради празднования открытия им этой великой теоремы. Важность исследования способов изменения убеждения связана прежде всего с тем, что человек действует на основе имеющихся у него убеждений и изменение убеждений является одновременно изменением его поведения. Убеждения — это не только представления о реальности, но и ее оценки, идеалы, символы веры, нормы, цели, планы и т. д. Интуитивно приемы изменения убеждений известны каждому. Всякий процесс общения строится на основе использования таких приемов и без их использования теряет свою эффективность. В этом смысле основы теории аргументации (риторики) общеизвестны. Один из героев Мольера только случайно обнаружил, что всю жизнь говорит прозой. Так и с навыками убеждения, усвоенными нами стихийно. Можно постоянно использовать их — иногда весьма умело — и вместе с тем не иметь ясного теоретического представления о них. Подобно тому, как умение говорить грамматически правильно существовало еще до описывающей этот процесс грамматики, так и искусство убеждать существовало задолго до возникновения риторики. Подавляющее большинство людей и сейчас с тем или иным успехом убеждают других, не обращаясь за помощью к особой науке и не рассчитывая на эту помощь. Некоторые даже склонны считать собственное умение убеждать естественным процессом, требующим анализа и контроля не больше, чем, скажем, дыхание или ходьба. Разумеется, это заблуждение. Знакомство уже с первыми главами книги покажет необоснованность такого чрезмерного оптимизма в отношении наших стихийно сложившихся навыков убеждать других. Во многих областях человеческой деятельности эти навыки могут быть достаточными. Имеются, однако, такие виды деятельности и такие профессии, которые требуют специального изучения риторики. В демократических обществах это политика и юриспруденция, философия и психология, история и теология, преподавание и общественная деятельность и др. Теория аргументации изучает способы воздействия на убеждения людей. В числе таких способов — ссылки на неоспоримые свидетельства, на более общие и кажущиеся достоверными принципы, на традицию или интуицию, на

Предисловие

5

здравый смысл или вкус и т. д. Приемы, с помощью которых могут формироваться и изменяться убеждения, чрезвычайно разнообразны и разнородны. Они зависят от конкретной области знания или деятельности, от аудитории, социальных групп и общества в целом, от своеобразия той культуры или цивилизации, в рамках которой они складываются и применяются. Исследование этих приемов активно продолжается и в настоящее время. В книге излагается, систематизируется и развивается сделанное в области риторики за последние десятилетия, оказавшиеся периодом наиболее бурного развития этой дисциплины. Традиция, устоявшаяся в течение веков, обладает огромной силой. Теорию аргументации как исследование техники убеждения и сейчас нередко продолжают называть по традиции, восходящей еще к Античности, риторикой. Это старое название, конечно же, неудачно. Уже после Цицерона оно закрепилось как наименование одного из разделов лингвистики. Определение «теория аргументации» кажется в этой ситуации более удачным. Оно позволяет избежать путаницы между риторикой как анализом способов убеждения и риторикой как лингвистической дисциплиной, занимающейся изучением выразительных возможностей естественного языка. Далее речь идет только о теории аргументации, т. е. о риторике в античном смысле. В книге широко используются примеры, взятые из художественной литературы, истории науки и философии, что позволяет теснее связать теорию и практику теории аргументации. Тот, кому эта книга поначалу покажется сложной для восприятия, может воспользоваться учебниками по теории аргументации (риторике), написанными автором в разные годы: «Риторика: искусство убеждать» (М., 2002), «Теория и практика аргументации» (М., 2012), «Риторика» (М., 2016).

Глава 1. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ КОММУНИКАЦИЯ — КАЖУЩИЕСЯ ЕСТЕСТВЕННОСТЬ И ПРОСТОТА 1. Естественность и простота коммуникации Казалось бы, что может быть обыденнее и проще общения людей с помощью языка и достигаемого ими понимания друг друга? Если я советую кому-то, кто не знает английского языка: «Strike while the iron is hot!», — то в ответ собеседник только пожимает плечами: «Не понимаю, о чем вы говорите». Я повторяю свой совет по-русски: «Куйте железо, пока горячо!» Оказывается, как это ни странно, что тот, к кому я обращаюсь, никогда не слышал этой пословицы и истолковывает ее буквально: «Какое железо? Речь идет совсем о другом!» Я поясняю, что этот «кузнечный» совет попросту означает: в ближайшее время обстоятельства будут способствовать успеху задуманного дела, и надо немедля этим воспользоваться. Собеседник замечает: «Вы так полагаете? А по-моему, момент еще не наступил». Он понимает теперь смысл моего совета, однако считает полезным пока выждать. Человек узнает из прочитанной книги, что сова с давних времен символизирует мудрость и что древние римляне считали ее непременной спутницей богини мудрости Минервы. Символ становится понятным этому человеку, а афоризм «Сова Минервы вылетает в сумерки» приобретает для него не только смысл, но и определенную глубину: действительно, с наступлением ночи, как раз тогда, когда летают совы, в голову нередко приходят необычные мысли, которым дневная суета явно мешала; кроме того, сову из-за ее ночного образа жизни редко удается увидеть, подлинная мудрость тоже встречается далеко не часто... Символ постепенно разворачивается, и начинает казаться, что, хотя сама сова нисколько не мудрее других птиц, размышляя о ее повадках, что-то узнаешь и о самой мудрости. В первом из этих двух случаев схватывание смысла совета явилось результатом непосредственного общения двух людей. Первоначальное непонимание было связано с незнанием одним из собеседников английского языка, а затем — с буквальным истолкованием того выражения, которое хотя и было сформулировано на известном обоим языке, но имело в виду совсем не то, о чем в нем прямо говорилось. Во втором случае общение было, так сказать, косвенным, через чтение книги, а «одобрение» идеи древних римлян представлять мудрость в виде совы — «заочным». Однако интервал примерно в две тысячи лет не помешал установлению сходного понимания значения символа.

1. Естественность и простота коммуникации

7

И в первом, и во втором случае люди благодаря звуковому языку или чтению общаются и понимают сказанное или написанное. Это и есть коммуникация: в первом случае — двусторонняя, во втором — односторонняя, или «заочная». Устойчивость коммуникации В процессе коммуникации общающиеся стороны постепенно вживаются в ситуацию друг друга, как бы обмениваются своими ролями, и только это дает им возможность понимать друг друга. Если коммуникация носит односторонний характер, то только одна из сторон может поставить себя на место другой, усвоить ее точку зрения и получить тем самым достаточно надежное основание для понимания ее идей. Понимание в таком случае неизбежно будет неполным и односторонним из-за отсутствия обмена позициями. Оно не будет взаимопониманием, но оно будет все-таки пониманием. В обоих примерах понимание носило интеллектуальный характер: оно являлось пониманием мыслей и было неразрывно связано с языком как системой произнесенных или написанных знаков, наделенных определенными значениями. Коммуникация состояла в том, что ее участники придавали знакам-словам одни и те же значения. Как только слова понимались по-разному или их значение вообще оказывалось неизвестным, общение обрывалось, и понимание исчезало. Коммуникация как передача значений посредством знаков прекращалась. Еще один пример — из «Мертвых душ» Н. Гоголя. Ноздрев показывает Чичикову и своему зятю Мижуеву свои владения. Они подходят, наконец, к границе этих владений, «состоящей из деревянного столбика и узенького рва». «Вот граница, — сказал Ноздрев, — все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое. — Да когда же этот лес сделался твоим? — спросил зять. — Разве ты недавно купил его? Ведь он не был твой. — Да, я купил его недавно, — отвечал Ноздрев». Ноздреву известно, конечно, значение слова «граница». Лес, синеющий по другую ее сторону, не может принадлежать ему, так же как не принадлежит ему все то безграничное и неопределенное пространство, которое простирается за лесом. Если же лес в самом деле был куплен им, то граница проходит теперь не на месте «столбика и рва», а, по меньшей мере, за этим лесом. Но Ноздрев — безудержный хвастун: только шампанского он выпивает один в продолжение обеда семнадцать бутылок, да притом такого, что перед ним губернаторское — просто квас. Ему ли считаться со значением какого-то слова! И для зятя, и для Чичикова характер Ноздрева не тайна, и они не обращают никакого внимания на насилие над смыслом слова «граница». Дело, в конце концов, не в «границе», а в бахвальстве Ноздрева, и они понимают это. Эта короткая беседа показывает, насколько устойчивой является коммуникация. Нарушение правил, регламентирующих употребление определенных слов, не означает автоматического исчезновения понимания. Обычность, постоянная повторяемость речевого общения создают впечатление не только естественности, но и своеобразной простоты употребления

8

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

языка для целей коммуникации. Кажется, что взаимопонимание собеседниками друг друга является элементарным делом, если, конечно, выполняются некоторые простейшие условия: скажем, разговор ведется на языке, известном обоим; словам придаются их обычные значения; пословицы и метафоры не истолковываются буквально и т. п. Понимание представляется нормой, а случаи непонимания — отклонениями от нее, недоразумениями. Такие недоразумения обычно вызывают улыбку, нередко они сознательно используются для создания комического эффекта. Вот эпизод из школьной жизни: «— Что такое монархия? — Это когда правит король. — А если король умирает? — То правит королева. — А если и королева умирает? — Тогда правит валет». Ученик путает представителей королевской семьи с персонажами из карточной колоды. Словам «король» и «королева» он придает совсем иное значение, чем то, какое придается им учительницей. А может быть, только при третьем вопросе он вдруг «подменяет» короля и королеву их карточными двойниками и вручает бразды правления монархией валету? Трудно, разумеется, поверить, что есть ученики, знакомые с картами ближе, чем с традициями наследования трона. Но вот реальный случай из жизни строителей. Бригадиру надо было поправить балконную стойку, покривившуюся на самом видном месте. Он влез туда с молодым рослым парнем — новичком на стройке, поддел стойку ломом и приказал: «Бей по ребру!» Парень удивился и спросил: «Ты что, с ума сошел?!» «Бей по ребру, так тебя!..» — закричал бригадир и добавил несколько разъясняющих слов. Тогда парень размахнулся и ударил бригадира кувалдой по ребрам. Бригадир птицей полетел с третьего этажа, к счастью, в сугроб. Суд новичка оправдал, а в частном определении указал: «Прежде чем отдавать команды, надо объяснить, что они означают». Вполне логичный совет. В обоих этих случаях отсутствие понимания людьми друг друга выглядит как нечто необычное и сравнительно редкое. Ведь достаточно не путать королевских детей с валетами, а ребро балки — с ребром человека, чтобы все тут же встало на свои места. Непонимание — даже когда оно встречается в реальной жизни — выглядит некоторым исключением из обычного течения событий, результатом нарушения каких-то простейших принципов общения. А если эти принципы соблюдаются, что обычно и бывает, люди прекрасно понимают смысл сказанного друг другу. Представление о понимании как о чем-то крайне простом, дающемся само собою и не требующем особых размышлений, очень распространено. Настолько распространено, что даже само слово «понимать» в обычном языке редко используется в своем основном значении — схватывать или усваивать смысл сказанного. Широко употребляемые и ставшие уже стандартными выражения «они не поняли друг друга», «говорили на разных языках» и т. п. означают обычно вовсе не то, что выяснявшие свои отношения люди не улавливали смысла употреблявшихся ими высказываний. Напротив, им было ясно, о чем шла речь. Но именно поэтому они, как принято выражаться, «не поняли один другого» и «говорили на разных языках»: их позиции, изложенные, быть может,

1. Естественность и простота коммуникации

9

со всей доступной ясностью и убедительностью, оказались все-таки несовместимыми. «Не понять» чаще всего как раз и означает «не принять чужую точку зрения». Понимание — ключевая проблема гуманитарных и социальных наук Понимание как схватывание смысла сказанного далеко не так просто и прозрачно, как это кажется. Обычность понимания, его элементарность, повседневность и доступность, прежде всего бросающиеся в глаза, не должны заслонять существования особой проблемы понимания и ее фундаментальность. Особенно хорошо это осознают представители гуманитарных и социальных наук. Люди общаются с тем, чтобы понимать друг друга. Язык можно использовать и для того, чтобы скрывать свои мысли. Но даже в этом случае предполагается понимание сказанного. Объяснение понимания является центральной проблемой исследования человеческой коммуникации, то есть общения с помощью знаков, наделенных значением. Все другие многообразные и сложные вопросы, связанные с общением, могут быть правильно поставлены только при условии, что анализ постоянно направлен именно на разъяснение и более глубокое понимание самих процессов понимания, на выявление тех принципов и обстоятельств, благодаря которым оно достигается. «Ни одно явление природы, — писал известный русский филолог М. Бахтин, — не имеет «значения», только знаки (в том числе слова) имеют значения. Поэтому всякое изучение знаков, по какому бы направлению оно дальше ни пошло, обязательно начинается с понимания»1. Подсчитано, что с того момента, как человек обрел дар речи, все люди Земли произнесли 1015 слов. Число всех возможных расстановок фигур на шахматной доске намного грандиознее — оно достигает 10125! Много или мало сказано людьми? Колоссально много! Ситуация речевого общения повторялась изо дня в день миллиарды и миллиарды раз. Принципы общения и достижения благодаря общению понимания складывались стихийно. В результате постоянного повторения они пронизали все сознание человека, сделались по преимуществу автоматическими, стали одним из самых глубоко укорененных его свойств. Каждым отдельным человеком эти принципы усваиваются стихийно и неосознанно вместе с усвоением и употреблением им языка. Точнее говоря, само усвоение и употребление языка как раз и означают неосознаваемое применение этих принципов. Бесконечная повторяемость общения, укорененность его принципов в глубинах языка и человеческого сознания и создают иллюзию обычности, естественности и простоты употребления языка для целей коммуникации. Однако «обычное» — далеко не всегда самое очевидное и самое простое. Скорее наоборот. За тем, что встречается постоянно и мимо чего большинство проходит без особого интереса, нередко как раз и скрываются по-настоящему 1

Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1977. С. 290.

10

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

глубокие вопросы. Особенно это верно в случае социальных явлений. Чтобы стать обыденным и примелькаться, такое явление должно иметь, как правило, долгую историю, встречаться на каждом шагу и войти во все поры жизни общества. Оно должно стать неотъемлемой характеристикой этой жизни, лечь в самый ее фундамент. Трудности, связанные с пониманием Понимание обыденно. Чтобы проанализировать его действительно всесторонне, надо вскрыть самые глубокие принципы и противоречия всей человеческой коммуникации. Понять понимание — значит понять, чем является сама коммуникация. И может оказаться, что, уяснив те трудности, с которыми неразрывно сопряжено понимание, мы удивимся как раз тому, что оно вообще возможно и достижимо. Уже самые простые примеры коммуникации, подобные приведенным выше, говорят о сложности и многоаспектности проблемы понимания. Люди разговаривают на разных языках. В конце прошлого века считалось, что этих стихийно сложившихся языков — около трех тысяч. Сейчас их насчитывают уже порядка восьми тысяч: во многом изменились представления о том, какие языки являются разными. Такое обилие «иностранных» языков, конечно же, не способствует достижению взаимопонимания. В одном и том же языке слова используются то в прямом, то в некотором переносном значении, нередко не имеющем с прямым значением даже отдаленного сходства. У редкого слова, подобно русскому слову «барсук», только одно значение. Подавляющее же большинство слов многозначно и имеет целые семейства значений. Какое именно из нескольких значений слова имеется в виду, определяется только той конкретной ситуацией, в которой используется слово, его контекстом. Никакие словари или учебники не способны исчерпать даже ничтожную часть всех тех контекстов или окружений слова, которые могут встретиться в жизни. Нередко контекст таков, что из него «вычитывается» и «понимается» совсем не то, о чем говорят сами слова. Можно понимать тех, кого давно уже нет в живых. В чем, собственно, заключается «общение» с ними, ведущее к пониманию? Ведь понимание всегда диалогично, всегда требует наличия «собеседников». Существуют, как кажется, какие-то простые и доступные каждому принципы общения и понимания. Но в чем они состоят? Вряд ли кто ответит на этот вопрос и назовет хотя бы один безусловный принцип, гарантирующий понимание. Указание на многочисленные трудности, связанные с пониманием, само, конечно, должно быть правильно понято. Речь идет не о необходимости какогото специального доказательства того, что понимание возможно. Разумеется, оно возможно, и каждый из нас является свидетелем этого на каждом шагу. Но, отправляясь от реального и внешне простого факта, надо объяснить, каким образом оно достигается. Какие имеет разновидности или уровни? Что способствует и что препятствует его достижению? Задумываясь над этими вопросами, не следует заранее предполагать, что ответы на них лежат близко к поверхности.

2. Интеллектуальная и эмоциональная коммуникация

11

2. Интеллектуальная и эмоциональная коммуникация До сих пор речь шла только об интеллектуальной коммуникации, имеющей дело со значениями и знаками, прежде всего — словами. Очевидно, что она не является единственной формой общения людей. Кроме речи, есть жест, мимика, смех, взгляд — человеческое движение, адресованное другим. Есть музыка, живопись, скульптура и т. д. Они могут быть совершенно не связанными со знаками и их значениями, и вместе с тем их можно понимать или не понимать. Это означает, что нужно говорить не только об интеллектуальном понимании, но и о понимании другого рода. Поскольку оно имеет дело с чувствами, его можно назвать эмоциональным. Теорию аргументации и логику интересует только коммуникация, связанная с интеллектуальным пониманием. Но чтобы точнее ее представить, надо отграничить ее, насколько это возможно, от эмоциональной коммуникации с присущей ей особой формой понимания. В случае интеллектуальной коммуникации речь идет о передаче интеллектуального содержания, некоторых состояний разума. Эти состояния можно назвать «мыслями», хотя слово «мысль» и является довольно неопределенным по содержанию. Воспринимая высказанную мысль, слушающий понимает ее, то есть переживает определенные состояния разума. Эти состояния у говорящего и слушающего не могут полностью совпадать, быть одними и теми же. Они являются мыслями разных людей и неизбежно носят отпечаток их индивидуальности. Но в чем-то важном они все-таки совпадают, иначе понимание было бы недостижимо. Мысли могут передаваться от человека к человеку с большей или меньшей точностью, причем точность их передачи, то есть адекватность понимания одним человеком другого, можно проконтролировать. Иначе обстоит дело в случае эмоциональной коммуникации. Эмоциональные переживания хотя и не отделены стеной от интеллектуальных, отличны от них и представляют особую сферу духовной жизни человека. Состояния страха, радости, грусти, восхищения и т. п. могут передаваться без всяких слов. Эмоции одних способны заражать и побуждать к определенной деятельности других, особенно в моменты паники, вспышек стихийной ненависти, стихийного ликования и т. д. Такие эмоции способны стать огромной силой, особенно когда они охватывают большие группы людей в условиях ослабления устоявшихся социальных связей. Хорошей иллюстрацией эмоциональной коммуникации является музыка. С помощью такого специфического материала, как звуки, воссоздается процесс внутренней жизни человека, воспроизводится его реакция на мир, в который он погружен. Исполняемое музыкальное произведение вызывает у слушателя цепь эмоциональных переживаний. Эти переживания можно связывать со словами, но такая связь необязательна. К тому же никакие слова не способны заменить саму музыку и вызываемые ею переживания. Музыка не требует интеллектуализации, перевода ее на язык понятий или образов. Словесная расшифровка музыкального произведения, указывающая, что должно быть пережито и какие образы

12

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

должны пройти чередой в ходе его исполнения, как правило, только затемняет восприятие музыки, лишает его непосредственности и остроты. Музыкой отражаются и передаются эмоциональные, чувственные состояния, не требующие словесного аккомпанемента. Если они и вызывают какие-то размышления, зрительные, тактильные и т. п. образы, то лишь как результат простой ассоциации. У разных лиц эти мысли и образы, не столько обусловленные, сколько навеянные музыкой, различны. Они различны даже у одного и того же человека при каждом новом прослушивании одного и того же музыкального произведения. В определенном отношении к музыке близки живопись и скульптура: они также не требуют для передачи эмоций языка. Картины и скульптуры можно пояснять, комментировать, ставить в связь с другими произведениями живописи и скульптуры, с эпохой и т. п. Эти пояснения и комментарии являются в определенном смысле нужными и важными, поскольку они способствуют более глубокому пониманию. Тем не менее они остаются внешними для самого произведения, носят характер хотя и полезного, но в конечном счете необязательного приложения к нему. К тому же комментарии к одному и тому же произведению меняются от автора к автору, оставаясь во многом делом субъективного вкуса. Произведения существуют века, но каждое время осмысливает их по-своему и снабжает их новым комментарием. «...Отношение языка к живописи, — пишет современный французский философ М.П. Фуко, — является бесконечным отношением. Дело не в несовершенстве речи, а в той недостаточности ее перед лицом видимого, которую она напрасно пыталась бы восполнить. Они несводимы друг к другу».

3. Коммуникация и язык Действительная трудность одинакового понимания высказываний связана прежде всего с тем, что слова обычного языка являются, как правило, многозначными, имеют два и больше значений. В дальнейшем нужно будет специально остановиться на этой теме. Контекст общения Сам речевой контекст погружен в более широкий контекст общения. Если разговаривают два человека, то этот контекст включает их опыт, знания, переживания и т. д. Одни и те же слова, сказанные или услышанные разными людьми, могут приобрести разное значение. Контекст включает также окружение этих людей, ситуацию, в которой протекает их разговор. Например, личное мнение нередко не совпадает с тем, что человек говорит по этому же поводу официально. Общение во многом определяется средой, временем и т. д. В разговоре двух физиков слова могут иметь иное значение, чем в разговоре двух поэтов, хотя внешне это будут те же самые слова. Современный химик и средневековый алхимик, если бы они могли встретиться и побеседовать о химии, говорили бы на разных языках. И трудность не просто в том, что за несколько веков многие слова изменили свои значения. Она, прежде всего, в том, что за плечами каждого из этих людей стояли бы

3. Коммуникация и язык

13

разные системы знаний, определяющие как целое значения отдельных высказываний, разные культуры, вносящие свой вклад в значение этих высказываний. Люди с трудом понимают то, что говорилось даже незадолго до их жизни. Потомки, к которым иногда с надеждой адресуются те, кто не понят своим временем, остаются, как правило, глухи и безучастны: им трудно понять, о чем именно они должны вынести свое беспристрастное суждение. Выделяя наиболее важные проблемы методологии гуманитарных наук, М. Бахтин писал: «Сложное событие встречи и взаимодействия с чужим словом почти полностью игнорировалось соответствующими гуманитарными науками (и, прежде всего, литературоведением)... Первая задача — понять произведение так, как понимал его сам автор, не выходя за пределы его понимания. Решение этой задачи очень трудно и требует обычно привлечения огромного материала. Вторая задача — использовать свою временную и культурную вненаходимость. Включение в наш (чужой для автора) контекст»1. Таким образом, понятие контекста далеко не тривиально. Он показывает и определяет значение слова. Но на каком уровне выделения окружения слова следует останавливаться, выявляя значение? Нередко для этого достаточен речевой контекст, непосредственное словесное окружение данного слова. В других случаях требуется принять во внимание более широкую среду общения, ситуацию, в которой оно протекает. Иногда нужно иметь в виду контекст целой эпохи. Никаких общих принципов здесь нет, все определяется конкретным случаем и конкретным исследованием. Контекст, и только он, показывает, в каком значении употреблено слово. Он помогает решить, когда люди, использующие язык, придают его выражениям одинаковые значения. Но он вовсе не является неким магическим средством, позволяющим всегда и точно решать вопросы о значениях слов. Само понятие «контекст» не является однозначным. Речевой «контекст», «контекст общения» и «контекст эпохи» — это очень разные вещи. И каждая из них сама может толковаться по-разному. Наконец, контекст, доступный анализу, может быть просто недостаточно обширным, чтобы на его основе можно было судить о точном значении слова. Таким образом, сказать, что люди обязательно понимают друг друга, если словам общего для них языка они придают одинаковые значения, — значит высказать очень общую и очень бедную содержанием мысль. Она настолько абстрактна и оторвана от конкретной и полнокровной жизни языка, что трудно даже решить, насколько она верна. Правильность идеи подтверждается сопоставлением ее с действительностью. Если такое сопоставление затруднительно, то и суждение об идее оказывается столь же затруднительным. Один и тот же язык Можно далее обратить внимание и на то, что даже требование говорить на одном языке не так уж однозначно и ясно, как кажется. 1

Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 325.

14

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Один из собеседников обращается к другому на русском языке, второй отвечает ему по-английски. Говорят ли они на одном языке? В обычном смысле, нет. Но если они прекрасно знают эти языки и без труда понимают друг друга? Можно думать, что с точки зрения взаимопонимания они все-таки если и не «говорят», то «общаются» на одном языке. Но что значит прекрасно знать иностранный язык? Быстро переводить в уме или же мыслить на этом языке, не испытывая потребности обращаться при этом к родному языку? Как оценить свободу мышления на чужом языке и настолько ли она широка, чтобы он мог полностью замещать родной язык? Допустим, что люди не знают языка друг друга и говорят через переводчика. В этом случае сразу же встает проблема принципиальной возможности перевода с одного языка на другой. Очевидно, что далеко не все зависит только от квалификации переводчика. Действительно ли английское «something still to come...» означает то же, что и русское «то ли еще будет...»? Можно сказать, что иначе на английский эту русскую фразу не перевести. Но, в общем-то, эта ссылка на якобы недостаточные выразительные возможности английского языка здесь не по существу: ведь речь идет о том, означают ли русский и английский варианты одно и то же? Очень сложен вопрос о переводах поэтических произведений. Каждый новый перевод одного и того же стихотворения является, как правило, самостоятельным произведением. Многие переводчики убеждены, что адекватный перевод стихов вообще невозможен. И следует рассчитывать только на то, что к этой невозможности удастся подойти на несколько шагов ближе, чем кому-то другому. Проблематичны переводы не только поэзии, но и прозы. Сказки Льюиса Кэрролла «Алиса в стране чудес» и «Алиса в Зазеркалье» переводились на русский язык более пяти раз. Между этими переводами весьма мало общего. Впрочем, не так уж обязательно обращаться к сложным проблемам общения на иностранных языках. Взрослый разговаривает с ребенком. У ребенка в запасе несколько десятков слов, значения которых ограничены и искажены его детским опытом. В словаре взрослого — несколько тысяч слов, и значения их во многом иные. Говорят ли эти люди «на одном языке»? И что это за язык? Ясно, что не язык взрослого: ребенок им еще не владеет. Это и не язык ребенка: взрослым он уже забыт. Нет особой нужды прибегать даже к этому противопоставлению языка взрослых и языка детей. В случае любого эпизода общения можно показать, что вопрос, говорят ли два человека на одном языке, далеко не прост. У разных людей разный словарный запас, значения всех, в сущности, слов они понимают по-разному, у каждого свой опыт общения, свои установки и т. д. А язык — это не только слова, не только правила, но и обычаи применения этих правил, контексты, определяющие значения слов. Как вообще в таком случае два человека могут говорить на одном и том же языке? Можно даже поставить вопрос: а что такое «один и тот же язык»? Окажется, что и это не особенно ясно. В частности, уже по той простой причине, что само слово «язык» не является ни однозначным, ни ясным по своему содержанию.

3. Коммуникация и язык

15

Так что даже элементарное на первый взгляд требование говорить на одном языке не так уж на самом деле просто. Нетрудно к тому же заметить, что оно зависит по своему смыслу от другого требования — придавать словам одинаковые значения. Один и тот же предмет И, наконец, о требовании, чтобы собеседники говорили об одном и том же предмете. Разумеется, никакое понимание невозможно, если люди рассуждают о разных вещах, искренне полагая или только делая вид, что речь идет об одном и том же. Такая ситуация является, кстати, нередкой, и не случайно она нашла отражение в поговорках. Если один говорит про Фому, а ему отвечают про Ерему, как будто тот и есть Фома, ни к какому пониманию беседующие не придут. Или говорят сначала о бузине, растущей в огороде, а затем сразу же переходят к дядьке, живущему в Киеве. И остается, в конце концов, неясным, о чем же все-таки шла речь. Собеседникам надо говорить об одном и том же предмете. Большинство споров и недоразумений, от поверхностных и комических до самых глубоких и серьезных, как раз и имеют в своей основе нарушение этого элементарного, по видимости, требования. Но действительно ли оно настолько элементарно, что для его соблюдения достаточно одной внимательности? Вовсе нет, и в дальнейшем это станет очевидным. Сейчас же сошлемся в качестве примера на разговор Воробьянинова с Безенчуком из «Двенадцати стульев» И. Ильфа и Е. Петрова. «Неспециалист» в «гробовом деле» Воробьянинов просто говорит, что его теща умерла. Гробовых дел мастер Безенчук различает в смерти намного больше оттенков, и для каждого из них у него есть особое обозначение. Он машинально уточняет, что теща Воробьянинова не просто умерла, а преставилась, и поясняет: «Старушки, они всегда преставляются... Или богу душу отдают, — это, смотря какая старушка. Ваша, например, маленькая и в теле — значит, преставилась. А, например, которая покрупнее да похудее — та, считается, богу душу отдает». И затем он излагает целую систему: в зависимости от комплекции и общественного положения скончавшегося смерть определяется или как сыграть в ящик, или как приказать долго жить, или как перекинуться, или как ноги протянуть. «Но самые могучие когда помирают, — поясняет Безенчук, — железнодорожные кондуктора или из начальства кто, то считается, что дуба дают». О себе он говорит: «Мне дуба дать или сыграть в ящик — невозможно: у меня комплекция мелкая». И предполагает, что о нем после смерти скажут: «Гигнулся Безенчук». Хотя смерть, в общем-то, для всех одна, все-таки, сколько людей, столько же и представлений о смерти, каждая из смертей уникальна. И хотя язык «специалиста» стремится провести между ними более или менее тонкие различия, даже ему это явно не под силу. Слово всегда обобщает. Оно охватывает сразу несколько сходных в чем-то предметов или явлений. Когда говорят двое, всегда остается вероятность того,

16

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

что они имеют в виду, может быть, весьма близкие и похожие, но тем не менее разные предметы. Быть может, интуитивно опасаясь именно этой особенности слова, Безенчук поправляет Воробьянинова: «Не умерла, а преставилась». Кроме того, далеко не всегда легко сказать, означают ли даже собственные имена один и тот же предмет. Открытие того, что наблюдавшиеся с глубокой древности Утренняя звезда и Вечерняя звезда — это одна и та же «звезда» — планета Венера, было вовсе не простым. В одних случаях «Париж» и «столица Франции» означают одно и то же, а в других нет.

4. Ловушки языка Продолжая тему трудностей коммуникации, связанных с естественным языком, на котором она происходит, остановимся специально на тех особенностях этого языка, которые можно было бы образно назвать «ловушками языка». Тайная мудрость языка Язык — необходимое средство аргументации. Незнание его выразительных возможностей, неумение воспользоваться ими для достижения целей аргументации способны сделать ее малоубедительной, а то и просто бессильной. Далее рассматриваются некоторые из тех особенностей обычного, или естественного, языка, которые нужно постоянно учитывать в процессе убеждения. Это — многозначность большинства выражений языка, их неточность и неясность, выполнение нескольких ролей одним и тем же словом и т. п. Язык, на котором мы говорим, является — пусть это не покажется странным — полноправным соавтором всех наших мыслей и дел. И притом таким соавтором, который нередко более велик, чем мы сами. В известном смысле, он — «классик», а мы — только современники самих себя. Источник обычно не бросающегося в глаза величия языка и его тайной мудрости в том, что в нем зафиксирован и сосредоточен опыт многих поколений, особый взгляд целого народа на мир. «Если бы не было речи, то не были бы известны ни добро, ни зло, ни истина и ни ложь, ни удовлетворение и ни разочарование. Речь делает возможным понимание всего этого. Размышляйте над речью» («Упанишады»). С первых лет детства, втягиваясь в атмосферу родного языка, мы усваиваем не только определенный запас слов и грамматических правил. Незаметно для самих себя мы впитываем также свою эпоху, как она выразилась в языке, и тот огромный прошлый опыт, который отложился в нем. Естественный язык складывается стихийно и постепенно. Его история неотделима от истории владеющего им народа. Искусственные языки, сознательно создаваемые людьми для особых целей, как правило, более совершенны в отдельных аспектах, чем естественный язык. Но это совершенство в отношении узкого класса целей по необходимости оказывается недостатком в отношении всех иных задач. Естественный язык столь же богат, как и сама жизнь. Разнородность, а иногда и просто несовместимость выполняемых им функций — причина того, что

4. Ловушки языка

17

не каждую из своих задач он решает с одинаковым успехом. Но как раз эта широта не дает языку закоснеть в жестких разграничениях и противопоставлениях. Он никогда не утрачивает способности изменяться с изменением жизни и постоянно остается столь же гибким и готовым к будущим переменам, как и она сама. Разнообразные искусственные языки, подобные языкам математики, логики и т. д., и генетически, и функционально вторичны в отношении естественного языка. Они возникают на базе последнего и могут функционировать только в связи с ним. Обычный язык, предназначенный прежде всего для повседневного общения, имеет целый ряд своеобразных черт. Этот язык является аморфным как со стороны своего словаря, так и в отношении правил построения выражений и придания им значений. В нем нет четких критериев осмысленности утверждений. Не выявляется четко логическая форма рассуждений. Значения отдельных слов и выражений зависят не только от них самих, но и от их окружения. Многие соглашения относительно употребления слов не формируются явно, а только предполагаются. Почти все слова имеют не одно, а несколько значений. Одни и те же предметы порой могут называться по-разному или иметь несколько имен. Есть слова, не обозначающие никаких объектов, и т. д. Эти и другие особенности обычного языка говорят, однако, не столько об определенном его несовершенстве, сколько о могуществе, гибкости и скрытой силе. Богатый и сложный естественный язык требует особого внимания к себе. В большинстве случаев он верный и надежный помощник. Но если мы не считаемся с его особенностями, он может подвести и подстроить неожиданную ловушку. Многозначность Одна из основных трудностей одинакового понимания говорящими друг друга связана с тем, что слова, как правило, многозначны, имеют два и больше значений. Словарь современного русского литературного языка указывает семнадцать разных значений самого обычного и ходового глагола «стоять» с выделением внутри некоторых значений еще и ряда оттенков: «находиться на ногах», «быть установленным», «быть неподвижным», «не работать», «временно размещаться», «занимать боевую позицию», «защищать», «стойко держаться в бою», «существовать», «быть в наличии», «удерживаться» и т. д. У прилагательного «новый» — восемь значений, среди которых и «современный», и «следующий», и «незнакомый»... Когда что-то называется «новым», не сразу понятно, что конкретно имеется в виду под «новизной»: то ли радикальный разрыв со старой традицией, то ли чисто косметическое приспособление ее к изменившимся обстоятельствам. Неоднозначность «нового» может быть причиной ошибок и недоразумений, как это показывает такое рассуждение, переквалифицирующее новатора в консерватора: «Он поддерживает все

18

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

новое; новое, как известно, — это только хорошо забытое старое; значит, он поддерживает всякое хорошо забытое старое». Есть слова, которые имеют не просто несколько разных значений, а целую серию групп значений, слабо связанных друг с другом и включающих десятки отдельных значений. Таково, к примеру, обычное слово «жизнь». Во-первых, жизнь — это «бытие», «существование», в отличие от смерти; во-вторых, это «развитие», «процесс», «становление», «достижение»; в-третьих, имеется огромное число областей, у каждой из которых очень мало общего со всякой другой: органическая и неорганическая жизнь, общественная, культурная, богемная и т. д.; в-четвертых, под жизнью понимается определенного рода распорядок или уклад: жизнь столичная, периферийная, яркая или будничная, театральная или профсоюзная и т. д.; в-пятых, жизнь — это «оживление», «подъем» или «расцвет жизненных сил», а также протекание или время жизни: «раз в жизни», «заря жизни», «на всю жизнь» и т. д. Разнообразие значений слова «жизнь» столь велико, что даже тавтология «жизнь есть жизнь» не кажется бессодержательной, пустой: два вхождения в нее данного слова звучат как будто по-разному. Подавляющее большинство слов многозначно. Между некоторыми их значениями трудно найти что-то общее (скажем, «глубокие знания» и «глубокая впадина» являются «глубокими» в совершенно разном смысле). Между другими же значениями сложно провести различие. При этом чаще всего близость и переплетение значений характерны именно для ключевых слов, определяющих значение языкового сообщения в целом. Во многом это свойственно и философскому, и научному языку. Многозначность — естественная и неотъемлемая черта обычного языка. Сама по себе она еще не недостаток, но таит в себе потенциальную возможность логической ошибки. В процессе общения всегда предполагается, что в конкретном рассуждении смысл входящих в него слов не меняется. Если мы начали говорить, допустим, о звездах как небесных телах, то слово «звезда» должно, пока мы не оставим данную тему, обозначать именно эти тела, а не звезды на погонах или елочные звезды. Требование, чтобы каждое языковое выражение, используемое в процессе общения, являлось именем одного и того же объекта (и значит, не было многозначным), называется принципом однозначности. Как только этот принцип нарушается, возникает логическая ошибка, именуемая эквивокацией. Такая ошибка допускается, к примеру, в умозаключении: «Мышь грызет книжку; но мышь — имя существительное; следовательно, имя существительное грызет книжку». Чтобы рассуждение было правильным, слово «мышь» должно иметь одно значение. Но в первом предложении оно обозначает известных грызунов, а во втором — уже само слово «мышь». Ошибки и недоразумения, в основе которых лежит многозначность слов или выражений, довольно часты и в обычном общении, и в научной коммуникации. Лучше всего проанализировать их на конкретных примерах. Начнем с самых простых и очевидных из них. «Каждый металл является химическим элементом; латунь — металл; значит, латунь — химический элемент».

4. Ловушки языка

19

«Всякий человек — кузнец своего счастья; есть люди, не являющиеся счастливыми; значит, это — их собственная вина». «Старый морской волк — это действительно волк; все волки живут в лесу; таким образом, старые морские волки живут в лесу». В первом умозаключении в двух разных смыслах используется понятие «металл», во втором — «счастливый», в третьем — «волк». Многозначность обыгрывается и в такой загадке: «Голова — как у кошки, ноги — как у кошки, туловище — как у кошки, хвост — как у кошки, но не кошка. Кто это?» Ответ: «Кот». Слово «кошка» обозначает и всех кошек, и только кошек–самок. Более двухсот лет назад английский врач Д. Хилл был забаллотирован на выборах в Королевское научное общество. Спустя некоторое время он прислал в это общество доклад такого содержания: «Одному матросу на корабле, на котором я работал судовым врачом, раздробило ногу. Я собрал все осколки, уложил их как следует и полил смолой и подсмольной водой, получающейся при перегонке смолы. Вскоре осколки соединились, и матрос смог ходить, как будто ничего не случилось...» В то давнее время Королевское общество много рассуждало о целебных свойствах подсмольной воды и дегтя. Сообщение доктора Хилла вызвало большой интерес и было зачитано на одной из научных сессий. Через несколько дней Хилл прислал обществу дополнительное сообщение: «В своем докладе я забыл упомянуть, что нога у матроса была деревянная». Деревянная нога — это тоже нога, хотя и не в прямом смысле. В некоторых случаях ее можно назвать просто «ногой». И если забыть о переносном смысле, в каком она является «ногой», возникнут недоразумения. Во многих странах для выписки всевозможных счетов применяются компьютеры. Один предприниматель не пользовался некоторое время энергией от городской электростанции. Но тем не менее он получил счет от электронного бухгалтера. Счет вполне справедливый — на 0,00 марок. Поскольку такой счет оплачивать бессмысленно, предприниматель бросил его в мусорный ящик. Вскоре пришел второй счет, за ним третий — с грозным предупреждением. Не дожидаясь штрафа, предприниматель послал чек на 0,00 марок. Компьютер успокоился. Здесь двусмысленно слово «счет». Для предпринимателя счет на 0,00 марок — это вовсе не счет, для ЭВМ это обычный счет, и он, как и любой другой, должен быть оплачен. Писатель начала прошлого века В. И. Дорошевич, в свое время прозванный королем русского фельетона, удачно использовал многозначность слов обычного языка в сатирическом рассказе «Дело о людоедстве». Пьяный купец Семипудов дебоширил на базаре. При аресте, чтобы придать себе вес, он похвалился, что прошлым вечером «ел пирог с околоточным надзирателем». Но у полицмейстера Отлетаева, как на грех, оказался рапорт об исчезновении околоточного надзирателя Силуянова. Возникло подозрение, что он съеден в пирогах. Завертелось дело, последовали допросы с пристрастием, массовые аресты. В конце концов забулдыга надзиратель отыскался, но несчастный купец, обвиненный в людоедстве, уже был осужден на каторгу по законам военного времени.

20

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Молодой австралийский антрополог Р. Дарт, открывший позднее первую в Африке ископаемую человекообразную обезьяну — австралопитека, получил в 1922 г. место преподавателя в Иоганнесбургском университете. Перед отъездом в Южную Африку один из его учителей сказал ему: «В своих бумагах на вопрос о вероисповедании вы везде отвечаете: «свободомыслящий». Но там сильная религиозная атмосфера. Я бы написал в графе «религия» — «протестант». Они не станут допытываться, какого сорта вы протестант и против чего вы протестуете». Дарт, однако, не согласился на столь своеобразное толкование. В романе испанского писателя К. Рохаса король говорит художнику Ф. Гойе: «...свободным на самом деле можно быть лишь в том случае, если тебя не зачинали. Свободны только те, которые никогда не были, ибо даже мертвые отбывают наказание». У многих, притом у ключевых, слов многозначность бывает такой, что в разных своих значениях они обозначают прямо противоположные вещи. «Свободным» обычно называют человека, действующего без принуждения, делающего без препятствий со стороны то, что он находит нужным. В другом, весьма скептическом и мрачном смысле свободны только мертвые, поскольку в реальной жизни будто бы невозможно быть свободным. В еще более мрачном смысле слов короля свободны лишь те, кто вообще никогда не появится на свет. Оба эти смысла превращают свободу в чистейшую фикцию. В жизни народа бывают трудные, трагические периоды, в которые язык делается по-особому многозначным. Тогда ключевым словам придается смысл, диаметрально противоположный их обычному значению, и одна и та же фраза начинает выражать несовместимые между собой утверждения. Такими были в нашей стране годы сталинизма и особенно 30-е годы, когда слово «свобода» означало, с одной стороны, вседозволенность и произвол, а с другой — субъективно осознанную необходимость, когда слова «справедливость», «демократия», «права личности» и им подобные потеряли свой изначальный смысл. В это время даже сложилась абсурдная идея, что разные слои одной и той же нации говорят на совершенно разных языках и не способны общаться и понимать друг друга. Трагедия народа становится несчастьем и для языка, отображающего жизнь общества. Искажение значений большинства ключевых слов усугубляет в свою очередь беды общества. Язык из средства коммуникации превращается в значительной мере в препятствие на пути общения и достижения взаимопонимания. Немецкий писатель Бертольт Брехт распространил в 1964 г. среди писателей анкету «Трудности описания сегодняшней действительности». В большинстве ответов на нее говорилось о неустойчивости значений слов, наиболее широко используемых в общественной жизни. «Впрочем, и слово истина сегодня плавает, — писал один из отвечавших, — точно так же, как свобода, справедливость, терпимость, вера, честь и многие другие, под карантинным флагом; эти понятия все вместе и каждое в отдельности отравлены — идеологией, прагматизмом и всякого рода инсинуациями». Другой отвечавший выразил свои опасения в отношении слова «истина» так: «Боюсь, что само слово уже стоит криво, склоняясь к противоположности того, что оно могло бы значить, — ко лжи».

4. Ловушки языка

21

Мы привыкли думать, что истинными или ложными могут быть только предложения, отдельные же слова неспособны лгать. На самом деле это не совсем так. Таким образом, в определенных условиях многозначность и неустойчивость значений слов могут представлять социальную опасность. Неточные понятия Многие понятия не только естественного языка, но и языка науки являются неточными или неясными. Нередко это оказывается причиной непонимания и споров. Каждый легко вспомнит случаи из своей жизни, когда долгий спор кончался заключением, что спорить было, в сущности, не о чем: спорящие говорили о разных вещах, хотя и обозначали их одними и теми же словами. В случае неточных понятий не всегда ясно, какие именно вещи подпадают под них, а какие нет. Возьмем понятие «молодой человек». В двадцать лет человека вполне можно назвать молодым. А в тридцать? А в тридцать с половиной? Можно поставить вопрос даже резче: начиная с какого дня или даже мгновения тот, кто считался до этого молодым, перестал быть им? Ни такого дня, ни тем более мгновения назвать, разумеется, нельзя. Это не означает, конечно, что человек всегда остается молодым, даже в сто лег. Просто понятие «молодой человек» является неточным, граница класса тех людей, к которым оно приложимо, лишена резкости, размыта. Если в двадцать лет человек определенно молод, то в сорок его точно нельзя назвать молодым, во всяком случае это будет уже не первая молодость. Гдето между двадцатью и сорока годами лежит довольно широкая область неопределенности, когда нельзя с уверенностью ни назвать человека молодым, ни сказать, что он уже немолодой. Неточными являются эмпирические характеристики, подобные «высокий», «лысый», «отдаленный» и т. д. Неточны такие обычные понятия, как «дом», «окно», «куча» и т. п. В случае всех этих и подобных им понятий определенно существуют ситуации, когда нет уверенности, употребимо в них рассматриваемое понятие или нет. Причем сомнения в приложимости понятия к конкретным вещам не удается устранить ни путем привлечения каких-то новых фактов, ни дополнительным анализом самого понятия. Например, «окно» — это отверстие в стене здания, через которое в здание может проникать свет. Но всякое ли такое отверстие является окном? Будет ли окном дыра в стене, проделанная снарядом и пропускающая свет? Кроме того, далеко не любое окно представляет собой отверстие. Бывают ложные и нарисованные окна. И не всегда окно связано со стеной. Есть окна на крышах, в полу и т. д. Иначе говоря, существуют объекты, которые мы, не колеблясь, называем окнами. Имеются также объекты, которые явно не относятся нами к окнам. Но есть и такие, относительно которых трудно сказать, окна это или нет. И как ни рассматривай, допустим, ту же дыру в стене от снаряда, как ни размышляй над тем, что же такое окно, неуверенность в том, что эту дыру можно назвать окном, не рассеять. Другой пример — «дом». Допустим, что со строения, несомненно являющегося домом, сняли крышу или значительную ее часть. Дом без крыши или с остат-

22

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

ками ее — это, пожалуй, все-таки дом. Многое зависит, конечно, от конкретной ситуации, от контекста: сколько этажей в этом строении, для каких целей его намереваются использовать, в какое время года и т. д. Допустим далее, что в рассматриваемом строении выбиты также все окна или большое их число. Осталось оно домом или нет? Колебания в ответе на этот вопрос, скорее всего, неизбежны. Предположим, что у нашего строения исчезли не только крыша и окна, но и двери. Можно ли оставшееся назвать домом? Трудно сказать. Здесь ответ в еще большей мере зависит от ситуации. Для бездомного или в летнее время это может быть и дом; зимой же или для человека, имеющего выбор, это, пожалуй, уже не дом, а развалины. На каком этапе последовательной его разборки дом исчезает, т. е. перестает быть тем, что принято называть домом? Вряд ли возможен какой-то единый ответ на этот вопрос. Этот пример можно усложнить, представив, что дом разбирается не крупными блоками, а по кирпичу и по дощечке. На каком кирпиче или на какой дощечке исчезнет дом и появятся его развалины? На этот вопрос, скорее всего, невозможно ответить. Можно пойти еще дальше, представив, что дом разбирается по песчинке или даже по атому. После удаления какой песчинки или атома дом превратится в развалины? Этот вопрос звучит, как кажется, почти бессмысленно. Простые примеры с «окном» и «домом» указывают на две важные особенности рассуждений, включающих неточные понятия. Прежде всего, неточность имеет контекстуальный характер, и это следует постоянно учитывать при разговоре об объектах, обозначаемых такими понятиями. Бессмысленно спорить, является какое-то сооружение домом или нет, принимая во внимание только само это сооружение. В одних ситуациях и для одних целей это, возможно, дом, с других точек зрения — это вовсе не дом. Вторая особенность: употребление неточных понятий способно вести к парадоксальным заключениям. Нет песчинки, убрав которую мы могли бы сказать, что с ее устранением оставшееся нельзя уже называть домом. Но ведь это означает как будто, что ни в какой момент постепенной разборки дома — вплоть до полного его исчезновения — нет оснований заявить, что дома нет. Вывод явно парадоксальный и обескураживающий, и на нем надо будет специально остановиться. Сейчас же — еще один пример, подчеркивающий зависимость значений неточных понятий от ситуации их употребления. Размытость этих значений нередко является результатом их изменения с течением времени, следствием того, что разные эпохи смотрят на одни, казалось бы, вещи совершенно по-разному. Древние греки зенитом жизни мужчины — его акмэ — считали сорок лет. В этом возрасте еще не совсем растраченные физические силы удачно дополняются и уравновешиваются накопленными уже опытом и мудростью. Мужчина в гармоничном расцвете своего тела и духа владеет «мерой вещей», с помощью которой отсеивает случайное от необходимого, эфемерное от вековечного. И вместе с тем у него еще достаточно энергии, чтобы не только созерцать, но и действовать. Однако акмэ — это хотя и золотоносная, но не самая счастливая фаза в жизни человека. Прошедший эту фазу и выполнивший свой долг перед людьми считался в древности уже старым и даже ненужным. Долголетие было в те времена, да и гораздо более поздние, довольно редким исключением.

4. Ловушки языка

23

В Древнем Риме некто Катон–младший, решивший покончить с собой, недоумевал, почему его отговаривают — ведь ему уже... 48 лет! Еще в прошлом веке И. Тургенев в ремарке к комедии «Холостяк» писал: «Мошкин, 50 лет, живой, хлопотливый, добродушный старик». А. Герцен принялся писать свои мемуары «Былое и думы» вскоре после того, как ему исполнилось сорок лет. В наше время вряд ли какой мужчина согласится с характеристикой пятидесятилетнего Мошкина. И в этом нет ничего странного: на рубеже между старой и новой эрами средняя продолжительность человеческой жизни составляла всего 22 года, пятнадцать веков назад — 38,5 года, в 1900 г. — 49,5 года, а ныне она превышает 70 лет. Средний возраст неуклонно расширяет свои границы. Создается даже впечатление, что старики существовали только в прошлом, сейчас остались только две возрастные категории: одна из них — это молодежь, а все остальные — люди среднего поколения. На Всемирном конгрессе по геронтологии, проведенном по инициативе ЮНЕСКО в 1977 г., была принята новая классификация населения по возрасту. Согласно этой классификации, молодость длится до 45 лет, средний возраст — от 46 до 59 лет, пожилой — от 60 до 74 лет, старческий же возраст наступает только после 74 лет. Налицо заметное смещение возрастных границ. Тот, кто в своей молодости называл пятидесятилетних стариками, сейчас сам, перевалив за пятьдесят, твердо относит себя к людям среднего возраста. Чтобы решить, относится ли кто-то к среднему возрасту, надо знать не только, сколько ему лет, но и то, в какую эпоху он жил. Понятие «человек среднего возраста» не просто неточно, а неточно в двух смыслах или отношениях. Оно не имеет ясной и резкой границы сейчас, в настоящее время, как, впрочем, не имело ее ни в какое другое фиксированное время. Сверх того, даже эта расплывчатая граница не остается на одном и том же месте, она меняет положение с течением времени. Можно рассуждать так. Если человек произошел от обезьяны, то в ряду существ, ведущем от древней обезьяны к современному человеку, был, очевидно, первый человек, который не являлся обезьяной. Скорее всего, он не догадывался, что он уже не обезьяна. Позднее появился первый человек, заметивший, что он больше не обезьяна, и т. д. Но история в таком изложении просто невозможна! Чтобы выявить это, достаточно немного перестроить рассуждение. Человек произошел от обезьяны, и был когда-то первый человек, не являвшийся обезьяной. У него были, разумеется, родители, и они являлись обезьянами: ведь до этого — первого — человека людей вообще не было. Но здесь надо остановиться: две обезьяны не в состоянии произвести на свет человека! Значит, никакого «первого человека» вообще не было. Но если это так, то как быть с тем эволюционным рядом, который ведет от обезьяны к человеку? Подобные трудности, можно даже сказать, тупики, в рассуждении — неизбежное следствие недостаточно осторожного и корректного оперирования неточными понятиями.

24

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Неточными являются не только эмпирические понятия, подобные «дому», «куче», «старику» и т. д., но и многие теоретические понятия, такие как «идеальный газ», «материальная точка» и т. д. Характерная особенность неточных понятий заключается в том, что с их помощью можно конструировать неразрешимые высказывания. Относительно таких высказываний невозможно решить, истинны они или нет, как, скажем, в случае высказываний: «Человек тридцати лет молод» и «Тридцать лет — это средний возраст». Естественно, что наука стремится исключать неточные понятия, как и содержащие их неразрешимые высказывания, из своего языка. Однако ей не всегда удается это сделать. Многие ее понятия заимствованы из повседневного языка, модификация и уточнение их далеко не всегда и не сразу приводят к успеху. Неточными являются, в частности, обычные понятия, связанные с измерением пространства и времени. На это впервые обратил внимание А. Эйнштейн. Он показал, что понятия «одновременные события» и «настоящее время» не являются точными. Легко сказать, одновременны или нет события, происходящие в пределах восприятия человека. Установление же одновременности удаленных друг от друга событий требует синхронизации часов, сигналов. Содержание обычного понятия одновременности не определяет никакого метода, дающего хотя бы абстрактную возможность суждения об одновременности этих событий. Точно так же обстоит дело с понятием пространственного совпадения. То, что понятия в большинстве своем являются неточными, означает, что каждый язык, включая и язык любой научной теории, более или менее неточен. Сопоставление теории, сформулированной в таком языке, с реальными и эмпирически устанавливаемыми сущностями всегда обнаруживает определенное расхождение теоретической модели с реальным миром. Обычно это расхождение относят к проблематике, связанной с приложимостью теории, и оно оказывается тем самым в известной мере завуалированным. Но это не означает, конечно, что его нет. Особенно остро стоит в этом плане вопрос о приложимости к эмпирической реальности наиболее абстрактных теорий — логических и математических. Применительно к математике Эйнштейн выразил эту мысль так: поскольку математические предложения относятся к действительности, они не являются бесспорными, а поскольку они являются бесспорными, они не относятся к действительности. Анализируя понятие неточности, Б. Рассел пришел к заключению, что, поскольку логика требует, чтобы используемые понятия были точными, она применима не к реальному миру, а только к «воображаемому неземному существованию». Эти мнения являются, конечно, крайними. Но они хорошо подчеркивают серьезность тех проблем, которые связаны с неточностью понятий. Иногда неточные понятия, подобные понятию «молодой», удается устранить. Как правило, это бывает в практических ситуациях, требующих однозначности и точности и не мирящихся с колебаниями. Можно, во-первых, прибегнуть к соглашению и ввести вместо неопределенного понятия новое понятие со строго определенными границами. Так,

4. Ловушки языка

25

иногда наряду с крайне расплывчатым понятием «молодой» используется точное понятие «совершеннолетний». Оно является настолько жестким, что тот, кому 18 лет и более, относится к совершеннолетним, а тот, кому хотя бы на один день меньше, считается еще несовершеннолетним. Можно, во-вторых, избегать неточных понятий, вводя вместо них сравнительные понятия. Например, иногда вместо выяснения того, кто молод, а кто нет, достаточно установить, кто кого моложе. Разумеется, эти, как и иные, способы устранения неточных понятий применимы только в редких ситуациях и для узкого круга целей. Попытка достичь сразу же, одним движением высокой точности там, где она объективно не сложилась, способна привести только к искусственным границам и самодовлеющему схематизму. Несовершеннолетие, говорил И. Кант, есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого. Очевидно, что о так понимаемом несовершеннолетии никак не скажешь, что оно может отделяться от совершеннолетия всего одним днем. Подведем итог всему сказанному о многозначности и неточности имен обычного языка. Эти особенности обычных имен — предмет интереса не только чистой теории, но и нашей повседневной практики употребления языка. Всякая наша мысль и каждое наше высказывание включают имена. И, как правило, они являются многозначными или неточными, а нередко и теми и другими вместе. Это нужно постоянно иметь в виду, чтобы избегать недоразумений, непонимания, ненужных, чисто «словесных» споров. Неясные понятия До сих пор речь шла о неточных понятиях. Граница множества вещей, подпадающих под неточное понятие, является размытой и неопределенной. Относительно тех из них, которые лежат на этой границе, нельзя с уверенностью и без колебаний сказать ни то, что им присущи признаки, мыслимые в понятии, ни то, что у них нет этих признаков. Понятие может быть размытым и недостаточно определенным также в отношении своего содержания. В последнем случае понятие можно назвать содержательно неясным или просто неясным. Хороший — можно сказать, классический — пример содержательно неясного понятия представляет собой понятие «человек». Неточность объема этого понятия совершенно незначительна, если она вообще существует. Класс людей ясно и резко очерчен. У нас никогда не возникает колебаний относительно того, кто является человеком, а кто нет. Особенно если мы отвлекаемся от вопросов происхождения человека, предыстории человеческого рода и т. п. Вместе с тем с точки зрения своего содержания это понятие представляется весьма неопределенным. Французский писатель Веркор начинает свой роман «Люди или животные» эпиграфом: «Все несчастья па земле происходят оттого, что люди до сих пор не уяснили себе, что такое человек, и не договорились между собой, каким они хотят его видеть». В другом месте Веркор замечает, что человечество напоминает собой клуб для избранных, доступ в который весьма затруднен: мы

26

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

сами решаем, кто может быть туда допущен. На основе каких признаков решается это? На что мы опираемся, причисляя к классу людей одни живые существа и исключая из него другие? Или, выражаясь более специально, какие признаки мыслятся нами в содержании понятия «человек»? Как ни странно, четкого ответа на данный вопрос нет. Это обстоятельство как раз и обыгрывается в романе Веркора: суду присяжных нужно решить, является ли убийство «тропи», обезьяночеловека, убийством человека или же убийством животного. Существуют десятки и десятки разных определений человека. Одним из самых старых и известных из них является определение его как животного, наделенного разумом. Но что такое разум, которого лишено все живое, кроме человека? Философ Платон определил человека как двуногое бесперое существо. Другой философ, Диоген, ощипал цыпленка и бросил его к ногам Платона со словами: «Вот твой человек». После этого Платон уточнил свое определение: человек — это двуногое бесперое существо с широкими ногтями. Еще один философ охарактеризовал человека как существо с мягкой мочкой уха. Благодаря какому-то капризу природы оказалось, что из всех живых существ только у человека мягкая мочка уха. Последние два определения позволяют безошибочно и просто отграничивать людей от всех иных существ. Но можно ли сказать, что в этих определениях раскрывается содержание понятия «человек»? Вряд ли. Они ориентированы на сугубо внешние и случайные особенности человека и ничего не говорят о нем по существу. Разве человек перестал бы быть самим собою, если бы у него ногти были несколько поуже или мочка уха — твердой? Пожалуй, нет. Философ А. Бергсон отличительную особенность человека усматривал — не без иронии, конечно, — в способности смеяться и особенно в способности смешить других. Неуклюжие или забавные движения животного могут вызвать наш смех. Но животное никогда не задается специальной целью рассмешить. Оно не смеется само и не пытается смешить других. Только человек смеется и смешит. В каждую эпоху имелось определение человека, представлявшееся для своего времени наиболее глубоким. Английский философ Р. Барнет писал, что для греков человек — это мыслящее существо, для христиан — существо с бессмертной душой, для современных ученых — животное, производящее орудия труда. Сверх того, для психолога человек является животным, потребляющим язык, для этика — существом с «чувством высшей ответственности», для теории эволюции — млекопитающим с громадным мозгом и т. д. Это обилие определений и точек зрения на «сущность» человека и на его «отличительные особенности» связано, конечно, с недостаточной четкостью понятия «человек», с неясностью его содержания. Еще одним примером содержательной неясности может служить понятие «токсическое вещество». Растущее внимание к токсикологии окружающей среды находит отчасти свое выражение в постоянном росте числа таких веществ. Одно из первых руководств по профзаболеваниям, изданное в Соединенных Штатах в 1914 г.,

4. Ловушки языка

27

включало всего 67 наименований токсинов. Стандартный справочник 1969 г. включал уже 17 тысяч наименований. Составляемый сейчас полный список токсинов, применяемых в промышленности, по некоторым оценкам, будет насчитывать 100 тысяч наименований. Ясно, что бурное увеличение числа токсинов обусловлено не столько появлением в ходе технического прогресса новых веществ, неблагоприятно воздействующих на живые существа, сколько постоянным изменением самих представлений о том, какие именно вещества должны относиться к токсинам. Понятие может быть неточным по своему объему. Оно может быть неясным по содержанию. Очевидно, что возможен случай, когда понятие оказывается одновременно неточным по объему и неясным по содержанию. В этом случае оно является, так сказать, «вдвойне расплывчатым»: оно лишено определенности и точности как по объему, так и по содержанию. Таково, к примеру, понятие «игра». Оно охватывает очень широкую и разнородную область, окраины которой окутаны туманом и неопределенностью. Мы говорим не только об играх людей, но и об играх животных, и даже об игре стихийных сил природы. Если брать только игры человека, то игрой будут и футбол, и шахматы, и действия актера на сцене, и беспорядочная детская беготня, и выполнение стандартных обязанностей, предполагаемых такими нашими «социальными ролями», как «роль брата», «роль отца» и т. п., и действия, призванные кому-то что-то внушить, и т. д. В случае многих ситуаций невозможно решить, делается что-то «всерьез» или же это только «игра». Понятие игры является столь же неопределенным и по своему содержанию. Всякая ли игра должна иметь правила? Во всякой ли игре, помимо выигравших, есть и проигравшие? Оказывается, даже на эти важные вопросы не так просто ответить. Швейцарские психологи Ж. Пиаже и Б. Инельлер в книге «Психология ребенка» пишут, что дети, проявляющие эгоцентризм в коммуникативной деятельности, проявляют его и в своих играх. Когда играют взрослые, то все придерживаются правил, известных участникам игры, все взаимно следят за соблюдением правил, и что самое главное — царит общий дух честного соревнования, так что одни участники выигрывают, а другие — проигрывают согласно принятым правилам. Маленькие дети играют совсем по-другому. Каждый играет согласно своему пониманию игры, совершенно не заботясь о том, что делают другие, и не проверяя действий других. Самое главное заключается в том, что никто не проигрывает и в то же время все выигрывают, поскольку цель игры заключается в том, чтобы получить удовольствие от игры, подвергаясь в то же время стимуляции со стороны группы. Другим примером и объемно, и содержательно неопределенного понятия может служить «пейзаж». Энциклопедические словари обходят это понятие стороной и говорят о пейзаже лишь как о жанре в искусстве живописи. Французский искусствовед Ж. Зейтун, попытавшийся восполнить этот пробел, отметил в своей работе о пейзаже, что пейзажем называет все что угодно, включая иногда даже натюрморт. С другой стороны, с точки зрения содержания пейзаж может иметь значение натуралистическое, географическое, биологическое, экологическое, психологическое, социальное, экономическое,

28

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

философское, эстетическое... По мере того, заключает Зейтун, как мы рассматриваем многообразие значений, содержащихся в слове «пейзаж», и многообразие применений этого слова в различных областях, мы приходим к выводу, что понятие «пейзаж» обладает довольно неопределенным смысловым значением. Многообразие значений слова «пейзаж» — это не столько многозначность данного слова, сколько его содержательная неясность, многообразие применений этого слова в различных областях, это, по существу, его объемная неточность. Говоря о содержательно неясных понятиях, не следует представлять дело так, что неясность — это удел нашего повседневного общения и таких используемых в нем понятий, как «игра» или «пейзаж». Неясными, как и объемно неточными, являются не только обиходные, но и многие научные понятия. Одним из источников споров, постоянно идущих в области биологии, особенно в учении об эволюции живых существ, является неясность таких ключевых понятий этого учения, как «вид», «борьба за существование», «эволюция», «приспособление организма к окружающей среде» и т. д. Не особенно ясны и многие центральные понятия психологии: «мышление», «восприятие» и т. д. Неясные понятия обычны в эмпирических науках, имеющих дело с разнородными и с трудом сводимыми в единство фактическими данными. Такие понятия не столь уж редки и в самых строгих и точных науках, не исключая математику и логику. Не является, к примеру, ясным понятие множества, или класса, лежащее в основании математической теории множеств. Далеки от ясности такие важные понятия логики, как «логическая форма», «имя», «предложение», «доказательство» и т. д. Не является, наконец, ясным и само понятие науки. Было предпринято много попыток выявить те особенности научных теорий, которые позволили бы отграничить последние от псевдонаучных концепций, подобных алхимии и астрологии. Но полной определенности и отчетливости понятию «наука» так и не удалось придать. Степень содержательной ясности научных понятий определяется прежде всего достигнутым уровнем развития науки. Неразумно было бы поэтому требовать большей — и тем более предельной — ясности в тех научных дисциплинах, которые для нее еще не созрели. Следует помнить также, что понятия, лежащие в основании отдельных научных теорий, по необходимости остаются содержательно неясными до тех пор, пока эти теории способны развиваться. Полное прояснение таких понятий означало бы в сущности, что перед теорией уже не стоит никаких вопросов. Научное исследование мира — бесконечное предприятие. И пока оно будет продолжаться, будут существовать понятия, содержание которых нуждается в прояснении. Неплохим средством прояснения понятия иногда оказывается исследование его происхождения, прослеживание изменений его содержания во времени. Однако значение анализа этимологии слова для уточнения его содержания чаще всего переоценивается.

4. Ловушки языка

29

Один лингвист написал книгу о происхождении и эволюции слова «кибернетика» и представлял эту работу как вклад в науку кибернетику. Но отношение является скорее обратным. Не этимология имени «кибернетика» делает ясным его содержание и раскрывает, чем является наука с таким именем. Развитие самой кибернетики и уточнение основных ее принципов и понятий — вот что проясняет данное имя и саму его этимологию. Еще несколько простых примеров для подтверждения ограниченного значения этимологии имени в разъяснении его содержания. «Феодал» и «феодализм» первоначально были терминами судебной практики. В XVIII в. они стали довольно неуклюжими этикетками для обозначения некоторого типа социальной структуры, довольно нечетко очерченной. Только во второй половине XIX в. эти термины приобрели современное, достаточно ясное содержание. Слово «капитал» первоначально употреблялось только ростовщиками и счетоводами, и лишь позднее экономисты стали последовательно расширять его значение... Слово «капиталист» появилось впервые в жаргоне спекулянтов на первых европейских биржах... Слово «революция», появившись в астрологии, означало правильное и беспрестанно повторяющееся движение небесных тел... Все эти этимологические экскурсы ничего — или почти ничего — не значат для более полного понимания указанных слов. Обращение к истории слова, к эволюции его значения — в общем-то неплохой прием для прояснения этого значения и в обычной жизни, стремясь яснее понять что-то, мы нередко прибегаем к такому приему. Нужно, однако, помнить, что эволюция значения может быть непоследовательной, запутанной, а то и просто противоречивой. Слишком доверчивое отношение к «изначальному» смыслу слова, к его происхождению в любой момент может подвести. Ситуативные слова Ситуативные слова, называемые также индексными или эгоцентрическими, — это слова, полное значение которых меняется от ситуации к ситуации и зависит от того, кто, когда и где их использует. К ситуативным относятся такие слова, как «я», «ты», «мы», «они», «сейчас», «вчера», «завтра», «будет», «здесь», «там» и многие другие. Их собственное значение, т. е. значение, не зависящее от ситуации, в которой они употребляются, ничтожно. «Я» — это тот, кто говорит, «он» — лицо мужского рода, о котором идет речь, «здесь» — место, о котором говорится, «теперь» — время, в которое идет речь, и т. д. Полное значение этих слов меняется от случая к случаю и зависит оттого, кто, когда и где их высказывает. К примеру, в «Войне и мире» Л. Толстого «я» — это в одном случае Кутузов, в другом — Наполеон, в третьем — Пьер Безухов или Наташа Ростова. Человек может всю жизнь повторять «сегодня — здесь, завтра — там» и оставаться на одном и том же месте: всякий наступивший день будет для него «сегодня», а не «завтра». «Завтра, обязательно завтра», — обычная поговорка лентяя. Изменчивость значений ситуативных слов может оказываться причиной ошибочных заключений. Скажем, в умозаключении: «Когда-то на демонстрации я нес чей-то портрет; кто-то написал «Одиссею»; значит, я нес портрет автора

30

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

«Одиссеи»», — заключение нелепо, поскольку неопределенное местоимение отсылает, очевидно, к двум разным лицам. Характерная особенность утверждений с ситуативными словами — непостоянство в отношении истины. В устах одного человека утверждение «Я отвечал на экзамене просто блестяще» может быть истинным, а в устах другого — ложным. Утверждение «В Москве вчера было солнечное затмение» истинно один день за много лет и ложно во всякое другое время. Нет ничего удивительного, что от подобного рода неустойчивых высказываний стремятся избавиться и в науке, и в других областях, где требуется стабильность сказанного и написанного, независимость его от лица, места и времени. Вместо того чтобы писать «он», «сегодня», «здесь» и т. п., указывают фамилию, дату по календарю и географическое название местности. Тем самым неустойчивость снимается. Истинность утверждений типа «24 августа 1812 г. Кутузов был в Москве» не меняется с изменением времени или места их произнесения. Она не зависит и от того, кому принадлежит подобное утверждение. Конечно, такая формулировка способствует в определенной мере однозначности и точности языка. Но она, несомненно, обедняет его, делает суше и строже. Языку, в котором нет «я» и «ты», а есть только «Иванов» и «Петрова», явно недостает чего-то личностного, субъективного. К тому же ситуативные слова — не просто такая досадная черта обычного, не особенно строгого языка, которой можно было бы избежать в каком-то «совершенном языке». Эти слова — необходимая составная часть нашего языка. Без них он не может быть связан с миром, и все попытки полностью избавиться от них никогда не приводят к полному успеху. Употребление ситуативных слов не обязательно ведет к какой- то двусмысленности. Немецкий поэт XVII в. П. Флеминг остро ощущал бытие человека в текущем мире и времени, человеческое «я» в соприкосновении со множеством других людей. Стихи Флеминга перенасыщены местоимениями: Я потерял себя. Меня объял испуг. Но вот себя в тебе я обнаружил вдруг... Сколь омрачен мой дух, вселившийся в тебя!.. ...Но от себя меня не отдавай мне боле... И нет меня во мне, когда я не с тобою. В этих стихах волнующий лиризм сочетается с глубиной и ясностью мысли. Но вот другое, богатое местоимениями стихотворение, взятое из сказки об Алисе Л. Кэрролла: Я знаю, с ней ты говорил И с ним, конечно, тоже. Она сказала: «Очень мил, Но плавать он не может». Там побывали та и тот (Что знают все на свете). Но если б делу дали ход,

4. Ловушки языка

31

Вы были бы в ответе. Я дал им три, Они нам — пять, Вы шесть им посулили… Но все вернулись к вам опять, Хотя моими были... Каждое из употребленных здесь слов имеет смысл, но в целом стихотворение бессмысленное или, скорее, наглухо зашифрованное. Разорваны связи между ситуативными словами и теми объектами, на которые они указывают. Вся смысловая конструкция, лишенная связи с действительностью, повисает в воздухе. Ситуативные слова — при их неумеренном или неточном употреблении — делают рассуждение неконкретным и нечетким. Они размывают ответственность за недостатки и лишают точного адреса похвалу. Обороты типа «мы не согласны», «здесь такое не пройдет», «не забывайте, где вы находитесь», «мы так считаем», «сейчас принято так говорить» и т. п. делают рассуждение аморфным (Кто эти «мы»? Где именно «здесь»? Что конкретно неприемлемо? и т. д.), они лишают возможную полемику твердого отправного пункта. Можно ли оспорить лишенное конкретности утверждение: «Кое-где кое у кого есть отдельные недостатки»? «А нельзя ли было тому, кто критиковал того, который критиковал неизвестно кого, назвать кого-нибудь еще, кроме того, кто критиковал», — нагромождение ситуативных слов делает смысл этого предложения трудноуловимым. «Трактор у него всегда на ходу: лишний раз он не покурит, не посидит, проверит, все ли исправно». В этой цитате из газеты неправильно употребленное слово «он» переадресовывает похвалу трактористу на его трактор. Шутливая пословица «Подпись без даты хуже, чем дата без подписи» подсказывает, что не только сказанное, но и написанное может оказываться ситуативным, а значит, меняющим свое значение. Слово «я» в устах одного и того же человека, но в разные периоды его жизни означает настолько разных лиц, что поэт В. Ходасевич называет его «диким»: Я! я! я! Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого, Серо-желтого и худого И всезнающего, как змея? Другой поэт, Н. Заболоцкий, пишет: Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь, На самом деле то, что именуют мной, Не я один. Нас много. Я — живой. Ситуативные слова помогают выделить устойчивое, тождественное в изменяющемся. Но они нередко оказываются и источником ошибочных отождествлений.

32

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Все это показывает, что ситуативные слова требуют определенного внимания, а иногда и известной осторожности. Особенно если мы стремимся к ясности, точности и конкретности всего того, что говорится в процессе аргументации. Живые абстракции Интересной и, в общем-то, нередкой логической (семантической) ошибкой является гипостазирование — опредмечивание абстрактных сущностей, приписывание им реального, предметного существования. Гипостазирование имеет место, когда, например, предполагается, что слову «лошадь», помимо отдельных лошадей, соответствует особый предмет «лошадь как таковая», имеющая только признаки, общие для всех лошадей, но не гнедая, не каурая, не иноходец, не рысак. Немецкий писатель Й. Гебель написал рассказ-притчу «Каннитферштан», на тему которой русский поэт В. Жуковский создал стихотворную балладу. В рассказе говорится о немецком ремесленнике, приехавшем в Голландию и не знавшем языка этой страны. Кого он ни пытался спросить о чем-либо, все отвечали одно и то же: «Каннитферштан». В конце концов ремесленник вообразил себе всесильное и злое существо с таким именем и решил, что страх перед этим существом мешает всем говорить. По-голландски же «каннитферштан» означает «не понимаю». За внешней незатейливостью этого рассказа есть другой план. Всему, что названо каким-то именем или просто каким-то словом, напоминающим имя, приписывается обычно существование. Даже слово «ничто» представляется в виде какого-то особого предмета. Откуда эта постоянная тенденция к объективизации имен, к отыскиванию среди существующих вещей особого объекта для каждого имени? Так ведь можно дойти до поисков «лошади вообще» или даже захотеть увидеть «несуществующий предмет». Гипостазирование связано с абстрактными именами. Эту ошибку допускает, например, тот, кто считает, что кроме здоровых и больных существ есть еще такие объекты, как «здоровье», «болезнь» и «выздоровление». В «Оливере Твисте» Ч. Диккенса мистер Банби говорит: «Закон осел, потому что он никогда не спит». В этом сведении разнородных вещей к одной плоскости также можно усмотреть гипостазирование. Опасность гипостазирования существует не только в обыденном рассуждении, но и в научных теориях. Гипостазирование допускает, к примеру, юрист, когда говорит об идеальных нормах, правах и т. п. так, как если бы они существовали где-то наряду с лицами и их отношениями. Эту же ошибку совершает этик, считающий, что «справедливость», «равенство» и т. п. существуют в том же смысле, в каком существуют люди, связанные этими социальными отношениями. Особенно часто гипостазированием, или, по выражению У. Куайна, «безответственным овеществлением», грешат философы, мысль которых вращается в сфере самых высоких абстракций. Гипостазирование недопустимо в строгом рассуждении, где «удвоение мира» неминуемо ведет к путанице между реальным миром и миром пустых, беспред-

4. Ловушки языка

33

метных абстракций. Но оно успешно используется в художественной литературе, где такое смешение не только не страшно, но может придавать особый колорит повествованию: «писатель сочиняет ложь, но пишет правду». Мы привыкли к тому, что река имеет глубину, а предметы — тяжесть. У поэта И. Жданова, автора книги стихов «Портрет», свойства вещей оказываются более изначальными, чем они сами: «Плывет глубина по осенней воде, и тяжесть течет, омывая предметы», и даже «летит полет без птиц». Поэтическая интуиция Жданова стремится перейти грань исчезновения вещей и уйти в мир пустых сущностей, чтобы сами эти сущности обрели зримые очертания: Умирает ли дом, если после него остаются только дым да объем, только запах бессмертный жилья? Как его берегут снегопады, наклоняясь, как прежде, над крышей, которой давно уже нет, расступаясь в том месте, где стены стояли... Умирающий больше похож на себя, чем живущий. В рассказе Т. Толстой «Поэт и муза» одним из действующих лиц оказывается скелет человека — так сказать абстракция, отвлечение от живого человека. «Гриша замолчал и недели две ходил тихий и послушный. А потом даже повеселел, пел в ванной, смеялся, только совсем ничего не ел и все время подходил к зеркалу и себя ощупывал. «Что это ты такой веселый?» — допрашивала Нина. Он открыл и показал ей паспорт, где голубое поле было припечатано толстым лиловым штампом «Захоронению не подлежит». «Что это такое?» — испугалась Нина. И Гришуня опять смеялся и сказал, что продал свой скелет за шестьдесят рублей Академии наук, что он свой прах переживет и тленья убежит, что он не будет, как опасался, лежать в сырой земле, а будет стоять среди людей в чистом, теплом зале, прошнурованный и пронумерованный, и студенты — веселый народ — будут хлопать его по плечу, щелкать по лбу и угощать папироской; вот как он хорошо все придумал. ...И после его смерти она очень переживала, и подруги ей сочувствовали, и на работе ей прощали и пошли навстречу и дали десять дней за свой счет. И когда все процедуры были позади, Нина ездила по гостям и рассказывала, что Гриша теперь стоит во флигельке как учебное пособие, и ему прибили инвентарный номер, и она уже ходила смотреть. Ночью он в шкафу, а так все время с людьми». Роли слов Слова, как и люди, могут играть разные роли. Смешение ролей одного и того же слова может оказаться причиной его неясности и непонимания. — Знаешь, — говорит один мальчик другому, — я умею говорить по-китайски, по-японски и по-арабски. — Не может быть.

34

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

— Если не веришь, давай поспорим. — Давай поспорим. Ну, начинай говорить по-китайски. — Пожалуйста: «по-китайски», «по-китайски», «по-китайски»... Хватит? — Ничего не понимаю. — Еще бы, я ведь говорю «по-китайски». Если хочешь, еще скажу: «покитайски», «по-китайски»... Какой ты непонятливый. Мы ведь поспорили о том, что я сумею говорить «по-китайски», вот я и говорю: «по-китайски», «покитайски»... А ты проиграл спор. Если хочешь, я буду говорить «по-арабски»... Здесь, несомненно, подвох, но в чем именно он состоит? Еще один пример этого же рода, может быть, прояснит ситуацию. — Незачем учить все части речи, — говорит ученик. — Вполне достаточно знать только имена существительные. Других частей речи просто нет. — А глагол, а наречие? — Глагол — это существительное, наречие — тоже. — Если так рассуждать, то и прилагательное, и местоимение — имена существительные? — Конечно, и они существительные. В чем ошибка этого «доказательства»? Она в смешении разных ролей слова «существительное». Одно и то же слово может выполнять в речи две разные роли, или функции. Во-первых, оно может обозначать любой отдельный предмет соответствующего класса. Это — обычная роль слова. Например, в высказывании «Человек — многоклеточное живое существо» слово «человек» означает любого произвольного человека. Во-вторых, слово может обозначать себя, т. е. использоваться в качестве своего же собственного имени. Примерами могут служить такие утверждения, как: «Человек начинается с согласной буквы»; «Человек состоит из трех слогов»; «Человек — существительное с неправильным множественным числом». Это так называемая материальная роль слова. Именно эта роль предполагается загадкой: «Какое слово всегда пишется неправильно?» Ответ: «Неправильно». Употребление одного и того же слова и в качестве собственного имени для самого себя, и в качестве общего имени для каких- то объектов обычно не ведет к недоразумениям. Однако в двух приведенных примерах это не так. В первом один из мальчиков использует слово «по-китайски» в его материальной роли, т. е. как имя этого же самого слова. Он обещает произносить слово, обозначаемое данным именем и совпадающее с ним. Второй мальчик имеет в виду обычную роль слова «по-китайски» и ожидает разговора на китайском языке. Кто из них прав в затеянном споре? Очевидно, ни один. Спор просто неразрешим. Спорившие говорили о разных вещах: один — о своей способности повторять без конца слово «по-китайски», а другой — о разговоре на китайском языке. Несколько иначе обстоит дело с доказательством того, что любая часть речи — это существительное, хотя ошибка здесь та же самая. Слова «глагол», «наречие», «прилагательное», «местоимение» употребляются в качестве своих имен и являются, конечно, именами существительными. Но для доказатель-

5. Принцип вежливости

35

ства требуется, чтобы слово, скажем, «глагол» использовалось в своей обычной роли и обозначало глаголы, а не само себя. В доказательстве допущена, таким образом, ошибка. Она опирается на двусмысленность слов «глагол», «наречие», «прилагательное» и т. д., обозначающих и самих себя, и соответствующие части речи. Чтобы избежать двусмысленностей и непонимания, связанных с путаницей между обычной и материальной ролями слов, как правило, используются либо дополнительные слова в формулировке утверждения, либо кавычки, либо курсив.

5. Принцип вежливости Чтобы подчеркнуть трудности исследования коммуникации, приведем в качестве примера один из принципов эффективного общения — принцип вежливости. Коммуникация столь же многообразна, как и сама человеческая жизнь. Переговоры, в частности деловые переговоры, связанные с какой-то совместной деятельностью, покупка, продажа, открытие нового филиала предприятия, аренда и т. п., всегда связанные с предварительными переговорами, вовсе не исчерпывают всех возможных ситуаций общения. Определение состава гостей, которые будут присутствовать на свадьбе, прояснение маршрута предстоящего туристического похода и т. п. также требуют определенного общения заинтересованных сторон. Даже само объяснение в любви является общением двух людей. Коммуникация — это общение двух или более сторон. Задача каждой из этих сторон — убедить другую сторону или другие стороны, если общение не является двусторонним, в своей правоте и приемлемости предлагаемых ею решений. Это говорит о том, что теория аргументации, изучающая способы убеждения, является тем железным каркасом, на котором держится все здание коммуникации. Общение без стремления убедить другую сторону в своей правоте — довольно пустая трата времени. Это всего-навсего пустая болтовня. Принципы теории аргументации напрямую связаны с коммуникацией. Важным является то, что, как показывает практика общения, именно эти принципы труднее всего соблюсти в процессах общения. Однако процессы аргументации являются тем искусством, которое хотя и не дается никому от рождения, но которому можно в определенной мере научиться. Факторы убеждения общающимися людьми друг друга можно разделить на внутренние и внешние. Первые относятся к тем речам и тем замечаниям, которые делаются в процессе общения; вторые определяются той общей ситуацией, в которой протекает коммуникация. Внешние факторы чрезвычайно многообразны, никакой ясной их классификации не существует. Остановимся для примера только на одном из таких факторов, или правил: в процессе общения, в частности в ходе убеждения, следует соблюдать «принцип вежливости». Как станет понятно из дальнейшего, его можно было бы назвать также «принципом взаимной вежливости». Этот принцип всецело принадлежит речевому этикету и требует удовлетворения ряда требований, распространяющихся не только на речевое общение, но и на другие виды межличностных отношений.

36

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Принцип вежливости предполагает выполнение, по меньшей мере, следующих требований: — максима такта (Соблюдай интересы другого! Не нарушай границ его личной сферы!); — максима великодушия (Не затрудняй других!); — максима одобрения (Не ругай других!); — максима скромности (Отстраняй от себя похвалы!); — максима согласия (Избегай возражений!); — максима симпатии (Высказывай благожелательность!). Принцип вежливости опирается в первую очередь на насчитывающую многие тысячелетия практику успешной коммуникации. Попытка обосновать данный принцип путем логического выведения его из каких-то более общих положений не способна привести к успеху. Трудно вообще вообразить такие общие социальные требования, из которых удалось бы вывести рассматриваемый принцип. Целевое обоснование тоже вряд ли окажется, поскольку не особенно ясны те цели, достижению которых должно способствовать соблюдение принципа вежливости. Кроме того, если даже эти цели будут указаны, едва ли можно надеяться, что с их помощью удастся понять ту чрезвычайную гибкость, которая всегда должна сопутствовать приложению принципа вежливости. Особенность принципа вежливости в том, что не только его нарушение, но и его неумеренно усердное соблюдение вызывает дискомфорт. Вежливость по своей природе асимметрична: то, что вежливо по отношению к адресату, может оказаться некорректным по отношению к говорящему. Например, говорящий находит вежливым сказать собеседнику приятное, слушающий же считает долгом воспитанного человека не согласиться с комплиментом. Требования принципа вежливости способны поставить адресата речи в неловкое положение, между тем как говорящий не должен, следуя этим же принципам, затруднять его, отводя ему роль экзаменуемого. Таким образом, максимы вежливости легко вступают между собою в конфликт. Такт и вежливость побуждают к отказу от любезных предложений. Но максима «Не возражай!» требует, чтобы предложение было принято. Если дело касается угощения, то при буквальном соблюдении первого требования адресат останется голодным, а при скрупулезном соблюдении второго требования он станет жертвой «демьяновой ухи», описанной И. С. Крыловым. Преувеличенная вежливость ведет к комедии бездействия, возникающей в симметричных ситуациях. Не желая казаться невежливым, каждый уступает дорогу другому, и, в конце концов, оба сразу принимают уступку противной стороны. Как раз такой случай описывает Н. В. Гоголь в романе «Мертвые души». Перед открытой, довольно узкой дверью хозяин дома Манилов и его гость Чичиков несколько раз повторяют: «Только после вас!» Дело кончается тем, что оба начинают с извинениями одновременно протискиваться в дверь. Вряд ли есть такие общие, имеющие долгую историю требования к человеку или к обществу, из которых вытекали бы все тонкости применения принципа вежливости. Маловероятно, что можно выявить общие, чрезвычайно стабильные цели, необходимостью которых удалось бы объяснить гибкий, требующий постоянного учета контекста принцип. Принцип вежливости опирается преимущественно на традицию общения людей, насчитывающую

6. Условия успешности коммуникации

37

многие тысячелетия. Его нельзя, выучив однажды, затем безукоризненно применять в дальнейшем. Он усваивается не из теории, а из каждодневной практики общения. Кстати говоря, сам принцип вежливости и максимы, входящие в него, были сформулированы специалистами по коммуникации только во второй половине прошлого века. До этого считалось, что человеческое общение является чрезвычайно гибким и настолько зависит от ситуации, что вообще не подчиняется каким-либо ясным универсальным правилам. Пример с принципом вежливости наглядно показывает сложность тех задач, которые стоят перед теорией аргументации.

6. Условия успешности коммуникации Теперь можно подвести некоторые предварительные итоги. Одинаковое понимание, являющееся центральной проблемой интеллектуальной коммуникации, предполагает, что собеседники, во-первых, говорят об одном и том же предмете, во-вторых, беседуют на одном языке и, наконец, в-третьих, придают своим словам одни и те же значения. Эти условия представляются необходимыми, и нарушение любого из них ведет к непониманию собеседниками друг друга. Однако сами эти условия — при всей их внешней простоте и очевидности — являются весьма абстрактной характеристикой понимания. Первая же попытка приложить их к реальной коммуникации и выявить тем самым их полезность и глубину наглядно показывает это. Эти условия не являются независимыми друг от друга, и ни одно из них не может быть понято в изоляции от остальных. Стоящие за ними общие соображения могут быть выражены и иначе, в форме каких-то иных требований. Можно сказать, например, что одинаковое понимание требует, чтобы высказывания касались одного и того же предмета и включались собеседниками в один и тот же речевой или более широкий контекст. Но главное в том, что попытка конкретизации условий понимания затрагивает целую серию сложных и ставших уже классическими проблем, касающихся самой сути общения посредством знаков. В их числе проблемы знака, значения, синонимии, многозначности, контекста и т. д. Без детального исследования всех этих и многих связанных с ними проблем общие принципы коммуникации и понимания неизбежно остаются абстракциями, оторванными от жизни. Известны многие попытки определить понятие «человек», выделить то, что отличает человека от всех иных живых существ. Его определяли как разумное, говорящее, социальное и т. д. существо. Его можно определить также как понимающее существо, поскольку понимание смысла сказанного характерно только для него. Никакое существо не может быть разумным, говорящим, социальным и т. п., если оно не обладает способностью интеллектуального понимания. Нет ничего странного поэтому в том, что раскрытие понимания как одной из наиболее глубоких специфических особенностей человека не может быть простым делом.

38

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

Понимание, логика и теория аргументации Понимание — это та точка, в которой пересекаются все основные темы и проблемы такого сложного и многоаспектного явления, как человеческая коммуникация. Поэтому всякая попытка охарактеризовать понимание несколькими общими фразами, раскрывающими сразу его «суть», способна только затушевать комплексный характер проблемы понимания. Английский философ Ф. Бэкон, любивший сентенции, как-то заметил, что тот, кто слишком торопится получить точный ответ, кончает сомнениями, тот же, кто не спешит высказать суждение, наверняка придет к точному знанию. Сходный совет, хотя и с некоторой подковыркой, давал и непревзойденный гений интриги Ш. Талейран: «Бойтесь первого движения души, потому что оно, обыкновенно, самое благородное». Эти советы не торопить события и не надеяться на скорые и точные ответы особенно уместны в случае изучения понимания. Не пара фокуснических фраз раскрывает его смысл, а только длительное и всестороннее исследование. Многообразные аспекты понимания и коммуникации составляют предмет изучения различных наук: лингвистики, логики, теории аргументации, психологии (в особенности психолингвистики), антропологии (в особенности этнолингвистики), истории культуры, литературоведения, социологии (в особенности социолингвистики и лингвистической социологии), семиотики, теории массовой коммуникации, философии. Этот перечень не является, конечно, исчерпывающим. Логика и теория аргументации — только две из этих многих наук, занимающихся интеллектуальной коммуникацией и пониманием. Самым примерным образом цель логического анализа можно определить как выявление наиболее общих, или, как говорят, формальных, условий успешной коммуникации и понимания. Логика определяет те предельно широкие границы, соблюдение которых является необходимым условием всякого понимания и выход за которые равнозначен обрыву коммуникации и понимания. Эти границы формальны в том смысле, что они не зависят ни от природы обсуждаемых объектов, ни от их существования или несуществования, ни от контекста истории и культуры, в рамках которого осуществляется коммуникация. Эти границы не зависят ни от одного из тех факторов, которые способны влиять на понимание, кроме одного — формы рассуждения. В дальнейшем эта мысль станет понятнее, сейчас же — три примера «логических», или «формальных», условий понимания. Независимо от того, о чем, в какой ситуации и т. д. идет речь, понимание исчезнет и коммуникация нарушится, если что-то будет одновременно и утверждаться, и отрицаться. Понимание предполагает также, что принять некоторые утверждения — значит принять и все логические следствия этих утверждений. Оно предполагает, что невозможное не является возможным, обязательное — запрещенным, известное — сомнительным и т. д. Эти и подобные им условия понимания не зависят, очевидно, ни от чего, кроме формы проводимых рассуждений.

7. Коммуникация как произведение коллективного творчества

39

Важно еще раз подчеркнуть: логика, как и иные науки, исследующие человеческую коммуникацию, начинается именно с понимания, рассматривая все остальное через его призму. Понимание всегда диалогично, и диалог, общение людей, является началом логики. Это было ясно уже Аристотелю. В частности, он говорил о возможной реконструкции логики как искусства и «самопознания через диалог». Однако за более чем двухтысячелетний период после Аристотеля эта идея диалогичности логики не раз основательно забывалась. В прошлом веке, например, английский логик Д. Милль прямо утверждал, что единственной задачей логики является управление собственными мыслями, передача же их другим людям входит в задачи науки о красноречии, риторики. Подобная робинзонада неизбежно ведет к утопическому пониманию разума, отделенного от языка, и к искаженному пониманию самого языка, оторванного от коммуникативной функции. Глубина логического анализа понимания является предпосылкой правильной трактовки понимания теорией аргументации.

7. Коммуникация как произведение коллективного творчества Коммуникация во многом кажется естественной и простой, потому что она представляет собой продукт коллективного творчества. Она вырастает из глубин культуры общества и изменяется вместе с ним. Коммуникация является столь же древней, как и само человечество. Отдельные индивиды втягиваются в нее с момента своего рождения и, может быть, еще до него, в процессе внутриутробного развития. Общаться с другими людьми для человека так же естественно и легко, как смеяться, плакать и дышать. Мыслят не только индивиды, мыслят также общества и цивилизации. Коллективный разум — это мышление обширных, исторически устойчивых обществ и цивилизаций. Коллективное мышление составляет фундамент всей социальной жизни. Без результатов творчества коллективного разума общественная жизнь невозможна. Естественные языки, интуитивная логика, мораль, основные социальные институты, идеология, религия, фольклор, деньги, рынок, государство, ключевые социальные идеалы и нормы и так далее до бесконечности — все это открыто не индивидуальным, а коллективным разумом, является результатом коллективного творчества. Коммуникация людей стоит в этом же ряду. Если индивидуальные интеллекты уподобить островам архипелага в океане, то все, что находится ниже, под водой, на океанском дне и дальше, до самого ядра Земли, будет подобно коллективному разуму существовавших в человеческой истории обществ и цивилизаций. Социальная жизнь опирается прежде всего на коллективное творчество, и она не могла бы существовать без последнего. Общество держится не на гениальных индивидах, открывающих грандиозные социальные идеи. Оно держится само по себе, опираясь прежде всего на собственное коллективное мышление. Что касается энтузиастических социальных идей, высказываемых особо одаренными и увлекающими за собой миллионы людей индивидами, то эти идеи чаще всего первоначально зарождаются в форме социальных мифов, по-

40

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

рождаемых коллективным разумом. Индивиды лишь придают этим мифам отточенную форму. В Новое время эта форма сделалась наукообразной, что сообщило мифам большую притягательность. Так было с популярными в ХХ веке мифом коммунизма, мифом о всесилии науки и т. д. Коллективный разум постоянно переплетается с коллективными формами чувственности. Последние дают человеку то основание, на котором базируются восприятие им пространства и времени, движения, а также такие важные для индивида чувства, как любовь, вера, многие кажущиеся врожденными симпатии и антипатии и т. д. «Формы чувственности», о которых говорил в свое время И. Кант, даны человеку не априорно, еще до его рождения, а складываются у индивида постепенно. Главную роль в их становлении играют историческое априорное знание и историческая априорная чувственность, выработанные и постоянно расширяемые коллективным разумом и коллективной чувственностью. Если учесть, что коллективный разум и коллективная чувственность формируют также все категории обыденной жизни, можно сказать, что коллективные разум и чувственность полностью заменяют синтетическое априорное знание Канта. Они не порождают, однако, кантовских в принципе непознаваемых «вещей в себе». В силу историчности коллективных разума и чувственности «непознаваемое» замещается историческим априори, тем, что пока еще не познано в ходе человеческой истории и будет постепенно раскрываться по мере ее течения. Понятие совокупного, или коллективного, опыта достаточно активно, хотя и под другими именами, используется в социологии и психологии знания, но почти полностью выпадает из поля зрения современной философии. Из истории исследования коллективного разума Исследовать коллективный разум первым начал, судя по всему, английский экономист Адам Смит. Вторая глава его знаменитой книги о природе и причинах богатства народов (1776) посвящена «невидимой руке рынка», управляющей разделением труда, конкуренцией, ценами и т. д. Смит писал: «Разделение труда, приводящее к таким выгодам, отнюдь не является результатом чьей-либо мудрости, предвидевшей и осознавшей то общее благосостояние, которое будет порождено им: оно представляет собою последствие — хотя очень медленно и постепенно развивающееся — определенной склонности человеческой природы, которая отнюдь не имела в виду такой полезной цели, а именно, склонности к торговле, к обмену одного предмета на другой»1. Всякий человек употребляет капитал на поддержку промышленности только ради прибыли, поэтому он всегда будет стараться употреблять его на поддержку той отрасли промышленности, продукт которой будет обладать наибольшей стоимостью и обмениваться на наибольшее количество денег или других товаров. Но годовой доход любого общества всегда в точности равен меновой стоимости всего годового продукта его труда или, вернее, именно и представляет собой эту меновую стоимость. И поскольку каждый отдельный человек старается по 1 Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М.: Директ-Паблишинг, 2008. Кн. 2. С. 14–15.

7. Коммуникация как произведение коллективного творчества

41

возможности употреблять свой капитал на поддержку отечественной промышленности. При этом так направлять эту промышленность, чтобы продукт ее обладал наибольшей стоимостью, постольку он обязательно содействует тому, чтобы годовой доход общества был максимально велик. Обычно он не имеет в виду содействовать общественной пользе и не сознает, насколько он содействует ей. Предпочитая оказывать поддержку отечественному производству, а не иностранному, он имеет в виду лишь свой собственный интерес. Осуществляя это производство таким образом, чтобы его продукт обладал максимальной стоимостью, он преследует лишь свою собственную выгоду, причем в этом случае, как и во многих других, он невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения; при этом общество не всегда страдает от того, что эта цель не входила в его намерения. Преследуя свои собственные интересы, он часто более действительным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это1. Таким образом, отдельный индивид, стремясь к собственной выгоде, независимо от его воли и сознания, направляется к достижению экономической выгоды и пользы для всего общества. Каждый производитель преследует собственную выгоду, но путь к ней лежит через удовлетворение чьей-либо потребности. Множество производителей, как будто движимое невидимой рукой, активно, эффективно и добровольно реализует интересы всего общества, причем чаще всего даже не задумываясь об этом, а преследуя лишь собственный интерес. Фактически, «невидимой рукой» Смит называет объективный рыночный механизм, который координирует решения покупателей и продавцов. Изучение коллективного творчества началось, таким образом, с исследования его действия в экономике. Выражение «невидимая рука рынка» стало популярной метафорой, впервые использованной Смитом для описания механизма влияния индивидуальных интересов на максимизацию общественного богатства. В дальнейшем о первостепенной роли коллективного разума в социальной жизни, рассматриваемой в ее целостности, писали Э. Дюркгем, К. Манхейм, З. Фрейд, К. Юнг, М. М. Бахтин, А. Ф. Хайек, А. Шюц, П. Бергер и Т. Лукман и др. Манхейм полагал, в частности, что коллективный разум представляет собой фундаментальную предпосылку всякого индивидуального разума. Понятие «рассеянного знания» Хайека, которое он называл своим основным и даже единственным открытием, близко по своему смыслу к понятию коллективного разума. Хайек был одним из ведущих критиков коллективизма в XX веке. Он считал, что все формы коллективизма — даже теоретически основанные на добровольном сотрудничестве — могут существовать только благодаря поддержке государства. В качестве объяснения этого факта Хайек выдвинул теорию неполноты информации, неизбежной при описании сложной системы. В результате неполноты информации централизованно управляемая экономика принципиально неработоспособна или, по крайней мере, значительно уступает рыночной экономике. Еще в 1920-е гг. Хайек заметил, что в обществе, основанном на разделении труда, происходит и разделение информации («рассеян1

См.: Там же. С. 16.

42

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

ное знание»). Получение этой информации затруднено как случайным характером самой экономической деятельности, так и несогласованностью интересов ее участников. Поэтому отдельный плановик будет не в состоянии достаточно точно описать в целом плановую экономику. В целях предоставления плановику полномочий, которые обеспечили бы необходимый для центрального планирования объем познаний, централизованная власть оказывала бы существенное влияние на общественную жизнь, развиваясь в сторону тоталитаризма. Хайек не оспаривал морально высоких целей некоторых социалистов, однако считал предложенный ими путь опасным — ведущим в конечном счете к тоталитаризму1. Исследование коллективного разума и его продуктов во многом остается, однако, делом будущего. Важность такого исследования невозможно переоценить. Коллективный и индивидуальный разум Грандиозность открытий и достижений коллективного разума не должны вести, конечно, к умалению возможностей и достижений индивидуального интеллекта. Большинство наших интеллектуальных реакций, пишет основатель социологии знания К. Манхейм, действительно имеет нетворческий характер и представляет собою повторение определенных тезисов, форма и содержание которых были переняты нами из культурной среды в раннем детстве и на более поздних стадиях нашего развития и которые мы автоматически используем в соответствующих ситуациях. Они представляют собой, таким образом, результат условных рефлексов, подобно другим привычкам. Можно было бы сказать в связи с этим, что «индивиды не создают мыслительных образцов, благодаря которым они понимают мир, а перенимают эти образцы у своих социальных групп»2. Однако если бы мышление развивалось исключительно через создание образцов, одни и те же образцы распространялись бы вечно. Это, конечно же, не так: в дифференцированных и динамичных обществах мыслительные образцы постоянно подвергаются изменениям. М. Ридли в короткой заметке «Почему интеллект каждого из нас по отдельности не имеет ровным счетом никакого значения», помещенной в журнале «Эсквайр», говорит, что умнейшие люди, будь то психологи, антропологи или экономисты, полагают, что в основе достижений человечества лежит индивидуальный интеллект. Они голосуют на выборах за умнейших кандидатов, поручают самым уважаемым экспертам вырабатывать экономическую политику, приписывают открытия гению выдающихся исследователей и, главное, без конца выясняют, как вообще развивался индивидуальный человеческий разум. Но они не видят за деревом леса. Человечество обязано своими успехами не качествам отдельных личностей. Люди покорили планету не потому, что обладали большим мозгом: здоровенный мозг неандертальца не мешал тому оставаться лишь хищной обезьяной. Мозг объемом 1,2 литра и куча замечательных надстроек вроде 1 Хайек Ф. А. Использование знания в обществе / Индивидуализм и экономический порядок. М., 2000. Гл. 5. 2 Манхейм К. Консервативная мысль // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994. С. 572.

7. Коммуникация как произведение коллективного творчества

43

языка были необходимым, но недостаточным условием возникновения цивилизации. Одна экономика работает лучше другой вовсе не потому, что ею правят более сообразительные люди, и великие открытия происходят не там, где собралось больше умников. «Достижения человечества — сугубо сетевой феномен. Только разделив труд, изобретя торговлю и узкую специализацию, люди обнаружили способ повышать качество жизни и производительность труда, развивать технологии и углублять копилку общих знаний. Этому есть масса подтверждений… Достижения человечества рождены коллективным разумом. Люди — нейроны цивилизации»1. Делая каждый свое дело, совершенствуясь в нем и обмениваясь результатами своих трудов, люди научились создавать вещи, которые даже не понимают. В эссе «Я, Карандаш» экономист Л. Рид замечает, что ни один человек на свете не знает, как изготовить карандаш, — это знание распределено между тысячами шахтеров, дровосеков, дизайнеров и фабричных рабочих. Из идеи «рассеянного знания» Ф. фон Хайека вытекает, в частности, что плановая экономика нигде и никогда не способна работать: самый мудрый человек не способен лучше распределить товары, чем коллективный мозг. Ридли горячо поддерживает мысль Хайека, что идея интеллекта, организованного снизу, должна быть на вооружении у всякого думающего человека. О роли коллективного разума в жизни человека и общества написано прекрасно. Ридли прав во всем, кроме одного. Увлекаясь восхвалением неоценимой роли коллективного разума, Ридли почему-то находит нужным принизить индивидуальный разум, как если бы такое умаление последнего способствовало дополнительному возвеличению первого. На самом деле это не так. Противопоставление коллективного разума и индивидуального разума должно исходить из общего принципа, что каждая из этих двух разновидностей разума необходима на своем месте и призвана решать свои специфические проблемы, по преимуществу недоступные другой форме разума. Индивидуальный разум не способен создать естественный язык или мораль. Но коллективный разум не решает математических проблем или проблем физики. Великая теорема Ферма была доказана индивидуальным разумом, коллективный разум проблему «доказательства» какой-либо конкретной идеи вообще никогда не ставит перед собою перед собою. Нужно учитывать также, что имеются некоторые, хотя и немногие, области, в которых коллективный и индивидуальный разумы способны сотрудничать и взаимно дополнять друг друга. Так обстоит, например, дело в создании социальных идеалов и норм, в логике, в лексике и грамматике естественного языка, в фольклоре, многие тенденции которого продолжаются индивидуальным творчеством, и т. д. Коллективное творчество в процессах коммуникации Одним из продуктов коллективного творчества являются интуитивные навыки коммуникации — те интуитивные представления о принципах общения людей, которые складываются стихийно в процессе повседневной практики их 1

Ridley M. Why the Intellect of every Мan is not Important? // http://esquire.ru/ideas/matt-ridley.

44

Глава 1. Человеческая коммуникация — кажущиеся естественность и простота

общения. Интуитивные принципы коммуникации существует уже многие тысячелетия. На их основе человек вполне эффективно справляется с проблемами, встающими в ходе коммуникации. Вместе с тем эти принципы совершенно недостаточны для критики неправильных рассуждений, обрывающих ход коммуникации. Навык правильной коммуникации не предполагает каких-либо теоретических знаний, умения объяснить, почему что-то делается именно так, а не иначе. К тому же сама интуитивная коммуникация, как правило, беззащитна перед лицом критики. Усвоение языка есть одновременно и усвоение общечеловеческих, не зависящих от конкретных языков, приемов интуитивной коммуникации. Без них, как и без грамматики, нет, в сущности, владения языком. В дальнейшем стихийно сложившееся знание грамматики систематизируется и шлифуется в процессе школьного обучения. На интуитивную коммуникацию же специального внимания обычно не обращается, ее совершенствование остается стихийным процессом. Нет поэтому ничего странного в том, что, научившись на практике общаться с другими людьми, человек затрудняется ответить, какими принципами он при этом руководствуется. Почувствовав сбой в коммуникации, он оказывается, как правило, не способным объяснить, какая конкретно ошибка допущена. Это под силу только теории коммуникации.

Глава 2. ПРЕДМЕТ ТЕОРИИ АРГУМЕНТАЦИИ И ЕЕ ИСТОРИЯ 1. Убеждение — центральное понятие теории аргументации Теория аргументации, до сих пор иногда именуемая «риторикой», является комплексной дисциплиной, исследующей многообразные способы убеждения слушателя (аудитории) с помощью речевого воздействия. Теория аргументации анализирует и объясняет скрытые механизмы «незаметного искусства» речевого воздействия в рамках самых разных коммуникативных систем — от научных и судебных доказательств до политической пропаганды, художественного языка и торговой рекламы. Влиять на убеждения слушателей или зрителей можно не только посредством речи, словесно выраженных доводов, но и многими другими способами: жестом, мимикой и т. п. Даже молчание в определенных случаях оказывается достаточно веским аргументом. Эти способы воздействия на убеждения изучаются психологией, теорией искусства и др., но не затрагиваются теорией аргументации. Кроме того, на убеждения можно воздействовать насилием, гипнозом, внушением, подсознательной стимуляцией, лекарственными средствами, наркотиками и т. п. Этими методами воздействия также занимается психология, но они явно выходят за рамки даже широко трактуемой теории аргументации. Аргументация — это приведение доводов с целью изменения позиции или убеждений другой стороны (аудитории). Довод, или аргумент, представляет собой одно или несколько связанных между собой утверждений. Довод предназначается для поддержки тезиса аргументации — утверждения, которое аргументирующая сторона находит нужным внушить аудитории, сделать составной частью ее убеждений. Словом «аргументация» часто называют не только процедуру приведения аргументов в поддержку какого-то положения, но и саму совокупность таких аргументов. Аргументация представляет собой речевое действие, включающее систему утверждений, предназначенных для обоснования или опровержения какого-то мнения. Она обращена в первую очередь к разуму человека, который способен, рассудив, принять или отвергнуть это мнение. Таким образом, для аргументации характерны следующие черты: — аргументация всегда выражена в языке, имеет форму произнесенных или написанных утверждений; теория аргументации исследует взаимосвязи этих утверждений, а не те мысли, идеи, мотивы и т. п., которые стоят за ними;

46

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

— аргументация является целенаправленной деятельностью: она имеет своей задачей изменение, усиление или ослабление чьих-то убеждений; — аргументация — это социальная деятельность, поскольку она направлена на другого человека или других людей, предполагает диалог и активную реакцию другой стороны на приводимые доводы; — аргументация предполагает разумность тех, кто ее воспринимает, их способность рационально взвешивать аргументы, принимать их или оспаривать1. Убеждение изучается многими науками: психологией, логикой, лингвистикой, философией, теорией социальной коммуникации и др. Особое место среди них занимает теория аргументации, систематизирующая и обобщающая то, что говорят об убеждении другие дисциплины. Эта теория отвечает на вопросы о способах обоснования и опровержения убеждений, о зависимости этих способов от аудитории и обсуждаемой проблемы, о своеобразии обоснования в разных областях мышления и деятельности — от естественных и гуманитарных наук до идеологии, пропаганды, искусства и др. О понятии убеждения Убеждение представляет собой уверенность в том, что определенное высказывание (положение) должно быть принято в силу имеющихся оснований. Предметом убеждения может быть не только отдельное высказывание, но и целостная система высказываний: сообщение о каких-то событиях, доказательство, концепция, теория и т. п. Убеждение не совпадает ни с истиной, ни с верой, лишенной сколько-нибудь отчетливых оснований («слепой верой»). Когда утверждение истинно, описываемая им ситуация реально существует. Но если утверждение представляет собой чье-то убеждение, это не означает, что ему что-то соответствует в действительности. В отличие от чистой веры, способной служить основанием самой себя, убеждение предполагает определенное основание. Последнее может быть слабым, фантастическим или даже внутренне противоречивым, но тем не менее оно должно существовать. Отношения между убеждением и связанными с ним понятиями можно представить с помощью следующего ряда: знание — убеждение — вера — нейтральность — неверие — сомнение — заблуждение. Убеждение представляет собой, таким образом, веру, имеющую под собой определенные основания. Убеждение стоит между истиной и чистой, или, как чаще говорят, слепой верой, не предполагающей никаких оснований. Нейтральность — это отсутствие веры или неверия по поводу того или иного факта или события. Все то, над чем мы вообще не задумываемся и отношение к чему остается неясным или неинтересным для нас, является нейтральным. Противоположностью истины является заблуждение. Противоположность убеждения — сомнение, противоположность веры — неверие. 1 См.: Eemeren F. H. van, Grootendorst R. Speech Acts in Argumentative Discussions. Dordrecht, 1984. P. 6–9.

1. Убеждение — центральное понятие теории аргументации

47

Истина и добро могут быть промежуточными целями аргументации, но конечная ее задача — убедить аудиторию в справедливости предлагаемого ее вниманию положения, склонить ее к принятию этого положения и, возможно, к действию, предполагаемому им. Это означает, что оппозиции «истина — ложь» и «добро — зло», важные для других областей знания, не являются ключевыми ни в аргументации, ни, соответственно, в ее теории. Аргументы могут приводиться не только в поддержку тезисов, представляющихся истинными, но и в поддержку заведомо ложных или неопределенных тезисов. Аргументированно могут отстаиваться не только добро и справедливость, но и то, что кажется или впоследствии окажется злом. Сомнение Сомнение — неуверенность, колебания в том, следует ли принимать в качестве истинного, правильного или эффективного какое-то утверждение или систему утверждений. В зависимости от характера утверждения можно говорить о сомнении в истинности описания и сомнении в эффективности (правильности) оценки. В зависимости от той области, к которой относится сомнение, оно может быть теоретическим, нравственным, религиозным и т. д. Августин, а позднее Р. Декарт придавали сомнению большое методологическое значение и считали его предварительной ступенью познания. Декарт настаивал на необходимости возможно более полного и радикального сомнения и считал, что вполне достоверно лишь положение «Я мыслю, следовательно, я существую». В философии ХХ в. отношение к сомнению усложнилось, и сомнение перестало считаться необходимым предварительным условием познания. Л. Витгенштейн полагал, что вообще нельзя начинать с сомнения, поскольку для него всегда нужны веские основания, и что есть категории утверждений, в приемлемости которых неразумно сомневаться1. Выделение этих классов утверждений непосредственно связано с системным характером человеческого знания, с его внутренней целостностью и единством. Связь обосновываемого утверждения с той системой утверждений, в рамках которой оно выдвигается и функционирует, существенным образом влияет на эмпирическую проверяемость этого утверждения и, соответственно, на ту аргументацию, которая может быть выдвинута в его поддержку. В контексте своей системы («практики», «языковой игры», по выражению Витгенштейна) утверждение может приниматься в качестве несомненного, не подлежащего критике и не требующего обоснования по меньшей мере в двух случаях. Во-первых, если отбрасывание этого утверждения означает отказ от определенной практики, от той целостной системы утверждений, составным элементом которой оно является. Например, утверждение «Небо голубое» не требует проверки и не допускает сомнения, иначе будет разрушена вся практика 1

См.: Витгенштейн Л. Философские работы. М., 1994. Ч. 1. С. 358–362.

48

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

визуального восприятия и различения цветов. Сомневаясь в утверждении «Солнце завтра взойдет», мы подвергаем сомнению всю естественную науку. Сомнение в достоверности утверждения «Если человеку отрубить голову, то обратно она не прирастет» ставит под вопрос всю физиологию и т. д. Эти и подобные им утверждения обосновываются не эмпирически, а ссылкой на ту устоявшуюся и хорошо апробированную систему утверждений, составными элементами которой они являются и от которой пришлось бы отказаться, если бы они оказались отброшенными. В начале прошлого века английский философ Дж. Мур ставил вопрос: как можно было бы обосновать утверждение «У меня есть рука»1? Согласно Витгенштейну, ответ на этот вопрос является простым: данное утверждение очевидно и не требует никакого обоснования в рамках человеческой практики восприятия; сомневаться в нем значило бы поставить под сомнение всю эту практику. Во-вторых: утверждение должно приниматься в качестве несомненного, если в рамках соответствующей системы утверждений оно стало стандартом оценки иных ее утверждений, в силу чего сделалось предписанием (прескрипцией) и утратило свою эмпирическую проверяемость. Среди таких утверждений, перешедших из разряда описаний в разряд оценок, можно выделить две разновидности: утверждения, не проверяемые в рамках определенной, достаточно узкой практики, и утверждения, не проверяемые в рамках любой, сколь угодно широкой практики. Например, человек, просматривающий почту, не может сомневаться в своем имени, пока не занят этой деятельностью. Ко второй разновидности относятся утверждения, названные Витгенштейном «методологическими»: «Существуют физические объекты», «Земля существовала до моего рождения», «Объекты продолжают существовать, даже когда они никому не даны в восприятии» и т. п. Связь этих утверждений с другими нашими убеждениями практически всеобъемлюща. Подобные утверждения зависят не от конкретного контекста, а от совокупности всего воображаемого опыта, в силу чего пересмотр их практически невозможен. Имеются, таким образом, пять типов утверждений, по-разному относящихся к практике их употребления: 1) утверждения, относительно которых не только возможно, но и разумно сомнение в рамках конкретной практики; 2) утверждения, в отношении которых сомнение возможно, но не является разумным в данном контексте (например, результаты надежных измерений; информация, полученная из заслуживающего доверия источника); 3) утверждения, не подлежащие сомнению и проверке в данной практике под угрозой ее разрушения; 4) утверждения, ставшие стандартами оценки иных утверждений и потому не проверяемые в рамках данной практики, однако допускающие проверку в других контекстах; 5) методологические утверждения, не проверяемые в рамках любой практики. 1 См.: Мур Дж. Защита здравого смысла // Аналитическая философия: становление и развитие. М., 1998.

2. Внешние и внутренние факторы убедительности

49

Можно предположить, что утверждения типа 3 всегда входят в состав утверждений типа 4 и являются стандартами оценки других утверждений. Эти два типа утверждений можно сделать предметом сомнения, проверки и обоснования, выйдя за пределы их практики, поместив их в более широкий или просто иной контекст. Что касается методологических утверждений, входящих во всякую мыслимую практику, аргументация в их поддержку может опираться только на убеждение в наличии тотального соответствия между совокупностью наших знаний и внешним миром, на уверенность во взаимной согласованности всех наших знаний и опыта.

2. Внешние и внутренние факторы убедительности Основания принятия высказываний могут быть очень разными. Одни высказывания принимаются, поскольку кажутся верными описаниями реального положения дел, другие принимаются в качестве полезных советов, третьи — в качестве эффективных оценок или норм и т. д. Невозможно создать полный перечень оснований принятия высказываний или их групп. Нет также какойлибо, даже предварительной, классификации таких оснований. Убеждения людей, т. е. их верования, имеющие известные основания, столь же многообразны и изменчивы, как и сама человеческая жизнь, в ткань которой они всегда вплетены. Вместе с тем существуют определенные приемы, позволяющие с той или иной вероятностью побудить человека принять одни утверждения и отвергнуть другие. Изучением этих приемов, или способов убеждения, и занимается теория аргументации. В числе таких хорошо известных приемов — ссылка на эмпирические данные, на существующее логическое доказательство, на определенные методологические соображения, на оправдавшую себя временем традицию, на особо проницательную интуицию или искреннюю веру, на здравый смысл или на вкус, на причинную связь или связь цели и средства и т. д. Теория аргументации ничего не говорит о том, почему те или иные люди или группы людей разделяют какие-то конкретные — разумные или, напротив, нелепые — верования. Ее задача — исследовать и систематизировать приемы, или способы, рассуждения, с помощью которых можно попытаться убедить отдельного человека или группу людей в необходимости или целесообразности принятия каких-то утверждений. Аристотель выделял три фактора, определяющих убедительность речи: — характер самой речи, — особенности говорящего (оратора), — особенности слушающих (аудитории)1. Первый фактор можно назвать внутренним, два других — внешними. Для строгой, в частности научной, аргументации характерно, что в ней стремятся принимать во внимание прежде всего внутренний фактор — характер самой излагаемой концепции или гипотезы, оставляя в стороне то, кто 1

Аристотель. Риторика. 1355в.

50

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

и в какой форме ее высказывает, и то, к какому конкретно сообществу адресуется новая идея. В реальности, однако, влияния внешних факторов убеждения не удается избежать даже в научной дискуссии. Аргументация обращена в первую очередь к разуму человека, его мышлению, а уже затем к его чувствам, воле, подсознанию. Теория аргументации расследует многообразные способы убеждения аудитории с помощью речевого воздействия. Теория аргументации анализирует и объясняет скрытые механизмы «незаметного искусства» речевого воздействия в рамках самых разных коммуникативных систем — от научных доказательств до политической пропаганды, художественного языка и торговой рекламы. Влиять на убеждения слушателей или зрителей можно не только посредством речи, словесно выраженных доводов, но и многими другими способами: жестом, мимикой, наглядным образом и т. п. Даже молчание в определенных случаях оказывается достаточно веским аргументом. Эти способы воздействия на убеждения изучаются психологией, теорией искусства и др., но не затрагиваются риторикой. Кроме того, на убеждения можно воздействовать насилием, гипнозом, внушением, подсознательной стимуляцией, лекарственными средствами, наркотиками и т. п. Этими методами воздействия также занимается психология, но они явно выходят за рамки даже широко трактуемой теории аргументации. Аргументация — это приведение доводов с целью изменения позиции или убеждений другой стороны (аудитории). Довод, или аргумент, представляет собой одно или несколько связанных между собой утверждений. Довод предназначается для поддержки тезиса аргументации — утверждения, которое аргументирующая сторона находит нужным внушить аудитории, сделать составной частью ее убеждений. «Аргументация, — пишет американский специалист в области теории убеждения Г. Джонстон, — есть всепроникающая черта человеческой жизни. Это не означает, что нет случаев, когда человек поддается гипнозу, подсознательной стимуляции, наркотикам, «промыванию мозгов» и физической силе, и что нет случаев, в которых он может должным образом контролировать действия и взгляды людей средствами иными, чем аргументация. Однако только тот человек, которого можно назвать бесчеловечным, будет получать удовольствие от воздействия на поведение других людей лишь не аргументационными средствами, и только идиот будет охотно подчиняться ему. Мы даже не властвуем над людьми, когда мы только манипулируем ими. Мы можем властвовать над людьми, только рассматривая их как людей»1. Аргументация представляет собой речевое действие, включающее систему утверждений, предназначенных для оправдания или опровержения какого-то мнения. Она обращена в первую очередь к разуму человека, который способен, рассудив, принять или отвергнуть это мнение. Таким образом, для аргументации характерны следующие черты: 1 Jonstone H. W. Some Reflections on Argumentation // Philosophy, Rhetoric and Argumentation. Pennsylvania, 1965. P. 1–2.

3. Из истории теории аргументации (риторики)

51

• аргументация всегда выражена в языке, имеет форму произнесенных или написанных утверждений; теория аргументации исследует взаимосвязи этих утверждений, а не те мысли, идеи, мотивы, которые стоят за ними; • аргументация является целенаправленной деятельностью: она имеет своей задачей усиление или ослабление чьих-то убеждений; • аргументация — это социальная деятельность, поскольку она направлена на другого человека или других людей, предполагает диалог и активную реакцию другой стороны на приводимые доводы; • аргументация предполагает разумность тех, кто ее воспринимает, их способность рационально взвешивать аргументы, принимать их или оспаривать.

3. Из истории теории аргументации (риторики) Теория аргументации начала складываться еще в древности, в период, названный К. Ясперсом «осевым временем» (VII–II вв. до н. э.). В этот довольно продолжительный период в Китае, Индии и на Западе почти одновременно начался распад мифологического миросозерцания, переход от мифа к логосу. Новое, возникшее в эту эпоху в трех упомянутых культурах, сводится к тому, говорит Ясперс, что человек осознает бытие в целом, самого себя и свои границы. Перед ним открывается ужас мира и собственная беспомощность. Стоя над пропастью, он ставит радикальные вопросы, требует освобождения и спасения. Осознавая свои границы, он ставит перед собой высшие цели, познает абсолютность в глубинах самосознания и в ясности трансцендентного мира1. Не удовлетворенный объяснением мира в форме мифа, человек все больше обращается к своему разуму. Начинает формироваться наука логика, исследующая законы и операции правильного мышления, а вместе с нею и риторика — дисциплина, изучающая технику убеждения. Только с середины прошлого века эта дисциплина все чаще начинает называться теорией аргументации, поскольку термин «риторика» к этому времени уже прочно закрепился за лингвистической дисциплиной, занимающейся проблемами убеждения с помощью «красиво построенной речи», использующей метафоры, гиперболы, метонимии, аналогии и т. п. приемы украшения речи. Интерес к теории аргументации предполагает определенную социальную среду. Он возникает в обществе, в котором существует потребность в убеждении посредством речи, а не путем принуждения, насилия, угроз и т. п. Реальная практика убеждающих речей должна постоянно подталкивать теорию, описывающую сложную механику воздействия на убеждения людей. Иными словами, развитие риторики предполагает демократическое общество, в котором живое, постоянно меняющееся слово, не закосневшее в пропагандистских штампах, выступает как основное средство воздействия на умы и души людей. Как говорил об искусстве убеждающей речи Марко Джироламо Вида, «действуя из глубины, незаметно, это искусство в сети тайные слов улавливает дух человека». 1

См.: Ясперс К. Истоки истории и ее цель. М., 1991. Вып. 1–2. С. 30.

52

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

Риторика достигла расцвета в Древней Греции, но уже в Древнем Риме, как только демократия начала постепенно свертываться, риторика довольно быстро пришла в упадок. Первыми учителями красноречия в Древней Греции были Тисий и Корак. Они ввели в обиход понятие плана ораторской речи, подвергли схематизации содержание речи. Повышенное внимание уделялось использованию специальных жалоб, призванных вызывать сострадание аудитории. Постепенно выработался целый комплекс приемов убеждения. Сократ сравнивал эти приемы с теми, которым обучают в школах борьбы. Риторика как обучение способам победить противника в состязании за доверие слушателей рассматривалась как искусство интеллектуальной борьбы. Особых успехов в исследовании искусства убеждения и в обучении ему добились философы–софисты. Они первыми стали брать плату за обучение, что шокировало всех тех, кто обучал философии и риторике бесплатно. Софист Протагор (480–410 гг. до н. э.), в конце концов, по уровню богатства превзошел знаменитого скульптора Фидия. С учебной практикой Протагора связан эпизод, долгое время занимавший умы логиков. Со своим учеником Еватлом он заключил договор, что тот заплатит учителю, только если выиграет свой первый судебный процесс; если же он этот процесс проиграет, он вообще не обязан платить. Закончив обучение, Еватл не стал, однако, участвовать в процессах. Это длилось довольно долго, терпение учителя иссякло, и он подал на своего ученика в суд. Свое требование Протагор обосновал так: «Каким бы ни было решение суда, Еватл должен будет заплатить мне. Он либо выиграет этот свой первый судебный процесс, либо проиграет. Если выиграет, заплатит в силу нашего соглашения. Если проиграет, то заплатит по решению суда». Еватл ответил, однако, Протагору: «Я либо выиграю процесс, либо проиграю. Если выиграю, решение суда освободит меня от обязанности платить. Если суд решит не в мою пользу и я проиграю свой первый судебный процесс, я не заплачу в силу нашего договора». Предлагалось много решений этого парадокса. Но нетрудно показать, что на вопрос, должен Еватл уплатить Протагору или нет, ответа не существует. В чью бы пользу ни вынес решение суд, невозможно выполнить договор в его первоначальной формулировке (а другой просто не существует) и решение суда. Из того, что Еватл должен уплатить за обучение, логически вытекает, что он не обязан платить; а если он не должен платить, он обязан это сделать. Несмотря на вполне невинный внешний вид, договор Протагора и Еватла логически противоречив и не может быть исполнен. Софисты осмыслили речь как искусство, подчиняющееся определенным приемам и правилам, и подчеркнули, что она далеко не всегда копирует реальность, но допускает ложь и обман. Протагор настаивал на том, что «человек есть мера всех вещей» и что как кому кажется, так оно и есть на самом деле. Он уверял, что способен заставить слушателей в корне изменить свои убеждения по любому вопросу. Горгий (483–375 гг. до н. э.) выдвинул идею условности человеческого знания, или мнения. Из того, что убеждения людей неустойчивы, вытекало, что с помощью слов можно менять представления слушателя или читателя в соответствии с намерениями оратора (автора).

3. Из истории теории аргументации (риторики)

53

Подчеркивая изменчивость человеческих убеждений и их зависимость от множества противоречивых факторов, софисты все более отказывались от идеи, что главное, к чему должен стремиться оратор, — это выяснение истины. Они ставили своей целью научить выдавать слабое за сильное, а сильное — за слабое, совершенно не заботясь о том, как все обстоит на самом деле. По этому поводу с софистами остро полемизировал Сократ. «По их мнению, — говорил он, — тому, кто собирается стать хорошим оратором, излишне иметь истинное представление о справедливых или хороших делах или людях, справедливых или хороших по природе или по воспитанию»1. Результат такой позиции прискорбен: «В судах решительно никому нет дела до истины, важна только убедительность. А она состоит в правдоподобии, на чем и должен сосредоточить свое внимание тот, кто хочет произнести искусную речь. Иной раз в защитительной или обвинительной речи даже следует умолчать о том, что было в действительности, если это неправдоподобно, и говорить только о правдоподобном: оратор изо всех сил должен гнаться за правдоподобием, зачастую распрощавшись с истиной»2. Подлинного искусства речи, заключал Сократ, «нельзя достичь без познания истины, да и никогда это не станет возможным»3. Противопоставление софистами правдоподобия истине и моральная неразборчивость предложенной ими концепции искусства убеждения заставили Платона задуматься над построением риторики на совершенно иных принципах. Не следует пытаться силой слова заставлять малое казаться большим, а большое — малым, говорить сжато по важным предметам и беспредельно пространно — по пустяковым. «...Всякая речь должна быть составлена, словно живое существо, у нее должно быть тело с головой и ногами, причем туловище и конечности должны подходить друг другу и соответствовать целому»4. В содержании речи главное — постигнуть суть предмета, определить, к какому роду относится то, о чем оратор собирается говорить. Он должен также иметь ясное представление об аудитории, в которой произносится речь, и об основных типах человеческой души. «...Кто не учтет природных свойств своих будущих слушателей, кто не будет способен разделять сущее по видам и охватывать единой идеей каждый отдельный случай, тот никогда не овладеет искусством красноречия, насколько это вообще возможно для человека»5. Возникновение риторики как особой научной дисциплины, изучающей способы речевого воздействия на убеждения людей, можно связывать с написанием Аристотелем книги «Риторика»6. В духе уже сложившейся традиции Аристотель определял риторику как «способность находить возможные способы убеждения относительно каждого предмета». Иными словами, эта наука должна исследовать универсальные, не зависящие от обсуждаемых объектов способы, или приемы, убеждения. «Риторика полезна, — писал Аристотель, — потому что истина 1 2 3 4 5 6

Платон. Федон 272е. Там же 272е. Там же 273d. Там же 278е. Там же. См.: Аристотель. Риторика // Античные риторики. М., 1978.

54

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

и справедливость по своей природе сильнее своих противоположностей, а если решения принимаются не должным образом, то истина и справедливость необходимо побеждаются своими противоположностями, что достойно сожаления». Если позорно не быть в состоянии помочь себе своим телом, то не может не быть позорным бессилие помочь себе словом, так как пользование словом более свойственно человеческой природе, чем пользование телом. Аристотель делил все речи на совещательные (склоняющие к чему-то или отклоняющие что-то), судебные (обвиняющие или оправдывающие) и оценочные (хвалебные или порицающие). Цель первых речей — польза и вред, побуждение к лучшему или отговаривание от худшего; цель вторых — справедливое или несправедливое, и, наконец, цель третьих — прекрасное и постыдное. Темы совещательных речей сводятся, в частности, к пяти пунктам: финансы, война и мир, защита страны, ввоз и вывоз продуктов и законодательство. В «Риторике» Аристотель обсуждал такие темы, как счастье, благо (ценность), прекрасное, справедливость, удовольствие и т. д. Он говорил также об особенностях аудитории и основных требованиях к оратору. Можно сказать, что речь шла преимущественно о внешних факторах убеждения и почти не рассматривались внутренние факторы, связанные с самой речью. Но как раз исследование этих факторов должно быть определяющим в риторике. Не удивительно, что исходное определение риторики как науки о способах убеждения оказалось реализованным Аристотелем лишь частично. Внутренние факторы убеждения он отнес к компетенции только логики, что было ошибкой. Подобная односторонняя трактовка риторики была обусловлена особенностями античного стиля мышления, за рамки которого не мог выйти и Аристотель. Античность настаивала на исключительном значении для убеждения логического доказательства. Способ убеждения, утверждал Аристотель, есть некоторого рода доказательство: ибо мы тогда всего более в чем-нибудь убеждаемся, когда нам представляется, что что-либо доказано. И в другом месте он говорил, что способы убеждения должны носить аподиктический (логически необходимый) характер. Другая ограниченность античного мышления — пренебрежение опытным, эмпирическим подтверждением выдвигаемых идей. Аристотель говорил вскользь об «оружии фактов» и о необходимости вероятностных рассуждений, если нет твердых доказательств. Но эти ссылки на опыт не играли сколь-нибудь существенной роли в его трактовке риторики. Основной способ убеждения — логическое доказательство, опыт же, к которому иногда приходится прибегать, не дает ни надежного знания, ни твердого убеждения. В дальнейшем эти две особенности античной риторики — стремление свести все надежные способы убеждения к доказательству и принципиальное недоверие к опыту — долгое время принимались как сами собою разумеющиеся. В конечном итоге они привели риторику к многовековому застою. Со времен Марка Туллия Цицерона (106–43 гг. до н. э.) риторика как наука об убеждении почти остановилась в своем развитии. Во всяком случае, она не породила ни одной сколь-нибудь заметной идеи. Материал, накопленный риторикой, начал использоваться стилистикой и поэтикой, являющимися разделами лингвистики.

3. Из истории теории аргументации (риторики)

55

Уже у Марка Фабия Квинтиллиана (ок. 35 — ок. 96 гг.), написавшего знаменитую книгу «Наставления оратору», убеждение выступает в качестве возможной, но отнюдь не главной цели речи оратора. Из искусства убеждающей речи риторика все более превращалась в искусство красноречия. Построение искусственных, опирающихся на неясные посылки доказательств и красивость выражения на долгое время стали самоцелью риторической практики. В Средние века широко использовались аргументы к традиции и к авторитету («классике»). Тем не менее, в теории риторики по-прежнему говорилось о том, что убедительность речи определяется количеством приведенных в ней логически правильных доказательств и используемыми в ней словесными украшениями. Возрождение риторики началось только в середине XX в., прежде всего под влиянием логического исследования естественного языка. Новая риторика восстановила то позитивное, что было в античной риторике, отбросила предрассудок, будто процедура убеждения сводится к построению логического доказательства, и стала уделять особое внимание эмпирическому обоснованию, а также обоснованию путем ссылки на традицию, здравый смысл, интуицию, веру, вкус и т. п. В формировании идей новой риторики, все чаще называвшейся теперь теорией аргументации, важную роль сыграли работы X. Перельмана, Г. Джонстона, Р. Гроотендорста, Ф. ван Еемерена и др.1 Однако и в настоящее время риторика лишена единой парадигмы (образцовой теории) или немногих, конкурирующих между собою парадигм и представляет собой едва ли обозримое поле различных мнений на предмет этой теории, ее основные проблемы и перспективы развития. Можно сказать, что современная риторика находится в процессе бурного развития, напоминающего развитие теории света накануне возникновения корпускулярной оптики И. Ньютона или развитие теории эволюции живых существ перед возникновением теории Ч. Дарвина2. История риторики во многом напоминает историю логики. Научные революции в этих дисциплинах, меняющие сами их основы, очень редки. Логика зародилась и бурно развивалась в античности. Затем начался период медленного оттачивания старых идей, продолжавшийся до середины XIX в. В XVIII в. И. Кант заметил даже, что у логики нет истории: созданная Аристотелем, она многие столетия существует почти в неизменном виде. В конце XIX — начале XX вв. научная революция в логике изменила основы этой науки и сделала старую, традиционную логику частным и не особенно инте1 См., в частности: Perelman C., Olbrechts-Tyteca L. The New Rhetoric: A Treatise on Argumentation. Notre Dame-London, 1969; Perelman C. The New Rethoric and Humanities. Essays on Rethoric and Application. Dordrecht, 1979; Johnstone H. W., Natanson М. Philosophy, Rethoric and Argumentation. Pennsylvania, 1965; Eemeren F. van, Grootendorst R., Jackson S., Jacobs S. Reconstructing Argumentative Discourse. 1993; Eemeren F. van, Grootendorst R. A Systematic Theory of Argumentation. The Pragmadialected Approach. 2004. 2 См., в частности: Walton D., Krabbe E. C. W. Commitment in Dialogue: Basic Concepts of Interpersonal Reasoning. Albany: SUNY Press. 1995; Walton D., Reed C., Macagno F. Argumentation Schemes. New York: Cambridge University Press, 2008; Walton D. Methods of Argumentation. Cambridge: Cambridge University Press, 2013; Еемерен Ф. Х. ван, Гроотендорст Р. Речевые акты в аргументативных дискуссиях. СПб., 1994.

56

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

ресным фрагментом современной (математической, символической) логики. Аналогичным образом развивалась ситуация и в риторике. До середины XX в. ее основное содержание мало чем отличалось от того, что было сделано в античности. Новая риторика, или теория аргументации, в корне изменила положение. В итоге старая риторика сделалась частным, не особенно существенным фрагментом новой. Как уже отмечалось, в классическом своем смысле слово «риторика» означает теорию способов убеждения. Если это слово понимается более широко и включает также формирование практических навыков убеждения, оно означает искусство убеждения. Именно о так понимаемой риторике идет речь в этой книге. В настоящее время у слова «риторика» имеется, однако, и другой смысл, не связанный непосредственно с убеждением. Риторика в этом смысле является не междисциплинарным исследованием, а разделом лингвистики, изучающим интенсиональную, направленную на слушателя речь. Такая речь вызывает разнообразные реакции слушателя: пробуждает чувства радости или огорчения, одобрения или неодобрения, ликования или негодования и т. д. Лингвистическая риторика изучает приемы порождения желаемой реакции на сообщение у читателя или слушателя. Этот раздел лингвистики имеет дело прежде всего с литературными текстами и иногда называется на этом основании литературной риторикой. Лингвистическая риторика, изучающая так называемую поэтическую (риторическую) функцию языка, не выходит за пределы лингвистики в последние десятилетия все более отчетливо вливается в интенсивно развивающийся раздел филологии — теорию текста, или лингвистику текста. Классическую риторику, занимавшуюся способами убеждения, иногда путают с возникшей позднее лингвистической риторикой. Это ведет к туманным рассуждениям о риторике в узком смысле, описывающей только приемы изменения убеждений, и о риторике в более широком смысле, изучающей любые выразительные и побудительные возможности языка. Классическая риторика не входит, однако, в лингвистическую риторику. Убеждение стоит в таком ряду понятий, как знание, вера, факт, ценность, истина, традиция, здравый смысл и т. п. Это совсем иной ряд, чем тот, которым интересуется лингвистическая риторика: радость, одобрение, ликование и т. д. В отличие от чистого знания, убеждение действительно эмоционально насыщено. Но эмоциональная составляющая не является в убеждении главной и не интересует классическую риторику. Ее внимание сосредоточивается на содержании убеждений, а не на том эмоциональном фоне, на котором они возникают и существуют. Лингвистическая риторика не занимается техникой убеждения. Классическая риторика не интересуется «поэтической» функцией языка. Это две разные научные дисциплины, различающиеся не только по своему предмету, но и по используемым методам1. 1 О риторике как теории аргументации см.: Perelman C., Olbrechts-Tyteca L. The New Rhetoric: A Treatise on Argumentation. Notre Dame-London, 1969; Perelman C. The New Rethoric and Humanities. Essays on Rethoric and Application. Dordrecht, 1979; Johnstone H.W., Natanson М. Philosophy, Rethoric and Argumentation. Pennsylvania, 1965; Johnstone H. W. Validity and Rethoric in Philosophical

4. Употребления языка

57

4. Употребления языка Наш обычный, или повседневный, язык выполняет многие задачи. С его помощью мы не только передаем определенную информацию, но и выражаем свои чувства, возбуждаем какие-то чувства у тех, к кому обращена наша речь, побуждаем их к действию, зачаровываем их словами лести, любви и т. п. Убеждение не является чистой информацией. Оно столь же полнокровно, как и сама человеческая жизнь, в ткань которой оно неразрывно вплетено. Оно может касаться не только того, что реально существует, но и того, что должно быть, чему лучше быть и т. п. Оно пронизано чувствами и без них теряет свою силу. В формировании убеждения используются все возможности языка. Важно иметь поэтому хотя бы общее представление о них. Кроме того, убедить аудиторию согласиться с какой-то истиной — совсем не то, что убедить ее принять определенные ценности. Аргументы в поддержку описаний принципиально отличаются от аргументов в поддержку оценок, норм, советов, обещаний, предостережений, деклараций и т. п. Это опять-таки требует проведения ясного различия между употреблениями, или функциями, языковых выражений. Употребления (функции) языка — это те основные задачи, которые решаются с помощью языка в процессах коммуникации и познания. Идея проведения различия между разными функциями языка принимается в большинстве теорий языка. Реализуется она, однако, по-разному. Широкую известность получило введенное в 20-е годы XX в. Ч. Огденом и А. Ричардсом противопоставление референциального (обозначающего) употребления языка его эмотивному (выражающему) употреблению. Распространено также выделение следующих двух функций языка: формулирования мыслей в процессе познания и коммуникации этих мыслей, а также связанных с ними переживаний. Первая из этих функций иногда считается предельным случаем второй, т. е. мышление рассматривается как общение с самим собой. Argument. An Outlook in Transition. University Park, 1978; Rescher N. Plausible Reasoning. Amsterdam, 1976; The Politics and Rethoric of Scientific Method. Historical Studies. Dordrecht, 1986; Перельман Х., Ольбрехт-Тытека Л. Из книги «Новая риторика: трактат об аргументации» // Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987; Eemeren P.. van, Grootendorst R, Kruger T. Handbook of Argumentation Theory. Dordrecht, 1987; Гадамер Х. Г. Истина и метод. М., 1988; Walton D. N. Informal Logic. A Handbооk for Argumentation. Cambridge, 1989; Cattani A. Forme dell’Argomentare. Padova, 1990; Лотман Ю.М. Риторика // Лотман Ю.М. Избранные статьи. Т. 1. Статьи по семиотике и типологии культуры. Таллинн, 1992; Еемерен Ф. Х. ван, Гроотендорст Р. Аргументация. Коммуникация. Ошибки. СПб., 1992; Еемерен Ф. Х. ван, Гроотендорст Р. Речевые акты в аргументативных дискуссиях. СПб., 1994; Fundamentals of Argumentation Theory. A Handbook of Historical Backgrounds and Contemporary Developments. Mahwah, New Jersey, 1996; Johnson R. H. Manifest Rationality: A Pragmatic Theory of Argument. Lawrence Erlbaum, 2000; Он же. Основы теории аргументации. М., 1997; Он же. Теория аргументации. М., 2000; Еемерен Ф. Х. ван, Гроотендорст Р. Аргументация. Коммуникация. Ошибки. СПб., 1991; Еемерен Ф. Х. ван, Гроотендорст Р., Хенкеманс Ф. С. Аргументация: анализ, проверка, представление. СПб, 2002; Ивин А. А. Диалектика: зарождение, триумф и крах. 2-е изд. М., 2015; Он же. Наука, паранаука и псевдонаука. М., 2015. Гл. 4–6; Он же. Искусство мыслить правильно. М., 2016; Он же. Философское измерение истории. М., 2016. Гл. 4–6; Он же. Философское исследование науки. М., 2016. Гл. VI–ХII; Он же. Из тени в свет перелетая. Очерки социальной философии. М., 2016. Гл. VII–Х.

58

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

К. Бюлер, рассматривая знаки языка в их отношении к говорящему, слушающему и предмету высказывания, выделяет три функции языкового высказывания: информативную, экспрессивную и эвокативную. В случае первой язык используется для формулировки истинных или ложных утверждений; при второй — для выражения состояний сознания говорящего; при третьей — для оказания влияния на слушающего, для возбуждения у него определенных мыслей, оценок, стремлений к каким-то действиям. Каждое языковое высказывание выполняет одновременно все три указанные задачи; различие между тремя функциями определяется тем, какая из этих задач является доминирующей. Так, утверждение о факте, являющееся типичным случаем информативного употребления языка, непосредственно описывает положение дел в действительности, косвенно выражает переживание говорящим его опыта и вызывает определенные мысли и чувства у слушающего. Основная функция команды, являющейся характерным образцом эвокативного употребления языка, — вызвать определенное действие слушающего, но команда представляет также сведения о предписываемой деятельности и выражает желание или волю говорящего, чтобы деятельность была выполнена. Восклицание непосредственно выражает эмоции говорящего, а косвенно оказывает влияние на слушающего и дает ему информацию о состоянии сознания говорящего. Выделение функций языка является классификацией утверждений, или высказываний. Как и всякая классификация, оно зависит от выбранного основания, т. е. от тех целей, для которых предполагается использовать противопоставление разных функций. Подобно большинству делений сложных классов объектов, здесь трудно рассчитывать на создание естественной, а значит, единственной, классификации, подобной классификации растений К. Линнея или периодической системе химических элементов Д. И. Менделеева. В лингвистике может оказаться полезной одна классификация функций языка, в логике — другая и т. д. Теория речевых актов С точки зрения лингвистики и философии языка несомненный интерес представляет описание употреблений языка так называемой теорией речевых актов. Данная теория приобрела известность в последние десятилетия, хотя в ее основе лежат идеи, высказанные ранее английскими философами Л. Витгенштейном и Дж. Остином1. Эти идеи были развиты и конкретизированы Дж. Серлем, П. Стросоном и др.2 Объектом исследования теории речевых актов является акт речи — произнесение говорящим предложений в ситуации непосредственного общения со слушающим. Теория развивает деятельностное представление о языке, рассматривая его как определенного рода взаимодей1 См.: Витгенштейн Л. Философские работы. М., 1994. Ч. I–II.; Остин Дж. Как производить действия при помощи слов. // Остин Дж.Избранное. М., 1999. 2 См.: Searle J. R. Speech Acts: Аn Essay in the Philosophy of Language. L., 1969; Серль Дж. Р. Что такое речевой акт? // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1986. Вып. ХVII; Он же. Классификация иллокутивных актов // Там же; Стросон П. Ф. Намерение и конвенция в речевых актах // Там же.

4. Употребления языка

59

ствие между говорящим и слушателями. Субъект речевой деятельности понимается не как абстрактный индивид, лишенный каких-либо качеств целей, а как носитель ряда конкретных характеристик, психологических и социальных. В теории речевых актов выделяются пять основных задач, решаемых с помощью языка: сообщение о реальном положении дел (репрезентатив), попытка заставить что-то сделать (норма), выражение чувств (экспрессив), изменение мира словом (декларация) и принятие обязательства что-то реализовать (обещание). Теория речевых актов, начавшая формироваться в философии, затем сместилась в лингвистику и постепенно утратила свою первоначальную общность. Прежде всего, вызывает сомнение, что указанными пятью функциями языка исчерпываются все те задачи, для решения которых употребляются высказывания. Витгенштейн полагал, в частности, что употреблений языка неограниченно много и они не могут быть сведены к какому-то каноническому их перечню. Во-вторых, неудачным представляется описание сообщений о реальном положении дел, или репрезентативов. Самый простой тест для репрезентативов, говорит Серль, следующий: можете вы буквально оценить высказывание (кроме прочего) как истинное или ложное; но это — ни необходимое, ни достаточное условие. Последняя оговорка превращает описания в утверждения о намерении сообщить нечто о реальности. В-третьих, в теории речевых актов пропускается ряд самостоятельных, не сводимых к другим употреблений языка. В первую очередь это касается оценок и так называемых орективов — утверждений, основной функцией которых является возбуждение чувств, стимуляция воли слушателя. Пропуск оценок объясняется скорее всего двумя обстоятельствами. Многие высказывания обычного языка, кажущиеся по своей грамматической форме оценками (т. е. содержащими слова «хорошо», «плохо», «лучше», «хуже», «должен быть» и т. п.), на самом деле являются не оценками, а описаниями; существуют также двойственные описательно-оценочные высказывания, подобные моральным принципам или законам науки, играющие в одних контекстах роль описаний, а в других — роль оценок. И наконец, теория речевых актов не ставит вопроса о редукции одних употреблений языка к другим. Например, нормы можно свести к оценкам, дополненным санкцией за невыполнение позитивно оцениваемого действия, обещания — к нормам, адресованным самому себе, и т. д. Противопоставление описаний и оценок С точки зрения логики, философии и теории аргументации важным является проведение различия между двумя функциями языка: описательной и оценочной. В случае первой отправным пунктом сопоставления высказывания и действительности является реальная ситуация, и высказывание выступает как ее описание, характеризуемое в терминах понятий «истинно» и «ложно». При второй функции исходным является высказывание, выступающее как стандарт, перспектива, план; соответствие ему ситуации характеризуется в терминах понятий «хорошо», «безразлично» и «плохо». Цель описания — сделать так, чтобы слова соответствовали миру, цель оценки — сделать так, чтобы мир отвечал

60

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

словам. Это — две противоположные функции языка, не сводимые друг к другу. Нет оснований также считать, что описательная функция является первичной или более фундаментальной, чем оценочная. Человек является одновременно и созерцающим, и действующим существом. Результатами созерцания являются описания, предпосылкой, или планом, действия служат оценки. Иногда противопоставление описаний и оценок воспринимается как неоправданное упрощение сложной картины употреблений языка. Так, Остин высказывает пожелание, чтобы наряду со многими другими дихотомиями, всегда плохо приложимыми к естественному языку, было отброшено и привычное противопоставление оценочного (нормативного) фактическому. Серль также говорит о необходимости разработки новой таксономии, не опирающейся на противопоставление оценочного описательному или когнитивного эмотивному. Сам Остин выделяет пять основных классов речевых актов: вердикты, приговоры; осуществление власти, голосование и т. п.; обещания и т. п.; этикетные высказывания (извинение, поздравление, похвала, ругань и т. п.); указание места высказывания в процессе общения («Я отвечаю», «Я постулирую» и т. п.). Однако все эти случаи употребления языка представляют собой только разновидности оценок, в частности оценок с санкциями, т. е. норм. Серль говорит о следующих пяти различных действиях, которые мы производим с помощью языка: сообщение о положении вещей; попытка заставить сделать; выражение чувств; изменение мира словом (отлучение, осуждение и т. п.); взятие обязательства что-то сделать. Здесь опятьтаки первый и третий случаи — это описания, а остальные — разновидности оценок (приказов). Описание и оценка являются двумя полюсами, между которыми имеется масса переходов. Как в повседневном языке, так и в языке науки имеются многие разновидности и описаний, и оценок. Чистые описания и чистые оценки довольно редки, большинство языковых выражений носит двойственный, или смешанный, описательно-оценочный характер. Все это должно учитываться при изучении множества «языковых игр», или употреблений языка; вполне вероятно, что множество таких «игр» является, как это предполагал Витгенштейн, неограниченным. Но нужно учитывать также и то, что более тонкий анализ употреблений языка движется в рамках исходного и фундаментального противопоставления описаний и оценок и является всего лишь его детализацией. Она может быть полезной во многих областях, в частности в лингвистике, но лишена, вероятнее всего, интереса в логике и риторике. Важным является, далее, различие между экспрессивами, служащими для выражения чувств и близкими описаниям («Искренне сочувствую вам», «Извините, что не могу быть» и т. п.), и орективами, сходными с оценками и используемыми для возбуждения чувств, воли, побуждения к действию («Возьмите себя в руки», «Вы преодолеете трудности» и т. п.). Частным случаем оректического употребления языка может считаться нуминозная его функция — зачаровывание слушателя словами (заклинаниями колдуна, словами любви, лести, угрозами и т. п.).

5. Общий обзор способов убеждения

61

Две оппозиции «мысль — чувство (воля, стремление)» и «выражение (определенных состояний души) — внушение (таких состояний)» составляют ту систему координат, в рамках которой можно расположить все основные функции языка. Описания представляют собой выражения мыслей, экспрессивы — выражения чувств. Описания и экспрессивы относятся к тому, что может быть названо «пассивным употреблением» языка и охарактеризовано в терминах истины и лжи. Оценки и орективы относятся к «активному употреблению» языка и не имеют истинностного значения. Нормы представляют собой частный случай оценок, обещания — частный, или вырожденный, случай норм. Декларации («Объявляю вас мужем и женой», «Назначаю вас председателем» и т. п.) являются особым случаем магической функции языка, когда он используется для изменения мира, в частности для изменения мира человеческих отношений. Как таковые декларации — это своего рода предписания, или нормы, касающиеся поведения людей. Обещания представляют собой особый случай постулативной функции, охватывающей не только обещания в прямом смысле этого слова, но и принимаемые конвенции, аксиомы вновь вводимой теории и т. п. Имеются, таким образом, четыре основных употреблений языка: описание, экспрессив, оценка и оректив — и целый ряд промежуточных его употреблений, в большей или меньшей степени тяготеющих к основным: нормативное, магическое, постулативное и др. Данная классификация функций языка обладает большей общностью, чем их классификация в рамках теории речевых актов1. С точки зрения новой классификации убеждение не является основной, или исходной, функцией языка. Предметом убеждения может быть описание или оценка либо комбинация описания и оценки. Во всех этих случаях убеждение выражает определенные чувства и способно их внушать. Убеждение является, таким образом, результатом сложного пересечения нескольких основных употреблений языка. Иногда утверждается, что самостоятельным употреблением языка, несводимым к другим его употреблениям, является «поэтическое», или «риторическое», его употребление. На самом деле такое употребление не является исходным. Оно представляет собой комбинацию нескольких более простых функций языка. Когда «риторическое» употребление языка выделяется в качестве одного из основных, остается неясным, что можно было бы ему противопоставить, какими являются члены того деления, в рамках которого оно выделяется, и каково основание этого деления. «Поэтическое (риторическое)» употребление языка, изучаемое лингвистической риторикой, есть результат одновременного использования языка в нескольких основных его функциях.

5. Общий обзор способов убеждения Теория аргументации как искусство убеждения должна учитывать все три составляющие ситуации речевого убеждения: речь, призванную внушить определенные убеждения; говорящего, или оратора; аудиторию, к которой обращена речь. 1 Впервые эта классификация была изложена в работах: Ивин А. А. Основы теории аргументации. М., 1997. С. 15–26; Он же. Риторика: искусство убеждать. М., 2002. С. 16–22.

62

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

Самым общим образом факторы, влияющие на убедительность речи, можно, вслед за Аристотелем, разделить на внутренние, связанные с содержанием речи, и внешние, касающиеся говорящего (оратора) и аудитории. Внутренние факторы называются также способами аргументации, или убеждения. В дальнейшем рассматриваются главным образом внутренние факторы убеждения. Они являются основными в процессе убеждения. Их действие не только более глубокое, чем действие внешних факторов, но и более долговременное. Характерно, что научная аргументация использует главным образом внутренние, а не внешние факторы. Одно дело, когда кого-то удается убедить самим содержанием речи, и совсем другое дело, когда убеждения формируются благодаря разнообразным привходящим обстоятельствам, подобным психологическому настрою аудитории, манере речи оратора и его комплиментам слушателям. Что касается внешних факторов, то здесь можно отметить их крайнюю разнородность. В их числе — настроение аудитории, ее верования и предрассудки, степень ее доверия к оратору, его престиж среди слушателей, фактор дистанции между исходным знанием и содержанием вновь получаемой информации и т. д. Убедительность речи зависит не только от нее самой и от аудитории, но и от впечатления, производимого на аудиторию оратором, и прежде всего от знания им темы, способности рассуждать доказательно, способности вызвать расположение к себе, умения учитывать интересы и эмоции слушателей, отвечать на неожиданные вопросы и т. д. Особого анализа требует подготовка и произнесение речи, очень кратко затрагиваемые далее. Убеждение посредством красиво построенной речи, которому когда-то уделялось первостепенное внимание, в дальнейшем почти не затрагивается. Им занимается лингвистическая риторика, и нет необходимости смешивать ее с теорией аргументации, которую можно назвать общей риторикой. Современная теория аргументации довольно скептически относится к требованию красоты речи, достигаемой благодаря использованию метафор, сравнений, аналогий и т. п. Тем не менее, нужно помнить, что от некоторых речей требуется, чтобы они являлись не только содержательными, интересными и ясными, но и производили определенное эстетическое и эмоциональное впечатление на слушателей благодаря так называемым «риторическим фигурам». Внешним факторам убеждения посвящена обширная научная и популярная литература. Из последней можно упомянуть, в частности, известные работы Д. Карнеги, посвященные психологическим аспектам взаимоотношений оратора и аудитории. Подготовка речей, их произнесение и их виды изучаются дисциплиной, обычно именуемой «искусство речи». По идее теория аргументации должна рассматривать не только внутренние, но и внешние способы убеждения. Для этого ей пришлось бы учитывать не только то, что говорит о способах убеждения теория аргументации, но и результаты теории массовой коммуникации, психологии убеждения, «искусства речи», лингвистической риторики и т. д. К сожалению, современная теория аргументации пока не готова рассматривать ситуацию убеждения в целом, учитывая не только содержательные, но и психологические и социальные составляющие

5. Общий обзор способов убеждения

63

убеждающей речи. Основной своей задачей теория аргументации ставит, как и в Античности, изучение способов убеждения, временно оставляя другие, менее важные вопросы, связанные с убеждением, на периферии. Проблема систематизации разнообразных, а во многом и разнородных способов убеждения, или аргументации, остается пока мало исследованной. Излагаемая далее их классификация является только первым подходом к этой сложной теме. В качестве общего основания классификации предлагается использовать характер аудитории, на которую способно распространяться воздействие аргументации. По этому основанию все способы аргументации можно разделить на универсальные и неуниверсальные, или контекстуальные. Универсальная аргументация применима в любой аудитории. К универсальным способам убеждения относятся прямое эмпирическое подтверждение, косвенное эмпирическое подтверждение (в частности, подтверждение следствий), многообразные способы теоретической аргументации: логическое обоснование, системная аргументация, методологическая аргументация и др. Неуниверсальная, или контекстуальная, аргументация эффективна лишь в определенной аудитории. Контекстуальные способы убеждения охватывают аргументы к традиции и авторитету, к интуиции и вере, к здравому смыслу и вкусу и др. С точки зрения эффективности аргументации граница между универсальной и контекстуальной аргументацией относительна. Способы аргументации, на первый взгляд универсально приложимые, могут оказаться неэффективными в конкретной аудитории. И наоборот, некоторые контекстуальные аргументы, подобные аргументам к традиции или интуиции, могут оказаться убедительными едва ли не в любой аудитории. Универсальная аргументация иногда характеризуется как рациональная, а контекстуальная — как нерациональная или даже как иррациональная. Такое различение не является, как будет ясно из дальнейшего, оправданным. Оно резко сужает сферу «рационального», исключая из нее большую часть гуманитарных и практических рассуждений, немыслимых без использования «классики» (авторитетов), продолжения традиции, апелляции к здравому смыслу, вкусу и т. п. Контекстуальная аргументация должна быть принята как необходимый составной элемент рациональной аргументации. Этого требует правильное понимание той конечности, которая господствует над человеческим бытием и историческим сознанием: человек погружен в историю, особенности его мышления и сам горизонт мышления определяются эпохой. «Размышление о том, чем является истина в науках о духе, — пишет X. Г. Гадамер, — не должно стремиться к мыслительному выделению самого себя из исторического предания, связанность которым сделалась для него очевидной. Такое размышление должно, следовательно, поставить себе самому требование добиться от себя наивозможной исторической ясности своих собственных посылок... Оно должно ясно сознавать, что его собственное понимание и истолкование не является чистым построением из принципов, но продолжением и развитием издалека идущего свершения. Оно не может поэтому просто и безотчетно пользоваться своими понятиями, но должно

64

Глава 2. Предмет теории аргументации и ее история

воспринять то, что дошло до него из их первоначального значения»1. Гадамер подчеркивает, что науки о духе решительно возвышаются над сферой методического познания, поскольку в этих науках «наше историческое предание во всех его формах хотя и становится предметом исследования, однако вместе с тем само обретает голос в своей истине. Опыт исторической традиции принципиально возвышается над тем, что в ней может быть исследовано. Он является не только истинным или ложным в том отношении, которое подвластно исторической критике, — он всегда возвещает такую истину, к которой следует приобщиться»2. Все многообразные способы универсальной аргументации можно разделить на эмпирические и теоретические. Эмпирическая аргументация — аргументация, неотъемлемым элементом которой является ссылка на опыт, на эмпирические данные. Теоретическая аргументация — аргументация, опирающаяся на рассуждение и не пользующаяся непосредственно ссылками на опыт. Различие между эмпирической и теоретической аргументацией относительно, как относительна сама граница между эмпирическим и теоретическим знанием. Нередки случаи, когда в одном и том же процессе аргументации соединяются и ссылки на опыт, и теоретические рассуждения. Ядро приемов эмпирической аргументации составляют способы эмпирического обоснования знания, называемые также (эмпирическим) подтверждением, или верификацией (от лат. verus — истинный и facere — делать). Подтверждение может быть прямым, или непосредственным, и косвенным. Эмпирическая аргументация не сводится, однако, к подтверждению. В процессе аргументации эмпирические данные могут использоваться не только в качестве подтверждения. И эмпирическая аргументация, и ее частный случай — эмпирическое подтверждение — применимы, строго говоря, только для описательных утверждений. Декларации, клятвы, предостережения, решения, идеалы, нормы и иные выражения, тяготеющие к оценкам, не допускают эмпирического подтверждения и обосновываются иначе, чем ссылками на опыт. В случае таких выражений вообще неуместна эмпирическая аргументация. Ее использование с намерением убедить кого-то в приемлемости определенных решений, норм, идеалов и т. п. следует отнести к некорректным приемам аргументации. Из разных способов теоретической аргументации особо важное значение имеют: логическая аргументация (выведение обосновываемого утверждения из других, ранее принятых утверждений), системная аргументация (обоснование утверждения путем включения его в хорошо проверенную систему утверждений, или теорию), принципиальная проверяемость и принципиальная опровержимость (демонстрация принципиальной возможности эмпирического подтверждения и эмпирического опровержения обосновываемого утверждения), условие совместимости (показ того, что обосновываемое положение находится в хорошем согласии с законами, принципами и теориями, относя1 2

Гадамер Х. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 42. Там же. С. 40.

5. Общий обзор способов убеждения

65

щимися к исследуемой области явлений), методологическая аргументация (обоснование утверждения путем ссылки на тот надежный метод, с помощью которого оно получено). Все упомянутые способы универсальной (эмпирической и теоретической) и контекстуальной аргументации подробно рассматриваются далее. Они составляют основу всех способов аргументации, но, конечно, ими не исчерпывается множество возможных приемов убеждения. В частности, среди перечисленных способов убеждения отсутствуют два из тех, которыми особенно активно занималась старая риторика: убеждение с помощью красиво построенной речи и убеждение путем использования определенных психологических особенностей аудитории.

Глава 3. ЭМПИРИЧЕСКАЯ АРГУМЕНТАЦИЯ 1. Эмпирические способы обоснования: прямое подтверждение Пять органов чувств человека — зрение, слух, осязание, обоняние и вкус — являются теми окнами, через которые человек воспринимает окружающий его мир. Данные этого восприятия составляют конечную основу и фундамент человеческого знания. Никаких других — «шестых», «седьмых» и т. п. — чувств, способных служить источниками знания о мире, не существует. Всякая наука претендует на эмпирическое или подобное ему подтверждение, на соответствие своих теорий реальному положению вещей и реальной человеческой деятельности. Исключением из этого общего требования к научному знанию не являются ни социальные и гуманитарные науки, ни математика и логика, ни даже нормативные науки. Характер соответствия утверждений изучаемой реальности меняется вместе с изменением этой реальности и изменением тех требований, которые предъявляются к результатам ее исследования, но само требование соответствия научной теории эмпирическим данным всегда остается в силе. Прямое подтверждение — это непосредственное наблюдение тех явлений, о которых говорится в обосновываемом утверждении. Хорошим примером прямого подтверждения служит доказательство гипотезы о существовании планеты Нептун. Французский астроном Ж. Леверье, изучая возмущения в орбите Урана, теоретически предсказал существование Нептуна и указал, куда надо направить телескопы, чтобы увидеть новую планету. Когда самому Леверье предложили посмотреть в телескоп, чтобы убедиться, что найденная на «кончике пера» планета существует, он отказался: «Это меня не интересует, я и так точно знаю, что Нептун находится именно там, где и должен находиться, судя по вычислениям». Это была, конечно, неоправданная самоуверенность. Как бы ни были точны вычисления Леверье, до момента непосредственного наблюдения утверждение о существовании Нептуна оставалось пусть высоко вероятным, но только предположением, а не достоверным фактом. Могло оказаться, что возмущения в орбите Урана вызываются не неизвестной пока планетой, а какими то иными факторами. Именно так и оказалось при исследовании возмущении в орбите другой планеты — Меркурия. При косвенном подтверждении речь идет о подтверждении логических следствий обосновываемого утверждения, a не о прямом подтверждении самого утверждения.

1. Эмпирические способы обоснования: прямое подтверждение

67

Теоретическая нагруженность фактов Чувственный опыт человека — его ощущения и восприятия — источник знания, связывающий его с миром. Обоснование путем ссылки на опыт дает уверенность в истинности таких утверждении, как: «Эта роза красная», «Холодно», «Стрелка вольтметра стоит на отметке 17» и т. п. Нетрудно, однако, заметить, что даже в таких простых констатациях нет «чистого» чувственного созерцания. У человека оно всегда пронизано мышлением, без понятий и без примеси рассуждения он не способен выразить даже самые простые свои наблюдения, зафиксировать самые очевидные факты. Например, мы говорим: «Этот дом голубой», когда видим дом при нормальном освещении и наши чувства не расстроены. Но мы скажем «Этот дом кажется голубым», если мало света или мы сомневаемся в нашей способности или возможности наблюдения. К восприятию, к чувственным данным мы примешиваем определенное теоретическое представление о том, какими видятся предметы в обычных условиях и каковы эти предметы в других обстоятельствах, когда наши чувства способны нас обмануть. Даже наш опыт, получаемый из экспериментов и наблюдений, пишет К. Поппер, не состоит из «данных». Скорее он состоит из сплетения догадок-предположений, ожиданий, гипотез и т. п., с которыми связаны принятые нами традиционные научные и ненаучные знания и предрассудки. Такого явления, как чистый опыт, полученный в результате эксперимента или наблюдения, просто не существует. Нет опыта, не содержащего соответствующих ожиданий и теорий. Нет никаких чистых «данных» и эмпирически данных «источников знания», на которые мы могли бы опереться при проведении нашей критики1. Поппер приводит интересные примеры существенной предопределенности опыта задачей, стоящей перед исследователем, принятой им точкой зрения или теорией: «...вера в то, что мы можем начать научное исследование с одних чистых наблюдений, не имея чего-то похожего на теорию, является абсурдной. Справедливость этого утверждения можно, проиллюстрировать на примере человека, который всю свою жизнь посвятил науке, описывая каждую вещь, попадавшуюся ему на глаза, и завещал свое бесценное собрание наблюдений Королевскому обществу для использования в качестве индуктивных данных. Этот пример хорошо показывает, что, хотя вещи иногда копить полезно, наблюдения копить нельзя. ...Я пытался внушить эту мысль группе студентов-физиков в Вене, начав свою лекцию словами: «Возьмите карандаш и бумагу, внимательно наблюдайте и описывайте ваши наблюдения!» Они спросили, конечно, что именно они должны наблюдать. Ясно, что простая инструкция «Наблюдайте!» является абсурдной»2. Наблюдение всегда имеет избирательный характер. Из множества объектов должен быть выбран один или немногие, должна быть сформулирована проблема или задача, ради решения которой осуществляется наблюдение. Описа1 2

См.: Поппер К. Логика и рост научного знания // Избр. работы. М., 1983. С. 405. Там же. С. 260–261.

68

Глава 3. Эмпирическая аргументация

ние результатов наблюдения предполагает использование соответствующего языка, и значит, всех тех сходств и классификации, которые заложены в этом языке. Опыт — от самого простого обыденного наблюдения и до сложного научного эксперимента — всегда имеет теоретическую составляющую и в этом смысле не является «чистым». На опыте сказываются те теоретические ожидания, которые он призван подтвердить или опровергнуть, тот язык, в терминах которого фиксируются его результаты, и та постоянно присутствующая интерпретация видимого, слышимого и т. д., без которой человек не способен видеть, слышать и т. д. Даже наблюдения и сообщения о наблюдениях находятся под властью теорий. Не интерпретированных наблюдений, наблюдений, не пропитанных теорией, не существует. На самом деле даже наши глаза и уши являются результатом эволюционных приспособлений, то есть метода проб и ошибок, соответствующего методу предположений и опровержений. Оба эти метода заключаются в приспособлении к закономерностям окружающей среды1. Можно отметить, что идея «теоретической нагруженности» опыта, столь популярная в современной методологии науки, стала складываться еще в конце ХIХ в. О. Шпенглер писал, что «всякий научный опыт, каким бы он ни был, является ко всему прочему еще и свидетельством способов символического, представления. Все словесно зафиксированные законы суть живые, одушевленные распорядки, исполненные самого сокровенного содержания какой-то одной, и притом только этой, культуры»2. Шпенглер был склонен считать, что научный и повседневный опыт не только содержит в себе теоретическую составляющую, связанную с его интерпретацией и выражением в языке, но всегда является выражением своеобразной и целостной культуры своего времени. Всякий факт, даже простейший, писал он, уже содержит в себе теорию. Факт — это единственное в своем роде впечатление, испытываемое бодрствующим существом, и все зависит от того, для кого он существует или существовал: для античного ли человека или западного, для человека готики или барокко3. К примеру, молния производит совершенно разное впечатление на воробья и на наблюдающего за ней естествоиспытателя, сходным образом она по-разному воспринималась людьми разных исторических эпох. Нынешний физик слишком легко забывает, что уже сами слова типа «величина», «положение», «процесс», «изменение состояния», «тело» выражают специфически западные картины с уже не поддающимся словесной фиксации семантическим ощущением, которое совер1 «При более тщательном анализе мы обнаружим, — пишет П. Фейерабенд, — что наука вообще не знает «голых фактов», а те «факты», которые включены в наше познание, уже рассмотрены определенным образом и, следовательно, существенно концептуализированы» (Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1986. С. 149). 2 Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. М., 1993. С. 569. «Самое высокое было бы понять, — заметил как-то И. Гете, — что все фактическое есть уже теория» (Goethe I. Naturwissenschaftliche Schriften. Leipzig, 1923. Bd. 5. S. 376). Эта мысль была, однако, нетипична для эпистемологии Нового времени, видевшей в опыте и «фактах» незыблемую и не зависящую от каких-либо теоретических соображений основу человеческого знания. 3 См.: Там же. С. 376.

1. Эмпирические способы обоснования: прямое подтверждение

69

шенно чуждо античному или арабскому мышлению и чувствованию, по которому в полной мере определяет характер научных фактов как таковых, самый способ их познания, не говоря уже о столь запутанных понятиях, как «работа», «напряжение», «квант действия», «количество теплоты», «вероятность», каждое из которых само по себе содержит настоящий миф о природе. Мы воспринимаем подобные мысленные образования как результат свободного от предрассудков исследования, а при случае — и как окончательный результат. Какойнибудь утонченный ум времен Архимеда, по основательном штудировании новейшей теоретической физики, клятвенно заверил бы, что ему непонятно, как мог кто-либо считать наукой столь произвольные гротескные и путаные представления, да к тому же еще и выдавать их за необходимые следствия, вытекающие из предлежащих фактов. Научно оправданными следствиями были бы скорее… И тут на основании тех же «фактов», т. е. фактов, увиденных его глазами и сложившихся в его уме, он, со своей стороны, развил бы теории, к которым наши физики прислушались бы с удивленной улыбкой1. Теоретическая нагруженность фактов особенно наглядно проявляется в современной физике, исследующей объекты, не наблюдаемые непосредственно, и широко использующей для их описания математический аппарат. Истолкование фактов, относящихся к таким объектам, представляет собой самостоятельную и иногда весьма сложную проблему. Интересный пример на эту тему приводит в своих воспоминаниях В. Гейзенберг. Обсуждая с Н. Бором эксперименты, относящиеся к квантовой механике, они останавливались в недоумении перед вопросом, как привести в согласие с формулами квантовой и волновой механики такой простой феномен, как траектория электрона в камере Вильсона. Эта траектория существовала, ее можно было наблюдать. Однако в квантовой механике понятие траектории вообще не упоминалось, а в волновой механике траектория должна была выглядеть совершенно иначе. В один из вечеров случилось так, вспоминает Гейзенберг, что я внезапно подумал о моем разговоре с Эйнштейном и вспомнил егo утверждение: «Только теория решает, что можно наблюдать». Мне тут же стало ясно, что ключ к столь долго не отпиравшейся двери нужно искать в этой точке. В самом деле, мы всегда бездумно говорит, что траекторию электрона в камере Вильсона можно пронаблюдать. Однако возможно, что реально наблюдалось нечто иное. Возможно, наблюдались лишь дискретные следы неточно определенных местоположений электрона. Ведь фактически мы видим лишь отдельные капельки воды в камере, которые заведомо намного протяженнее, чем электрон. Правильно поставленный вопрос должен поэтому гласить: можно ли в квантовой механике отразить ситуацию, при которой электрон приблизительно — то есть с известной неточностью — находится в определенном месте и при этом приблизительно — то есть опять-таки с известной неточностью — обладает заранее данной скоростью, и можно ли сделать эту неточность настолько малой, чтобы не возникли расхождения с экспериментальными данными?2 Краткие вычисления подтвердили, что подобные ситуации можно представить математически и что неточности охватываются теми соотношениями, которые позднее 1 2

См.: Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. С. 376. См.: Гейзенберг В. Часть и целое // Проблема объекта в современной науке. М., 1980. С. 78.

70

Глава 3. Эмпирическая аргументация

были названы соотношениями неопределенности квантовой механики. Тем самым была, наконец, установлена связь между наблюдениями в камере Вильсона и математическими формулами квантовой механики. Далее нужно было доказать, что при любом эксперименте могут возникнуть лишь ситуации, удовлетворяющие этим соображениям неопределенности. Но, продолжает Гейзенберг, «это мне заранее казалось вероятным, потому что сами по себе эксперимент, наблюдение должны удовлетворять законам квантовой механики. Поэтому, когда мы предпосылаем эксперименту отвечающие этим законам соотношения неопределенности, из эксперимента вряд ли могут вытекать ситуации, не охватываемые квантовой механикой. «Ибо только теория решает, что можно наблюдать»1. Обычно географические открытия представляются «чистыми» наблюдениями островов, морей, горных вершин и т. п. Но можно заметить, что и географическое наблюдение имеет тенденцию направляться теорией, требует истолкования в терминах этой теории. Например, Колумб исходил из идеи шарообразности Земли и, держа постоянный курс на запад, приплыл к берегам Америки. Он не считал, однако, что им открыт новый, неизвестный европейцам материк. Руководствуясь своими теоретическими представлениями, Колумб полагал, что им найден только более короткий и простой путь в уже известную Вест-Индию. Экспедиции Т. Хейердала предпринимались с целью проверки определенных теорий, и результаты этих экспедиций истолковывались в соответствии с этими теориями. Относительная надежность опыта Таким образом, неопровержимость чувственного опыта, фактов относительна. Нередки случаи, когда факты, представлявшиеся поначалу достоверными, при их теоретическом переосмыслении пересматривались, уточнялись, а то и вовсе отбрасывались. На это обращал внимание К. А. Тимирязев. «Иногда говорят, — писал он, — что гипотеза должна быть в согласии со всеми известными фактами; правильнее было бы сказать — быть в таком согласии, или быть в состоянии обнаружить несостоятельность того, что неверно признается за факты и находится в противоречии с нею»2. Кажется, например, несомненным, что если между экраном и точечным источником света поместить непрозрачный диск, то на экране образуется сплошной темный круг тени, отбрасываемый этим диском. Во всяком случае, в начале XIX в. это представлялось очевидным фактом. Французский физик О. Френель выдвинул гипотезу, что свет — не поток частиц, а движение волн. Из гипотезы следовало, что в центре тени должно быть небольшое светлое пятно, поскольку волны в отличие от частиц способны огибать края диска. Получалось явное противоречие между гипотезой и фактом. В дальнейшем белее тщательно поставленные опыты показали, что в центре тени действительно образуется светлое пятно. В итоге отброшенной оказалась не гипотеза Френеля, а казавшийся очевидным факт. 1 2

См.: Гейзенберг В. Часть и целое. С. 79. Тимирязев К. А. Жизнь растений. М., 1957. С. 9.

1. Эмпирические способы обоснования: прямое подтверждение

71

Особенно сложно обстоит дело с фактами в науках о человеке и обществе. Проблема, во-первых, в том, что некоторые факты могут оказаться сомнительными и даже просто несостоятельными, а во-вторых, в том, что полное значение факта и его конкретный смысл могут быть поняты только в определенном теоретическом контексте, при рассмотрении факта с какой-то общей точки зрения. Эту особую зависимость фактов гуманитарных наук от теорий, в рамках которых они устанавливаются и интерпретируются, не раз подчеркивал А. Ф. Лосев. В частности, он писал, что факты всегда случайны, неожиданны, текучи и ненадежны, часто непонятны. Поэтому волей-неволей приходится иметь дело не только с фактами, но еще более того — с теми общностями, без которых нельзя понять и самих фактов. Чувственный опыт, служащий конечным источником и критерием знания, сам не однозначен, содержит компоненты теоретического знания и потому нуждается в правильном истолковании, а иногда и в особом обосновании. Опыт не обладает абсолютным, неопровержимым статусом, он может по-разному интерпретироваться и даже пересматриваться. Именно в силу этого обстоятельства говорится, что не только теоретическое знание по своей природе гипотетично и никогда не станет абсолютно надежным, но и те эмпирические данные, что лежат в его основании, также гипотетичны и периодически требуют пересмотра и нового подтверждения. В частности, К. Поппер пишет, что опыт, особенно научный опыт, можно представить как результат обычно ошибочных догадок, их проверки и обучения на основе наших ошибок. Опыт в таком смысле не является «источником знания» и не обладает каким-либо авторитетом1. Отсюда Поппер делает довольно неожиданный вывод, что критика научных и иных теорий и гипотез, опирающаяся на опыт, не имеет «авторитетного значения». Суть критики не в сопоставлении сомнительных теоретических результатов с твердо установленными данными, какими могли бы считаться свидетельства наших чувств. Такая критика скорее заключается в сравнении некоторых сомнительных результатов с другими зачастую столь же сомнительными, которые могут, однако, для нужд данного момента быть принятыми за достоверные. Вместе с тем в какое-то время эти последние также могут быть подвергнуты критике, как только возникнут какие-либо сомнения в их достоверности или появится какое-то представление или предположение. Например, то, что определенный эксперимент может привести к новому открытию2. Позиция, когда опыт и опирающаяся на него теоретическая конструкция представляются в равной мере сомнительными, не кажется достаточно обоснованной. Эмпирические данные, факты обладают, как правило, гораздо большей устойчивостью, чем опирающиеся на них теории. Все теории, даже представляющиеся сейчас вполне надежными, гипотетичны: со временем они будут пересмотрены и на смену им придут другие, более совершенные теории. Несколько иначе обстоит дело с фактами. Пересмотр обобщающей их теории не означает автоматически ревизии всех лежащих в ее основании фактов. Они 1 2

См.: Поппер К. Логика и рост научного знания. С. 406. См.: Там же.

72

Глава 3. Эмпирическая аргументация

могут истолковываться по-новому, но их основное содержание чаще всего остается неизменным. Например, вода закипает в обычных условиях при 100о Цельсия, свинец плавится при 322◦ — эти фактические утверждения принимались теорией теплоты как особого вещества — флогистона. Они оставались верными и в корпускулярной теории теплоты, они не подвергаются сомнению и современной, квантово-механической теорией теплоты. Сходным образом обстоит дело и с эмпирическими законами, непосредственно опирающимися на опыт. Они более устойчивы, чем включающие и объясняющие их теории: новая теория так или иначе включает их в свой состав наряду с хорошо проверенными фактами. Ограниченность прямого подтверждения Прямое подтверждение возможно лишь в случае утверждений о единичных объектах или ограниченных их совокупностях. Теоретические же положения обычно касаются неограниченных множеств вещей. Факты, используемые при таком подтверждении, далеко не всегда надежны и во многом зависят от общих, теоретических соображений. Поэтому нет ничего странного в том, что сфера приложения прямого наблюдения является довольно узкой. Широко распространено суждение, что в аргументации, в обосновании и опровержении утверждений главную и решающую роль играют факты, непосредственное наблюдение исследуемых объектов. Это убеждение нуждается в существенном уточнении. Использование верных и неоспоримых фактов — надежный и успешный способ обоснования. Противопоставление таких фактов ложным или сомнительным положениям — хороший метод опровержения. Действительное явление, событие, не согласующееся со следствиями какого-то универсального положения, опровергает не только эти следствия, но и само положение. Факты, как известно, упрямая вещь. При подтверждении утверждений, относящихся к ограниченному кругу объектов, и опровержении ошибочных, оторванных от реальности, спекулятивных конструкций «упрямство фактов» проявляется особенно ярко. Тем не менее, факты, даже в этом узком своем применении, не обладают абсолютной «твердостью». Даже взятые в совокупности, они не составляют совершенно надежного, незыблемого фундамента для опирающегося на них знания. Факты значат много, но далеко не все.

2. Эмпирическое обоснование: косвенное подтверждение В зависимости от того, имеется ли в умозаключении связь логического следования между его посылками и заключением, различаются два вида умозаключений: дедуктивные и индуктивные. В дедуктивном, или необходимом, умозаключении связь посылок и заключения опирается на закон логики, в силу чего заключение с логической необходимостью вытекает (логически следует) из посылок. Такое умозаключение всегда ведет от истинных посылок к истинному заключению (например: «Все металлы проводят ток; алюминий — металл; значит, алюминий проводит ток»).

2. Эмпирическое обоснование: косвенное подтверждение

73

В индуктивном, или правдоподобном, умозаключении посылки и заключение не связаны между собой законом логики и заключение не следует логически из посылок. Достоверность посылок не гарантирует достоверности выводимого из них индуктивного заключения. Оно вытекает из посылок не с необходимостью лишь с некоторой вероятностью («Алюминий проводит ток; железо проводит ток; медь проводит ток; алюминий, железо, медь — металлы; значит, вероятно, все металлы проводят ток»). Понятие дедукции (дедуктивного умозаключения) не является вполне ясным1. Индукция (индуктивное умозаключение) определяется, в сущности, как «не дедукция» и представляет собой еще менее ясное понятие. Можно, тем не менее, указать относительно определенное «ядро» индуктивных способов рассуждения. В него входят, в частности, рассматриваемые далее косвенное эмпирическое подтверждение, неполная индукция, рассуждение по так называемым «перевернутым законам логики», целевое (телеологическое) обоснование, использование фактов, иллюстраций и образцов в качестве средств обоснования, истолкование объяснения и понимания как доводов в поддержку их общих посылок и др. Способы индуктивного рассуждения чрезвычайно многообразны и разнородны. Их объединяет только одно — принятые посылки говорят только об известной вероятности, или правдоподобности, связываемого с ними заключения, но не о его истинности. Дедукция дает из истинных посылок истинное заключение; индукция ведет от истинных посылок только к вероятному, или проблематичному, заключению, нуждающемуся в дальнейшей проверке. Поскольку каждая наука отправляется от того, что дано реально (независимо от того, факты это или ценности), и стремится объяснить и понять исследуемый фрагмент реальности, в обосновании научных утверждений и теорий особую роль играют индуктивные расхождения. Особенно велико их значение в эмпирическом подтверждении научных обобщений. Подтверждение следствий Наиболее важным и вместе с тем универсальным способом эмпирического подтверждения является выведение из обосновываемого положения логических следствий и их последующая опытная проверка. Подтверждение следствий оценивается при этом как индуктивное свидетельство в пользу истинности самого положения. Два элементарных примера такого подтверждения. Тот, кто ясно мыслит, ясно говорит. Пробным камнем ясного мышления является умение передать свои знания кому-то другому, возможно, далекому от обсуждаемого предмета. Если человек обладает таким умением и его речь ясна и убедительна, это можно считать подтверждением того, что его мышление является ясным. Другой пример. Известно, что сильно охлажденный предмет в теплом помещении покрывается капельками росы. Если мы видим, что у человека, вошедшего в дом, запотели очки, мы можем с достаточной уверенностью заключить, что на улице морозно. 1

См. в этой связи: Ивин А. А. Основы теории аргументации. М., 1997. С. 61–65.

74

Глава 3. Эмпирическая аргументация

В каждом из этих примеров рассуждение идет по схеме: «Если есть первое, то имеет место второе; второе имеет место; значит, по всей вероятности, есть и первое». Например: «Если на улице мороз, у человека, вошедшего в дом, очки запотевают; очки и в самом деле запотели; значит, вероятно, на улице мороз». Истинность посылок не гарантирует здесь истинности заключения. Из посылок «если есть первое, то есть второе» и «есть второе» заключение «есть первое» вытекает только с некоторой вероятностью (например, человек у которого в теплом помещении запотели очки, мог специально охладить их, скажем, в холодильнике, чтобы затем внушить нам, будто на улице сильный мороз). Выведение следствий и их подтверждение, взятое само по себе, никогда не в состоянии установить справедливость обосновываемого положения. Подтверждение следствия только повышает его вероятность. Но ясно, что при этом далеко не безразлично, является выдвинутое положение маловероятным или же оно высоко правдоподобно. Чем большее число следствий нашло подтверждение, тем выше вероятность проверяемого утверждения. Отсюда рекомендация — выводить из выдвигаемых и требующих надежного фундамента положений как можно больше логических следствий с целью их проверки. Значение имеет не только количество следствий, но и их характер. Чем более неожиданные следствия какого-то положения получают подтверждение, тем более сильный аргумент они дают в его поддержку. И наоборот, чем более ожидаемо в свете уже получивших подтверждение следствий новое следствие, тем меньше его вклад в обоснование проверяемого положения. Общая теория относительности А. Эйнштейна позволила сделать своеобразный и неожиданный вывод: не только планеты вращаются вокруг Солнца, но и эллипсы, которые они описывают, должны очень медленно вращаться относительно Солнца. Это вращение тем больше, чем ближе планета к Солнцу. Для всех планет, кроме Меркурия, оно настолько мало, что не может быть уловлено. Эллипс Меркурия, ближайшей к Солнцу планеты, осуществляет полное вращение в 3 миллиона лет, что удается обнаружить. И вращение этого эллипса действительно было открыто астрономами, причем задолго до Эйнштейна. Никакого объяснения такому вращению не находилось. Теория относительности не опиралась при своей формулировке на данные об орбите Меркурия. Поэтому когда из ее гравитационных уравнений было выведено оказавшееся верным заключение о вращении эллипса Меркурия, это справедливо было расценено как важное свидетельство в пользу теории относительности. Подтверждение неожиданных предсказаний, сделанных на основе какогото положения, существенно повышает его правдоподобность. Неожиданное предсказание всегда связано с риском, что оно может не подтвердиться. Чем рискованней предсказание, выдвигаемое на основе какой-то теории, тем больший вклад в ее обоснование вносит подтверждение этого предсказания. Типичным примером здесь может служить предсказание теории гравитации Эйнштейна: тяжелые массы (такие как Солнце) должны притягивать свет точно так же, как они притягивают материальные тела. Вычисления, произведенные на основе этой теории, показывали, что свет далекой фиксированной звез-

2. Эмпирическое обоснование: косвенное подтверждение

75

ды, видимой вблизи Солнца, достиг бы Земли по такому направлению, что звезда казалась бы смещенной в сторону от Солнца, иначе говоря, наблюдаемое положение звезды было бы сдвинуто в сторону от Солнца по сравнению с реальным положением. Этот эффект нельзя наблюдать в обычных условиях, поскольку близкие к Солнцу звезды совершенно теряются в его лучах. Их можно сфотографировать только во время затмения. Если затем те же самые звезды сфотографировать ночью, то можно измерить различия в их положении на обеих фотографиях и таким образом подтвердить предсказанный эффект. Экспедиция Эддингтона отправилась в Южное полушарие, где можно было наблюдать очередное солнечное затмение, и подтвердила, что звезды действительно меняют свое положение на фотографиях, сделанных днем и ночью. Это оказалось одним из наиболее важных свидетельств в пользу эйнштейновской теории гравитации. Особенности эмпирического подтверждения Как бы ни было велико число подтверждающих следствий и какими бы неожиданными, интересными или важными они ни оказались, положение, из которого они выведены, все равно остается только вероятным. Никакие следствия не способны сделать его истинным. Даже самое простое утверждение в принципе не может быть доказано на основе одного подтверждения вытекающих из него следствий. Это — центральный пункт всех рассуждений об эмпирическом подтверждении. Непосредственное наблюдение того, о чем говорится в утверждении, дает уверенность в истинности последнего. Но область применения такого наблюдения является ограниченной. Подтверждение следствий — универсальный прием, применимый ко всем утверждениям. Однако прием, только повышающий правдоподобие утверждения, но не делающий его достоверным. Важность эмпирического обоснования утверждений невозможно переоценить. Обусловлено это, прежде всего, тем, что конечным источником и критерием научного знания выступает опыт. Чувственный опыт связывает человека с миром, теоретическое знание — только надстройка над эмпирическим базисом. Вместе с тем опыт не является абсолютным и бесспорным гарантом неопровержимости знания. Он тоже может критиковаться, проверяться и пересматриваться. Таким образом, если ограничить круг способов обоснования утверждений их прямым или косвенным подтверждением в опыте, то окажется непонятным, каким образом все-таки удается переходить от гипотез к теориям, от предположений к истинному знанию. Эмпирическое обоснование должно быть дополнено теоретическим обоснованием. Кроме того, в случае эмпирического обоснования необходимо учитывать два важных обстоятельства. Во-первых, одну и ту же совокупность эмпирических данных можно охватить разными научными теориями, предлагающими для одних и тех же явлений разные объяснения и понимания. Во-вторых, ни одна теория не охватывает все те факты, которые относятся к описываемой ею области явлений: всегда существуют так называемые «аномальные явления», ко-

76

Глава 3. Эмпирическая аргументация

торые не укладываются в рамки теории. Ни одна теория никогда не решает всех головоломок, с которыми она сталкивается в данное время, а также нет ни одного уже достигнутого решения, которое было бы совершенно безупречно, замечает Т. Кун. Наоборот, именно неполнота и несовершенство существующих теоретических данных дают возможность в любой момент определить множество головоломок, которые характеризуют нормальную науку. Если бы каждая неудача установить соответствие теории природе была бы основанием для ее опровержения, то все теории в любой момент можно было бы опровергнуть1. Эмпирическое подтверждение в логике и математике Косвенное эмпирическое подтверждение играет, как можно предположить, важную роль и в обосновании утверждений так называемых «формальных наук» — математики и логики. «Теорию множеств и всю математику, — пишет американский математик и философ У. Куайн, — разумнее представлять себе так, как мы представляем теоретические разделы естественных наук, — состоящими из гипотез, правильность которых подтверждается не столько сиянием безупречной логики, сколько косвенным систематическим вкладом, который они вносят в организацию эмпирических данных в естественных науках»2. Математическое утверждение получает статус «математической истины», как только выясняется, что оно не противоречит иным доказанным положениям математики. Иными словами, на первых порах истина в математике понимается как когеренция, согласие нового положения с ранее принятыми утверждениями. Большая часть того, что доказывается в математике, так и остается в этом статусе «внутреннего согласования», не находя никакого применения в научных теориях, допускающих эмпирическое подтверждение. Лишь очень немногочисленные математические результаты оказываются востребованными научными теориями, допускающими сопоставление с опытом. Эмпирическое подтверждение таких теорий означает, что используемые в них математические построения оказываются истинными не только в смысле когеренции, но и в смысле корреспонденции — согласия не только с математикой в целом, но и с существующей вне ее реальностью. Математика и логика, как и все иные науки, опираются, в конечном счете, на опыт, хотя их связь с эмпирией никогда не является непосредственной. Объяснение как косвенное подтверждение Об объяснении подробно говорится далее. Здесь же будет затронута совершенно не исследованная тема истолкования объяснения как одного из способов косвенного подтверждения. Имеются несколько типов объяснения. Объяснение, которое можно назвать «сильным», представляет собой подведение объясняемого явления под известное общее положение и носит дедуктивный характер. При таком объяснении общей посылкой нередко (хотя и не всегда) является научный закон, в силу чего 1 2

См.: Кун Т. Структура научных революций. С. 186. Куайн У. Слово и объект. М., 2000. С. 285.

2. Эмпирическое обоснование: косвенное подтверждение

77

это объяснение называется также «номологическим». Пример номологического объяснения, относящийся к экономике: «Всякая рыночная экономика предполагает конкуренцию. Французская экономика является рыночной. Следовательно, французская экономика предполагает конкуренцию». Объяснение — это выведение единичного утверждения из некоторого общего положения. По своей структуре объяснение совпадает с косвенным подтверждением (подтверждением следствий обосновываемого общего положения), но по ходу мысли эти операции противоположны. При косвенном подтверждении мысль идет от единичного заключения умозаключения к его общей посылке: заключение индуктивно поддерживает эту посылку. При объяснении мысль идет от общего утверждения, входящего в состав посылок, к заключению умозаключения: общая посылка (вместе с другими посылками) дедуктивно обосновывает заключение. Другой пример объяснения: «Во всякой стране с частной собственностью есть тенденция к соблюдению прав человека; Греция — страна с частной собственностью; следовательно, в Греции есть тенденция к соблюдению прав человека». То, что в Греции имеется такая тенденция, в какой-то мере поддерживает общее положение, что во всякой стране с частной собственностью имеет место указанная тенденция. Можно заметить, что «подтверждающая сила» объясняемого явления заметно выше, чем та поддержка, которую оказывает общему утверждению произвольно взятое подтвердившееся его следствие. Формально говоря, из общего утверждения можно вывести неограниченное число следствий. Не все они равноправны с точки зрения влияния их подтверждения на подтверждение общего утверждения. Следствия могут быть ожидаемыми и неожиданными, и вклад вторых в подтверждение общего утверждения существенно выше, чем вклад первых. Следствий могут описывать ключевые для теории факты и могут касаться второстепенных с точки зрения теории деталей. Подтверждение первых может быть решающим для судьбы теории, в то время как подтверждение вторых может оказаться совершенно несущественным для нее. Особая «подтверждающая сила» получивших объяснение фактов связана в первую очередь с тем, что объяснения строятся как раз для ключевых, имеющих принципиальную важность для формирующейся теории фактов, для фактов, представляющихся неожиданными или даже парадоксальными с точки зрения ранее существовавших представлений и, наконец, для фактов, которые претендуют объяснить именно данные теории и которые необъяснимы для конкурирующих с нею теорий. Подтверждение подобных фактов, достигаемое в результате их объяснения, придает теории особую силу и крепость. Кроме того, хотя объяснение совпадает по общей структуре с косвенным подтверждением, эти две операции преследуют прямо противоположные цели. Объяснение включает факт в теоретическую конструкцию, делает его теоретически осмысленным и тем самым «утверждает» его как нечто не только эмпирически, но и теоретически несомненное. Косвенное подтверждение направлено не на «утверждение» эмпирических следствий некоторого общего положения, а на «утверждение» самого этого положения путем подтверждения его следствий.

78

Глава 3. Эмпирическая аргументация

Сказанное о роли объяснений в подтверждении и укреплении теории относится также к предсказаниям, отличающимся от объяснений только по своей временной направленности. Если прогресс науки является непрерывным и ее рациональность не уменьшается, то нам нужны не только успешные опровержения, но также и позитивные успехи. Это означает, что мы должны достаточно часто создавать теории, из которых вытекают новые предсказания, в частности, предсказания новых результатов, и новые проверяемые следствия, о которых никогда не думали раньше. Поппер упоминает в числе предсказаний, подтверждение которых сыграло особую роль в судьбе предложивших их теорий, предсказание того, что при определенных условиях движение планет должно отклоняться от законов Кеплера, и предсказание, что свет, несмотря на свою нулевую массу, подвержен гравитационному притяжению. Еще одним примером может служить предсказание Дирака, что для каждой элементарной частицы должна существовать античастица. Науке нужны успехи такого рода. Недаром крупные научные теории означали все новые завоевания неизвестного, новые успехи в предсказании того, о чем никогда не думали раньше. Хорошим примером того, как серия успешных, можно сказать блестящих, предсказаний привела к быстрому утверждению теории, является теория атома Н. Бора. Бор вывел формулу для диаметра электронных орбит и получил размер водородного атома, равный примерно 10-8 см. С одной стомиллионной сантиметра физики давно уже были знакомы по косвенным оценкам размера этого атома. Теперь данная величина вытекала непосредственно из теории. Бор указал еще одно число: 109 000 для константы Ридберга, входившей во все спектральные формулы. Экспериментальное значение этой константы было 109 675. Эти количественные совпадения теории с опытом произвели очень большое впечатление. Успешные объяснения и предсказания — необходимое условие истинности независимо проверяемой теории. Но они не являются достаточным условием ее истинности. Подобно косвенному подтверждению теории (подтверждению вытекающих из нее следствий) подтвердившиеся объяснения и предсказания повышают правдоподобие теории и способствуют ее утверждению, но не делают ее истинной. В этой связи можно вспомнить старую теорию флогистона («огненной материи»), которая внесла в свое время существенную упорядоченность в большой ряд физических и химических явлений. Она объяснила, почему некоторые тела горят, а другие нет (первые богаты флогистоном, а вторые бедны им), и почему металлы имеют намного больше общих друг с другом свойств, нежели их руды (металлы полностью состоят из различных элементарных земель, соединенных с флогистоном, а поскольку флогистон содержится во всех металлах, он создает общность их свойств). Кроме того, теория флогистона объяснила ряд реакций получения кислоты при окислении веществ, подобных углероду и сере. Она также объяснила уменьшение объема, когда окисление происходило в ограниченном объеме воздуха, — флогистон высвобождался при нагревании, которое «портит» упругость воздуха, абсорбирующего флогистон, точно так же, как огонь «портит» упругость пружины. Несмотря на все эти успешные объяснения, теория флогистона оказалась ошибочной.

3. Эмпирическое опровержение

79

Понимание Операция понимания является параллелью операции объяснения. Но если объяснение опирается на общее описательное положение, то понимание основывается на общей оценке. Подобно объяснению, понимание тех явлений, которые изучаются научной теорий, является одновременно и вкладом в обоснование этой теории. Но понимание обосновывает ценности, лежащие в основе теории, а не ее законы или иные общие описания. Ценности не способны иметь эмпирического подтверждения. В силу этого понимание, даже в каузальном его варианте, предполагающее ценности, не имеет отношения к эмпирическому обоснованию научной теории.

3. Эмпирическое опровержение Особого внимания требует проблема критики выдвигаемых положений. Если критика, направленная на их опровержение, опирается на опыт, то можно сказать, что она имеет прямое отношение к теме эмпирического обоснования. Эмпирическое опровержение, или фальсификация, представляет собой процедуру установления ложности какого-то положения путем эмпирической проверки и опровержения в опыте вытекающих из него следствий. Неудавшаяся критика, т. е. неудавшиеся попытки эмпирического опровержения некоторого положения, может рассматриваться как ослабленное косвенное подтверждение этого положения. Иначе говоря, несостоявшееся эмпирическое опровержение — это косвенное эмпирическое подтверждение, хотя и более слабое, чем обычно. Согласно современной логике, две взаимосвязанные операции — подтверждение и опровержение — существенно неравноправны. Достаточно одного противоречащего факта, чтобы окончательно опровергнуть общее утверждение, и вместе с тем сколь угодно большое число подтверждающих примеров не способно раз и навсегда подтвердить такое утверждение, превратить его в истину. Например, даже осмотр миллиарда деревьев не делает общее утверждение «Все деревья теряют зимой листву» истинным. Наблюдение потерявших зимой листву деревьев, сколько бы их ни было, лишь повышает вероятность, или правдоподобие, данного утверждения. Зато всего лишь один пример дерева, сохранившего листву среди зимы, опровергает это утверждение. Вот как описывает радикальную асимметрию между подтверждением и опровержением Р. Карнап, находящий ее по-своему примечательной. «Довольно интересно то, — говорит он, — что, хотя и не существует способа, с помощью которого можно было бы верифицировать закон (в строгом смысле), имеется простой способ, с помощью которого мы можем его опровергнуть. Для этого необходимо найти только один противоречащий случай. Само знание о таком случае может оказаться недостоверным. Вы можете ошибиться в наблюдении или как-нибудь иначе. Но если мы предполагаем, что противоречащий случай представляет собой факт, тогда отрицание закона следует из него непосредственно. Если закон утверждает, что каждый объект, обладающий свойством Р, обладает также свойством Q, а мы находим объект, обладающий свойством Р, но не обладающий свойством Q, тогда закон опровергается. Миллиона положи-

80

Глава 3. Эмпирическая аргументация

тельных примеров недостаточно, чтобы верифицировать закон, но одного противоречащего случая достаточно, чтобы опровергнуть его. Ситуация здесь сильно асимметрична. Легко опровергнуть закон, но крайне трудно найти ему сильное подтверждение»1. Асимметрия подтверждения и опровержения опирается на популярную схему рассуждения, которую можно назвать принципом опровержения, или фальсификации. Этот принцип был известен еще древнегреческим философам-стоикам. В средневековой логике он получил название модус толленс (modus tollens). Принцип опровержения можно выразить так: «Если бы было А, то было бы В; но неверно, что В; значит, нет А». Эту схему стоики передавали так: «Если бы было первое, то было бы и второе; но второго нет; следовательно, нет и первого». Например: «Если все птицы летают, то страус летает; но страус не летает; значит, неверно, что все птицы летают». Как утверждает логика, от ложности следствия можно прийти к заключению о ложности основания (хотя от истинности следствия нельзя прийти к заключению об истинности основания). Интерес к проблеме фальсификации привлек К. Поппер, противопоставивший фальсификацию верификации, эмпирическое опровержение эмпирическому подтверждению. Противопоставление Поппером фальсификации и верификации связано с его идеей, что выдвигаемые в науке гипотезы должны быть (и обычно являются) настолько смелыми, насколько это возможно. Но это означает, что они должны быть заведомо неправдоподобными, а потому попытки верифицировать их заведомо обречены на провал. Исходным пунктом позиции Поппера является, таким образом, очевидная асимметрия между подтверждением и опровержением. То, что даже бесконечное множество подтверждающих фактов не превращает теорию или какой-то ее фрагмент в абсолют, представляется вполне естественным. Но то, что единственный противоречащий факт тут же заставляет если не отбросить теорию, то по меньшей мере радикально перестроить ее, определенно не согласуется с обычной практикой теоретического мышления. В реальном научном мышлении опровержение теории не является более легким и простым, чем ее обоснование. Представляется, что опровержение и подтверждение должны быть равноправны и симметричны. Во всяком случае, ясно, что логика не должна предрешать ответ на выходящий за рамки ее компетенции вопрос: симметричны опровержение и подтверждение или нет? Но пока она недвусмысленно высказывается в пользу их «сильной асимметричности». Необходима, как кажется, новая логическая теория, в которой принцип фальсификации не выступал бы как логический закон. Конечно, отказ от него не может быть безоговорочным. Подобно ряду других законов классической логики, данный принцип не является универсально приложимым. Однако это 1

Карнап Р. Философские основания физики. М., 1971. С. 61–62.

3. Эмпирическое опровержение

81

не исключает, что он приложим в каких-то ограниченных, удовлетворяющих дополнительным требованиям сферах рассуждений. Хотя понятие опровержения не является ни содержательно, ни объемно точным, имеется достаточно определенное ядро его содержания, явно не совпадающее с содержанием понятия логической фальсификации. Прежде всего, неверно, будто один противоречащий факт способен опровергнуть теорию. «Ученые, — пишет английский физик и философ М. Полани, — сплошь и рядом игнорируют данные, несовместимые с принятой системой научного знания, в надежде, что, в конечном счете, эти данные окажутся ошибочными или не относящимися к делу»1. Факты имеют разную научную ценность, зависящую не только от их достоверности, но и от их релевантности для данной системы знания. «Весьма малая внутренняя достоверность, — продолжает Полани, — будет достаточна, чтобы придать высшую научную ценность предполагаемому факту, если только он согласуется с крупным научным обобщением, в то время как самые упрямые факты будут отодвинуты в сторону, если для них нет места в уже сформировавшейся научной системе»2. Простая фальсификация (в попперовском смысле) обычно не влечет отбрасывания соответствующего утверждения. Простые «фальсификации» (т. е. аномалии) должны быть зафиксированы, но вовсе не обязательно реагировать на них. Фальсификация не считается также с тем, что теория, встретившаяся с затруднениями, может быть преобразована за счет вспомогательных гипотез и приемов, подобных замене реальных определений номинальными. «...Никакое принятое базисное утверждение само по себе не дает ученому права отвергнуть теорию. Такой конфликт может породить проблему (более или менее важную), но он ни при каких условиях не может привести к «победе». Природа может крикнуть «Нет!», но человеческая изобретательность... всегда способна крикнуть еще громче»3. Особый интерес представляет мысль Лакатоса, что фальсификация вообще неприложима к «жесткому ядру» исследовательской программы. Такая программа «включает в себя конвенционально принятое (и потому «неопровержимое», согласно заранее избранному решению) «жесткое ядро» и «позитивную эвристику», которая определяет проблемы для исследования, выделяет защитный пояс вспомогательных гипотез, предвидит аномалии и победоносно превращает их в подтверждающие примеры — все это в соответствии с заранее разработанным планом». Опровержение «жесткого ядра» — это не итог одномоментной логической фальсификации, а результат сложного процесса вытеснения одной исследовательской программы другой. При этом роль принципа фальсификации, концентрирующего внимание единственно на аномалиях, второстепенна. Все это означает, что приложимость принципа фальсификации к разным частям исследовательской программы является разной. Она зависит также от 1 2 3

Полани М. Личностное знание. М., 1985. С. 201. Там же. С. 201–202. Лакатос И. Указ. соч. С. 218.

82

Глава 3. Эмпирическая аргументация

этапа развития такой программы: пока последняя успешно выдерживает натиск аномалий, ученый может вообще игнорировать их и руководствоваться не аномалиями, а позитивной эвристикой своей программы. Конечно, принцип, который используется в одних случаях и оказывается неприложимым в других, нельзя назвать универсальным. Приведенные мнения об опровержении научных теорий расходятся между собой во многих деталях, но определенно согласуются в главном: опровержение — это не логическая фальсификация. Опровержение — сложная процедура, зависящая от многих факторов, одним из которых, но далеко не всегда решающим, является фальсификация следствий опровергаемой теории. Подводя итог обсуждению темы опытного подтверждения и опровержения, нужно отметить, что опыт — при всей его важности и незаменимости — не дает абсолютной гарантии истинности полученного знания. Подтверждение неожиданных предсказаний, сделанных на основе какогото положения, существенно повышает его правдоподобность. Однако как бы ни было велико число подтверждающихся следствий и какими бы неожиданными, интересными или важными они ни оказались, положение, из которого они выведены, все равно остается только вероятным. Никакие следствия не способны сделать его истинным. Даже самое простое утверждение в принципе не может быть доказано на основе одного подтверждения вытекающих из него следствий. Это — центральный пункт всех рассуждений об эмпирическом подтверждении. Непосредственное наблюдение того, о чем говорится в утверждении, дает уверенность в истинности последнего. Но область применения такого наблюдения является ограниченной. Подтверждение следствий — универсальный прием, применимый ко всем утверждениям. Однако прием, только повышающий правдоподобие утверждения, но не делающий его достоверным. Важность эмпирического обоснования утверждений невозможно переоценить. Она обусловлена прежде всего тем, что единственным источником наших знаний является опыт. Познание начинается с живого, чувственного созерцания, с того, что дано в непосредственном наблюдении. Вместе с тем теоретическое несводимо полностью к эмпирическому. Опыт не является абсолютным и бесспорным гарантом неопровержимости знания. Он тоже может критиковаться, проверяться и пересматриваться. Таким образом, если ограничить круг способов обоснования утверждений их прямым или косвенным подтверждением в опыте, то окажется непонятным, каким образом все-таки удается переходить от гипотез к теориям, от предположений к истинному знанию.

4. Примеры и иллюстрации Трудно найти что-то, сравнимое по убедительности с примерами. Формально говоря, пример — всего лишь единичный случай, которому можно противопоставить множество прямо противоположных случаев. Тем не менее хорошо подобранный пример убеждает. Говорят, что кто-то за компанию, т. е. по примеру других, даже повесился. И еще говорят: дурной пример заразителен, хотя это можно сказать и о большинстве позитивных примеров.

4. Примеры и иллюстрации

83

Особенно велика убеждающая сила примера при обсуждении человеческого поведения, Политики, проповедники и моралисты хорошо чувствуют это. Не случайно они постоянно ссылаются на случаи из жизни выдающихся или просто хорошо известных людей. Эмпирически наблюдаемые случаи, или факты, могут использоваться трояко: в качестве примеров, иллюстраций и образцов. Как пример такой случай делает возможным выдвижение общего принципа; в качестве иллюстрации частный случай подкрепляет уже установленное общее положение; как образец частный случай побуждает к подражанию чьему-то поведению. Образцы используются для обоснования оценок и норм и будут обсуждаться далее при анализе аргументации в их поддержку. Употребление фактов как примеров и иллюстраций может рассматриваться как один из вариантов обоснования какого-то положения путем подтверждения его следствий. Но в таком качестве они являются весьма слабым средством подтверждения: о правдоподобии общего положения невозможно сказать чтонибудь конкретное на основе одного–единственного факта, говорящего в его пользу. Например, Сократ прекрасно владел искусством вести спор и определять понятия; но, отправляясь только от этого частного случая, нельзя правдоподобно заключить, что все люди хорошо умеют вести спор и определять понятия или что, по меньшей мере, все древние греки искусно спорили и удачно определяли понятия. Факты, используемые как примеры и иллюстрации, обладают рядом особенностей, выделяющих их среди всех тех фактов и частных случаев, которые привлекаются для подтверждения общих положений и гипотез. Примеры и иллюстрации более доказательны, или более вески, чем остальные факты. Факт или частный случай, избираемый в качестве примера, должен достаточно отчетливо выражать тенденцию к обобщению. Тенденциозность факта-примера существенным образом отличает его от всех иных фактов. Если говорить строго, то факт-пример никогда не является чистым описанием какого-то реального состояния дел. Он говорит не только о том, что есть, но и отчасти и непрямо о том, что должно быть. Он соединяет функцию описания с функцией оценки (предписания), хотя доминирует в нем, несомненно, первая из них. Этим обстоятельством объясняется широкое распространение примеров и иллюстраций в процессах аргументации, прежде всего в гуманитарной и практической аргументации, а также в повседневном общении. Пример — это факт или частный случай, используемый в качестве отправного пункта для последующего обобщения и для подкрепления сделанного обобщения. Так, Дж. Беркли приводит два примера (убийство на войне и исполнение смертного приговора), которые призваны подтвердить общее положение о грехе или моральной испорченности: «...Грех или моральная испорченность состоят не во внешнем физическом действии или движении, но во внутреннем отклонении воли от законов разума и религии. Ведь избиение врага в сражении или приведение в исполнение смертного приговора над преступником, соглас-

84

Глава 3. Эмпирическая аргументация

но закону, не считаются греховными, хотя внешнее действие здесь то же, что в случае убийства»1. Польский этик М. Оссовская использует примеры для прояснения смысла понятия «умышленное убийство»: «Мы, несомненно, убиваем кого-то, когда каким-то явным действием, к примеру ударом топора или выстрелом с близкого расстояния, причиняем смерть. Но следует ли понятие убийства применять к случаю, когда женщина, желая избавиться от своей соседки-старушки, сообщила ей о мнимой смерти ее сына, в результате чего происходит то, что и ожидалось: смертельный инфаркт? Можно ли говорить об убийстве в том случае, если муж своим поведением довел жену до самоубийства, или в случае, когда муж, используя свои гипнотические способности, настойчиво внушал ей мысль о самоубийстве?»2 Эти примеры должны привести, в конечном счете, к определению общего понятия «умышленное убийство» и подтвердить приемлемость предлагаемого определения. Аргументация с помощью примера пока исследована очень слабо. По всей вероятности, сказывается то, что современная методология науки ориентирована по преимуществу на естественнонаучное познание, в котором примеры не столь часты, как в гуманитарных науках. Проблемы практического мышления, включающего идеологию и утопию, вообще пока не нашли методологического и эпистемологического осмысления. Результатом является то, что примеры растворяются в числе других фактов, а рассуждение, использующее примеры, — в общей массе индуктивных рассуждений, с трудом допускающей расчленение. Остается пока в тени и типизирующая функция примера. Европейская логика всегда была равнодушна к анализу роли примеров в аргументации, поскольку считалось, что доказательная или убедительная сила примеров столь же ничтожна, как и убедительность всех изолированных, приводимых поодиночке фактов. В древнеиндийской логике аргументация с помощью примера нашла отражение в следующем пятичленном умозаключении: Гора пылает, Потому что дымится; Все, что дымится, пылает так же, как очаг, Такова и гора, Следовательно, это так. Переформулируем это рассуждение более привычным образом: «Если очаг дымится, то он пылает. Все, что дымится, пылает. Гора дымится. Следовательно, гора пылает». Переход от первого утверждения ко второму является правдоподобным обобщением; переход от второго и третьего утверждений к заключению — строгим умозаключением. Обобщение опирается на типичный пример пылающего и потому дымящегося объекта — на пылающую гору (вероятно, вулкан), что придает обобщению известную надежность. Примеры могут использоваться только для поддержки описательных утверждений и в качестве отправного пункта для описательных обобщений. Но они не способны поддерживать оценки и утверждения, тяготеющие к оценкам (подобные клятвам, обещаниям, рекомендациям, декларациям и т. д.); служить 1 2

Беркли Дж. Сочинения. М., 1971. С. 331. Ossowska M. Normy moralne. Warszawa, 1970. S. 33.

4. Примеры и иллюстрации

85

исходным материалом для оценочных и подобных им обобщений; поддерживать нормы, являющиеся частным случаем оценочных утверждений. То, что иногда представляется в качестве примера, призванного как-то подкрепить оценку, норму и т. п., на самом деле — образец. Различие примера и образца существенно. Пример представляет собой описательное утверждение, говорящее о некотором факте, а образец — это оценочное утверждение, относящееся к какому-то частному случаю и устанавливающее частный стандарт, идеал и т. п. Примеры широко используются в гуманитарных науках. Но некоторые теоретики истории полагают, что в истории, нередко представляемой как образец гуманитарного познания вообще, примеры неуместны. Отличительным свойством истории является внимание как раз к тому, что уникально, что могло случиться только при данных обстоятельствах и только с данными людьми и никогда более не способно повториться. Пример же всегда типизирует и намечает определенную тенденцию к обобщению, чего должна избегать история. Вряд ли это мнение справедливо. История говорит не только об уникальном, но и о том, что является в человеческой жизни массовым и повторяющимся, особенно когда речь идет о поведении больших масс людей, об исполнении обычаев и обрядов, о характерном для определенной среды или определенных обстоятельств поведении и т. п. Все это может быть убедительно дано через примеры, подобранные соответствующим образом и выявляющие общие тенденции в индивидуальном и потому неповторимом поведении. В естественных науках частные случаи служат либо в качестве тех примеров, которые должны привести к формулировке общего принципа или закона, либо в качестве иллюстраций к уже известным принципам или законам. Широко используются примеры в праве, где они именуются прецедентами. Сослаться на прецедент — значит привести его как пример, обосновывающий правило, являющееся новым, во всяком случае, в некоторых своих аспектах. В других случаях конкретное юридическое установление рассматривается как пример каких-то подразумеваемых общих принципов, которые предстоит уяснить на основе данного установления. Излагая факты в качестве примеров чего-либо, оратор обычно дает понять, что речь идет именно о примерах, за которыми должно последовать обобщение, или мораль. Но так бывает не всегда. Американские журналы любят публиковать рассказы о карьере того или иного крупного промышленника, политика или кинозвезды, не выводя эксплицитно из них никакой морали. Факты, приводимые в этих рассказах, можно рассматривать как вклад в историю либо как примеры для произвольного обобщения, либо как иллюстрацию к одному из рецептов общественного успеха; причем герои подобных рассказов предлагаются в качестве образцов преуспевания, а сами рассказы призваны воспитывать читающую публику. Ничто не позволяет судить о цели изложения с полной определенностью. По всей вероятности, такой рассказ должен выполнять и успешно выполняет одновременно все эти роли, ориентируясь на разные категории читателей. Этот пример говорит о том, что: 1) факты, используемые в качестве примера, могут быть многозначны: они могут подсказывать разные обобщения, и каждая категория читателей может выводить из них свою, близкую ее интересам мораль; 2) между примером, иллюстрацией и образцом далеко не всегда

86

Глава 3. Эмпирическая аргументация

удается провести четкие границы. Одна и та же совокупность приводимых фактов может истолковываться некоторыми как пример, наводящий на обобщение, другими — как иллюстрация уже известного общего положения, третьими — как образец, достойный подражания. Цель примера — подвести к формулировке общего утверждения и в какойто мере быть доводом в поддержку обобщения. С этой целью связаны критерии выбора примера. Во-первых, избираемый в качестве примера факт или частный случай должен выглядеть достаточно ясным и неоспоримым. «В чем бы ни состоял способ подачи примера, к какой бы области ни относилось рассуждение, — пишут польские риторики X. Перельман и Л. ОлбрехтТытека, — приведенный пример должен — для того чтобы он был воспринят в таковом качестве — обладать статусом факта, хотя бы предварительно; обращая внимание публики на этот статус, оратор получает большое преимущество... Несогласие с примером, — оттого ли, что предлагаемому обобщению можно противопоставить столь же убедительные возражения, — сильно ослабляет в глазах публики пропонируемый оратором тезис. В самом деле, выбор примера в качестве элемента доказательства налагает на оратора обязательства, подобно своего рода обету. Публика вправе полагать, что весомость главного тезиса напрямую зависит от той аргументации, которая претендует на его обоснование»1. Если одиночные факты-примеры не подсказывают с должной ясностью направление предстоящего обобщения или не подкрепляют уже сделанное обобщение, рекомендуется перечислять несколько однотипных примеров. Приводя примеры один за другим, выступающий уточняет свою мысль, как бы комментируя ее. При этом упоминание нового примера модифицирует значение уже известных; оно позволяет уточнить ту точку зрения, в рамках которой следует рассматривать предыдущие факты. Если автор при аргументации ограничился одним-единственным примером, это указывает, вероятно, на то, что степень обобщения данного примера представляется ему самоочевидной. Почти такая же ситуация возникает, когда автор упоминает многочисленные примеры, объединяя их формулой «часто мы видим, что...» и т. п. Эти примеры чем-то различаются, но с точки зрения конкретного обобщения они рассматриваются как единый пример. Увеличение числа недифференцированных примеров становится важным, когда, не стремясь к обобщению, автор хочет определить частоту события и сделать заключение о вероятности встретиться с ним в будущем. Иногда, вместо того чтобы приводить много однотипных примеров, аргументацию усиливают с помощью иерархизированных примеров. Форма таких примеров проста: «Имеет место то-то и то-то, несмотря на...», и далее перечисляются те ограничения, которые в иных случаях могли бы оказаться существенными. Приведем известный пример такого типа, данный Аристотелем: «...Все почитают мудрецов: паросцы почитали Архилоха, хотя он был клеветник, хиосцы — Гомера, хотя он не был их согражданином, митленцы — Сафо, 1

Перельман Х., Олбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 208.

4. Примеры и иллюстрации

87

хотя она была женщина, лакедемоняне избрали Хилона в число геронтов, хотя чрезвычайно мало любили науки...» Если намерение аргументировать с помощью примера не объявляется открыто, сам приводимый факт и его контекст должны показывать, что слушатели имеют дело именно с примером, а не с описанием изолированного явления, воспринимаемым как простая информация. Если определенные явления упоминаются вслед за другими, в чем-то им подобными, мы склонны воспринимать их как примеры. Некий прокурор, выведенный в пьесе в качестве персонажа, может сойти просто за частное лицо; если, однако, в той же пьесе выведены два прокурора, то их поведение будет восприниматься как типичное именно для лиц данной профессии. Во-вторых, пример должен подбираться и формулироваться таким образом, чтобы он побуждал перейти от единичного или частного к общему, а не от частного к частному. Аргументация от частного к частному вполне правомерна. Однако единичные явления, упоминаемые в такой аргументации, не представляют собой примеров. «Нужно готовиться к войне против персидского царя и не позволять ему захватить Египет, ибо прежде Дарий перешел [в Грецию] не раньше, чем захватил Египет, а захватив его, переправился. Точно так же и Ксеркс двинулся [на Грецию] не прежде, чем взял [Египет], а взяв его, переправился, так что и этот [то есть царствующий ныне], переправится [в Грецию], если захватит [Египет], поэтому нельзя ему этого позволять» (Аристотель). Рассуждение от частного к частному опирается на определенную инерцию мышления, на движение его по намечающейся прямой линии. В данном рассуждении эта линия ведет от одной ситуации к другой, в то время как задача примеров — вести от индивидуальных или частных явлений к общему, резюмирующему их положению. В-третьих, факт, используемый в качестве примера, должен восприниматься если и не как обычное явление, то, во всяком случае, как логически и физически возможное. Если это не так, то пример просто обрывает последовательность рассуждения и приводит к обратному результату или к комическому эффекту. Если для доказательства того, что из-за невзгод иные несчастные могут поседеть за одну ночь, приводится рассказ о том, как этот незаурядный случай произошел с одним торговцем, который так горевал по поводу пропажи своих товаров во время кораблекрушения, что внезапно поседел... его парик, то этим достигается эффект, придающий комизм аргументации. Сходным образом обстоит дело с рассказом миллионера о том, как ему удалось разбогатеть: «Я купил яблоко за один пенс, помыл его и продал за три пенса; потом я купил три яблока, помыл их и продал за девять пенсов... Этим я занимался целый год, а потом умер мой дядя и оставил мне в наследство миллион». Особого внимания требуют противоречащие примеры, так как они могут выполнять две разные задачи. Чаще всего противоречащий пример используется для опровержения ошибочного обобщения, его фальсификации. Например, если выдвигается общее положение «Все лебеди белые», то пример с черными лебедями способен опровергнуть данное общее утверждение. Если бы удалось встретить хотя бы одну белую ворону, то, приведя ее в качестве

88

Глава 3. Эмпирическая аргументация

примера, можно было бы фальсифицировать общее мнение, что все вороны черные, или, по крайней мере, настаивать на введении в него каких-то оговорок. Опровержение на основе примера ведет к отмене общего положения или к изменению сферы его действия, учитывающему новый, не подпадающий под него случай. Однако противоречащие примеры нередко реализуют намерение воспрепятствовать неправомерному обобщению и, демонстрируя свое несогласие с ним, подсказать то единственное направление, в котором может происходить обобщение. В этом случае задача противоречащих примеров не фальсификация какого-то общего положения, а выявление такого положения. Говоря о понятии (морального) достоинства, которое трудно определить в общем виде, М. Оссовская приводит не только случаи, когда можно без колебаний говорить о наличии у человека достоинства, но и случаи, в которых оно явно отсутствует: открытая лесть с надеждой на особые милости; навязывание себя кому-то, кто явно не намерен стать другом; слепое, беспрекословное послушание взрослого и самостоятельного в своих действиях человека; оппортунизм как поведение, противное собственным убеждениям; согласие с тем, что кто-то оценивает наши поступки в деньгах, хотя такая калькуляция и не кажется возможной (так поступает, к примеру, тот, кто спасает тонущего ребенка, а затем принимает от его родителей деньги за спасение), и т. д., всего двенадцать случаев. Психологические исследования подтверждают, что для усвоения какого-то общего утверждения или правила необходимы не только позитивные, но и негативные (противоречащие) примеры. «...Существует взаимосвязь между восприятием противоречащих фактов и осознанием правила. Ребенок должен найти конфеты, лежащие под некоторыми из карточек (синими); когда вырисовывается тенденция к выбору им синих карточек, вводят новый опыт, в котором под одной из синих карточек конфет не оказывается. Именно в этот момент правило выводится на уровень ясного его осознания, и ребенок незамедлительно его формулирует. Таким образом, неудивительно, что при аргументации бывает возможно использовать противоречащие примеры с целью не только отмены правила, но и его выявления. Как раз сюда относятся те случаи в юриспруденции, когда закон, касающийся исключения, выступает единственным средством обнаружения правила, которое до этого никогда сформулировано не было»1. Иногда высказывается мнение, что примеры должны приводиться обязательно до формулировки того обобщения, к которому они подталкивают, так как задача примера — вести от единичного и простого к более общему и сложному. Вряд ли это мнение оправдано. Порядок изложения не особенно существен для аргументации с помощью примера. Примеры могут предшествовать обобщению, если упор делается на то, чтобы придать мысли движение и помочь ей по инерции прийти к какому-то обобщающему положению. Но могут и следовать за ним, если на первый план выдвигается подкрепляющая функция примеров. Однако эти две задачи, стоящие перед примерами, настолько тесно 1

Перельман X., Олбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 248.

4. Примеры и иллюстрации

89

связаны, что разделение их и тем более противопоставление, отражающееся на последовательности изложения, возможно только в абстракции. Скорее можно говорить о другом правиле, связанном со сложностью и неожиданностью того обобщения, которое делается на основе примеров. Если оно является сложным или просто неожиданным для слушателей, лучше подготовить его введение предшествующими ему примерами. Если обобщение в общих чертах известно слушателям и не звучит для них парадоксом, то примеры могут следовать за его введением в изложении. Задачи иллюстрации Иллюстрация — это факт или частный случай, призванный укрепить убежденность слушающего в правильности уже известного и принятого общего положения. Пример подталкивает мысль к новому обобщению и подкрепляет это обобщение. Иллюстрация проясняет известное общее положение, демонстрирует его значение с помощью ряда возможных применений, усиливает эффект его присутствия в сознании слушающего. С различием задач примера и иллюстрации связано различие критериев выбора примеров и выбора иллюстраций. Пример должен выглядеть достаточно твердым, однозначно трактуемым фактом. Иллюстрация вправе вызывать небольшие сомнения, но она должна особенно живо воздействовать на воображение слушателя, останавливая на себе внимание. Вот то, что можно назвать иллюстрацией иллюстрации. Описывая позднее средневековье, нидерландский философ и историк Й. Хейзинга подчеркивает, что жизнь средневекового христианина была во всех отношениях проникнута, всесторонне насыщена религиозными представлениями. Не было ни одной вещи, ни одного суждения, которые не приводились бы в постоянную связь с Христом, с христианской верой. Все основывалось исключительно на религиозном восприятии вещей, и в этом проявлялся невиданный расцвет искренней веры. Но такое религиозное напряжение не могло существовать постоянно. Когда оно отсутствовало, то все, чему надлежало побуждать религиозное сознание, глохло, впадало в ужасающее повседневное безбожие, доходя до изумляющей посюсторонности, несмотря на потусторонние формы. Хейзинга иллюстрирует это общее положение ярким, западающим в память описанием поступков Генриха Сузо — человека самой возвышенной святости. Его религиозное напряжение не ослабевало ни на мгновение, в результате его поведение порой выглядит с современной точки зрения весьма комичным. Он оказывал честь всем женщинам ради Девы Марии и ступал в грязь, давая дорогу какой-нибудь нищенке. Следуя обычаям земной любви, он чествовал возлюбленную как невесту Премудрость. Стоило ему услышать любовную песенку, он тотчас же обращал ее к Премудрости. За трапезой, когда он ел яблоко, он обыкновенно разрезал его на четыре дольки: три из них он съедал во имя св. Троицы, четвертую же ел «в любви, с коею Божия Небесная Матерь ясти давала яблочко милому своему дитятке Иисусу», и поэтому съедал эту часть

90

Глава 3. Эмпирическая аргументация

с кожурой, поскольку малые дети едят яблоки неочищенными. В течение нескольких дней после Рождества — судя по всему из-за того, что младенец Иисус был еще слишком мал, чтобы есть яблоки, — четвертую дольку он не ел вовсе, принося ее в жертву Деве Марии, чтобы через мать яблоко досталось и сыну. Всякое питье он выпивал в пять глотков, по числу ран на теле Господа, в конце же он делал двойной глоток, ибо из раны в боку Иисуса истекла и кровь, и вода. Все это было, замечает Хейзинга, «освящением всех жизненных связей», поистине доведенным до крайности. Аристотель различал два употребления примера в зависимости от того, имеются у оратора какие-либо общие принципы или нет: «...необходимо бывает привести много примеров тому, кто помещает их в начале, а кто помещает их в конце, для того достаточно одного [примера], ибо свидетель, заслуживающий веры, бывает полезен даже в том случае, когда он один»1. Роль фактов, по Аристотелю, зависит от того, предшествуют они тому общему положению, к которому относятся, или следуют после него. Но дело, как кажется, в том, что факты, приводимые до обобщения, — это обычно примеры, а один или немногие факты, даваемые после него, представляют собой иллюстрацию. Об этом говорит предупреждение Аристотеля, указывавшего, что требовательность слушателя к примерам более высока, чем к иллюстрациям. Различие между примером и иллюстрацией не всегда отчетливо. Не каждый раз удается решить, служит ли частный случай для обоснования общего положения или же такое положение излагается с опорой на подкрепляющие его частные случаи. В «Рассуждении о методе» французский философ XVII в. Р. Декарт выдвигает общий принцип: «...часто работа, составленная из многих частей и сделанная руками многих мастеров, не имеет такого совершенства, как работа, над которой трудился один человек»2. Этот принцип подкрепляется затем перечислением конкретных примеров. Здание, построенное одним архитектором, прекраснее, а город правильнее спланирован; конституция, созданная одним законодателем, несравненно лучше продумана; умозаключения здравомыслящего человека о предметах, не более чем вероятных, ближе к истине, чем книжная наука; суждения тех, кто с рождения руководствуется единственно разумом, более четки и устойчивы, чем мнения людей, руководимых разными учителями. Все перечисленные случаи можно рассматривать как примеры, призванные подтвердить приемлемость общего высказывания о превосходстве того, что создано одним человеком. Но первые два случая можно отнести к примерам, а два последние — к иллюстрациям общего положения, уже установленного при помощи предыдущих примеров. Обычная задача иллюстрации — облегчить понимание общего положения при помощи неоспоримого случая. В эссе «Улисс» швейцарский психолог и психиатр К. Юнг выдвигает общую идею, согласно которой глубокое средневековье никак не кончится в нашей жизни: «Я полагаю, что средневековая католическая Ирландия имеет, повидимому, протяженность до сих пор мне не известную и бесконечно большую, 1 2

Аристотель. Риторика. Кн. II. 23, 1398. Декарт Р. Рассуждения о методе. М.: Мысль, 1989. С. 256.

4. Примеры и иллюстрации

91

чем это обозначено на привычных нам географических картах». Эту общую идею Юнг иллюстрирует тем огромным воздействием, которое роман Дж. Джойса «Улисс» оказал на его современников. Действие, развертывающееся в этом романе, настолько ограничено, что, казалось бы, могло не вызвать к себе какого-либо интереса. Но мир, напротив, совсем не остался равнодушным. Если судить по воздействию «Улисса» на современников, пишет Юнг, то оказывается, что его ограниченность воплощает в себе более или менее универсальные черты. Так что «Улисс» пришелся своим современникам, в общем-то, ко времени. У нас, должно быть, существует целое сообщество модернистов, которое многочисленно настолько, что с 1922 г. сумело без остатка проглотить десять его изданий. Книга эта непременно открывает им нечто такое, чего раньше они вообще, может быть, не знали и не чувствовали. Они не впадают от нее в адскую скуку, а, наоборот, растут вместе с ней, чувствуют себя обновленными, продвинувшимися в познании, обращенными на путь истины или готовыми начать все сначала и, очевидно, приведенными в определенное желательное состояние, без которого лишь жгучая ненависть могла бы подвигнуть читателя на то, чтобы внимательно, без фатально неизбежных приступов сна прочесть все эти 735 страниц1. Убедительность факта, приводимого Юнгом в качестве иллюстрации, подчеркивается количественными характеристиками воздействия «Улисса» на современников: числом изданий этого романа, его большим объемом. Понятно, что данный факт не мог бы служить примером: роман слишком сложен и многогранен, чтобы быть веским, однозначно трактуемым подтверждением какого-то одного общего положения. Часто иллюстрация выбирается с учетом того эмоционального резонанса, который она может вызвать. Так поступает, например, Аристотель, предпочитающий стиль периодический стилю связному, не имеющему ясно видимого конца: «...потому что всякому хочется видеть конец; по этой-то причине [состязающиеся в беге] задыхаются и обессиливают на поворотах, между тем как раньше они не чувствовали утомления, видя перед собой предел бега»2. Иллюстрация, конкретизируя общее положение с помощью частного случая, усиливает эффект присутствия. На этом основании в ней иногда видят образ, живую картину абстрактной мысли. Иллюстрация не ставит, однако, перед собой цель заменить абстрактное конкретным и тем самым перенести рассмотрение на другие объекты. Это делает аналогия, иллюстрация же — не более чем частный случай, подтверждающий уже известную общую истину или облегчающий более отчетливое ее понимание. «(Нравственное зло) можно допустить или разрешить лишь постольку, — писал немецкий философ XVII в. Г. Лейбниц, — поскольку оно рассматривается как обязательное следствие необходимого долга: как если бы тот, кто, не желая допустить другого до греха, сам пренебрег бы своим долгом, подобно тому, как офицер, стоящий на ответственном посту, особенно в период опас1 2

См.: Юнг К. Г., Нойман Э. Психоанализ и искусство. М.: Рефл-бук; Ваклер, 1998. С. 186. Аристотель. Риторика. Кн. III. 9, 1409а.

92

Глава 3. Эмпирическая аргументация

ности, покинул бы его, чтобы предотвратить драку двух солдат гарнизона, собирающихся застрелить друг друга»1. Здесь решается прямая задача иллюстрации — облегчить понимание общего принципа. Пример Лейбница показывает, что даже столь абстрактные идеи, как законы логики, могут иллюстрироваться частными, эмоционально насыщенными случаями. Этот пример говорит также о том, что иллюстрация, призванная сделать более понятным какой-то принцип, чаще всего совершенно не претендует на то, чтобы в какой-то мере подкрепить или подтвердить этот принцип. Неудачный пример ставит под сомнение то общее положение, которое он призван подкрепить, а противоречащий пример способен даже опровергнуть общее положение. Иначе обстоит дело с неудачной, неадекватной иллюстрацией. Общее положение, к которому она приводится, не ставится под сомнение, и неадекватная иллюстрация расценивается скорее как негативная характеристика того, кто ее применяет, как свидетельство непонимания им общего принципа или его неумения подобрать удачную иллюстрацию. Неадекватная иллюстрация может произвести комический эффект («Надо уважать своих родителей. Когда один из них вас бранит, живо ему возражайте»). При описании какого-то определенного лица особенно эффективно ироническое использование иллюстраций. Сначала этому лицу дается позитивная характеристика, а затем приводятся иллюстрации, прямо несовместимые с ней. Так, в «Юлии Цезаре» У. Шекспира Антоний, постоянно напоминая, что Брут — честный человек, приводит одно за другим свидетельства его неблагодарности и предательства. В аргументации часто используются сравнения. Те сравнения, которые не являются сравнительными оценками (предпочтениями), обычно представляют собой иллюстрации одного случая посредством другого, при этом оба случая рассматриваются как конкретизации одного и того же общего принципа. Типичный пример сравнения: «Людей — говорил древнеримский философ Эпиктет, — показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе выпадает какое-то обстоятельство, помни, что это Бог, как учитель гимнастики, столкнул тебя с грубым концом»2.

1 2

Лейбниц Г. В. Соч. в 4 т. М.: Мысль, 1989. Т. 3. С. 58. Беседы Эпиктета. М.: Ладомир, 1997. С. 197.

Глава 4. ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ АРГУМЕНТАЦИЯ 1. Значение теоретической аргументации Общие утверждения, научные законы, принципы и т. п. не могут быть обоснованы чисто эмпирически, путем ссылки только на опыт. Они требуют также теоретического обоснования, опирающегося на рассуждение и отсылающего к другим принятым утверждениям. Без этого нет ни абстрактного теоретического знания, ни хорошо обоснованных убеждений. Невозможно доказать общее утверждение посредством ссылок на свидетельства, относящиеся к каким-то отдельным случаям его применимости. Универсальные обобщения — это своего рода гипотезы, строящиеся на базе существенно неполных рядов наблюдений. Подобные универсальные утверждения невозможно доказать исходя из тех наблюдений, в ходе обобщения которых они были выдвинуты, и даже на основе последующих обширных и детализированных серий предсказаний, выведенных из них и нашедших свое подтверждение в опыте. Теории, концепции и иные обобщения эмпирического материала не выводятся логически из этого материала. Одну и ту же совокупность фактов можно обобщить по-разному и охватить разными теориями. При этом ни одна из них не будет вполне согласовываться со всеми известными в своей области фактами. Сами факты и теории не только постоянно расходятся между собой, но и никогда четко не отделяются друг от друга. Все это говорит о том, что согласие теории с экспериментами, фактами или наблюдениями недостаточно для однозначной оценки ее приемлемости. Эмпирическая аргументация всегда требует дополнения теоретической. Не эмпирический опыт, а теоретические рассуждения оказываются обычно решающими при выборе одной из конкурирующих концепций. В отличие от эмпирической аргументации, способы теоретической аргументации чрезвычайно многообразны и внутренне разнородны. Они включают дедуктивное обоснование, системную аргументацию, методологическую аргументацию и т. д. Не существует единой, проведенной последовательно классификации способов теоретической аргументации.

2. Логическое доказательство Одним из наиболее важных способов теоретической аргументации является логическое доказательство. Доказательство — это выведение обосновываемого положения из иных, ранее принятых положений.

94

Глава 4. Теоретическая аргументация

Об И. Ньютоне рассказывают, что, будучи студентом, он начал изучение геометрии, как в то время было принято, с чтения «Геометрии» Евклида. Знакомясь с формулировками теорем, он видел, что эти теоремы справедливы, и не изучал их доказательства. Его удивляло, что люди затрачивают столько усилий, чтобы доказать совершенно очевидное. Позднее Ньютон изменил свое мнение о необходимости доказательств в математике и других науках и очень хвалил Евклида как раз за безупречность и строгость его доказательств. Невозможно переоценить значение доказательств в нашей жизни и особенно в науке. Тем не менее доказательства встречаются не так часто, как хотелось бы. Иногда за доказательство выдается то, что им вовсе не является. К доказательствам прибегают все, но редко кто задумывается над тем, что означает «доказать», почему доказательство «доказывает», всякое ли утверждение можно доказать или опровергнуть, все ли нужно доказывать и т. п. Наше представление о доказательстве как особой интеллектуальной операции формируется в процессе проведения конкретных доказательств. Изучая разные области знания, мы усваиваем относящиеся к ним доказательства. На этой основе мы постепенно составляем — чаще всего незаметно для себя — общее интуитивное представление о доказательстве как таковом, его общей структуре, не зависящей от конкретного материала, о целях и смысле доказательства и т. д. Особую роль при этом играет изучение математики. С незапамятных времен математические рассуждения считаются общепризнанным эталоном доказательности. Желая похвалить чью-либо аргументацию, мы называем ее математически строгой и безупречной. Таким образом, изучение математики позволяет понять на самых ясных и точных образцах, что представляет собой доказательное рассуждение. Вот что говорил о простых геометрических доказательствах американский математик Д. Пойа: если учащемуся не пришлось ознакомиться с тем или иным частным понятием геометрии, он не так уж много потерял. В дальнейшей жизни эти знания могут не пригодиться. Но если ему не удалось ознакомиться с геометрическими доказательствами, то он упустил лучшие и простейшие примеры точного доказательства, он упустил лучшую возможность ознакомиться вообще с понятием «строгое рассуждение». Без этого понятия у него не будет настоящей мерки, при помощи которой он сможет оценивать претендующие на истинность доказательства, преподносимые ему современной жизнью. Изучение доказательства на конкретных его образцах и интересно, и полезно. Но также необходимо знакомство с основами логической теории доказательства, которая говорит о доказательствах безотносительно к области их применения. Практические навыки доказательства и интуитивное представление о нем достаточны для многих целей, но далеко не для всех. Практика и здесь, как обычно, нуждается в теории. Логическая теория доказательства в основе своей проста и доступна, хотя ее детализация требует специального символического языка и другой изощренной техники современной логики. В доказательстве различают тезис — утверждение, которое надо доказать, и основание, или аргументы, — те утверждения, с помощью которых обосновывается тезис. Понятие доказательства всегда предполагает указание посылок,

2. Логическое доказательство

95

на которые опирается тезис, и тех логических правил, по которым осуществляются преобразования утверждений в ходе доказательства. В обычной практике мы редко формулируем все используемые посылки и, в сущности, никогда не обращаем внимания на применяемые нами правила логики. Одна из основных задач логики состоит в придании точного значения понятию доказательства. Но хотя это понятие является едва ли не главным в логике, оно не имеет точного, строго универсального определения, применимого во всех случаях и в любых научных теориях. Понятие доказательства, говорит логик и математик В. А. Успенский, во всей его полноте принадлежит математике не более, чем психологии: ведь доказательство — это просто рассуждение, убеждающее нас настолько, что с его помощью мы готовы убеждать других». Доказательство — один из многих способов убеждения. В науке это один из основных таких способов, и можно сказать, что научный метод убеждения является прежде всего методом строгих и точных доказательств. Требование доказательности научного рассуждения определяет то «общее освещение», которое модифицирует попавшие в сферу его действия цвета. Этим «общим освещением» пронизываются все другие требования к научной аргументации. Без него она неизбежно вырождается в бездоказательный набор общих деклараций и поучений, в апелляцию к вере и эмоциям. На каждом из нас лежит «бремя доказательства», выдвигаемых положений. Важно постоянно думать о содержательной стороне дела. Вместе с тем существенно также, чтобы всегда обеспечивалось единство содержательности и доказательности. Никакие искусственные приемы, никакое красноречие не способны помочь, если нет хорошо обоснованных идей и убедительных доказательств. В самом широком смысле умозаключение — это мыслительная операция, в результате которой из одного или нескольких принятых утверждений получается новое утверждение. Исходные утверждения называются посылками, выводимое утверждение — заключением, или следствием. Доказательство представляет собой определенного рода умозаключение или цепочку умозаключений. Поэтому все, что в логике говорится об умозаключениях, их строении, требованиях к ним и т. д., имеет прямое отношение к доказательству. В умозаключении посылки и заключение определенным образом связаны между собой. В зависимости от характера этой связи все умозаключения делятся на два вида. В дедуктивном умозаключении в основе связи лежит логический закон и заключение с логической необходимостью вытекает из принятых посылок. Дедуктивное умозаключение только разворачивает и конкретизирует наше знание, в его заключении содержится лишь та информация, которая есть уже в посылках. С этим связана отличительная особенность дедукции: от достоверных посылок она всегда ведет к достоверному заключению. В индуктивном умозаключении связь посылок и заключения опирается не на закон логики, а на некоторые фактические или психологические основания, не имеющие чисто формального характера. Заключение такого умозаключения не вытекает логически из посылок и может содержать информацию, отсутствующую в них. Достоверность посылок не означает поэтому достоверности вы-

96

Глава 4. Теоретическая аргументация

веденного из них индуктивно утверждения. Индукция дает только вероятные, или правдоподобные, заключения. Простыми примерами дедуктивных умозаключений могут служить такие выводы (черта, отделяющая посылки от заключения, заменяет слово «следовательно»): Все металлы пластичны. Висмут — металл. Висмут пластичен. Если по проводнику течет электрический ток, вокруг проводника образуется магнитное поле. Если вокруг проводника нет магнитного поля, то по проводнику не течет электрический ток. Эти примеры могут показаться громоздкими и даже искусственными конструкциями. Дело в том, что обычное рассуждение протекает в очень сокращенной форме. Видя чистое небо, мы заключаем: «Погода будет хорошей». Это дедуктивное объяснение, но до предела сжатое. Опущено общее утверждение: «Всегда, когда небо чистое, погода будет хорошей». Опущена также посылка: «Небо чистое». Оба эти утверждения очевидны, их незачем произносить вслух. Встретив идущего по улице человека, мы отмечаем: «Обычный прохожий». За этой констатацией опять-таки стоит целое рассуждение. Но оно настолько обычное и простое, что протекает почти неосознанно. Писатель В. В. Вересаев приводит такой отзыв одного генерала о неудачном укреплении, которое построил его предшественник: «Я узнаю моего умного предшественника. Если человек большого ума задумает сделать глупость, то сделает такую, какой все дураки не выдумают». Это рассуждение — обычная дедукция, заключение которой опущено. Наши разговоры полны умозаключений, но мы их почти не замечаем. Хорошие примеры дедуктивного вывода, где заключение предстает как наблюдение, дает А. Конан-Дойл в рассказах о Шерлоке Холмсе: «– Доктор Ватсон, мистер Шерлок Холмс, — представил нас друг другу Стэмфорд. — Здравствуйте! — приветливо сказал Холмс. — Я вижу, Вы жили в Афганистане. — Как Вы догадались? — изумился я... — Благодаря давней привычке цепь умозаключений возникает у меня так быстро, что я пришел к выводу, даже не замечая промежуточных посылок. Однако они были, эти посылки. Ход моих мыслей был таков: «Этот человек по типу — врач, но выправка у него военная. Значит, военный врач. Он только что приехал из тропиков — лицо у него смуглое, но это не природный оттенок его кожи, так как запястья у него гораздо белее. Лицо изможденное — очевидно, немало натерпелся и перенес болезнь. Был ранен в левую руку — держит ее неподвижно и немножко неестественно. Где же под тропиками военный врач англичанин мог натерпеться лишений и получить рану? Конечно же, в Афганистане»»1. 1

Конан-Дойль А. Собр. соч.: в 8 т. М., 1966. Т. 1. С. 39.

2. Логическое доказательство

97

Тот особый интерес, который проявляется к дедуктивным умозаключениям, хорошо понятен. Они позволяют из уже имеющегося знания получать новые истины, и притом с помощью чистого рассуждения, без всякого обращения к опыту, интуиции и т. п. Дедукция дает стопроцентную гарантию успеха, а не просто обеспечивает ту или иную — быть может, и высокую — вероятность правильного заключения. Дедуктивное рассуждение — это всегда в определенном смысле принуждение. От нашей воли зависит, на чем остановить свою мысль. В любое время мы можем прервать начатое рассуждение и перейти к другой теме. Но если мы решили провести его до конца, мы сразу же попадем в сети необходимости, стоящей выше нашей воли и желаний. Согласившись с какими-либо утверждениями, мы вынуждены принять и те, которые из них вытекают, независимо от того, нравятся они нам или нет, способствуют нашим целям или, напротив, препятствуют им. Допустив одно, мы автоматически лишаем себя возможности утверждать другое, не совместимое с уже допущенным. Мы уверены, к примеру, что важными показателями богатства нашего языка являются его индивидуальность, стилистическая гибкость, умение обо всем говорить «своими словами». В таком случае мы должны признать также, что язык обезличенный, лишенный индивидуальности, основывающийся на чужих оборотах и выражениях и потому серый, бездушный и трафаретный, не может считаться богатым и полноценным. В повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» есть эпизод, имеющий прямое отношение к логике1. Иван Ильич, чувствуя, что умирает, был в постоянном отчаянии. В мучительных поисках какого-нибудь просвета он ухватился даже за старую свою мысль, что правила логики, верные всегда и для всех, к нему самому неприложимы. «Тот пример силлогизма, которому он учил- ся в логике: Кай — человек, люди — смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай — человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он был совсем, совсем особенное от всех других существо... И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но не мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, — мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать». Ход мыслей Ивана Ильича продиктован, конечно, охватившим его отчаянием. Только оно способно заставить предположить, что верное всегда и для всех окажется вдруг неприложимым в конкретный момент к определенному человеку. В уме, не охваченном ужасом, такое предположение не может даже возникнуть. Как бы ни были нежелательны следствия наших рассуждений, они должны быть приняты, если приняты исходные посылки. В чем источник подобного давления и несвободы, той «принудительной силы наших речей», о которой говорил еще Аристотель? Этим источником является существование логических законов мышления. Именно они, действуя независимо от наших желаний и воли, заставляют в про1

См.: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. М.: Художественная литература, 1964.

98

Глава 4. Теоретическая аргументация

цессе дедуктивного рассуждения с необходимостью принимать одни утверждения вслед за другими и отбрасывать то, что не совместимо с принятым. Подчеркивая важную роль дедукции как в научном познании, так и в повседневных рассуждениях, не следует, конечно, отрывать ее от индукции или недооценивать последнюю. В реальных процессах мышления дедукция и индукция тесно связаны. Они взаимно предполагают и поддерживают друг друга. Дедукция не возникает на пустом месте, а является результатом предварительного индуктивного изучения материала. В свою очередь индукция приобретает основательность, когда данные о частных явлениях соединяются со знанием уже известных общих законов их развития. Задача доказательства — исчерпывающе утвердить обоснованность доказываемого тезиса. Раз в доказательстве речь идет о полном подтверждении, связь между аргументами и тезисом должна носить дедуктивный характер. По своей форме доказательство — дедуктивное умозаключение или цепочка таких умозаключений, ведущих от истинных посылок к доказываемому положению. Старая латинская пословица говорит: «Доказательства ценятся по качеству, а не по количеству». В самом деле, дедукция из истины дает только истину. Если найдены верные аргументы и из них дедуктивно выведено доказываемое положение, доказательство состоялось. Нередко в понятие доказательства вкладывается более широкий смысл. При этом под доказательством понимается любая процедура обоснования истинности тезиса, включающая как дедукцию, так и индуктивное рассуждение, ссылки на связь доказываемого положения с фактами, наблюдениями и т. д. Расширительное истолкование доказательства является обычным в гуманитарных науках. Оно встречается и в экспериментальных, опирающихся на наблюдения, рассуждениях. Как правило, широко понимается доказательство и в обычной жизни. Для подтверждения выдвинутой идеи активно привлекаются факты, типичные в определенном отношении явления и т. п. Дедукции в этом случае, конечно, нет, речь может идти только об индукции. Тем не менее предлагаемое обоснование нередко называют доказательством. Широкое употребление понятия «доказательство» само по себе не ведет к недоразумениям. Но только при одном условии. Нужно постоянно иметь в виду, что индуктивное обобщение, переход от частных фактов к общим заключениям дает не достоверное, а лишь вероятное знание. Архитектура доказательства Немецкий философ А. Шопенгауэр считал математику довольно интересной наукой, но не имеющей никаких приложений, в том числе и в физике. Он даже отвергал саму технику строгих математических доказательств. Шопенгауэр называл их мышеловками и приводил в качестве примера доказательство известной теоремы Пифагора. Оно является, конечно, точным; никто не может счесть его ложным. Но оно представляет собой совершенно искусственный способ рассуждения. Каждый шаг его убедителен, однако к концу доказательства возникает чувство, что вы попали в мышеловку. Математик вынуждает вас допустить

2. Логическое доказательство

99

справедливость теоремы, но вы не получаете никакого реального понимания. Это все равно, как если бы вас провели через лабиринт. Вы, наконец, выходите из лабиринта и говорите себе: «Да, я вышел, но не знаю, как здесь очутился». Позиция Шопенгауэра, конечно, курьез, но в ней есть момент, заслуживающий внимания. Нужно уметь проследить каждый шаг доказательства. Иначе его части лишатся связи, и оно в любой момент может рассыпаться, как карточный домик. Но не менее важно понять доказательство в целом, как единую конструкцию, каждая часть которой необходима на своем месте. Как раз такого целостного понимания не хватало, по всей вероятности, Шопенгауэру. В итоге в общем-то простое доказательство представилось ему блужданием в лабиринте: каждый шаг пути ясен, но общая линия движения покрыта мраком. Доказательство, не понятое как целое, ни в чем не убеждает. Даже если выучить его наизусть предложение за предложением, к имеющемуся знанию предмета это ничего не прибавит. Следить за доказательством и лишь убеждаться в правильности каждого его последующего шага — это, по словам французского математика А. Пуанкаре, равносильно такому наблюдению за игрой в шахматы, когда замечаешь только то, что каждый ход подчинен правилам игры. Минимальное требование — это понимание логического выведения как целенаправленной процедуры. Только в этом случае достигается интуитивная ясность того, что мы делаем. «Я принужден сознаться, — заметил как-то Пуанкаре, — что положительно не способен сделать без ошибки сложение. Моя память не плохая; но чтобы стать хорошим игроком в шахматы, она оказалась бы недостаточной. Почему же она не изменяет мне в сложных математических рассуждениях, в которых запутались бы большинство шахматных игроков? Это происходит, очевидно, потому, что в данном случае память моя направляется общим ходом рассуждения. Математическое доказательство не есть простое сцепление умозаключений: это умозаключения, расположенные в определенном порядке; и порядок, в котором расположены эти элементы. Если у меня есть чувство... этого порядка, вследствие чего я сразу могу обнять всю совокупность рассуждений, мне уже нечего бояться забыть какой-либо элемент; каждый из них сам собою займет свое место...» То, что создает, по выражению Пуанкаре, «единство доказательства», можно представить в форме общей схемы, охватывающей основные его шаги, воплощающей в себе общий принцип или его итоговую структуру. Именно такая схема остается в памяти, когда забываются подробности доказательства. Прямое и косвенное доказательство С точки зрения общего движения мысли все доказательства подразделяются на прямые и косвенные. При прямом доказательстве задача состоит в том, чтобы подыскать такие убедительные аргументы, из которых по логическим правилам получается тезис. Например, нужно доказать, что сумма углов четырехугольника равна 360°. Из каких утверждений можно было бы вывести этот тезис? Отмечаем, что диагональ делит четырехугольник на два треугольника. Значит, сумма его углов

100

Глава 4. Теоретическая аргументация

равна сумме углов двух треугольников. Известно, что сумма углов треугольника составляет 180°. Из этих положений выводим, что сумма углов четырехугольника равна 360°. В построении прямого доказательства можно выделить два связанных между собою этапа: отыскание тех признанных обоснованными утверждений, которые способны быть убедительными аргументами для доказываемого положения; установление логической связи между найденными аргументами и тезисом. Нередко первый этап считается подготовительным, и под доказательством понимается дедукция, связывающая подобранные аргументы и доказываемый тезис. Еще пример. Нужно доказать, что космические корабли подчиняются действию законов небесной механики. Известно, что эти законы универсальны: им подчиняются все тела в любых точках космического пространства. Очевидно также, что космический корабль есть космическое тело. Отметив это, строим соответствующее дедуктивное умозаключение. Оно является прямым доказательством рассматриваемого утверждения. Косвенное доказательство устанавливает справедливость тезиса тем, что вскрывает ошибочность противоположного ему допущения, антитезиса. Как с иронией замечает американский математик Д. Пойа, «косвенное доказательство имеет некоторое сходство с надувательским приемом политикана, поддерживающего своего кандидата тем, что опорочивает репутацию кандидата другой партии». В косвенном доказательстве рассуждение идет как бы окольным путем. Вместо того чтобы прямо отыскивать аргументы для выведения из них доказываемого положения, формулируется антитезис, отрицание этого положения. Далее тем или иным способом показывается несостоятельность антитезиса. По закону исключенного третьего, если одно из противоречащих друг другу утверждений ошибочно, второе должно быть верным. Антитезис ошибочен, значит, тезис является верным. Поскольку косвенное доказательство использует отрицание доказываемого положения, оно является, как говорят, доказательством от противного. Допустим, нужно построить косвенное доказательство такого весьма тривиального тезиса: «Квадрат не является окружностью». Выдвигается антитезис: «Квадрат есть окружность». Необходимо показать ложность этого утверждения. С этой целью выводим из него следствия. Если хотя бы одно из них окажется ложным, это будет означать, что и само утверждение, из которого выведено следствие, также ложно. Неверным является, в частности, такое следствие: у квадрата нет углов. Поскольку антитезис ложен, исходный тезис должен быть истинным. Другой пример. Врач, убеждая пациента, что тот не болен гриппом, рассуждает так. Если бы действительно был грипп, имелись бы характерные для него симптомы: головная боль, повышенная температура и т. п. Но ничего подобного нет. Значит, нет и гриппа. Это опять-таки косвенное доказательство. Вместо прямого обоснования тезиса выдвигается антитезис, что у пациента в самом деле грипп. Из антитезиса выводятся следствия, но они опровергаются объективными данными. Это говорит, что допущение о гриппе неверно. Отсюда следует, что тезис «Гриппа нет» истинен.

2. Логическое доказательство

101

Доказательства от противного обычны в наших рассуждениях, особенно в споре. При умелом применении они могут обладать особенной убедительностью. Виды косвенных доказательств Итак, ход мысли в косвенном доказательстве определяется тем, что вместо обоснования справедливости тезиса стремятся показать несостоятельность его отрицания. В зависимости от того, как решается последняя задача, можно выделить несколько разновидностей косвенного доказательства. Следствия, противоречащие фактам. Чаще всего ложность антитезиса удается установить простым сопоставлением вытекающих из него следствий с фактами. Так обстояло, в частности, дело в примере с гриппом. Друг изобретателя паровой машины Д. Уатта шотландский ученый Д. Блэк ввел понятие о скрытой теплоте плавления и испарения, важное для понимания работы такой машины. Блэк, наблюдая обычное явление — таяние снега в конце зимы, рассуждал так. Если бы снег, скопившийся за зиму, таял сразу, как только температура воздуха стала выше нуля, то неизбежны были бы опустошительные наводнения. А раз этого не происходит, значит, на таяние снега должно быть затрачено определенное количество теплоты. Ее Блэк и назвал скрытой. Это — косвенное доказательство. Следствие антитезиса, а значит, и он сам опровергается ссылкой на очевидное обстоятельство: в конце зимы наводнений обычно нет, снег тает постепенно. Французский философ XVII в. Р. Декарт утверждал, что животные не способны рассуждать. Его последователь Л. Расин, сын великого французского драматурга, воспользовался для обоснования этой идеи доказательством от противного. Если бы животные обладали душой и способностью чувствовать и рассуждать, говорил он, разве бы они остались безразличными к несправедливому публичному оскорблению, нанесенному им Декартом? Разве они не восстали бы в гневе против того, кто так принизил их? Но никаких свидетельств особой обиды животных на Декарта нет. Следовательно, они просто не в состоянии обдумать его аргументацию и как-то ответить на нее. Внутренне противоречивые следствия. По логическому закону противоречия одно из двух противоречащих друг другу утверждений является ложным. Поэтому, если в числе следствий какого-либо положения встретились и утверждение, и отрицание одного и того же, можно сразу же заключить, что это положение ложно. Например, положение «Квадрат — это окружность» ложно, поскольку из него выводится как то, что квадрат имеет углы, так и то, что у него нет углов. Ложным будет также положение, из которого выводится внутренне противоречивое высказывание или высказывание о тождестве утверждения и отрицания. Один из приемов косвенного доказательства — выведение из антитезиса логического противоречия. Если антитезис содержит противоречие, он явно ошибочен. Тогда его отрицание — тезис доказательства — верно. Хорошим примером такого рассуждения служит известное доказательство Евклида, что ряд простых чисел бесконечен.

102

Глава 4. Теоретическая аргументация

Простые — это натуральные числа больше единицы, делящиеся только на себя и на единицу. Простые числа — это как бы «первичные элементы», на которые все целые числа (больше 1) могут быть разложены. Естественно предположить, что ряд простых чисел: 2, 3, 5, 7, 11, 13,... — бесконечен. Для доказательства данного тезиса допустим, что это не так, и посмотрим, к чему ведет такое допущение. Если ряд простых чисел конечен, существует последнее простое число ряда — А. Образуем далее другое число: В = (2 х 3 х 5 х ... х А) + 1. Число В больше А, поэтому В не может быть простым числом. Значит, В должно делиться на простое число. Но если В разделить на любое из чисел 2, 3, 5, ..., А, то в остатке получится 1. Следовательно, В не делится ни на одно из указанных простых чисел и является, таким образом, простым. В итоге, исходя из предположения, что существует последнее простое число, мы пришли к противоречию: существует число одновременно и простое, и не являющееся простым. Это означает, что сделанное предположение ложно и правильно противоположное утверждение: ряд простых чисел бесконечен. В этом косвенном доказательстве из антитезиса выводится логическое противоречие, что прямо говорит о ложности антитезиса и соответственно об истинности тезиса. Такого рода доказательства широко используются в математике. Если имеется в виду только та часть подобных доказательств, в которой показывается ошибочность какого-либо предположения, они именуются по традиции приведением к абсурду. Ошибочность предположения вскрывается тем, что из него выводится откровенная нелепость. Доказательство по закону Клавия. Имеется еще одна разновидность косвенного доказательства, когда прямо не приходится искать ложные следствия. Дело в том, что для доказательства утверждения достаточно показать, что оно логически вытекает из своего собственного отрицания. Этот прием опирается на логический закон, названный именем средневекового монаха и логика Клавия. Закон Клавия говорит, что если из ложности утверждения вытекает его истинность, то утверждение истинно. К примеру, если из допущения, что дважды два равно пяти, выведено, что это не так, тем самым доказано, что дважды два не равняется пяти. По такой схеме рассуждал еще Евклид в своей «Геометрии». Эту же схему использовал однажды древнегреческий философ Демокрит в споре с другим древнегреческим философом, софистом Протагором. Протагор утверждал, что истинно все то, что кому-либо приходит в голову. На это Демокрит ответил, что из положения «Каждое высказывание истинно» вытекает истинность и его отрицания «Не все высказывания истинны». И значит, это отрицание, а не положение Протагора на самом деле истинно. Разделительное доказательство. Во всех рассмотренных косвенных доказательствах выдвигаются две альтернативы: тезис и антитезис. Затем показывается ложность последнего, в итоге остается только тезис. Можно не ограничивать число принимаемых во внимание возможностей только двумя. Это приведет к так называемому разделительному косвенному доказательству, или доказательству через исключение. Оно применяется в тех случаях, когда известно, что доказываемый тезис входит в число альтернатив, полностью исчерпывающих все возможные альтернативы данной области.

2. Логическое доказательство

103

Например, нужно доказать, что одна величина равна другой. Ясно, что возможны только три варианта: или две величины равны, или первая больше второй, или, наконец, вторая больше первой. Если удалось показать, что ни одна из величин не превосходит другую, два варианта будут отброшены и останется только третий: величины равны. Доказательство идет по простой схеме: одна за другой исключаются все возможности, кроме одной, которая и является доказываемым тезисом. В стандартных косвенных доказательствах альтернативы — тезис и антитезис — исключают друг друга в силу законов логики. В разделительном доказательстве взаимная несовместимость возможностей и то, что ими исчерпываются все мыслимые альтернативы, определяются не логическими, а фактическими обстоятельствами. Отсюда обычная ошибка разделительных доказательств: рассматриваются не все возможности. С помощью разделительного доказательства можно попытаться, например, показать, что в Солнечной системе жизнь есть только на Земле. В качестве возможных альтернатив выдвинем утверждения, что жизнь есть на Меркурии, Венере, Земле и т. д., перечисляя все планеты Солнечной системы. Опровергая затем все альтернативы, кроме одной — говорящей о наличии жизни на Земле, получим доказательство исходного утверждения. Нужно заметить, что в ходе доказательства рассматриваются и опровергаются допущения о существовании жизни на других планетах. Вопрос о том, есть ли жизнь на Земле, вообще не поднимается. Ответ получается косвенным образом: путем показа того, что ни на одной другой планете нет жизни. Это доказательство оказалось бы, конечно, несостоятельным, если бы, допустим, выяснилось, что, хотя ни на одной планете, кроме Земли, жизни нет, живые существа имеются на одной из комет или на одной из так называемых малых планет, тоже входящих в состав Солнечной системы. Заканчивая разговор о косвенных доказательствах, обратим внимание на их своеобразие, ограничивающее в известной мере их применимость. Нет сомнения, что косвенное доказательство представляет собой эффективное средство обоснования. Но, имея с ним дело, мы вынуждены все время сосредоточиваться не на верном положении, справедливость которого необходимо обосновать, а на ошибочных утверждениях. Сам ход доказательства состоит в том, что из антитезиса, являющегося ложным, мы выводим следствия до тех пор, пока не придем к утверждению, ошибочность которого несомненна. Косвенное доказательство — хорошее орудие исследования, но оно не всегда удачный прием изложения материала. Не случайно в практике преподавания нередок такой парадоксальный совет: после того как косвенное доказательство проведено, ход его полезно тут же забыть, оставив в памяти только доказанное положение. Имеются также более серьезные возражения против косвенного доказательства. Они связаны с использованием в нем закона исключенного третьего. Не всеми он признается универсальным, приложимым в любых без исключения случаях. Можно отметить, что найденное косвенное доказательство какого-то утверждения обычно удается перестроить в прямое доказательство этого же утверждения. Обычно, но не всегда.

104

Глава 4. Теоретическая аргументация

Опровержение О доказательстве в логике говорится много, об опровержении — только вскользь. Причина понятна: опровержение представляет собой как бы зеркальное отображение доказательства. Опровержение — это рассуждение, направленное против выдвинутого положения и имеющее своей целью установление его ошибочности или недоказанности. Наиболее распространенный прием опровержения — выведение из опровергаемого утверждения следствий, противоречащих истине. Хорошо известно, что, если даже одно-единственное логическое следствие некоторого положения неверно, ошибочным будет и само это положение. Уже на первых уроках физики в школе показывается опыт, придуманный когда-то итальянским физиком Э. Торричелли. Стеклянную трубку, запаянную с одного конца, наполняют ртутью и опрокидывают в чашку с ртутью. Ртуть из трубки не выливается, она только опускается немного, и над нею образуется вакуум, «торричеллиева пустота». Ртуть в трубке на определенном уровне поддерживает давление атмосферы. «Опыты с несомненностью доказывают, — заявлял Торричелли, — что воздух имеет вес...» Если кто-либо утверждает, что воздух невесом, можно сослаться на этот опыт. Если бы воздух не имел веса, он не давил бы на ртуть в чашке и уровень ртути в трубке сравнялся бы с уровнем в чашке. Но этого не происходит; значит, неверно, что у воздуха нет веса. Другой прием установления несостоятельности выдвигаемого кем-либо положения — доказательство справедливости отрицания этого положения. Утверждение и его отрицание не могут быть одновременно истинными. Как только удается показать, что верно отрицание рассматриваемого положения, вопрос об истинности самого этого положения автоматически отпадает. Достаточно, скажем, показать одного черного лебедя, чтобы опровергнуть убеждение в том, что лебеди бывают только белыми. В романе И. С. Тургенева «Рудин» есть такой диалог: — Стало быть, по-вашему, убеждений нет? — Нет — и не существует. — Это ваше убеждение? — Да. — Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно на первый случай. Ошибочному мнению, что никаких убеждений нет, противопоставляется его отрицание: есть, по крайней мере, одно убеждение, а именно, убеждение, что убеждений нет. Особенность этого случая в том, что отрицание вытекает из самого исходного положения и не требует специального обоснования. Эти два приема применимы для опровержения любого утверждения, независимо от того, поддерживается оно какими-либо аргументами или нет. Выводя из утверждения неверное следствие или показывая справедливость отрицания утверждения, мы тем самым доказываем ложность самого утверждения. И какие бы аргументы ни приводились в защиту последнего, они не составят его доказательства. Доказать, как известно, можно только истинное утверждение. Ложное утверждение не доказуемо.

2. Логическое доказательство

105

Если положение выдвигается с каким-либо обоснованием, операция опровержения может быть направлена против обоснования. В этом случае надо показать, что приводимые аргументы ошибочны: вывести из них следствия, которые окажутся в итоге несостоятельными, или доказать утверждения, противоречащие аргументам. Следует иметь в виду, что опровержение доводов, приводимых в поддержку какого-либо положения, не означает еще неправильности самого этого положения. Утверждение, являющееся по сути дела верным, может отстаиваться с помощью ошибочных или слабых доводов. Выявив это, мы демонстрируем именно ненадежность предлагаемого обоснования, а не ложность утверждения. Неопытный спорщик, как правило, отказывается от своей позиции, обнаружив, что приводимые им доводы неубедительны. Нужно, однако, помнить, что правильная в своей основе идея иногда подкрепляется не очень надежными, а то и просто ошибочными соображениями. Когда это выясняется, следует искать другие, более веские аргументы, а не спешить отказываться от самой идеи. Некоторые литературные критики не считают Ч. Диккенса великим писателем. У больших писателей, говорят они, все написанное одинаково хорошо, сюжеты и герои всегда реалистичны. У Диккенса же некоторые места откровенно слабы, а ситуации и герои иногда условны и даже карикатурны. Вот как отвечает на эти упреки английский писатель и литературный критик Г. К. Честертон1. Диккенса особенно осуждают за то, пишет Честертон, что никогда не мешало бессмертию. Прежде всего, его упрекают, что он очень часто писал плохо. За это нередко недооценивают при жизни, но для вечности это роли не играет. Шекспир и Вордсворт не только часто писали плохо — они очень часто писали совсем плохо. Однако время редактирует великих. Вергилию не стоило уничтожать слабые строки, время потрудилось бы за него. Потомки не будут думать о том, что Диккенс иногда писал плохо; они просто будут знать, что он писал хорошо. ...Обвиняли его и в том, что его сюжеты и герои карикатурны, невероятны. Но это значило только, что они невероятны в тогдашнем мире и у тех писателей, которые очень точно этот мир описывали. Некоторые, как ни странно, думают, что на судьбу Диккенса может повлиять изменение нравов. Это неумно. Кто- кто, а творцы невероятного не страдают от перемен... От времени пострадают именно точные, дотошные писатели, подмечавшие каждую черточку этого преходящего мира. Очевидно, что факт — самое хрупкое на свете, более хрупкое, чем мечта. Мечта держится две тысячи лет. Все мы мечтаем, например о совершенно бесстрашном человеке, и Ахилл жив по сей день. Положительные доводы в защиту бессмертия Диккенса сводятся к слову, которое не подлежит обсуждению: творчество. Диккенс творит то, что не сотворить никому. Оспаривая мнение, что Диккенс не является великим писателем, Честертон прежде всего опровергает доводы в поддержку этого странного мнения. Они не убедительны, и факты из истории литературы красноречиво говорят об этом. Но Честертон не ограничивается развенчанием доводов. Если они несостоятельны, это еще не означает, что опирающееся на них мнение неверно. Поэто1

См.: Честертон Г. К. Чарльз Диккенс. М.: Радуга, 1982. С. 84–86.

106

Глава 4. Теоретическая аргументация

му Честертон, помимо критики, предлагает также позитивные аргументы в обоснование своей точки зрения. Мало раскритиковать аргументы оппонента в споре. Этим будет показано только то, что его позиция плохо обоснована и шатка. Чтобы вскрыть ее ошибочность, надо убедительно обосновать противоположную позицию. Опровержение может быть направлено на саму связь аргументов и доказываемого положения. В этом случае надо показать, что тезис не вытекает из доводов, приведенных в его обоснование. Если между аргументами и тезисом нет логической связи, то нет и доказательства тезиса с помощью указанных аргументов. Из этого не следует, конечно, ни то, что аргументы ошибочны, ни то, что тезис ложен. Сфера применимости доказательств Логические доводы, или доказательства, применимы во всех областях рассуждений и в любой аудитории. Это означает, что логическая аргументация является универсальной. Из этого не вытекает, конечно, что чем больше приводится доказательств, тем убедительнее речь. Доказательство уместно там, где действительно есть убедительные посылки, из которых можно вывести выдвинутый тезис. Если посылки конструируются искусственно, не являются ясными и внушающими доверие, само доказательство покажется подозрительным и потеряет способность убеждать. Приведем примеры логической аргументации, взятые из двух разных областей. Из теологической литературы: «Я хочу здесь доказать, — пишет К. С. Льюис, — что не стоит повторять глупости, которые часто приходится слышать насчет Иисуса, вроде того, что «Я готов принять Его как великого учителя жизни, но в то, что Он был Богом, верить отказываюсь». Именно этого говорить и не стоит. Какой великий учитель жизни, будучи просто человеком, стал бы говорить то, что говорил Христос? В таком случае он был бы или сумасшедшим — не лучше больного, выдающего себя за вареное яйцо, — или настоящим дьяволом. От выбора никуда не деться. Либо этот Человек был и остается Сыном Божьим, либо Он был умалишенный, а то и хуже... Можно не слушать Его, считая слабоумным, можно оплевывать Его и убить Его, считая дьяволом, а можно и пасть к Его ногам, называя Его Господом Богом. Не будем только нести всякой покровительственной чуши насчет учителей жизни. Такого выбора Он нам не оставил, да и не хотел оставлять»1. Эта аргументация носит типично логический характер, хотя структура ее не особенно ясна. Более простым и ясным кажется рассуждение средневекового философа И. С. Эриугены: «И если блаженство есть не что иное, как жизнь вечная, а жизнь вечная — это познание истины, то блаженство — это не что иное, как познание истины»2. Это рассуждение представляет собой умозаключение, а именно: категорический силлогизм. 1 2

Льюис К. Просто христианство. М.: Гендальф, 1994. С. 96. Эриугена И. С. О божественном предопределении // Сегодня. 1994. 6 авг.

2. Логическое доказательство

107

Удельный вес логической аргументации в разных областях знания существенно различен. Так, она очень широко используется в математике и математической физике и эпизодически — в истории или философии. Аристотель писал, имея в виду именно сферу приложения логической аргументации: «Не следует требовать от оратора научных доказательств, точно так же как от математики не следует требовать эмоционального убеждения». Сходную мысль высказывал и английский философ Ф. Бэкон: «Излишняя педантичность и жесткость, требующие слишком строгих доказательств, в одних случаях, а еще больше небрежность и готовность удовольствоваться весьма поверхностными доказательствами — в других, принесли науке огромный вред и очень сильно задержали ее развитие»1. Логическая аргументация — очень сильное средство, но, как и всякое сильное средство, она должна использоваться узконаправленно. Применение правил логики к любым посылкам гарантирует получение заключений, столь же надежных, как и сами посылки. Если посылки истинны, то истинны и логически выведенные из них заключения. На этом основании античные математики, а вслед за ними и античные философы настаивали на исключительном использовании дедуктивных рассуждений. Средневековые философы и теологи также переоценивали значение дедуктивной аргументации. Их интересовали самые общие истины, касающиеся Бога, человека и мира. И для того чтобы убедить кого-то, что Бог есть в своей сущности доброта, что человек — его подобие и что в мире царит божественный порядок, дедуктивное рассуждение, отправляющееся от немногих общих принципов, подходит гораздо больше, чем индукция и эмпирическая аргументация. Характерно, что все предлагавшиеся доказательства существования Бога замышлялись их авторами как дедукции из самоочевидных посылок. Например, Фома Аквинский так представил «аргумент неподвижного двигателя». Вещи делятся на две группы — одни только движимы, другие движут и вместе с тем движимы. Все, что движимо, приводится чем-то в движение, и, поскольку бесконечное умозаключение от следствия к причине невозможно, в какой-то точке мы должны прийти к чему-то, что движет, не будучи само движимо. Этот неподвижный двигатель и есть Бог. Фома Аквинский приводил еще четыре доказательства существования Бога, носившие опять-таки явно дедуктивный характер: доказательство первой причины, покоящееся снова на невозможности бесконечного умозаключения от следствия к причине; доказательство того, что должен существовать конечный источник всякой необходимости; доказательство того, что мы обнаруживаем в мире различные степени совершенства, которые должны иметь свой источник в чем-то абсолютно совершенном; доказательство того, что мы обнаруживаем, что даже безжизненные вещи служат цели, которая должна быть целью, установленной неким существом вне их, что лишь живые существа могут иметь внутреннюю цель. Логическая структура всех этих доказательств очень неясна. Тем не менее современникам они представлялись чрезвычайно убедительными2. 1 2

Бэкон Ф. Соч. в 2 т. М., 1968. С. 326. См.: Рассел Б. История западной философии. М., 1993. Т. 1. С. 473.

108

Глава 4. Теоретическая аргументация

В начале Нового времени Декарт утверждал, что математика, и особенно геометрия, является моделью образа действий в науке. Он полагал, что фундаментальным научным методом можно считать дедуктивный метод геометрии, и представлял себе этот метод как строгое рассуждение на основе самоочевидных аксиом. По его мысли, предмет всех физических наук должен быть в принципе тот же, что и предмет геометрии, а с точки зрения науки единственно важные характеристики вещей в физическом мире — пространственные характеристики, изучаемые геометрией. Декарт предлагал картину мира, в которой единственными реальностями, помимо Бога, являются, с одной стороны, чисто математическая субстанция, не имеющая никаких характеристик, кроме пространственных, а с другой — чисто мыслительные субстанции, бытие которых по существу заключается в мышлении и, в частности, в их способности схватывать самоочевидные аксиомы и их дедуктивные следствия. Таким образом, имеются, с одной стороны, предмет геометрии, а с другой — души, способные к математическому или геометрическому рассуждению. Познание есть только результат применения этой способности. Логическая аргументация переоценивалась до тех пор, пока исследование мира носило умозрительный характер и ему были чужды опыт, наблюдение и эксперимент. Доказательство определяется как процедура обоснования истинности некоторого утверждения путем приведения тех истинных утверждений, из которых оно логически следует. Приведенное определение включает два центральных понятия логики: истина и логическое следование. Эти понятия нельзя назвать в достаточной мере ясными, и, значит, определяемое через них понятие доказательства также не может быть отнесено к ясным. Многие наши утверждения не являются ни истинными, ни ложными, лежат вне «категории истины»: требования, предостережения и т. п. Они указывают, какой данная ситуация должна стать, в каком направлении ее нужно преобразовать. Если от описаний мы вправе требовать, чтобы они были истинными, то удачный приказ, совет и т. д. мы характеризуем как эффективный или целесообразный, но не как истинный. В стандартном определении доказательства используется понятие истины. Доказать некоторый тезис — значит логически вывести его из других, являющихся истинными положений. Но есть утверждения, не связанные с истиной. Очевидно также, что, оперируя ими, нужно быть и логичным, и доказательным. В связи с этим встает вопрос о существенном расширении понятия доказательства: оно должно охватывать не только описания, но и утверждения типа оценок и норм. Но задача переопределения доказательства пока не решена ни логикой оценок, ни логикой норм, и понятие доказательства остается не вполне ясным по своему смыслу1. Отметим далее, что не существует единого понятия логического следования. Это понятие определяется через закон логики: из утверждения (или системы утверждений) А логически следует утверждение В в том и только в том случае, когда выражение «если А, то В» представляет собой закон логики. 1

См. об этом: Ивин А. А. Логика оценок и норм. М., 2015. Гл. 2–3.

2. Логическое доказательство

109

Данное определение — только общая схема бесконечного множества возможных определений. Конкретные определения логического следования получаются из нее путем указания логической системы, задающей понятие логического закона. Логических же систем, претендующих на определение закона логики, в принципе бесконечно много. В частности, известны классическое определение логического следования, интуиционистское его определение, определение следования в релевантной логике и др. Однако ни одно из имеющихся в современной логике определений логического закона и логического следования не свободно от критики и от того, что можно назвать парадоксами логического следования. Образцом доказательства, которому в той или иной мере стремятся следовать во всех науках, является математическое доказательство. «Нигде нет настоящих доказательств, — писал французский математик и философ XVII в. Б. Паскаль, — кроме как в науке геометров и там, где ей подражают»1 (под «геометрией» Паскаль имел в виду, как это было обычным в его время, всю математику). Долгое время считалось, что математическое доказательство представляет собой ясный и бесспорный процесс. В XX в. отношение к математическому доказательству изменилось вследствие нескольких обстоятельств. Прежде всего, изменились представления о лежащих в основе доказательства логических принципах. Исчезла уверенность в их единственности и непогрешимости. Возникли разногласия по поводу того, сколь далеко простирается сфера логики: логицисты убеждены, что логики достаточно для обоснования всей математики; по мнению формалистов, одной лишь логики для этого недостаточно и логические аксиомы необходимо дополнить чисто математическими; представители теоретико-множественного направления не особенно интересовались логическими принципами и не всегда указывали их в явном виде; интуиционисты из принципиальных соображений считали нужным вообще не вдаваться в логику. Подытоживая этот пересмотр понятия доказательства в математике, современный американский математик P. Л. Уайлдер пишет, что математическое доказательство есть не что иное, как «проверка продуктов нашей интуиции... Совершенно ясно, что мы не обладали и, по-видимому, никогда не будем обладать критерием доказательства, не зависящим ни от времени, ни от того, что требуется доказать, ни от тех, кто использует критерий, будь то отдельное лицо или школа мышления. В этих условиях самое разумное, пожалуй, признать, что, как правило, в математике не существует абсолютно истинного доказательства»2. Математическое доказательство является парадигмой доказательства вообще, но и в математике оно не абсолютно и не окончательно. Новые контрпримеры подрывают старые доказательства, лишая их силы. Доказательства пересматриваются, и новые варианты ошибочно считаются окончательными. Но, как учит история, это означает лишь, что для критического пересмотра доказательства еще не настало время. 1

Pascal B. Ceuvres completes. Paris, 1963. Р. 358. Wilder R. L. The Nature of Mathematical Proof // American Mathematical Monthly. 1944. V. 51. P. 320. 2

110

Глава 4. Теоретическая аргументация

Математик не полагается на строгое доказательство в такой степени, как обычно считают. «Интуиция может оказаться более удовлетворительной и вселять большую уверенность, чем логика, — пишет математик М. Клайн. — Когда математик спрашивает себя, почему верен тот или иной результат, он ищет ответа в интуитивном понимании. Обнаружив непонимание, математик подвергает доказательство тщательнейшему критическому пересмотру. Если доказательство покажется ему правильным, то он приложит все силы, чтобы понять, почему интуиция подвела его. Математик жаждет понять внутреннюю причину, по которой успешно срабатывает цепочка силлогизмов... Прогрессу математики, несомненно, способствовали главным образом люди, наделенные не столько способностью проводить строгие доказательства, сколько необычайно сильной интуицией»1. Содержание понятия доказательства не является в достаточной мере определенным, круг тех рассуждений, которые можно назвать доказательствами, не имеет сколь-нибудь четко очерченной границы. Это означает, что понятие «доказательство» является одновременно и неясным, и неточным. В этом плане оно подобно таким понятиям, как «язык», «игра», «пейзаж» и т. д. Даже математическое доказательство не обладает абсолютной убедительностью и гарантирует только относительную уверенность в правильности доказанного положения. Как пишет польский логик К. Айдукевич, «сказать, что в дедуктивных науках обоснованными считаются такие утверждения, для которых приведено дедуктивное доказательство, — значит мало что сказать, поскольку мы не знаем ясно, что представляет собой то дедуктивное доказательство, которое делает правомочным в глазах математика принятие доказанного утверждения или которое составляет его обоснование»2. Переоценка роли доказательств в аргументации связана с неявным допущением, что рациональная дискуссия должна иметь характер доказательства, обоснования или логического выведения из некоторых исходных принципов. Сами эти принципы следует принимать на веру, чтобы избежать бесконечного регресса, ссылок на все новые и новые принципы. Однако реальные дискуссии только в редких случаях приобретают форму выведения обсуждаемых положений из каких-то более общих высказываний.

3. Системная аргументация Ранее был рассмотрен один из способов теоретической аргументации — логическое обоснование, или обоснование посредством построения логического доказательства. Далее будут обсуждаться разнообразные иные способы теоретического обоснования. В их числе — системная аргументация, соответствие вновь выдвигаемого положения уже принятым утверждениям, согласие его с некоторыми общими принципами, подобными принципу привычности, методологическая аргументация. Общие утверждения, научные законы, принципы и т. п. не могут быть обоснованы чисто эмпирически, путем ссылки только на опыт. Они требуют также 1 2

Клайн М. Математика. Утрата определенности. М.: Мир, 1984. С. 189. Аjdukiewicz К. Zagadnienie uzasadniania // Język a poznanie. Warszawa, 1965. T. 1. S. 378–379.

3. Системная аргументация

111

теоретического обоснования, опирающегося на рассуждение и отсылающего к другим принятым утверждениям. Без этого нет ни абстрактного теоретического знания, ни хорошо обоснованных убеждений. Невозможно доказать общее утверждение посредством ссылок на свидетельства, относящиеся к каким-то отдельным случаям его применимости. Универсальные обобщения — это своего рода гипотезы, строящиеся на базе существенно неполных рядов наблюдений. Подобные универсальные утверждения невозможно доказать исходя из тех наблюдений, в ходе обобщения которых они были выдвинуты, и даже на основе последующих обширных и детализированных серий предсказаний, выведенных из них и нашедших свое подтверждение в опыте. Теории, концепции и иные обобщения эмпирического материала не выводятся логически из этого материала. Одну и ту же совокупность фактов можно обобщить по-разному и охватить разными теориями. При этом ни одна из них не будет вполне согласовываться со всеми известными в своей области фактами. Сами факты и теории не только постоянно расходятся между собой, но и никогда четко не отделяются друг от друга. Все это говорит о том, что согласие теории с экспериментами, фактами или наблюдениями недостаточно для однозначной оценки ее приемлемости. Эмпирическая аргументация всегда требует дополнения теоретической. Не эмпирический опыт, а теоретические рассуждения оказываются обычно решающими при выборе одной из конкурирующих концепций. В отличие от эмпирической аргументации способы теоретической аргументации чрезвычайно многообразны и внутренне разнородны. Они включают дедуктивное обоснование, системную аргументацию, методологическую аргументацию и т. д. Не существует единой, проведенной последовательно классификации способов теоретической аргументации. Трудно указать положение, которое обосновывалось бы само по себе, в изоляции от других положений. Обоснование всегда носит системный характер. Включение нового положения в систему других положений, придающую устойчивость своим элементам, является одним из наиболее существенных шагов в его обосновании. Системная аргументация — обоснование утверждения путем включения его в качестве составного элемента в кажущуюся хорошо обоснованной систему утверждений, или теорию. Подтверждение следствий, вытекающих из теории, одновременно подкрепляет саму теорию. С другой стороны, теория сообщает выдвинутым на ее основе положениям определенные импульсы и силу и тем самым содействует их обоснованию. Утверждение, ставшее элементом теории, опирается уже не только на отдельные факты, но во многом также на широкий круг явлений, объясняемых теорией, на предсказание ею новых, ранее неизвестных эффектов, на связи ее с другими теориями и т. д. Анализируемое положение, включенное в теорию, получает ту эмпирическую и теоретическую поддержку, какой обладает теория в целом. Л. Витгенштейн писал о целостности и системности знания: «Не изолированная аксиома бросается мне в глаза как очевидная, но целая система, в которой следствия и посылки взаимно поддерживают друг друга»1. Системность 1

Wittgenstein L. On Certainity. Oxford, 1969. P. 37.

112

Глава 4. Теоретическая аргументация

распространяется не только на теоретические положения, но и на данные опыта. «Можно сказать, — продолжает Витгенштейн, — что опыт учит нас каким-то утверждениям. Однако он учит нас не изолированным утверждениям, а целому множеству взаимозависимых предложений. Если бы они были разрознены, я, может быть, и сомневался бы в них, потому что у меня нет опыта, непосредственно связанного с каждым из них»1. Основания системы утверждений не поддерживают эту систему, но сами поддерживаются ею. Это значит, что надежность оснований определяется не ими самими по себе, а тем, что над ними может быть надстроена целостная теоретическая система. Сомнение, как разъясняет Витгенштейн, касается не изолированного предложения, но всегда некоторой ситуации, в которой я веду себя определенным образом. Например, когда я достаю из своего почтового ящика письма и смотрю, кому они адресованы, я проверяю, все ли они адресованы мне, и при этом твердо придерживаюсь убеждения, что меня зовут Б. П. И поскольку я продолжаю проверять таким образом, для меня ли все эти письма, я не могу осмысленно сомневаться в своем имени. Сомнение имеет смысл только в рамках некоторой «языковой игры» или сложившейся практики деятельности, при условии принятия ее правил. Поэтому бессмысленно мне сомневаться, что у меня две руки или что Земля существовала за 150 лет до моего рождения, ибо нет такой практики, внутри которой при принятии ее предпосылок можно было бы сомневаться в этих вещах. Согласно Витгенштейну, эмпирические предложения могут быть в некоторых ситуациях проверены и подтверждены в опыте. Но есть ситуации, когда они, будучи включены в систему утверждений, в конкретную практику, не проверяются и сами используются как основание для проверки других предложений. Так обстоит дело в рассмотренном выше примере. «Меня зовут Б. П.» — эмпирическое предложение, используемое как основание для проверки утверждения «Все письма адресованы мне». Однако можно придумать такую историю («практику»), когда мне придется на базе других данных и свидетельств проверять, зовусь ли я Б. П. В обоих случаях статус эмпирического предложения зависит от контекста, от той системы утверждений, элементом которой оно является. Вне контекста бессмысленно спрашивать, является ли данное предложение эмпирически проверяемым или я его твердо придерживаюсь. Когда мы твердо придерживаемся некоторого убеждения, мы обычно более склонны сомневаться в источнике противоречащих данных, нежели в самом убеждении. Однако когда эти данные становятся настолько многочисленными, что мешают использовать рассматриваемое убеждение для оценки других утверждений, мы можем расстаться с ним. Помимо эмпирических, Витгенштейн выделяет методологические предложения. Они тоже случайны в том смысле, что их отрицание не будет логическим противоречием. Однако они не являются проверяемыми ни в каком контексте. Внешнее сходство может запутать нас и побудить относиться одинаково к эмпирическим предложениям типа «Существуют рыжие собаки» и методологи1

Wittgenstein L. On Certainity. Oxford, 1969. P. 37.

3. Системная аргументация

113

ческим типа «Существуют физические объекты». Но дело в том, что мы не можем вообразить ситуацию, в которой мы могли бы убедиться в ложности методологического предложения. Это зависит уже не от контекста, а от совокупности всего воображаемого опыта. Витгенштейн выделяет еще два вида предложений: предложения, в которых я едва ли могу сомневаться, и предложения, которые трудно классифицировать (например, утверждение, что я никогда не был в другой Солнечной системе). В свое время Р. Декарт, настаивал на необходимости возможно более полного и радикального сомнения. Согласно Декарту, вполне достоверно лишь его знаменитое cogito — положение «Я мыслю, следовательно, существую». Витгенштейн придерживается противоположной позиции: для сомнений нужны веские основания, более того, есть категории утверждений, в приемлемости которых мы не должны сомневаться никогда. Выделение этих категорий утверждений непосредственно обусловлено системным характером человеческого знания, его внутренней целостностью и единством. Связь обосновываемого утверждения с той системой утверждений, в рамках которой оно выдвигается и функционирует, существенным образом влияет на эмпирическую проверяемость этого утверждения и соответственно на ту аргументацию, которая может быть выдвинута в его поддержку. В контексте своей системы («языковой игры», «практики») утверждение может приниматься в качестве несомненного, не подлежащего критике и не требующего обоснования по меньшей мере в двух случаях. Во-первых, если отбрасывание этого утверждения означает отказ от определенной практики, от той целостной системы утверждений, неотъемлемым составным элементом которой оно является. Например, утверждение «Небо голубое» не требует проверки и не допускает сомнения, иначе будет разрушена вся практика визуального восприятия и различения цветов. Отбрасывая утверждение «Солнце завтра взойдет», мы подвергаем сомнению всю естественную науку. Сомнение в достоверности утверждения «Если человеку отрубить голову, то обратно она не прирастет» ставит под вопрос всю физиологию и т. д. Эти и подобные им утверждения обосновываются не эмпирически, а ссылкой на ту устоявшуюся и хорошо апробированную систему утверждений, составными элементами которой они являются и от которой пришлось бы отказаться, если бы они оказались отброшенными. Английский философ и этик Дж. Мур задавался в свое время вопросом: как можно было бы обосновать утверждение «У меня есть рука»? Согласно Витгенштейну, ответ на этот вопрос является простым: данное утверждение очевидно и не требует никакого обоснования в рамках человеческой практики восприятия; сомневаться в нем значило бы поставить под сомнение всю эту практику. Во-вторых, утверждение должно приниматься в качестве несомненного, если в рамках соответствующей системы утверждений оно стало стандартом оценки иных ее утверждений и в силу этого утратило свою эмпирическую проверяемость. Среди таких утверждений, перешедших из разряда описаний в разряд ценностей, можно выделить два типа: • утверждения, не проверяемые в рамках определенной, достаточно узкой практики.

114

Глава 4. Теоретическая аргументация

Например, человек, просматривающий почту, пока он занят этой деятельностью, не может сомневаться в своем имени; • утверждения, не проверяемые в рамках любой, сколь угодно широкой практики. Например, утверждения, названные Витгенштейном методологическими: «Существуют физические объекты», «Я не могу ошибаться в том, что у меня есть рука» и т. п. Связь этих утверждений с другими нашими убеждениями практически всеобъемлюща. Подобные утверждения зависят не от конкретного контекста, а от совокупности всего воображаемого опыта, в силу чего пересмотр их практически невозможен. Сходным образом обстоит дело с утверждениями «Земля существовала до моего рождения», «Объекты продолжают существовать, даже когда они никому не даны в восприятии» и т. п.: они настолько тесно связаны со всеми другими нашими утверждениями, что практически не допускают исключения из нашей системы знания. Системный характер научного утверждения зависит от его связи с той системой утверждений (или практикой), в рамках которой оно используется. Можно выделить пять типов утверждений, по-разному относящихся к практике их употребления: a. утверждения, относительно которых не только возможно, но и разумно сомнение в рамках конкретной практики; b. утверждения, в отношении которых сомнение возможно, но не является разумным в данном контексте (например, результаты надежных измерений; информация, полученная из надежного источника); c. утверждения, не подлежащие сомнению и проверке в данной практике под угрозой разрушения последней; d. утверждения, ставшие стандартами оценки иных утверждений и потому не проверяемые в рамках данной практики, однако допускающие проверку в других контекстах; e. методологические утверждения, не проверяемые в рамках любой практики. Аргументация в поддержку утверждений типа 3 предполагает ссылку на ту систему утверждений (или ту практику), неотъемлемым элементом которой являются рассматриваемые утверждения. Аргументация в поддержку утверждений типа 4 основывается на выявлении их оценочного характера, необходимости их в рамках конкретной практики и, наконец, в указании на эффективность этой практики. Утверждения типа 3 и 4 можно сделать предметом сомнения, проверки и обоснования, выйдя за пределы их практики, поместив их в более широкий или просто другой контекст. Что касается методологических утверждений, входящих во всякую мыслимую практику, то аргументация в их поддержку может опираться только на убеждение в наличии тотального соответствия между совокупностью наших знаний и внешним миром, на уверенность во взаимной согласованности всех наших знаний и опыта. Однако общая ссылка на совокупный, не допускающий расчленения опыт обычно выглядит не особенно убедительной. Важным, но пока почти неисследованным способом обоснования теоретического утверждения является внутренняя перестройка теории, в рамках которой оно выдвинуто. Эта перестройка, или переформулировка, предполагает введение новых образцов, норм, правил, оценок, принципов и т. п., меняющих внутреннюю структуру как самой теории, так и постулируемого ею «теоретического мира».

3. Системная аргументация

115

Новое научное, теоретическое положение складывается не в вакууме, а в определенном теоретическом контексте. Контекст теории определяет конкретную форму выдвигаемого положения и основные перипетии его последующего обоснования. Если научное предположение берется в изоляции от той теоретической среды, в которой оно появляется и существует, остается неясным, как ему удается в конце концов стать элементом достоверного знания. Выдвижение предположений диктуется динамикой развития теории, к которой они относятся, стремлением ее охватить и объяснить новые факты, устранить внутреннюю несогласованность и противоречивость и т. д. Во многом поддержка, получаемая новым положением от теории, связана с внутренней перестройкой этой теории. Она может заключаться во введении номинальных определений (определений-требований) вместо реальных (определений-описаний), в принятии дополнительных соглашений jтносительно изучаемых объектов, уточнении основополагающих принципов теории, изменении иерархии этих принципов и т. д. Теория придает входящим в нее положениям определенную силу. Эта поддержка во многом зависит от положения утверждения в теории, в иерархии составляющих ее утверждений. Перестройка теории, обеспечивающая перемещение какого-то утверждения от ее «периферии» к ее «ядру», сообщает этому утверждению большую системную поддержку. Поясним эту сторону дела на нескольких простых примерах. Хорошо известно, что жидкость есть такое состояние вещества, при котором давление передается во все стороны равномерно. Иногда эту особенность жидкости кладут в основу самого ее определения. Если бы вдруг обнаружилось такое состояние вещества, которое во всем напоминало бы жидкость, но не обладало бы свойством равномерной передачи давления, мы не могли бы считать это вещество жидкостью. Однако не всегда жидкость определялась так. В течение довольно долгого времени утверждение, что жидкость передает давление во все стороны равномерно, было только предположением. Оно проверялось для многих жидкостей, но его приложимость ко всем иным, еще не исследованным жидкостям оставалась проблематичной. С углублением представлений о жидкости это утверждение превратилось в эмпирическую истину, а затем и в определение жидкости как особого состояния вещества и стало, таким образом, тавтологией. Этот переход от предположения к тавтологии осуществился за счет двух взаимосвязанных факторов. С одной стороны, привлекался новый опытный материал, относившийся к разным жидкостям и подтверждавший рассматриваемое утверждение, а с другой — углублялась и перестраивалась сама теория жидкости, включившая в конце концов это утверждение в свое ядро. Химический закон кратных отношений первоначально был простой эмпирической гипотезой, имевшей к тому же случайное и сомнительное подтверждение. Работы английского химика В. Дальтона привели к радикальной перестройке химии. Положение о кратных отношениях превратилось в составную часть определения химического состава, и его стало невозможно ни проверить, ни опровергнуть экспериментально. Атомы могут комбинироваться только в отношении один к одному или в некоторой другой простой, целочисленной пропорции — сейчас это конститутивный принцип современной химической теории.

116

Глава 4. Теоретическая аргументация

Подобного рода внутреннюю перестройку теории можно проиллюстрировать на упрощенном примере. Допустим, надо установить, что объединяет между собой следующие города: Вадуц, Валенсия, Валлетта, Ванкувер, Вена, Вьентьян. Сразу можно выдвинуть предположение, что это — города, являющиеся столицами. Действительно, Вьентьян — столица Лаоса, Вена — Австрии, Валлетта — Мальты, Вадуц — Лихтенштейна. Но Валенсия — не столица Испании, а Ванкувер — не столица Канады. Вместе с тем Валенсия — главный город одноименной испанской провинции, Ванкувер — одноименной канадской провинции. Чтобы сохранить исходную гипотезу, следует соответствующим образом уточнить определение понятия столицы. Будем понимать под «столицей» главный город государства или его территориальной части — провинции, области и т. п. В таком случае Валенсия — столица провинции Валенсия, а Ванкувер — столица провинции Ванкувер. Благодаря перестройке «мира столиц» мы добились того, что наше исходное предположение стало истинным. Теория дает составляющим ее утверждениям дополнительную поддержку. Чем яснее и надежнее сама теория, тем большей является такая поддержка. В силу этого совершенствование теории, укрепление ее эмпирической базы и прояснение ее общих, в том числе философских и методологических, предпосылок являются одновременно существенным вкладом в обоснование входящих в нее утверждений. Среди способов прояснения теории особую роль играют: 1. выявление логических связей ее утверждений; 2. минимизация ее исходных допущений; 3. построение ее в форме аксиоматической системы; 4. ее формализация, если это возможно. При аксиоматизации теории некоторые ее положения избираются в качестве исходных, а все остальные положения выводятся из них чисто логическим путем. Исходные положения, принимаемые без доказательства, называются аксиомами (постулатами); положения, доказываемые на их основе, — теоремами. Аксиоматический метод систематизации и прояснения знания зародился еще в античности и приобрел большую известность благодаря «Началам» Евклида — первому аксиоматическому истолкованию геометрии. Сейчас аксиоматизация используется в математике, логике, а также в отдельных разделах физики, биологии и др. Аксиоматический метод требует высокого уровня развития аксиоматизируемой содержательной теории, ясных логических связей ее утверждений. С этим связана довольно узкая его применимость и наивность попыток перестроить всякую науку по образцу геометрии Евклида. Кроме того, как показал австрийский логик и математик К. Гедель, достаточно богатые научные теории (например, арифметика натуральных чисел) не допускают полной аксиоматизации. Это говорит об ограниченности аксиоматического метода и невозможности полной формализации научного знания. Построение научной теории в форме аксиоматизированной дедуктивной системы не может служить идеалом и той конечной целью, достижение которой означает предел совершенствования теории.

3. Системная аргументация

117

Условие совместимости От обосновываемого утверждения требуется, чтобы оно находилось в согласии с фактическим материалом, на базе которого и для объяснения которого оно выдвинуто. Должно выполняться также условие совместимости — обосновываемое утверждение должно соответствовать имеющимся в рассматриваемой области законам, принципам, теориям и т. п. Например, если кто-то предлагает детальный проект вечного двигателя, то нас в первую очередь заинтересуют не тонкости конструкции и не ее оригинальность, а то, знаком ли ее автор с законом сохранения энергии. Как хорошо известно, энергия не возникает из ничего и не исчезает бесследно, она только переходит из одной формы в другую. Это означает, что создание вечного двигателя несовместимо с одним из фундаментальных законов природы, следовательно, такой двигатель невозможен в принципе, независимо от его конструкции. Как говорил еще в XIX в. один из французских романтиков, если человек заявляет, что его теория и открытия отменяют все предшествующие, то теория эта наверняка безумна и беспочвенна, а открытия ложны. Условие совместимости, являясь принципиально важным, не означает, конечно, что от каждого нового положения следует требовать полного приспособления к тому, что сегодня принято считать законом. Как и соответствие фактам, соответствие утверждения теоретическим истинам не должно истолковываться слишком прямолинейно. Может случиться, что новое знание заставит иначе посмотреть на то, что принималось раньше, уточнить или даже отбросить что-то из старого знания. Согласование с принятыми теориями разумно до тех пор, пока оно направлено на отыскание истины, а не на сохранение авторитета старой теории. Если требование совместимости понимать абсолютно, возможность интенсивного развития науки исключается. В таком случае науке предоставляется возможность развиваться за счет распространения уже открытых законов на новые явления, но она лишается права пересматривать уже сформулированные положения. Фактически — это отрицание развития науки. Конечно, открытие нового явления или выдвижение новой научной теории не всегда противоречит старым представлениям. Новая теория может, во-первых, касаться исключительно тех явлений, которые ранее не были известны, или, во-вторых, быть теорией более высокого уровня, связывающей воедино группу теорий более низкого уровня. Например, закон сохранения энергии обеспечивает именно такую связь между динамикой, химией, электричеством, оптикой, теорией теплоты и др. Возможны и другие связи между старыми и новыми теориями, не ведущие к их несовместимости. Но если бы все связи между теориями были таковы, то развитие науки было бы подлинно кумулятивным: новые явления просто раскрывали бы упорядоченность в некоторой области природы, до этого никем не замеченную, и в эволюции науки новое знание приходило бы на смену невежеству, а не другому знанию, не совместимому с прежним. В самом начале своей статьи о планетарной модели атома английский физик Э. Резерфорд, выдвинувший эту модель, писал: «Вопрос об устойчивости пред-

118

Глава 4. Теоретическая аргументация

лагаемого атома на этой стадии не следует подвергать сомнению...» И действительно, по классическим законам, атом не мог быть устроен наподобие Солнечной системы: вращение вынуждало бы электроны непрерывно излучать энергию, а потеря энергии приводила бы их, в согласии с Ньютоном, к неминуемому падению на ядро. С точки зрения предшествовавших представлений, модель Резерфорда была теоретически незаконнорожденной. История науки наглядно показывает, что новая теория, радикально порывающая с традицией, на первых порах буквально погружена в «океан аномалий». Гелиоцентрическое учение Коперника во времена Галилея было настолько явно и очевидно несовместимо с фактами, что Галилей назвал его явно ложным. «Нет пределов моему изумлению тому, — писал он, — как мог разум Аристарха (античного предшественника этого учения — А. И.) и Коперника произвести такое насилие над их чувствами, чтобы вопреки последним восторжествовать и убедить»1. Модель атома, созданная в начале XX в. Н. Бором, была введена и сохранена, несмотря на явные и точные свидетельства, не согласующиеся с ней. Теория оптических цветов Ньютона утверждала, что свет состоит из лучей различной преломляемости, которые могут быть разделены, воссоединены, подвергнуты преломлению, но никогда не изменяют своего внутреннего строения и обладают чрезвычайно малым пространственным свечением. Сам Ньютон признавал, что его теория лучей несовместима с существованием зеркальных отображений. Поскольку поверхность зеркала является гораздо более грубой, чем поперечное сечение лучей, зеркало не должно отражать свет. Ньютон спас свою теорию, введя особую гипотезу, согласно которой отражение луча производится не одной точкой отражающего тела, но некоторой «силой тела», равномерно рассеянной по всей его поверхности. Что представляет собой эта «сила», было совершенно неясно. Соответствие общим принципам Новое положение должно находиться в согласии не только с хорошо зарекомендовавшими себя теориями, но и с определенными общими принципами, сложившимися в практике научных исследований. Эти принципы разнородны, обладают разной степенью общности и конкретности, соответствие им желательно, но не обязательно. Принцип простоты Наиболее известный из них — принцип простоты. Согласно этому принципу, при объяснении изучаемых явлений не должно быть много независимых допущений, а те, что используются, должны быть возможно более простыми. Принцип простоты проходит через всю историю естественных наук. Многие крупнейшие естествоиспытатели указывали, что в своих исследованиях они руководствовались именно этим принципом. В частности, Ньютон выдвигал особое требование «не излишествовать» в причинах при объяснении явлений. 1

Галилей Г. Избр. тр. в 2 т. М.: Наука, 1964. Т. 2. С. 84.

3. Системная аргументация

119

Вместе с тем понятие простоты не однозначно. Можно говорить о простоте допущений, лежащих в основе теоретического обобщения, о независимости друг от друга таких допущений. Но простота может пониматься и как удобство манипулирования, легкость изучения и т. д. Не очевидно также, что стремление обойтись меньшим числом посылок, взятое само по себе, повышает надежность выводимого из них заключения. «Казалось бы, разумно искать простейшее решение, — пишет американский логик и философ У. Куайн. — Но это предполагаемое свойство простоты намного легче почувствовать, чем описать... Действующие нормы простоты, как бы их ни было трудно сформулировать, играют все более важную роль. В компетенцию ученого входят обобщение и экстраполяция образцовых данных и, следовательно, постижение законов, покрывающих больше явлений, чем было учтено; и простота в его понимании как раз и есть то, что служит основанием для экстраполяции. Простота относится к сущности статистического вывода. Если данные ученого представлены в виде точек, а закон должен быть представлен в виде кривой, проходящей через эти точки, то он чертит самую плавную, самую простую кривую, какую только может. Он даже немного воздействует на точки, чтобы упростить задачу, оправдываясь неточностью измерений. Если он может получить более простую кривую, вообще опустив некоторые точки, он старается объяснить их особым образом... Чем бы ни была простота, она не просто увлечение»1. Простота не столь необходима, как согласие с опытными данными и соответствие ранее принятым теориям. Но иногда обобщения формулируются таким образом, что точность и соответствие опыту в какой-то степени приносятся в жертву достижению приемлемого уровня простоты; стремление к простоте особенно проявляется при математических вычислениях. Например, в физике есть законы, выражающие те или иные пропорциональности, скажем, закон Гука в теории упругости, закон Ома в теории электричества. Во всех подобных случаях не возникает сомнений, что нелинейные отношения описывали бы факты с большей точностью, но до тех пор, пока это возможно, пытаются добиться успеха, используя линейные законы. Требование простоты меняет свое значение в зависимости от контекста. Так, чисто математическая оценка простоты зависит от уровня развития математики. Одно время физики предпочитали законы, не требующие для своего выражения дифференциальных уравнений. В этот период в противоборстве корпускулярной и волновой теорий света использовался довод, что корпускулярная теория обладает большей математической простотой, в то время как волновая теория требует решения сложных дифференциальных уравнений. Принцип привычности При оценке выдвигаемых предположений часто используется принцип привычности (консерватизма). Он рекомендует избегать неоправданных новаций и стараться, насколько это возможно, объяснять новые явления с помощью известных законов. «Привычность, — пишет Куайн, — это то же, чем мы пользу1

Quine W. V. O. Word and Object. Oxford, 1954. P. 89.

120

Глава 4. Теоретическая аргументация

емся, когда ухитряемся «объяснить» новые сущности с помощью старых законов, например, когда мы придумываем молекулярную теорию, чтобы вернуть явления тепла, капиллярного притяжения и поверхностного напряжения в лоно привычных старых законов механики. Привычность имеет значение и тогда, когда «неожиданные наблюдения»... побуждают нас пересматривать старую теорию; действие привычности заключается в этом случае в предпочтении минимального изменения»1. Принципы простоты и привычности обладают разной ценностью: если простота и консерватизм дают противоположные рекомендации, предпочтение должно быть отдано простоте. По мысли Куайна, эти требования входят в «ядро» научного метода: научный метод в первом приближении может быть определен посредством обращения к чувственным данным, к понятию простоты и понятию привычности. Принцип универсальности Этот принцип предполагает проверку выдвинутого положения на приложимость его к классу явлений, более широкому, чем тот, на основе которого оно было первоначально сформулировано. Если утверждение, верное для одной области, оказывается достаточно универсальным и ведет к новым заключениям не только в исходной, но и в смежных областях, его объективная значимость заметно возрастает. Тенденция к расширению сферы своей применимости в большей или меньшей мере присуща всем плодотворным научным обобщениям. Хорошим примером здесь может служить гипотеза квантов, выдвинутая немецким физиком М. Планком. В конце XIX в. физики столкнулись с проблемой излучения так называемого абсолютно черного тела, т. е. тела, поглощающего все падающее на него излучение и ничего не отражающего. Планк предположил, что энергия излучается не непрерывно, а отдельными дискретными порциями — квантами, что позволило избежать не имеющих физического смысла бесконечных величин излучаемой энергии. На первый взгляд, гипотеза казалась объясняющей одно сравнительно частное явление — излучение абсолютно черного тела. Но если бы это было действительно так, гипотеза квантов вряд ли удержалась бы в науке. На самом деле введение квантов оказалось необычайно плодотворным и быстро распространилось на ряд других областей: А. Эйнштейн разработал на основе идеи о квантах теорию фотоэффекта, Н. Бор — теорию атома водорода. В короткое время квантовая гипотеза объяснила из одного основания чрезвычайно широкое поле весьма различных явлений. Расширение поля действия нового утверждения, его способность объяснять и предсказывать совершенно новые факты является несомненным и важным доводом в его поддержку. Подтверждение какого-то научного положения фактами и экспериментальными законами, существование которых до его выдвижения невозможно было даже предполагать, прямо говорит о том, что это положение отражает глубокое внутреннее родство изучаемых явлений. 1

Quine W. V. O. Word and Object. Oxford, 1954. P. 89–90.

3. Системная аргументация

121

Принцип красоты Английский физик П. Дирак говорил, что красивая, внутренне согласованная теория не может быть неверной. В этой лаконичной формулировке соединяются два других общих принципа, или требования, играющих важную роль в оценке новой теории: принцип красоты и принцип логичности (о втором речь будет идти далее). Согласно принципу красоты, хорошая теория должна отличаться особым эстетическим впечатлением, элегантностью, ясностью, стройностью и даже романтичностью. Особую роль требование красоты играет в математике, меньшую — в естествознании и совсем малую — в гуманитарных науках. «Значение эстетических оценок, — пишет Т. Кун, — может иногда оказываться решающим. Хотя эти оценки привлекают к новой теории только немногих ученых, бывает так, что это именно те ученые, от которых зависит ее окончательный триумф. Если бы они не приняли ее быстро в силу чисто индивидуальных причин, то могло бы случиться, что новый кандидат в парадигмы никогда не развился бы достаточно для того, чтобы привлечь благосклонность научного сообщества в целом... Ни астрономическая теория Коперника, ни теория материи де Бройля не имели других сколько-нибудь значительных факторов привлекательности, когда впервые появились. Даже сегодня общая теория относительности Эйнштейна действует притягательно главным образом благодаря своим эстетическим данным. Привлекательность подобного рода способны чувствовать лишь немногие из тех, кто не имеет отношения к математике»1. Споры вокруг новых теорий во многом касаются не столько их способности к решению уже стоящих проблем, сколько перспектив, открываемых такими теориями в дальнейших исследованиях, в том числе и в разрешении будущих проблем. В силу этого выбор новой теории существенно опирается на веру в нее, на внутреннее убеждение в том, что у нее есть будущее. Принципы простоты, привычности, универсальности, красоты и другие носят контекстуальный характер: их конкретизация зависит как от области знания, так и от стадии развития этого знания. Скажем, простота в физике не сводится к математической простоте и отличается от простоты в биологии или истории; простота сформировавшейся, хорошо обоснованной теории отлична от простоты теории, только ищущей свои основания. Помимо указанных, имеются и другие общие принципы, используемые при оценке новых идей и теорий. Среди них есть не только неясные, но и просто ошибочные утверждения. Методологические аргументы Метод — это система предписаний, рекомендаций, предостережений, образцов и т. п., указывающих, как сделать что-то. Метод охватывает прежде всего средства, необходимые для достижения определенной цели, но может содержать и характеристики, касающиеся самой цели. Метод регламентирует некоторую сферу деятельности и является как таковой совокупностью предписаний. Вместе с тем метод обобщает и систематизирует опыт действий в этой сфере. Яв1

Кун Т. Структура научных революций. М.: Наука, 1977. С. 170.

122

Глава 4. Теоретическая аргументация

ляясь итогом и выводом из предшествующей практики, он особым образом описывает эту практику. Методологическая аргументация — это обоснование отдельного утверждения или целостной концепции путем ссылки на тот несомненно надежный метод, с помощью которого получены обосновываемое утверждение или отстаиваемая концепция. Приведем примеры. Для обоснования утверждения «242 + 345 = 587» проще всего сослаться на однозначный, никогда не подводящий метод сложения двух чисел. Утверждая, что небо голубое, мы можем сослаться на то, что в обычных условиях оно всегда видится таким человеку с нормальным зрением. Если мы ошибаемся, говоря, что 12 + 12 = 145, то это залог существования процедуры счета, приводящей к правильным результатам. Если кто-то утверждает, что небо зеленое, следует в первую очередь поинтересоваться той системой требований, которой руководствовался наблюдатель, в частности требованиями к его зрению. Иногда методологической обоснованности придается столь большое значение, что в терминах метода определяется само понятие обоснования. «Обосновать утверждение, — писал, например, польский философ и логик К. Айдукевич, — значит оправдать его принятие с помощью метода, который обеспечивает достижение поставленной цели, например, обеспечивает получение истинного знания о действительности. Отнесение утверждения к обоснованным означает, что его принятие оправдано использованием процедуры, эффективной с точки зрения нашей цели, и, далее, сама эта процедура заслуживает позитивной оценки и что следование ей позитивно ценно в аспекте данной цели. На эту оценку может опираться норма, позволяющая применять данную процедуру всякий раз, когда нужно достичь данной цели»1. Представления о сфере применимости методологической аргументации менялись от одной эпохи к другой. Существенное значение придавалось ей в Новое время, когда считалось, что именно методологическая гарантия, а не соответствие фактам как таковое, сообщает суждению его обоснованность. Современная методология науки скептически относится к мнению, что строгое следование методу способно само по себе обеспечить истину и тем более служить ее обоснованием. Возможности методологической аргументации очень различны в разных областях знания. Ссылки на метод, с помощью которого получено конкретное заключение, довольно обычны в естественных науках, крайне редки в гуманитарных науках и почти не встречаются в практическом и тем более в художественном мышлении. Критика методологизма Айдукевич долгое время следовал «классической» традиции и определял понятие обоснования через понятие метода. Однако в одном из своих последних выступлений он подверг эту традицию сомнению. «Если бы нас спросили, что значит обосновать какое-то утверждение, — говорил он, — то в первый момент 1

Ajdukiewicz K. Język а poznanie (Wybor pism z lat 1920–1963). Warszawa, 1965. T. 2. S. 93.

3. Системная аргументация

123

мы были бы, пожалуй, склонны сказать, что обосновать утверждение значит то же, что и прийти к его принятию путем, гарантирующим его истинность или всегда ведущим только к истине. Но это определение — даже отвлекаясь от его общности — не может нас удовлетворить»1. Айдукевич показал, что классический методологизм является весьма ограниченной точкой зрения. Проблема обоснования должна ставиться предельно широко, чтобы в обсуждение было вовлечено понятие принятия утверждения, связанное по своему смыслу с человеческой деятельностью. Научные методы сами должны оцениваться и оправдываться с прагматической точки зрения. За методологизмом всегда скрывается опасность «релятивизации» научного и иного знания. Если содержание нашего знания определяется не независимой от него реальностью, а тем, что мы можем или хотим увидеть в ней, при этом истинность знания определяется не соответствием реальности, а соблюдением методологических канонов, то из-под науки ускользает почва объективности. Никакие суррогаты, подобные интерсубъективности наблюдений, общепринятости метода, его успешности и полезности добываемых результатов, не способны заменить истину и обеспечить достаточно прочный фундамент для принятия знания. Если отказаться от истины как критерия объективности описательных утверждений, придется признать, что каждое коренное изменение научных методов и концептуальных каркасов ведет к изменению самой реальности, в которой пребывает и которую исследует ученый. Переворот в методологии окажется разрывом со старым видением мира и его истолкованием. Методологизм сводит научное мышление к системе устоявшихся, по преимуществу технических способов нахождения нового знания. Одновременно он отрывает науку от других сфер человеческой деятельности. Результатом, по словам французского философа М. Мерло-Понти, является то, что научное мышление произвольно сводится к изобретаемой им совокупности технических приемов и процедур фиксации и улавливания. Мыслить — означает пробовать, примеривать, осуществлять операции, преобразовывать при единственном условии экспериментального контроля, в котором участвуют только в высокой степени «обработанные» феномены, скорее создаваемые, чем регистрируемые нашими приборами. Наука, лишенная свободы операций, перестает быть подвижной и текучей и во многом лишается способности увидеть в себе построение, в основе которого лежит необработанный, или существующий, мир. «Сказать, что мир по номинальному определению есть объект X наших операций, — заключает Мерло-Понти, — означает возвести в абсолют познавательную ситуацию ученого, как будто все, что было и есть, всегда существовало только для того, чтобы попасть в лабораторию»2. Слепым операциям, выполненным по правилам научного метода, методологизм придает конституирующее значение: они формируют мир опыта, мир эмпирических данных. Наука оказывается имеющей дело только с хорошо «обработанными» явлениями. «Необходимо, чтобы научное мышление — мышление обзора сверху, мышление объекта как такового, — пишет Мерло-Понти, — переместилось в изна1 2

Ajdukiewicz K. Jęnzyk a poznanie. T. 2. S. 334. Мерло-Понти М. Око и дух. М.: Искусство, 1992. С. 36.

124

Глава 4. Теоретическая аргументация

чальное «есть», местоположение, спустилось на почву чувственно воспринятого и обработанного мира, каким он существует в нашей жизни, для нашего тела, — и не для того возможного тела, которое я называю своим, того часового, который молчаливо стоит у основания моих слов и моих действий. Необходимо, чтобы вместе с моим телом пробудились и ассоциированные тела — «другие», не бывающие для меня просто особями одного со мной рода, как утверждает зоология, но захватывающие меня и захватываемые мной, «другие», вместе с которыми я осваиваю единое и единственное, действительное и наличное Бытие, — так, как никогда ни одно животное не воспринимало и не осваивало других индивидов своего биологического вида, своей территории или своей среды обитания. В этой изначальной историчности парящее и импровизирующее мышление науки учится обременяться самими вещами и самим собой, вновь становясь философией...»1. В своих крайних вариантах методологизм склоняет к субъективной теории истины: истинно утверждение, полученное по определенным правилам и удовлетворяющее определенным критериям. Эти правила и критерии могут относиться к происхождению или источнику знания, к его надежности или устойчивости, к его полезности, силе убежденности или неспособности мыслить иначе. Объективная теория истины как соответствия фактам, напротив, предполагает, что некоторая концепция может быть истинной, даже если никто не верит в нее и ее происхождение небезукоризненно; другая же концепция может быть ложной, даже если она отвечает всем методологическим требованиям и образцам и кажется имеющей хорошие основания для ее признания. Ограниченность методологической аргументации Напомним принцип эмпиризма: только наблюдения или эксперименты играют решающую роль в признании или отбрасывании научных высказываний, включая законы и теории. В соответствии с этим принципом методологическая аргументация может иметь только второстепенное значение и никогда не способна поставить точку в споре о судьбе конкретного научного утверждения или теории. Можно сформулировать общий методологический принцип эмпиризма: различные правила научного метода не должны допускать «диктаторской стратегии», в ответ на применение хорошо, казалось бы, оправдавшего себя метода действительность способна сказать «нет». Правила метода должны исключать возможность того, что мы всегда будем выигрывать игру, разыгрываемую в соответствии с этими правилами: природа должна быть способна хотя бы иногда наносить нам поражения. Методологические правила расплывчаты и неустойчивы, они всегда имеют исключения. Особую роль в научном рассуждении играет индукция, связывающая наше знание с опытом. Но она вообще не имеет ясных правил. «Ни одно наблюдение, — пишет К. Поппер, — никогда не может гарантировать, что обобщение, выведенное из истинных — и даже часто повторяющихся — наблюдений, будет истинно... Успехи науки обусловлены не правилами индукции, а зависят от счастья, изобретательности и от чисто дедуктивных правил критического 1

Мерло-Понти М. Око и дух. С. 11.

3. Системная аргументация

125

рассуждения». Когда речь идет о «правилах обоснованной индукции» или о «кодексе обоснованных индуктивных правил», имеется в виду не некий реально существующий перечень «правил индукции» (его нет и он в принципе невозможен), а вырабатываемое долгой практикой мастерство обобщения, относящееся только к той узкой области исследований, в рамках которой оно сложилось. Описать это мастерство в форме системы общеобязательных правил также невозможно, как невозможно кодифицировать мастерство художника или мастерство политика. Научный метод, несомненно, существует, но он не представляет собой исчерпывающего перечня правил и образцов, обязательных для каждого исследователя. Даже самые очевидные из этих правил могут истолковываться поразному и имеют многочисленные исключения. Правила научного метода могут меняться от одной области познания к другой, поскольку существенным содержанием этих правил является некодифицируемое мастерство — умение проводить конкретное исследование и делать вытекающие из него обобщения, которое вырабатывается только в самой практике исследования. Понимая методологизм предельно широко, можно выделить три его версии, различающиеся по своей силе: 1. существуют универсальные, значимые всегда и везде правила и методы научного исследования (старый методологизм: Декарт, Кант и др.); 2. правила зависят от контекста исследования, ни одно из них не является универсальным; имеются, однако, универсальные условные суждения и соответствующие им условные правила, предписывающие в определенной ситуации определенное действие (контекстуальный методологизм); 3. не только абсолютные, но и условные правила и образцы имеют свои пределы, так что даже контекстуально определенные правила могут иногда приводить к отрицательным результатам. Методологизму противостоит антиметодологизм, согласно которому все методологические правила всегда бесполезны и должны быть отброшены. Характерным примером третьей версии является так называемый методологический анархизм П. Фейерабенда, выражаемый им принципом «Все дозволено». «Идея метода, содержащего жесткие, неизменные и абсолютно обязательные принципы научной деятельности, — говорит Фейерабенд, — сталкивается со значительными трудностями при сопоставлении с результатами исторического исследования. При этом выясняется, что не существует правила — сколь бы правдоподобным и эпистемологически обоснованным оно ни казалось, — которое в то или иное время не было бы нарушено. Становится очевидным, что такие нарушения не случайны и не являются результатом недостаточного знания или невнимательности, которых можно было бы избежать. Напротив, мы видим, что они необходимы для прогресса науки»1. И далее: «...Идея жесткого метода или жесткой теории рациональности покоится на слишком наивном представлении о человеке и его социальном окружении. Если иметь в виду обширный исторический материал и не стремиться «очистить» его в угоду своим низшим инстинктам или в силу стремления к интеллектуальной безопас1

Фейерабенд П. Избр. тр. по методологии науки. М., 1986. С. 153.

126

Глава 4. Теоретическая аргументация

ности до степени ясности, точности, «объективности», «истинности», то выясняется, что существует лишь один принцип, который можно защищать при всех обстоятельствах и на всех этапах человеческого развития, — допустимо все»1. Позиция Фейерабенда иногда истолковывается как призыв не следовать вообще никаким правилам и нормам и, значит, как некоторый новый методологический императив, призванный заместить прежние методологические нормы. Однако Фейерабенд утверждает нечто иное: поиски совершенно универсальных, не знающих исключений и не имеющих ограничений в своем применении методологических правил способны привести только к такому пустому и бесполезному правилу, как «Все дозволено». Оно означает, что любой способ деятельности исследователя где-нибудь может оказаться дозволенным, оправданным контекстом исследования и ведущим к успеху. Фейерабенд стремится показать, что всякое методологическое правило, даже самое очевидное для здравого смысла, имеет границы, за которыми его применение неразумно и мешает развитию науки. Методологические правила нужны и всегда помогают исследователю: ученый, переступивший некоторую норму, руководствуется при этом другой нормой, а следовательно, какие-то нормы есть всегда. Проблема не в том, какие нормы и стандарты методологии признавать, а какие — нет. Проблема в отношении к методологическим предписаниям и в их использовании. В некоторых ситуациях одни методологические нормы можно заменять другими, быть может, противоположными. «Такие события и достижения, как изобретение атомизма в Античности, коперниканская революция, развитие современного атомизма (кинетическая теория, теория дисперсии, стереохимия, квантовая теория), постепенное построение волновой теории света, оказались возможными лишь потому, что некоторые мыслители либо сознательно решили разорвать путы «очевидных» методологических правил, либо непроизвольно нарушали их... Такая либеральная практика есть не просто факт истории науки — она и разумна, и абсолютно необходима для развития знания»2. Каким бы фундаментальным или необходимым для науки ни казалось любое конкретное правило, всегда возможны обстоятельства, при которых целесообразно не только игнорировать это правило, но даже действовать вопреки ему. Например, существуют обстоятельства, когда вполне допустимо вводить, разрабатывать и защищать гипотезы, противоречащие обоснованным и общепринятым экспериментальным результатам, или же такие гипотезы, содержание которых меньше, чем содержание уже существующих и эмпирически адекватных альтернатив, или просто противоречивые гипотезы и т. п. Иногда исследователь, отстаивающий свою позицию, вынужден отказаться от корректных приемов аргументации и использовать пропаганду или же принуждение, потому что аудитория оказывается психологически невосприимчивой к приводимым им аргументам. Критика Фейерабендом сильных версий методологизма, если отвлечься от ее полемических крайностей, в основе своей верна. Не существует абсолютных, 1 2

Фейерабенд П. Избр. тр. по методологии науки. М., 1986. С. 153. Там же. С. 153–154.

3. Системная аргументация

127

значимых всегда и везде правил и образцов научного исследования, и поиски их являются пустым делом. Условные методологические правила имеют исключения даже в тех ситуациях, к которым они относятся; они имеют свои пределы и иногда приводят к отрицательному результату. Вместе с тем выводы, которые Фейерабенд делает из своей критики, не вполне ясны и, в конечном счете, внушают известное недоверие к научному методу. Все методологические правила рассматриваются Фейерабендом в одной плоскости, в результате чего исчезает различие между важными и второстепенными методологическими требованиями, между вынужденными и спонтанными отступлениями от стандартной научной методологии. Способы аргументации, реально применяемые в науке, также уравниваются в правах, и, скажем, стандартное обоснование гипотезы путем подтверждения ее следствий и пропаганда оказываются почти что одинаково приемлемыми. Научное исследование — не диалог изолированного ученого с природой, а одна из форм социальной деятельности. Ученый — человек своего времени и своей среды, он использует те аргументы, которые характерны для этого времени и могут быть восприняты его средой. Научная аргументация, как и всякая иная, должна учитывать свою аудиторию, в частности то, что она иногда более восприимчива к ссылкам на традицию, чем, допустим, к ссылкам на эксперимент. Ученый, проводящий исследование, руководствуется прежде всего правилами, входящими в ядро методологических требований. Лишь неудача в применении стандартных правил заставляет его обращаться к тому, что не общепринято в методологии, или даже к тому, что противоречит существующим ее образцам. Ученый начинает также со стандартных приемов корректной научной аргументации и старается не отступать от них до тех пор, пока к этому его не вынудят обстоятельства, в частности аудитория. При этом обращение к таким приемам, как, скажем, пропаганда или угроза принуждением, не оценивается как подлинно научные аргументы. Историчность научного метода Научный метод не содержит правил, не имеющих или в принципе не допускающих исключений. Все его правила условны и могут нарушаться даже при выполнении их условия. Любое правило может оказаться полезным при проведении научного исследования, так же как любой прием аргументации может оказать воздействие на убеждения научного сообщества. Но из этого вовсе не следует, что все реально используемые в науке методы исследования и приемы аргументации равноценны и безразлично, в какой последовательности они используются. В этом отношении «методологический кодекс» вполне аналогичен моральному кодексу. Таким образом, методологическая аргументация является вполне правомерной, а в науке, когда ядро методологических требований достаточно устойчиво, необходимой. Однако методологические аргументы никогда не имеют решающей силы. Особенно это касается методологии гуманитарного познания, которая не настолько ясна и бесспорна, чтобы на нее можно было ссылаться. Иногда даже

128

Глава 4. Теоретическая аргументация

представляется, что в науках о духе используется совершенно иная методология, чем в науках о природе. О методологии практического и художественного мышления вообще трудно сказать что-нибудь конкретное. Как пишет X. Г. Гадамер, «в опыте искусства мы имеем дело с истинами, решительно возвышающимися над сферой методического познания, то же самое можно утверждать и относительно наук о духе в целом, наук, в которых наше историческое предание во всех его формах хотя и становится предметом исследования, однако вместе с тем само обретает голос в своей истине»1. Далее, методологические представления ученых в каждый конкретный промежуток времени являются итогом и выводом предшествующей истории научного познания. Методология науки, формулируя свои требования, опирается на данные истории науки. Настаивать на безусловном выполнении этих требований значило бы возводить определенное историческое состояние науки в вечный и абсолютный стандарт. Каждое новое исследование является не только применением уже известных методологических правил, но и их проверкой. Исследователь может подчиниться старому методологическому правилу, но может и счесть его неприменимым в каком-то конкретном новом случае. Истории науки известны как случаи, когда апробированные правила приводили к успеху, так и случаи, когда успех был результатом отказа от какого-то устоявшегося методологического стандарта. Ученые не только подчиняются методологическим требованиям, но и критикуют их и создают новые теории и новые методологии.

4. Границы обоснования Недостаточное внимание к обоснованию утверждений, отсутствие объективности, системности и конкретности в рассмотрении предметов и явлений ведут, в конечном счете, к эклектике — некритическому соединению разнородных, внутренне не связанных и, возможно, несовместимых взглядов и идей. Для эклектики характерны пренебрежение логическими связями положений, объединяемых в одну систему, подмена объективно значимых способов обоснования теми, которые имеют лишь субъективную убедительность, широкое применение многозначных и неточных понятий, ошибки в определениях и классификациях и т. п. Используя вырванные из контекста факты и формулировки, произвольно объединяя противоположные воззрения, эклектика стремится вместе с тем создать видимость предельной логической последовательности и строгости. Подобного рода «системотворчество» процветало в средневековой схоластике, когда приводились десятки и сотни разнообразных, внутренне несвязанных доводов «за» и «против» обсуждаемого положения. Субъективными предпосылками эклектики чаще всего являются поверхностность, компилятивность и, пожалуй, самодовольство, особенно когда эти недостатки соединяются со стремлением выглядеть оригинальным, во что бы то ни стало. Источником эклектики может быть и неумеренно почтительное, 1

Гадамер Х. Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. С. 232.

4. Границы обоснования

129

некритичное отношение к существующим авторитетам, готовность заранее соглашаться с любым их мнением и решением. Писатель Д. Оруэлл в романе-антиутопии «1984» описывает своеобразную «управляемую реальность», в атмосфере которой сформировался герой и которая играет роль доминанты его мышления. Эта извращенная «реальность», именуемая также «двоемыслием», является внутренне разорванной, непоследовательной: «Его мысль скользнула в запутанный лабиринт двоемыслия. Знать и не знать, сознавать всю правду и в то же время говорить тщательно сочиненную ложь; придерживаться одновременно двух мнений, исключающих друг друга, знать, что они взаимно противоположны, и верить в оба; пользоваться логикой против логики; отвергать мораль и вместе с тем претендовать на нее... Даже для того чтобы понять слово «двоемыслие», необходимо прибегать к двоемыслию». Это «раздвоение мыслей» есть, конечно же, эклектика, и связана она с определенными социальными обстоятельствами: с резким диссонансом между господствующей идеологией и той реальной жизнью, выражением которой ее пытаются представить. Иногда эклектика выступает в качестве досадного, но неизбежного момента в развитии знания. Чаще всего это имеет место в период формирования системы воззрений или теории, когда осваивается новая проблематика и еще недостижим синтез разрозненных фактов, представлений и гипотез в единую систему. Эклектика нередко сознательно применяется в рекламе и массовой коммуникации, если фрагментарность и пестрота видения мира имеют большее значение, чем цельность, внутренняя связность и последовательность. Например, желая привлечь новых пациентов, один американский врач отоларинголог дал в газетах объявление такого содержания: «Около половины жителей США носят очки. Это еще раз доказывает, что без ушей жить нельзя. Принимаю ежедневно с 10 до 14 часов». Здесь очевидное, намеренное соединение только внешне связанных вещей направлено на то, чтобы сделать объявление запоминающимся. Пустота и теоретическое бесплодие эклектики обычно маскируются ссылками на необходимость охватить все многообразие существующих явлений единым, интегрирующим взглядом, не упуская при этом их реальных противоречий. Элементы эклектики так или иначе присутствуют в начальный период изучения нового, сложного материала, когда знания остаются фрагментарными и нет возможности выделить в массе сведений наиболее существенное и определяющее. Это следует иметь в виду, чтобы не казалось хорошо усвоенным то, что еще не обрело внутренней последовательности и единства. Обоснование — не только сложная, но и многоэтапная процедура. Обоснованное утверждение, вошедшее в теорию в качестве ее составного элемента, перестает быть проблематичным знанием. Но это не означает, что оно становится абсолютной истиной, не способной к дальнейшему развитию и уточнению. Обоснование утверждения делает его не абсолютной, а лишь относительной истиной, верно схватывающей механизм исследуемых явлений на данном уровне познания. В процессе дальнейшего углубления знаний такая истина может быть и непременно будет уточнена. Но ее основное содержание, под-

130

Глава 4. Теоретическая аргументация

вергнувшись ограничению и уточнению, сохранит свое значение. Сложность процедуры обоснования теоретических утверждений склоняет некоторых ученых к мнению, что эта процедура никогда не приводит к сколько-нибудь твердому результату и все наше знание по самой своей природе условно и гипотетично. Оно начинается с предположения и навсегда остается им, поскольку не существует пути, ведущего от правдоподобного допущения к несомненной истине. Современный Б. Рассел, в частности, говорит, что «все человеческое знание недостоверно, неточно и частично». «Не только наука не может открыть нам природу вещей, — утверждал А. Пуанкаре, — ничто не в силах открыть нам ее». К. Поппер долгое время отстаивал мысль, что такая вещь, как подтверждение гипотез, вообще выдумка. Возможно только их опровержение на основе установления ложности вытекающих из них следствий. То, что мы привыкли считать достоверным знанием, представляет собой, по мысли Поппера, лишь совокупность предположений, до поры до времени выдерживающих попытки опровергнуть их. Еще более радикальную позицию занимает П. Фейерабенд, утверждающий, что так называемый научный метод, всегда считавшийся наиболее эффективным средством получения нового знания и его обоснования, не более чем фикция: «Наука не выделяется в положительную сторону своим методом, ибо такого метода не существует; она не выделяется и своими результатами: нам известно, чего добилась наука, однако у нас нет ни малейшего представления о том, чего могли бы добиться другие традиции»1. Авторитет науки Фейерабенд склонен объяснять внешними для нее обстоятельствами: «Сегодня наука господствует не в силу ее сравнительных достоинств, а благодаря организованным для нее пропагандистским и рекламным акциям»2. В ключе этого «развенчания» научного метода и его результата — объективного научного знания Фейерабенд делает и общий вывод: «Наука гораздо ближе к мифу, чем готова допустить философия науки. Это одна из многих форм мышления, разработанная людьми, и не обязательно самая лучшая. Она ослепляет только тех, кто уже принял решение в пользу определенной идеологии или вообще не задумывается о преимуществах и ограничениях науки. Поскольку принятие или непри- нятие той или иной идеологии следует предоставлять самому индивиду, постольку отсюда следует, что отделение государства от церкви должно быть дополнено отделением государства от науки — этого наиболее агрессивного и наиболее догматического религиозного института. Такое отделение — наш единственный шанс достичь того гуманизма, на который мы способны, но которого никогда не достигали»3. Если наука не дает объективного, обоснованного знания и настолько близка к мифу и религии, что должна быть, подобно им, отделена от государства и, следовательно, от процесса обучения, то сама постановка задачи обоснования знания лишается смысла. Факт и слово авторитета, научный закон и вера или традиция, научный метод и интуитивное озарение становятся совершенно равноправными. Вследствие этого стирается различие между объективной ис1 2 3

Гадамер Х. Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. С. 518. Там же. С. 513. Там же. С. 146.

4. Границы обоснования

131

тиной, требующей надежного основания, и субъективным мнением, зачастую не опирающимся на какие-либо разумные доводы. Так сложность и неоднозначность процесса обоснования склоняет к идее, что всякое знание — гипотеза, и даже внушает мысль, что наука мало отличается от религии и мифа. Действительно, поиски абсолютной надежности и достоверности обречены на провал, идет ли речь о химии, истории или математике. Научные теории всегда в той или мной мере предположительны. Они дают не абсолютную, а только относительную истину. Но это именно истина, а не догадка или рискованное предположение. Практические результаты применения научного знания для преобразования мира, для осуществления человеческих целей свидетельствуют о том, что в теориях науки есть объективно истинное и, значит, неопровержимое содержание. При всей своей важности наука не является ни единственной, ни даже центральной сферой человеческой деятельности. Научное познание — по преимуществу только средство для решения обществом своих многообразных проблем. Сводить все формы человеческой деятельности к научному познанию или строить их по его образцу не только наивно, но и опасно. Ранее речь шла о способах обоснования, применяемых в науке и в тех областях жизни, в которых центральную роль играет последовательное, доказательное рассуждение. Но даже систему научного знания нельзя утвердить исключительно аргументами. Попытка обосновать каждое научное положение привела бы к регрессу в бесконечность. В фундаменте обоснования лежат способ действия, конкретная практика. Неоправданно распространять приемы обоснования, характерные для науки, на другие области, имеющие с наукой, возможно, мало общего и убеждающие совсем иными средствами. В художественном произведении ничего не нужно специально доказывать, напротив, надо отрешиться от желания строить цепочки рассуждений, выявляя следствия принятых посылок. «Сила разума в том, — говорил Б. Паскаль, — что он признает существование множества явлений, ему непостижимых; он слаб, если не способен этого понять»1. Здесь под «разумом» имеется в виду аргументирующий, обосновывающий разум, находящий наиболее совершенное воплощение в науке. Французский эстетик Ж. Жубер замечает об Аристотеле: «Он был не прав в своем стремлении сделать все в своих книгах научным, то есть доказуемым, аргументированным, неопровержимым; он не учел, что существуют истины, доступные одному лишь воображению, и что, быть может, именно эти истины — самые прекрасные»2. И если это верно в отношении Аристотеля, занимавшегося прежде всего логикой и философией, то тем более не правы те, кто «поверяя алгеброй гармонию», хотят перестроить по строгому научному образцу идеологию, мораль, художественную критику и т. д. Аргументация, и прежде всего обоснование, объективирует поддерживаемое положение, устраняет личностные, субъективные моменты, связанные с ним. Отсутствие аргументов в пользу какого-то убеждения не означает, однако, его полной субъективности. Особенно ярко об этом свидетельствует искусство. 1 2

Паскаль Б. Мысли. М.: Мир, 1995. С. 47. Жубер Ж. Литературная критика // Эстетика французского романтизма. М., 1988. С. 327.

132

Глава 4. Теоретическая аргументация

«Сущность художественного произведения, — пишет К. Юнг, — состоит не в его обремененности чисто личностными особенностями — чем больше оно ими обременено, тем меньше речь может идти об искусстве, — но в том, что оно говорит от имени и духа человечества, сердца человечества и обращается к ним. Чисто личное — это для искусства ограниченность, даже порок. «Искусство», которое исключительно или хотя бы в основном личностно, заслуживает того, чтобы его рассматривали как невроз. Если фрейдовская школа выдвинула мнение, что каждый художник обладает инфантильно-автоэротически ограниченной личностью, то это может иметь силу применительно к художнику как личности, но неприменимо к нему как творцу. Ибо творец... в высочайшей степени объективен, существен, сверхличен, пожалуй, даже бесчеловечен или сверхчеловечен, ибо в своем качестве художника он есть свой труд, а не человек»1. Рациональные способы обоснования — незаменимое орудие человеческого разума. Но область их приложения не безгранична. Расширение ее сверх меры столь же неоправданно, как и неумеренное сужение.

1

Юнг К. Г. Феномен духа в искусстве и науке. С. 145.

Глава 5. НЕУНИВЕРСАЛЬНЫЕ СПОСОБЫ АРГУМЕНТАЦИИ 1. Необходимость неуниверсальной аргументации Универсальные способы убеждения, подобные обращению к опыту и логическому обоснованию, применимы в любой аудитории. Всякого можно убедить в том, что снег белый и трава зеленая, показав белый снег и зеленую траву. Если принимается, что все металлы пластичны и медь — металл, то во всех случаях должно быть принято заключение, что медь пластична. Универсальная аргументация, рассматривавшаяся до сих пор, не исчерпывает всех возможных способов убеждения. Наряду с нею широко используется также неуниверсальная (контекстуальная, ситуативная) аргументация, эффективная не в любой, а лишь в некоторых аудиториях. К неуниверсальным способам аргументации относятся ссылки на традицию, авторитеты, интуицию, веру, здравый смысл, вкус и т. п. Человек всегда погружен в конкретную ситуацию. Он живет в конкретное время, в определенной стране, разделяет убеждения и предрассудки своего общества, верит в то, во что верят и многие другие люди и т. д. Наивно было бы пытаться убедить его в чем-то, кроме самых абстрактных истин, с помощью одних лишь универсальных аргументов. Исторический характер человеческого существования предполагает, что свои основные жизненные проблемы человек решает, опираясь не столько на универсальные, сколько на контекстуальные, зависящие от времени и от среды доводы. На контекстуальной аргументации держатся, в конечном счете, мораль, религия, право и другие важные социальные институты. Второй спорный момент связан с допустимостью в науках, и прежде всего в общественных науках, так называемой контекстуальной, или ситуативной, аргументации. Научные способы обоснования образуют определенную иерархию. Вершиной ее является эмпирическая аргументация (прямое или косвенное подтверждение в опыте). Далее следует теоретическая аргументация (логическая и системная аргументация, методологическая аргументация и т. п.), затем — контекстуальная аргументация. Последняя включает ссылки на традицию, здравый смысл, авторитеты, интуицию, веру, вкус, ценности. Эмпирическая и теоретическая аргументация являются универсальными: они применимы и действенны в любой аудитории. Контекстуальные способы обоснования действенны только в определенных аудиториях. Например, ссылка

134

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

на традицию влияет лишь на тех, кто принадлежит данной традиции; ссылка на авторитет значима только для того, кто признает этот авторитет, и т. д. Здравый смысл, вера, вкус являются разными у представителей разных культур. В случае контекстуальных способов обоснования речь следует вести о науках, истолковывающих мир не как бытие, т. е. постоянное повторение одного и того же, а как становление — непрерывное порождение нового. Именно в науках о становлении всегда фигурирует «настоящее», от которого исследователь не в состоянии избавиться. Только эти науки учитывают «стрелу времени». Она делает контекстуальные аргументы необходимой составной частью всякого процесса научного обоснования. Что касается общественных наук, то контекстуальное обоснование необходимо в них и потому, что они предполагают оценки. Известно, что неопозитивисты требовали исключения оценочных суждений из языка науки. В современной методологии науки отношение к оценкам радикально изменилось. Как правильно замечает Г. Маркузе, прежде чем начать свое исследование представитель социальной науки должен принять, по меньшей мере, две оценки: во-первых, человеческая жизнь стоит, чтобы ее прожить, и, во-вторых, существующее общество допускает усовершенствование, делающее жизнь человека лучше, чем она была ранее1. Если это не так, исследование человека и общества теряет смысл. Долгое время контекстуальное обоснование считалось нерациональным или даже иррациональным. Только в последние десятилетия стало ясно, что без контекстуальных, зависящих от аудитории аргументов не способны обходиться ни гуманитарные, ни социальные науки. Таким образом, контекстуальное обоснование рационально. Оно достаточно широко используется в общественных науках, без него эти науки просто невозможны. Другой вопрос, что его использование носит, как правило, скрытый, имплицитный характер. Ссылки на традицию, а тем более на здравый смысл, интуицию и т. д. редко фигурируют в явном виде.

2. Традиция Из всех контекстуальных аргументов наиболее употребим и наиболее значим аргумент к традиции. В сущности, все контекстуальные аргументы содержат в свернутом, имплицитном виде ссылку на традицию. Признаваемые авторитеты, интуиция, вера, здравый смысл, вкус и т. п. формируются исторической традицией и не могут существовать независимо от нее. Чуткость аудитории к приводимым аргументам в значительной мере определяется теми традициями, которые она разделяет. Это верно не только для аргументации в науках о духе, но во многом и для аргументации в науках о природе. Традиция закрепляет те наиболее общие допущения, в которые нужно верить, чтобы аргумент казался правдоподобным, создает ту предварительную установку, без которой он утрачивает свою силу. При этом «...один и тот же аргумент, выражающий одно и то же отношение между понятиями и опираю1

См.: Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994. С. ХII–ХIII.

2. Традиция

135

щийся на хорошо известные допущения, — отмечает П. Фейерабенд, — в одно время может быть признан и даже прославляться, в другое — не произвести никакого впечатления»1. В качестве примера Фейерабенд приводит спор между сторонниками и противниками гипотезы Коперника. Стремление Коперника разработать такую систему мироздания, в которой каждая ее часть вполне соответствовала бы всем другим частям и в которой ничего нельзя было бы изменить, не разрушая целого, не могло найти отклика у тех, кто был убежден, что фундаментальные законы природы открываются нам в повседневном опыте, и кто, следовательно, рассматривал полемику между Аристотелем и Коперником как решающий аргумент против идей последнего. Из анализа индивидуальных реакций на учение Коперника следует, заключает Фейерабенд, что «аргумент становится эффективным только в том случае, если он подкреплен соответствующей предварительной установкой, и лишается силы, если такая установка отсутствует... Чисто формальных аргументов не существует»2. Традиция представляет собой анонимную, стихийно сложившуюся систему образцов, норм, правил и т. п., которой руководствуется в своем поведении достаточно обширная и устойчивая группа людей. Традиция может быть настолько широкой, что охватывает все общество в определенный период его развития. Наиболее популярные традиции, как правило, не осознаются как таковые. Особенно наглядно это проявляется в традиционном обществе, где традициями определяются все сколько-нибудь значимые стороны социальной жизни. Традиции имеют отчетливо выраженный двойственный, описательно-оценочный характер. С одной стороны, они аккумулируют предшествующий опыт успешной деятельности и оказываются своеобразным его выражением, а с другой — представляют собой проект и предписание будущего поведения. Традиции являются тем, что делает человека звеном в цепи поколений, что выражает пребывание его в историческом времени, присутствие в «настоящем» как звене, соединяющем прошлое и будущее. Традиционализм и антитрадиционализм — две крайние позиции в трактовке традиций. Традиционализм исходит из убеждения, что практическая мудрость по-настоящему воплощена в делах, а не в писаных правилах, и ставит традицию выше разума. Антитрадиционализм, напротив, считает традицию предрассудком, который должен быть преодолен с помощью разума. Господство традиционализма не только в теории, но и в практической жизни характерно для коллективистических обществ с жесткой структурой. Таковыми являются средневековое феодальное общество, так называемые восточные деспотии (Древний Египет, Древний Китай и др.) и тоталитарные общества XX в. Жесткая структура присуща также высокоинтегрированной массе: в современном индивидуалистическом обществе — армии, церкви, некоторым политическим партиям. Во многом эта же структура реализуется в «нормальной», или «парадигмальной», науке, т. е. в научной дисциплине, имеющей твердое ядро, добившейся успеха и устоявшейся. 1 2

Фейерабенд П. Избр. тр. по методологии науки. М.: Прогресс, 1986. С. 469. Там же.

136

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Таким образом, история человечества — это главным образом история коллективистических обществ, причем в человеческой истории всегда была и остается почва для гипертрофированного традиционализма и соответственно для особого распространения аргументации, связанной с традицией. Традиционализму присущи некоторые характерные черты. Особенно наглядно они проявляются в средневековом традиционализме, когда правильным считалось лишь все устоявшееся, завоевавшее в жизни прочное место. Во-первых, традиционализму всегда сопутствует консерватизм. Но средневековый традиционализм является не просто консерватизмом, поскольку в установке на старину видится особая доблесть и старое считается обладающим особым моральным достоинством. В средневековом сознании консерватизм проявляется многообразно. Прежде всего оно озабочено сохранением ядра религиозной доктрины, лежащей в основе средневекового мировоззрения. Неприкосновенными считаются и все ее детали, но в условиях постоянно изменяющейся действительности отдельными ее частями приходится поступаться. В частности, в позднее средневековье был расширен традиционный перечень деяний милосердия: в него включили не упоминаемое в Библии седьмое деяние — погребение умерших. Консерватизм распространяется и на обсуждаемые проблемы: их круг ограничен и устойчив, все они представляют собой только переформулировку проблем, поставленных еще в авторитетных источниках. Средневековый мыслитель консервативен и по своей психологии: его раздражает даже само намерение обсуждать проблемы, не затрагивавшиеся ранее и не освященные традицией. Он настороженно относится и к попыткам поновому, другим языком изложить старое содержание. Во-вторых, традиционализму присущ отказ от новаторства, который не является, как следует из сказанного выше, сознательным выбором средневекового человека. Этот отказ органически вытекает из общего характера средневековой культуры — прежде всего из ее традиционализма — и не воспринимается представителями данной культуры как внешнее ограничение творческой свободы. Теоретический метод средневекового философа, как и метод художника той эпохи, можно назвать иконографическим. Его задача — передать современниками потомству образ истины таким, каким он дается в первообразе, не привнося ничего от себя и максимально исключая свою субъективность из творческого процесса. В-третьих, для воспроизведения истины, не меняющейся со временем, мыслитель и художник должны выйти за пределы своей субъективности и не привносить ничего личного, индивидуального в создаваемое произведение. Именно этим стремлением к безличности и полной объективности в процессе творчества объясняется широко распространенная в средние века и так удивляющая современного читателя и зрителя анонимность произведений средневековой философии, науки и искусства. Почти все произведения искусства той эпохи дошли до нас безымянными, многие философские произведения были приписаны их авторами более крупным авторитетам, что является по сути одной из форм анонимности. В-четвертых, традиционализм в сфере творчества означал подчинение канону, устойчивому во времени. Каноничность средневекового творчества была одним из определяющих его свойств.

2. Традиция

137

В-пятых, в традиционализме нашли свое выражение реализм и корпоративность средневекового сознания, его тенденция подчинять элементы и части целому, рассматриваемому не только как более важное, но и как более реальное, чем любые составляющие его части. Средневековый человек всегда принадлежит к определенной группе и конкретному сословию, и он говорит не от своего имени, а от лица этой группы. Так, средневековый философ рассуждает только от имени «христианской философии», он никогда не говорит от первого лица, от собственного имени. Безразлично, чьими устами будет высказана истина. Она выше того отдельного человека, которому довелось увидеть ее свет. Целое выше своей части, сверхличное выше личного, традиция выше ее отдельного представителя. Этот антииндивидуализм средневековых мыслителей находит свое выражение, в частности, в том, что в текстах преобладают безличные обороты, а личная форма глагола употребляется во множественном числе: «мы говорим», «мы полагаем» и т. п. Фома Аквинский использует, например, личную форму единственного числа только в одном виде: «отвечаю, что следует утверждать». Аргумент к традиции был одним из основных в средневековой жизни, а в вопросах практических он оказывался обычно решающим. Индивидуалистические общества существовали в античных Греции и Риме, а начиная с XVII в. утвердились в Западной Европе. В XX в. в ряде стран Западной Европы индивидуалистические общества на довольно длительный период были замещены коллективистическими1. Просвещение истолковывало традицию как одну из форм авторитета. На этом основании был выдвинут общий лозунг преодоления всех предрассудков, и прежде всего предрассудков авторитета и предрассудков поспешности. Поспешность — источник ошибок, возникающих при опоре на собственный разум. Она может быть устранена или скорректирована путем методически дисциплинированного употребления разума. Предрассудки авторитета проистекают из того, что люди вообще не обращаются к собственному разуму, передоверяя авторитету способность рассуждать, и эти предрассудки самые опасные. Как верно указывает X. Г. Гадамер, «действительным результатом Просвещения является... подчинение разуму всех авторитетов» и, в конечном счете, их отрицание2. Противоположность между верой в авторитет и использованием собственного разума сама по себе вполне оправданна: «Авторитет, если он занимает место собственных суждений, и в самом деле становится источником предрассудков. Однако это не исключает для него возможности быть также источником истины; эту-то возможность и упустило из виду Просвещение, безоговорочно отвергнув все предрассудки»3. Учение о предрассудках должно быть освобождено от просвещенческого экстремизма, вообще отрицающего авторитет как источник внеразумных суждений. К традиции как разновидности авторитета относится все, что касается авторитета вообще. «То, что освящено преданием и обычаем, обладает безымян1 См. подробнее: Ивин А. А. Из тени в свет перелетая… Очерки современной социальной философии. М.: Прогресс–Традиция, 2015. Гл. 4; Ивин А. А. Философское измерение истории. М.: Проспект, 2016. Гл. 3–4. 2 Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 334. 3 Там же. С. 334–335.

138

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

ным авторитетом, и все наше историческое конечное бытие определяется постоянным господством унаследованного от предков — а не только понятого на разумных основаниях — над нашими поступками и делами»1. В значительной степени благодаря обычаям и преданию существуют нравы и этические установления. Все попытки основать систему морали на одном разуме остаются абстрактными. «Критическое сознание», начиная с Р. Декарта, много раз обращалось к проблеме «рационально обоснованной» системы морали, но, в сущности, ничего или почти ничего не достигло. Романтизм, возвеличивая традицию и противопоставляя ее разумной свободе, рассматривает ее как историческую данность, подобную данностям природы. В результате традиция оказывается противоположностью свободному самоопределению, поскольку выступает как некая самоочевидность и не нуждается в разумных основаниях. «...Безусловной противоположности между традицией и разумом не существует, — пишет Гадамер. — Сколь бы проблематичной ни была сознательная реставрация старых или сознательное основание новых традиций, романтическая вера в «естественные традиции», перед которыми разум якобы просто-напросто умолкает, исполнена не меньших предрассудков и в основе своей носит просвещенческий характер»2. Истолкование Гадамером соотношения традиции и разума удачно избегает крайностей и Просвещения, и романтизма. Традиция завоевывает свое признание, опираясь прежде всего на познание, и не требует слепого повиновения. Она не является также чем-то подобным природной данности, ограничивающей свободу действия и не допускающей критического обсуждения. Традиция — это точка пересечения человеческой свободы и человеческой истории. Разум как традиция Разум не является неким изначальным фактором, призванным играть роль беспристрастного и безошибочного судьи. Разум складывается исторически, и рациональность может рассматриваться как одна из традиций. «...Рациональные стандарты и обосновывающие их аргументы, — пишет П. Фейерабенд, — представляют собой видимые элементы конкретных традиций, которые включают в себя четкие и явно выраженные принципы и незаметную и в значительной мере неизвестную, но абсолютно необходимую основу предрасположений к действиям и оценкам. Когда эти стандарты приняты участниками такой традиции, они становятся «объективной» мерой превосходства. В этом случае мы получаем «объективные» рациональные стандарты и аргументы, обосновывающие их значимость»3. Вместе с тем разум — это привилегированная традиция, а не одна из многих равноправных традиций. Он старше всех иных традиций и способен пережить любую из них. Он универсален и охватывает всех людей, в то время как другие традиции ограничены не только во времени, но и в пространстве. Разум — самая 1 2 3

Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 336. Там же. Фейерабенд П. Указ. соч. С. 157.

2. Традиция

139

гибкая из традиций, меняющаяся от эпохи к эпохе. Он представляет собой критическую, в частности самокритическую, традицию. И наконец, разум имеет дело с истиной, стандарты которой не являются конвенциональными. Из того, что разум — одна из традиций, Фейерабенд делает два радикальных вывода. Во-первых, «традиции не являются ни плохими, ни хорошими, они просто есть... «Говорить объективно», то есть независимо от участия в той или иной традиции, невозможно»1. Рациональность не является верховным судьей над традициями. Она сама есть традиция или сторона некоторой традиции, и потому она ни хороша, ни плоха — она просто есть. Во-вторых, «некоторой традиции присущи желательные или нежелательные свойства только при сравнении с другой традицией, т. е. только когда она рассматривается участниками, которые воспринимают мир в терминах свойственных им ценностей»2. Утверждения этих участников кажутся объективными вследствие того, что ни сама традиция, ни ее участники в этих утверждениях не упоминаются. В то же время они субъективны, поскольку зависят от избранной традиции. Их субъективность становится заметной, как только участники осознают, что другие традиции приводят к другим оценкам. Эти выводы Фейерабенда не кажутся обоснованными. Его позиция представляет собой, в сущности, воспроизведение старой романтической трактовки традиции как исторической данности, не подлежащей критике и совершенствованию. Однако очевидно, что традиции проходят через разум и могут оцениваться им. Эта оценка является исторически ограниченной, поскольку разум всегда принадлежит определенной эпохе и разделяет все ее «предрассудки». Тем не менее оценка разума может быть более широкой и глубокой, чем оценка одной традиции с точки зрения какой-то иной традиции, неуниверсальной и некритической. Разные традиции не просто существуют наряду друг с другом. Они образуют определенную иерархию, в которой разум занимает особое место. Следствием ошибочной трактовки соотношения традиции и разума является заключение Фейерабенда о решающем влиянии традиции на оценку убедительности аргументации. Традиция действительно способна усиливать или ослаблять значение аргументов и даже производить определенную их селекцию. В первую очередь это касается контекстуальной аргументации. Но возможности традиции ограничены. Она может ослабить воздействие универсальной аргументации, но не способна ни отменить его полностью, ни превратить любой аргумент в простую пропагандистскую уловку. Противоположность традиции и разума носит относительный характер: традиции складываются при участии разума, а сам разум в каждый конкретный период является продолжением и развитием имманентно присущей человеку традиции рациональности. Обращение к традиции для поддержки выдвигаемых положений — обычный способ аргументации в обществах, где господствует традиционализм и где традиция ставится если не выше разума, то по меньшей мере наравне с ним. В обществах и сообществах с жесткой структурой аргумент к традиции — один из 1 2

Фейерабенд П. Избр. тр. по методологии науки. М.: Прогресс, 1986. С. 492–493. Там же. С. 493.

140

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

самых весомых и убедительных. Это относится и к «нормальной» науке, продолжающей и развивающей определенную традицию. Аргумент к традиции неизбежен во всех тех научных рассуждениях, в которые входит «настоящее» как тема обсуждения или как один из факторов, определяющих позицию исследователя. Обращение к традиции — обычный способ аргументации в морали. Наши установления и поступки в значительной степени определяются традицией. Все попытки обоснования или усовершенствования системы морали, абстрагирующиеся от традиции, неизбежно являются декларативными и не имеющими никаких практических последствий. Совершенно немыслимо было бы ожидать от современной науки и ее прогресса обоснования новой морали. Повседневная жизнь во многом опирается на традицию, и апелляция к ней — стандартный прием практической аргументации.

3. Авторитет Аргумент к авторитету — это ссылка на мнение или действия лица, прекрасно зарекомендовавшего себя в данной области своими суждениями или поступками. Традиция складывается стихийно и не имеет автора, авторитетом же является конкретное лицо. Ссылка на авторитет встречается во всех областях познания и деятельности. Библиотеки, которыми пользуются исследователи, — это собрания мнений авторитетов, занимавшихся разными областями знания. Изучение истории, этики, эстетики и других наук, имеющих дело с человеческой деятельностью, является одновременно и воспитанием уважительного отношения к определенным авторитетам. Наиболее часто ссылки на авторитеты встречаются в коллективистических обществах, немыслимых не только без сохранения и соблюдения определенных традиций, но и без собственных, признаваемых всеми авторитетов. Жизнь всякого общества предполагает те или иные авторитеты. Но в коллективистическом обществе их особенно много и они особенно жестки по сравнению с авторитетами индивидуалистического общества. Авторитарность средневекового мышления и средневековой аргументации — прекрасный образец авторитарности мышления и аргументации в рамках любой жесткой структуры, будь то тоталитарное общество, армия, церковь, толпа или «нормальная» наука. Во всех этих обществах и сообществах мышление и аргументация во многом находятся не только под властью традиции, но и под властью авторитетов. Поэтому и здесь, как и при рассмотрении традиции, стоит обратиться к средневековой культуре и на ее примере выделить характерные черты аргументации, опирающейся на авторитеты. Во-первых, авторитарное мышление проникает во все сферы средневековой культуры. Чтобы подвигнуть кого-то к раскаянию, апеллируют не к общему понятию нравственно похвального или предосудительного действия, а перечисляют соответствующие примеры из Библии. Чтобы предостеречь от распутства, вспоминают все подходящие случаи, обсуждаемые и осуждаемые древними. Для всякого жизненного происшествия всегда находятся аналоги и соответствующие примеры из Священного Писания, истории или литерату-

3. Авторитет

141

ры. В серьезных доказательствах всегда прибегают к ссылкам на авторитетные источники в качестве исходного пункта и надежной поддержки. Как писал французский философ XVIII в. М. Кондорсе, в Средние века «речь шла не об исследовании сущности какого-либо принципа, но о толковании, обсуждении, отрицании или подтверждении другими текстами тех, на которые он опирался. Положение принималось не потому, что оно было истинным, но потому, что оно было написано в такой-то книге и было принято в такой-то стране и с такого-то века. Таким образом, авторитет людей заменял всюду авторитет разума. Книги изучались гораздо более природы и воззрения древних лучше, чем явления Вселенной»1. В основе своей эта критика отражает общее отношение Просвещения к средним векам. Кондорсе, конечно, прав, подчеркивая авторитарный характер средневекового мышления. Однако он излишне прямолинейно разграничивает «авторитет разума» и «авторитет людей», истолковывая последний как противостоящий разуму. Подобно многим другим критикам средневековой авторитарности, Кондорсе не видит, что она нередко носила, особенно в позднем средневековье, формальный характер: под видом добросовестного истолкования авторитетных суждений средневековый теоретик излагал свои собственные воззрения. Формализм был общей чертой средневековой культуры, он сказывался также на ее авторитетах. О самом выдающемся представителе средневековой философии — Фоме Аквинском — Б. Рассел говорит: «Он не занимался исследованием, результат которого нельзя знать заранее. До того как он начинает философствовать, он уже знает истину: она провозглашена католической верой. Если он может найти по видимости рациональные аргументы для некоторых областей веры — тем лучше; если же не может, ему требуется всего-навсего вернуться вновь к Откровению»2. Здесь опять-таки верная мысль об авторитарности средневекового мышления излагается в излишне категоричной форме, в частности без учета того важного аспекта, что во времена Фомы Аквинского ссылки на авторитет стали уже в значительной мере формальными, так что опора на один и тот же круг авторитетных источников (или даже выдержек из них) могла стать отправной точкой в создании двух принципиально различных теоретических конструкций. Что касается авторитетных источников, то лучшим их подтверждением служит, по мнению средневекового человека, их древность и несомненные прошлые успехи. Самой древней является Библия — единственный в своем роде «полный свод всех возможных истин» (Ориген), сообщенных человеку Богом и сохраняющих свое значение на все времена. В Библии есть ответы на все вопросы, задача заключается в том, чтобы расшифровать, раскрыть и разъяснить сказанное в ней. Чем ближе стоит текст ко времени Откровения, тем более он достоверен и важен. Во-вторых, из авторитарности средневековой культуры непосредственно вытекает ее комментаторство — стремление ограничиться детализацией доктрины и уточнением частностей, не ставя под сомнение, а иногда даже вообще не 1 Кондорсе М. Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума. М.; СПб., 1909. С. 481. 2 Рассел Б. История западной философии. М.: Прогресс, 1959. С. 481.

142

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

обсуждая ее центральные положения. В форме комментария написана значительная часть средневековых философско-теологических сочинений, особенно относящихся к раннему средневековью. Однако в позднем средневековье теоретическая мысль оказалась достаточно свободной вариацией на темы, определенные комментируемым текстом. В-третьих, авторитарностью определялся и существенно экзегетический, толковательный характер средневекового теоретизирования. Мыслитель той эпохи всегда начинает с классического текста и ставит своей непосредственной задачей не его анализ и критику, а только правильное его истолкование. «Текст, написанный много веков назад и освященный традицией, текст, в котором нельзя изменить ни слова, деспотически правит мыслью философа, устанавливает ей предел и меру», — пишет Г. Г. Майоров1. Вместе с тем он обоснованно замечает, что «каждый экзегет давал свою и непременно «более точную», как он считал, реконструкцию мыслей авторитета, на деле вместо реконструкции создавая обычно конструкцию, навязывая авторитету свое собственное видение предмета». В-четвертых, с традиционализмом и авторитарностью средневековой культуры тесно связана характерная для этой культуры черта, которую, вслед за Й. Хейзингой, можно назвать формализмом. Суть его в том, что форма постоянно господствует над конкретным содержанием, внешнее, жесткое правило едва ли не целиком определяет жизнь и деятельность средневекового человека, его отношение к миру и к другим людям. Формализм проистекает из ощущения трансцендентной сущности вещей, из очерченности всякого представления незыблемыми границами. В социальной сфере такие границы явлений устанавливаются прежде всего авторитетом и традицией. В-пятых, с формализмом связан широко распространенный в средневековье идеализм — уверенность в том, что каждый возникший вопрос должен получить идеальное разрешение. Для этого нужно только познать правильное соотношение между частным случаем и вечными истинами. Само это соотношение выводится, когда к фактам прилагаются формальные правила. В-шестых, подобное истолкование процедуры решения конкретных проблем так или иначе ведет к казуистике. «Так решаются не только вопросы морали и права; казуистический подход господствует, помимо этого, и во всех прочих областях жизни. Повсюду, где главное — стиль и форма, где игровой элемент культуры выступает на первый план, казуистика празднует свой триумф»2. Средневековая аргументация в большинстве случаев является формалистической и казуистической. Это верно и для других типов общества с жесткой структурой. В-седьмых, непосредственно из всеобщего формализма средневековой культуры вытекает своеобразная, донельзя упрощенная манера мотивации. В любой ситуации выделяются лишь немногие черты, которые заметно преувеличиваются и ярко расцвечиваются, так что, замечает Хейзинга, «изображение от1 Майоров Г. Г. Формирование средневековой философии. Латинская патристика. М.: Мысль, 1979. С. 9–10. 2 Хейзинга Й. Осень Средневековья. М.: Мысль, 1988. С. 261.

3. Авторитет

143

дельного события постоянно являет резкие и утяжеленные линии примитивной гравюры на дереве»1. Для объяснения обычно бывает достаточно одного-единственного мотива, и лучше всего самого общего характера, наиболее непосредственного или самого грубого. В итоге почти всегда получается, что объяснение всякого случая готово как бы заранее, оно дается с легкостью и с готовностью принимается на веру. «Если мы согласимся с Ницше, что «отказ от ложных суждений сделал бы жизнь немыслимой», то тогда мы сможем именно воздействием этих неверных суждений частично объяснить ту интенсивность жизни, какою она бывала в прежние времена. В периоды, требующие чрезмерного напряжения сил, неверные суждения особенно должны приходить нервам на помощь. Собственно говоря, человек средневековья в своей жизни не выходил из такого рода духовного кризиса; люди ни мгновения не могли обходиться без грубейших неверных суждений, которые под влиянием узкопартийных пристрастий нередко достигали чудовищной степени злобности»2. Именно формализмом Хейзинга объясняет поразительное — с более поздней точки зрения — легкомыслие и легковерие людей средневековья. Это легкомыслие может даже внушить впечатление, что они вообще не имели никакой потребности в реалистическом мышлении. Легковерием и отсутствием критицизма проникнута каждая страница средневековой литературы. В-восьмых, характерные черты средневековой культуры, прежде всего ее авторитарность и традиционализм, обусловили чрезвычайную распространенность в ней дидактизма, учительства, назидательности. Средневековый человек во всякой вещи ищет «мораль», тот непременный урок, который заключается в этой вещи и составляет основное ее содержание. В силу этого каждый литературный, исторический или житейский эпизод тяготеет к кристаллизации в нравственный образец, притчу или хотя бы поучительный пример или довод. Всякий текст обнаруживает тяготение превратиться в сентенцию, изречение. Все сказанное о средневековой авторитарности в общем и целом относится к авторитарности в любую иную эпоху. Средневековое мышление — только пример авторитарного мышления как такового. Авторитарное мышление стремится усилить и конкретизировать выдвигаемые положения прежде всего на основе поиска и комбинирования цитат и изречений, принадлежащих признанным авторитетам. При этом последние канонизируются, превращаются в кумиров, которые не могут ошибаться и гарантируют от ошибок тех, кто следует за ними. Не существует мышления беспредпосылочного, опирающегося только на себя. Всякое мышление исходит из определенных, явных или неявных, анализируемых или принимаемых без анализа предпосылок, ибо оно всегда опирается на прошлый опыт и его осмысление. Но предпосылочность теоретического мышления и его авторитарность не тождественны. Авторитарность — это особый, крайний, так сказать, вырожденный случай предпосылочности, когда функцию самого исследования и размышления пытаются почти полностью переложить на авторитет. 1 2

Хейзинга Й. Осень Средневековья. С. 259. Там же. С. 263.

144

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Авторитарное мышление еще до начала изучения конкретных проблем ограничивает себя некой совокупностью «основополагающих» утверждений, тем образцом, который определяет основную линию исследования и во многом задает его результат. Изначальный образец не подлежит ни сомнению, ни модификации, во всяком случае в своей основе. Предполагается, что он содержит в зародыше решение каждой возникающей проблемы или, по крайней мере, ключ к такому решению. Система идей, принимаемых в качестве образца, считается внутренне последовательной. Когда образцов несколько, они признаются вполне согласующимися друг с другом. Если все основное уже сказано авторитетом, на долю его последователя остаются лишь интерпретация и комментарий известного. Мышление, плетущееся по проложенной другими колее, лишено творческого импульса и не открывает новых путей. Ссылка на авторитет, на сказанное или написанное кем-то не относится к универсальным способам обоснования. Разумеется, авторитеты нужны, в том числе в теоретической сфере. Возможности отдельного человека ограничены, далеко не все он в состоянии самостоятельно проанализировать и проверить. Во многом он вынужден полагаться на мнения и суждения других. Но полагаться следует не потому, что это сказано «тем-то», а потому, что сказанное представляется правильным. Слепая вера во всегдашнюю правоту авторитета, а тем более суеверное преклонение перед ним плохо совместимы с поисками истины, добра и красоты, требующими непредвзятого, критичного ума. Как говорил Б. Паскаль, «ничто так не согласно с разумом, как его недоверие к себе». Авторитет принадлежит определенной человеческой личности, но авторитет личности имеет своим последним основанием не подчинение и отречение от разума, а осознание того, что эта личность превосходит нас умом и остротой суждения. «Авторитет покоится на признании, — пишет Гадамер, — и, значит, на некоем действии самого разума, который, сознавая свои границы, считает других более сведущими. К слепому повиновению приказам этот правильно понятый смысл авторитета не имеет вообще никакого отношения. Более того, авторитет непосредственно не имеет ничего общего с повиновением, он связан прежде всего с познанием»1. Признание авторитета всегда связано с допущением, что его суждения не носят неразумно-произвольного характера, а доступны пониманию и критическому анализу. Выделим наиболее характерные черты авторитета всякого коллективистического общества, а также авторитетов многообразных коллективистических сообществ, подобных армии, церкви, тоталитарной политической партии и т. д. Во-первых, какова бы ни была обсуждаемая социальная проблема, всегда предполагается, что у авторитета есть ее решение. Нужно только тщательно, без личных и групповых пристрастий проанализировать его взгляды и найти ответ. 1

Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 332.

3. Авторитет

145

Во-вторых, у авторитета нег и не может быть внутренних противоречий. Он всегда рассуждает последовательно и не отступает от однажды принятой точки зрения. Единственное, что он может сделать, — это конкретизировать свою позицию применительно ко вновь возникшим обстоятельствам. В-третьих, у авторитета нет внутренней эволюции идей. С молодости и до самой смерти он развивает одну и ту же систему идей, ничего не отбрасывая и ничего кардинально не меняя. Например, нет расхождений между Ветхим Заветом и Новым Заветом, между Евангелием и Посланиями апостолов и т. д. Нет различий между молодым Марксом и зрелым Марксом, между ленинским учением о партии начала XX в. и после победы Октябрьской революции и т. д. В-четвертых, идеи авторитета никогда не используются в полном объеме, далеко не все написанное или сказанное им привлекается к обсуждению конкретных вопросов. Как правило, в ходу достаточно узкий, «канонический» круг цитат из авторитета. Например, не все работы Маркса были опубликованы в Советском Союзе, ряд его идей систематически замалчивался, а некоторые его работы вообще были поставлены под строгий запрет, в частности «Секретная дипломатическая история XVIII века», весьма критичная в отношении традиций русского государства. Полное собрание сочинений Ленина было полным только по названию. В широком практическом использовании были сборники цитат: «Ленин о культуре», «Ленин о литературе», «Маркс, Ленин, КПСС о государстве» и т. п. В-пятых, если авторитетов несколько, то они вполне согласуются друг с другом. Они никогда не вступают в полемику и тем более не противоречат друг другу, они только развивают, дополняют и конкретизируют сказанное ранее другими авторитетами. В-шестых, авторитет допускает разные истолкования. Каждый толкователь авторитета стремится дать свою и непременно «более точную» реконструкцию его мыслей. На деле такая реконструкция обычно оказывается новой конструкцией, навязыванием авторитету своего собственного видения предмета, выискиванием у авторитета ответов на те вопросы, над которыми он, возможно, никогда не задумывался. Задача толкователя не столько доказать истинность своего толкования вопроса, сколько продемонстрировать сообразность этой трактовки общей позиции авторитета. Необходимо отметить, что «культ авторитета» не всегда лишает коллективистского теоретика известной самостоятельности и даже оригинальности. Дело отчасти в неизбежной неопределенности авторитета в плане ответов на те вопросы, которые перед ним прямо не вставали, что дает возможность разных его истолкований, а отчасти — в постоянном изменении способа истолкования его идей. Экзегеза иногда употребляется для подтверждения позиции авторитета, но чаще — для авторитетного подтверждения позиции ее автора. Авторитарное мышление, характеризуемое неумеренными и некритическими ссылками на признанные авторитеты, довольно широко распространено и в обыденной жизни. Это объясняется рядом причин. Одна из них уже упоминалась: человек не способен не только жить, но и мыслить в одиночку. Он остается «общественным существом» и в сфере мышления: рассуждения каждого индивида опираются на открытия и опыт других людей. Нередко бывает трудно уловить ту грань, где критическое, взвешенное восприятие переходит в не-

146

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

оправданное доверие к написанному и сказанному другими. Американский предприниматель и организатор производства Генри Форд как-то заметил: «Для большинства людей наказанием является необходимость мыслить». Вряд ли это справедливо в отношении большинства, но определенно есть люди, больше склонные полагаться на чужое мнение, чем искать самостоятельное решение. Приведем несколько примеров. Некий дофин Франции никак не мог понять из объяснений своего преподавателя, почему сумма углов треугольника равна двум прямым углам. Наконец преподаватель воскликнул: «Я клянусь Вам, Ваше высочество, что она им равна!» — «Почему же Вы мне сразу не объяснили столь убедительно?» — спросил дофин. Случай с дофином, больше доверяющим клятве, чем геометрическому доказательству, — концентрированное выражение лени и нелюбопытства, которые, случается, склоняют к пассивному следованию за авторитетом. Однажды норвежская полиция, обеспокоенная распространением самодельных лекарств, поместила в газете объяснение о недопустимости использовать лекарство, имеющее следующую рекламу: «Новое лекарственное средство Луризм-300: спасает от облысения, излечивает все хронические болезни, экономит бензин, делает ткань пуленепробиваемой. Цена — всего 15 крон». Обещания, раздаваемые этой рекламой, абсурдны, к тому же слово «луризм» на местном жаргоне означало «недоумок». И тем не менее газета, опубликовавшая объявления, в ближайшие дни получила триста запросов на это лекарство с приложением нужной суммы. Определенную роль в этом сыграли, конечно, вера и надежда на чудо, свойственные даже современному человеку, но также и характерное для многих доверие к авторитету печатного слова. Все, что напечатано, верно — такова одна из предпосылок обыденного авторитарного мышления. А ведь стоит только представить, сколько всякого рода небылиц и несуразностей печаталось и в прошлом, и сейчас, чтобы не смотреть на напечатанное некритично.

4. Интуиция Интуицию обычно определяют как прямое усмотрение истины, постижение ее без всякого рассуждения и доказательства. Для интуиции типичны неожиданность, невероятность, непосредственная очевидность и неосознанность ведущего к ней пути. Интуитивная аргументация представляет собой ссылку на непосредственную, интуитивную очевидность выдвигаемого положения. В чистом виде интуитивная аргументация является редкостью. В «непосредственном схватывании», внезапном озарении и прозрении много неясного и спорного. Философ М. Бунге говорит даже, что «интуиция — это коллекция хлама», куда мы сваливаем все интеллектуальные механизмы, о которых не знаем, как их проанализировать или даже как их точно назвать, либо такие, анализ которых нас не интересует1. Поэтому, как правило, для результата, най1

См.: Бунге М. Причинность. М.: Мысль, 1978. С. 236.

4. Интуиция

147

денного интуитивно, задним числом подыскиваются основания, кажущиеся более убедительными, чем простая ссылка на интуитивную очевидность. Тем не менее интуиция существует и играет заметную роль в познании. Далеко не всегда процесс научного и тем более художественного творчества и постижения мира осуществляется в развернутом, расчлененном на этапы виде. Нередко человек охватывает мыслью сложную ситуацию, не вдаваясь во все ее детали, да и просто не обращая на них внимания. Особенно наглядно это проявляется р военных сражениях, при постановке диагноза и т. п. Велика роль интуиции и соответственно интуитивной аргументации в математике и логике. Существенное значение имеет интуиция в моральной жизни, в историческом и вообще гуманитарном познании. Художественное мышление вообще немыслимо без интуиции. Интересно проследить развитие этого понятия. Слово «интуиция» вошло в европейскую философию еще в XIII в. в качестве аналога древнегреческого термина, означавшего познание предмета не по частям, а сразу, одним движением. В позднее средневековье интуиция означала по преимуществу познание того, что конкретно и единично, в противовес абстрактному познанию. В Новое время Р. Декарт свел все акты мышления, позволяющие нам получать новое знание без опасения впасть в ошибку, к двум — интуиции и дедукции. «Под интуицией, — писал он, — я разумею не веру в шаткое свидетельство чувств и не обманчивое суждение беспорядочного воображения, но понятие ясного и внимательного ума, настолько простое и отчетливое, что оно не оставляет никакого сомнения в том, что мы мыслим, или, что одно и то же, прочное понятие ясного и внимательного ума, порождаемое лишь естественным светом разума и благодаря своей простоте более достоверное, чем сама дедукция, хотя последняя и не может быть плохо построена человеком»1. Опираясь на первичную интуицию, Декарт пытался доказать, в частности, существование Бога — «субстанции бесконечной, вечной, неизменной, независимой, всемогущей, создавшей и породившей меня и все остальные существующие вещи». Начиная с древнегреческого философа Плотина, утверждается противопоставление интуиции и дискурсивного мышления. Интуиция — это божественный способ познания чего-то одним лишь взглядом, в один миг, вне времени. Дискурсивное же мышление — человеческий способ познания, состоящий в том, что в ходе некоторого рассуждения последовательно, шаг за шагом развертывается аргументация. Особой остроты противопоставление интуиции и дискурсивного мышления достигает у И. Канта. Он отрицает декартовскую интеллектуальную интуицию и выделяет чувственную интуицию и чистую интуицию пространства и времени. Последняя более фундаментальна, поскольку данные, даваемые чувствами, должны быть упорядочены в пространстве и времени. По Канту, аксиомы математики опираются на чистую интуицию: их истинность можно «увидеть» или «воспринять» непосредственно благодаря этой интуиции. Кроме того, послед1

Декарт Р. Правила для руководства ума. М.; Л., 1936. С. 57.

148

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

няя участвует в каждом шаге каждого доказательства в математике: «Все выводы гарантированы от ошибок тем, что каждый из них показан наглядно»1. Кант не совсем точно оценивал область применения интуиции в математике. Математические аксиомы далеко не всегда представляются интуитивно очевидными, и их приемлемость только в редких случаях поддерживается одной лишь ссылкой на такую очевидность. Аксиомы оцениваются не столько сами по себе, сколько по множеству тех теорем, которые логически выводятся из них. Последние могут быть далеки от какой-нибудь интуитивной очевидности. Наличие чистой интуиции в каждом отдельном шаге доказательства совершенно не является необходимым. К идеям Канта близка концепция интуитивизма, выдвинутая JI. Брауэром в начале XX в. Математика рассматривается Брауэром как деятельность мысленного конструирования математических объектов на основе чистой интуиции времени. Математика — автономный, находящий основание в самом себе вид человеческой деятельности. Она не является лингвистической и не зависит от языка. Слова используются в математике лишь для передачи открытых истин. Последние не зависят от словесного одеяния, в которое их облекает язык, и не могут быть полностью выражены даже на особом математическом языке. После Канта под интуицией все более понимается интеллектуальная очевидность. Согласно немецкому философу XIX в. А. Шопенгауэру, органом интуитивного, непосредственного, моментального познания того, что единично, является интеллект. Разум преобразует интеллектуальное познание в абстрактное. Последнее не расширяет знание, а только придает ему новую форму, способную выполнять практические функции и быть объектом межличностной коммуникации. Общим для всех истолкований интуиции является признание непосредственного характера интуитивного знания — оно представляет собой знание без осознания путей и условий его получения. Отдельные звенья процесса мышления проносятся более или менее бессознательно, и запечатлевается только итог мысли — внезапно открывшаяся истина. Существует давняя традиция противопоставлять интуицию логике. Нередко интуиция ставится выше логики даже в математике, где роль строгих доказательств особенно велика. Чтобы усовершенствовать метод в математике, говорил Шопенгауэр, необходимо прежде всего решительно отказаться от предрассудка — веры в то, будто доказанная истина превыше интуитивного знания. Паскаль проводил различие между «духом геометрии», который выражает силу и прямоту ума, проявляющиеся в железной логике рассуждений, и «духом проницательности», выражающим широту ума, способность видеть глубже и прозревать истину как бы в озарении. Для Паскаля даже в науке «дух проницательности» независим от логики и стоит неизмеримо выше ее. Еще раньше некоторые математики утверждали, что интуитивное убеждение превосходит логику, подобно тому как ослепительный блеск Солнца затмевает бледное сияние Луны. Такое неумеренное возвеличение интуиции в ущерб строгому доказательству вряд ли оправдано. Ближе к истине был, пожалуй, А. Пуанкаре, считавший, что 1

Кант И. Критика чистого разума // Кант И. Соч. в 6 т. М.: Мысль, 1964. Т. 3. С. 317.

4. Интуиция

149

логика и интуиция играют каждая свою необходимую роль. Обе они неизбежны. Логика, способная дать достоверность, есть орудие доказательства; интуиция есть орудие изобретательства. Логика и интуиция не исключают и не подменяют друг друга. В реальном процессе познания они, как правило, тесно переплетаются, поддерживая и дополняя друг друга. Доказательство санкционирует и узаконивает завоевания интуиции, оно сводит к минимуму риск противоречия и субъективности, которыми всегда чревато интуитивное озарение. По выражению немецкого математика Г. Вейля, логика — это своего рода гигиена, позволяющая сохранять идеи здоровыми и сильными. «Если интуиция — господин, а логика — всего лишь слуга, — пишет американский математик М. Клайн, — то это тот случай, когда слуга обладает определенной властью над своим господином. Логика сдерживает необузданную интуицию. Хотя... интуиция играет в математике главную роль, все же сама по себе она может приводить к чрезмерно общим утверждениям. Надлежащие ограничения устанавливает логика. Интуиция отбрасывает всякую осторожность — логика учит сдержанности. Правда, приверженность логике приводит к длинным утверждениям со множеством оговорок и допущений и обычно требует множества теорем и доказательств, мелкими шажками преодолевая то расстояние, которое мощная интуиция перемахивает одним прыжком. Но на помощь интуиции, отважно захватившей расположенное перед мостом укрепление, необходимо выслать боевое охранение, иначе неприятель может окружить захваченную территорию, заставив нас отступить на исходные позиции»1. Уточняя и закрепляя завоевания интуиции, логика вместе с тем сама обращается к ней в поисках поддержки и помощи. Логические принципы не являются чем-то заданным раз и навсегда. Они формируются в многовековой практике познания и преобразования мира и представляют собой очищение и систематизацию стихийно складывающихся «мыслительных привычек». Вырастая из аморфной и изменчивой пралогической интуиции, из непосредственного, хотя и неясного, «видения логического», эти принципы всегда остаются интимно связанными с изначальным, интуитивным «чувством логического». Не случайно строгое доказательство ничего не значит даже для математика, если результат остается непонятным ему интуитивно. Как заметил математик А. Лебег, логика может заставить нас отвергнуть некоторые доказательства, но она не в силах заставить нас поверить ни в одно доказательство. Таким образом, логику и интуицию не стоит направлять друг против друга. Каждая из них необходима на своем месте и в свое время. Внезапное интуитивное озарение способно открыть истины, вряд ли доступные строгому логическому рассуждению. Однако ссылка на интуицию не может служить твердым и тем более окончательным основанием для принятия каких-то утверждений. Интуиция дает интересные новые идеи, но нередко порождает ошибки, вводит в заблуждение. Интуитивные догадки субъективны и неустойчивы, они нуждаются в логическом 1

Клайн М. Математика. Утрата определенности. М.: Прогресс, 1984. С. 366.

150

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

обосновании. Чтобы убедить в интуитивно схваченной истине не только других, но и самого себя, требуется развернутое рассуждение, доказательство. С интуицией связан ряд явно ошибочных идей. Такова, в частности, идея, что без интуиции, во всяком случае без интуиции интеллектуальной, можно обойтись, что человек способен познавать, только рассуждая, выводя заключения, он не может что-то знать непосредственно. Хорошими контрпримерами этому убеждению являются математика и логика, опирающиеся в конечном счете на интеллектуальную интуицию. Ошибочно и представление, будто интуиция лежит в основе всего нашего знания, а разум играет только вспомогательную роль. Интуиция не может заменить разум даже в тех областях, где ее роль особенно существенна. Она не является непогрешимой, ее прозрения всегда нуждаются в критической проверке и обосновании, даже если речь идет о фундаментальных видах интуиции. Интуиция никогда не является окончательной, и ее результат обязательно подлежит критическому анализу. Даже в математике интуиция не всегда ясна. Интуиция может просто обманывать. На протяжении большей части XIX в. математики были интуитивно убеждены, что любая непрерывная функция имеет производную. Но немецкий математик К. Вейерштрасс доказал существование непрерывной функции, ни в одной точке не имеющей производной. Эта функция явно противоречила математической интуиции. Таким образом, математическое рассуждение «исправило» интуицию и «дополнило» ее. Интуиция меняется со временем, в значительной мере являясь продуктом культурного развития и успехов в дискурсивном мышлении. Интуиция Эйнштейна, касающаяся пространства и времени, явно отлична от соответствующих интуиций Ньютона или Канта. Интуиция специалиста, как правило, превосходит интуицию дилетанта. Интуитивная аргументация обычна в математике и логике, хотя и здесь она редко является эксплицитной. Вместо оборота «интуитивно очевидно, что...» изложение ведется так, как если бы апеллирующие к интуиции утверждения выделялись сами собой, уже одним тем, что в их поддержку не приводится никаких аргументов. Кроме того, ссылка на чужие или ранее полученные результаты обычно является также неявным признанием того, что в их основе лежит интуиция. Ни в математике, ни в логике обычно не предполагается, что ссылка на интуитивную очевидность абсолютно надежна и не нуждается в дальнейшем анализе. Интуитивно очевидное для одних может не быть очевидным для других. Даже в рамках одного направления в математике, скажем интуиционизма, представления о том, что может быть принято на основе интуиции, существенно различаются. Еще более замаскирована интуитивная аргументация в других областях знания. Интуитивно очевидное нередко выдается за бесспорное и доказательное и не ставится в ясную связь с интуицией. Приведем два примера. «Будучи юристом, — пишет Э. Кларк, — я предпринял тщательный разбор свидетельств, связанных с событиями третьего дня Пасхи. Эти свидетельства представляются мне бесспорными; работая в Верховном Суде, мне вновь и вновь случается выносить приговоры на основании доказательств, куда

5. Вера

151

менее убедительных. Выводы делаются на основании свидетельств, а правдивый свидетель всегда безыскусен и склонен преуменьшать эффект событий. Евангельские свидетельства о воскресении принадлежат именно к этому роду, и в качестве юриста я безоговорочно принимаю их как рассказы правдивых людей о фактах, которые они могли бы подтвердить»1. Здесь автор прямо ссылается на свою квалификацию, на проведенный им тщательный анализ свидетельств в пользу воскресения Христа, на аналогию евангельских свидетельств с другими правдивыми свидетельствами. Но, судя по всему, главным аргументом здесь является не называемая прямо интуитивная уверенность в достоверности рассмотренных свидетельств. Если ее нет, то ссылки на квалификацию, тщательность анализа и тем более аналогию с иными свидетельствами мало что значат. «Мы инстинктивно отделяем Христа от других людей, — отмечает К. Симпсон. — Встречая Его имя в каком-нибудь списке выдающихся личностей, рядом с Конфуцием и Гете, мы чувствуем, что нарушается здесь не столько религия, сколько справедливость. Иисус не принадлежит к выдающимся мировым деятелям. Можно говорить об Александре Великом (Македонском), о Карле Великом, о Наполеоне Великом, если угодно... но не о Христе. Христос — не Великий, Он — Единственный. Он — просто Иисус. К этому нечего добавить... Он выходит за рамки любого анализа. Он низвергает наши каноны человеческой природы. Он выше всякой критики. Он заставляет наш дух благоговеть»2. Здесь положение об исключительности Христа, его несравнимости ни с кем из великих людей опирается на интуицию справедливости. Данный пример хорошо показывает предпосылочность интуиции: людям разных культур, разных верований и т. п. интуитивно очевидными могут представляться разные убеждения, возможно несовместимые. Интуиция справедливости христианина едва ли совпадаете аналогичной интуицией мусульманина или представителя другой религии.

5. Вера Интуиции близка вера — глубокое, искреннее, эмоционально насыщенное убеждение в справедливости какого-то положения или концепции. Вера заставляет принимать какие-то положения за достоверные и доказанные без критики и обсуждения. Как и интуиция, вера субъективна. В разные эпохи предметом искренней веры были диаметрально противоположные воззрения: то, во что когда-то свято веровали все, спустя время большинству представлялось наивным предрассудком. Вера затрагивает не только разум, но и эмоции; нередко она захватывает всю душу и означает не только интеллектуальную убежденность, но и психологическую расположенность. В отличие от веры интуиция, даже когда она является наглядно-содержательной, затрагивает только разум. Если интуиция — это непосредственное усмотрение истины и добра, то вера — непосредственное тяготение к тому, что представляется истиной или добром. 1 2

Цит. по: Мак-Дауэлл. Неоспоримые доказательства. М., 1990. С. 175. Там же. С. 115.

152

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Вера противоположна сомнению и отлична от знания. Если человек верит в какое-либо утверждение, он считает его истинным на основании соображений, которые представляются ему достаточными. В зависимости от способа, каким оправдывается вера, различают рациональную веру, предполагающую некоторые основания для своего принятия, и нерациональную веру, которая служит оправданием самой себе: сам факт веры считается достаточным для ее оправдания. Самодостаточную веру иногда называют «слепой». Например, религиозная вера в чудо не требует какого-либо обоснования чуда, помимо самого акта веры в него. Ни рациональная, ни тем более нерациональная вера не гарантируют истины. Например, если кто-то твердо верит, что на Марсе тоже есть жизнь, то отсюда не следует, что это действительно так. Иногда знание определяется как оправданная, истинная вера: человек знает какое-то утверждение, если он верит в данное утверждение и оно является истинным независимо от веры в него. Данным определением знание сводится к вере и истине, но вряд ли это делает понятие знания более ясным. Существует мнение, что вера, прежде всего религиозная вера, не имеет ничего общего со знанием, поскольку вера и знание относятся к дополняющим друг друга, но не сопоставимым сторонам действительности. Например, физик М. Планк был убежден в том, что религия потому соединима с естествознанием, что они относятся к совершенно разным сторонам реальности. Об этом в своих воспоминаниях свидетельствует В. Гейзенберг. Естествознание имеет дело с объективным материальным миром. Оно ставит задачу формулировать правильные высказывания об объективной действительности и понять существующие в ней связи. Религия же имеет дело с миром ценностей и ведет речь о том, что должно быть. В естествознании говорится о верном и неверном; в религии — о добром и злом, о ценном и не имеющем ценности. Естествознание — основа технически целесообразного действия, религия — основа этики. Поэтому представляется, что конфликт между этими двумя сферами, начавшийся в XVIII в., покоится на недоразумении, которое возникает, когда мы истолковываем образы и сравнения религии как естественно-научные утверждения, что, конечно, бессмысленно. Естествознание в известном смысле есть гот способ, каким мы подходим к объективной стороне действительности, каким мы разбираемся в ней. Напротив, религиозная вера есть выражение субъективного решения, в котором мы устанавливаем для себя ценности, упорядочивая в соответствии с ними свое жизненное поведение. Сам Гейзенберг по поводу этою разграничения объективного и субъективного, истины и ценностей замечает: «...мне от такого разделения немного не по себе. Я сомневаюсь, что человеческие общества могут долгое время жить с таким четким разграничением между знанием и верой». Эту точку зрения разделяет и физик В. Паули: «Полное разделение между знанием и верой — это, несомненно, лишь паллиатив на краткое время. Например, в западной культурной сфере в не столь далеком будущем может прийти момент, когда сравнения и образы прежней религии перестанут обладать убедительностью даже для простого народа; боюсь, что тогда в самый короткий срок распадется и прежняя этика, и будут происходить столь ужасные вещи, что мы не можем сейчас их даже представить себе. Так что я не вижу большого смысла в философии План-

5. Вера

153

ка, даже если она логически выдержана и даже если я уважаю вытекающую из нес жизненную установку». Соотношение знания и веры во многом неясно. Очевидно только, что они существенно переплетены, нередко взаимно поддерживают друг друга и разделение их и отнесение к разным, не соприкасающимся друг с другом сторонам действительности может быть только временным и условным. Знание всегда подкрепляется интеллектуальным чувством субъекта. Предположения не становятся частью науки до тех пор, пока их кто-нибудь не выскажет и не заставит в них поверить. «Как всякое интеллектуальное действие, искреннее утверждение всегда несет в себе также и эмоциональную нагрузку, — пишет М. Полани. — С его помощью мы стараемся уверить, убедить тех, кому мы адресуем свою речь»1. Вера стоит не только за отдельными утверждениями, но и за целостными концепциями или теориями. Особенно наглядно это выявляется при переходе от старой теории к новой. Основные трудности их сравнения и выбора между ними связаны с разными системами верований, стоящими за ними. Разные системы веры используют понятия, между которыми невозможно установить обычные логические отношения (включение, исключение, пересечение); заставляют своих сторонников во многом видеть вещи по-разному, диктуют разные восприятия; включают в себя разные методы обоснования и оценки выдвигаемых положений. Именно этими чертами характеризуются и отношения между старой и приходящей ей на смену новой теорией, в силу чего переход от признания одной теории к признанию другой аналогичен «акту обращения» в новую веру и не может быть осуществлен шаг за шагом на основе логики и нейтрального опыта. Как показывает история науки, этот переход происходит или сразу, хотя не обязательно в один прием, или не происходит вообще при жизни современников. Коперниканское учение приобрело лишь немногих сторонников в течение почти целого столетия после смерти Коперника. Работа Ньютона не получила всеобщего признания, в особенности в странах континентальной Европы, в продолжение более чем 50 лет после появления «Начал». Пристли никогда не принимал кислородной теории горения, так же как лорд Кельвин не принял электромагнитной теории и т. д. М. Планк замечал, что «новая научная истина прокладывает дорогу к триумфу не посредством убеждения оппонентов и принуждения их видеть мир в новом свете, но скорее потому, что ее оппоненты рано или поздно умирают и вырастает новое поколение, которое привыкло к ней»2. Приведем слова по поводу «обращения в новую теорию», которые Ч. Дарвин написал в конце книги «Происхождение видов»: «Хотя я вполне убежден в истине тех воззрений, которые изложены в этой книге в форме краткого обзора, я никоим образом не надеюсь убедить опытных натуралистов, умы которых переполнены массой фактов, рассматриваемых ими в течение долгих лет с точки зрения, прямо противоположной моей... Но я смотрю с доверием на будущее, на молодое возникающее поколение натуралистов, которое будет в состоянии беспристрастно взвесить обе стороны вопроса». 1 2

Полани М. Личностное знание. М.: Прогресс, 1985. С. 52–53. Plank M. Scientific Autobiography and Other Papers. N.-Y., 1952. P. 33–34.

154

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Сторонники конкурирующих теорий проводят свои исследования в разных мирах. Поэтому «две группы ученых видят вещи по-разному, хотя и наблюдают за ними с одной позиции и смотрят в одном и том же направлении, — пишет Т. Кун. В то же время нельзя сказать, что они могут видеть то, что им хочется»1. Обе группы смотрят на мир, и то, на что они смотрят, не изменяется. Но в некоторых областях они видят различные вещи, и видят их в различных отношениях друг к другу. Вот почему закон, который одной группой ученых даже не может быть обнаружен, оказывается иногда интуитивно ясным для другой». С позиции существующих методологических стандартов новая теория обычно кажется хуже старой: она не так полно соответствует большинству фактов, решает меньше проблем, ее технический аппарат менее разработан, ее понятия менее точны и т. д. Чтобы развить ее потенциальные возможности, нужна решимость принять ее и начать разрабатывать, но принятие решения такого типа может быть основано только на вере. Итак, переход от старой теории к новой связан с изменением системы верований. Однако это не означает, что ученых нельзя убедить в необходимости изменения их образа мышления. Аргументация присутствует и здесь, но она не только не является доказательной, но и вообще не имеет единой и унифицированной формы. Определенная система верований лежит в основе не только отдельной теории, но и самой науки в целом. Эта система задает предпосылки научного теоретизирования и определяет то, что отличает научное мышление от идеологического, утопического или художественного мышления. Совокупность мыслительных предпосылок науки размыта, значительная их часть носит характер «неявного знания». Этим, прежде всего, объясняется то, что науку трудно сколько-нибудь однозначно отграничить от того, что наукой не является, и определить научный метод исчерпывающим перечнем правил. Предпосылочным, опирающимся на неявные, размытые верования является и мышление целой исторической эпохи. Совокупность этих верований определяет стиль мышления данной эпохи, ее интеллектуальный консенсус. Стиль мышления почти не осознается той эпохой, в которую он господствует, и подвергается определенному осмыслению и критике только в последующие эпохи. Переход от стиля мышления одной эпохи к стилю мышления другой — стихийно-исторический процесс, занимающий довольно длительный период. Возможности аргументации ограничены даже в науке, особенно в периоды кризиса старых теорий и появления новых. Эти возможности становятся уже при попытках отделить научное, теоретическое мышление от практического или художественного. Аргументация становится почти бессильной, когда какаято эпоха пытается определить те общие верования, которые обусловливают облик ее мышления, ее миропонимания и мироощущения. Ссылка на твердую веру, решительную убежденность в правильности какого-либо положения может использоваться в качестве аргумента в пользу принятия этого положения. Однако аргумент к вере кажется убедительным и веским, как правило, лишь тем, кто разделяет эту веру или склоняется к ее принятию. 1

Кун Т. Структура научных революций. С. 190.

5. Вера

155

Другим аргумент от веры может казаться субъективным или почти что пустым: верить можно и в самые нелепые утверждения. Тем не менее, как замечает Л. Витгенштейн, возможна ситуация, когда аргумент к вере оказывается едва ли не единственным. Это — ситуация радикального инакомыслия, непримиримого «разноверия». В таком случае обратить инакомыслящего разумными доводами невозможно и остается только крепко держаться за свою веру и объявить противоречащие взгляды еретическими, безумными и т. п. Там, где рассуждения и доводы бессильны, выражение твердой, неотступной убежденности может со временем сыграть какую-то роль. Если аргумент к вере заставит инакомыслящего присоединиться к противоположным убеждениям, это не будет означать, конечно, что данные убеждения по каким-то интерсубъективным основаниям предпочтительнее. Аргумент к вере в редких случаях выступает в явном виде. Обычно он подразумевается, и только слабость или неотчетливость приводимых прямо аргументов косвенно показывает, что за ними стоит неявный аргумент к вере. Например, средневековый комментатор Дионисий Картузианец так раскрывает идею, что мрак — это сокровеннейшая сущность Бога: «Чем более дух близится к сверхблистающему божественному Твоему свету, тем полнее обнаруживаются для него Твоя неприступность и непостижимость, и когда он вступает во тьму, то вскоре и совсем исчезают все имена и все знания. Но ведь это и значит для духа узнать Тебя: узреть вовсе незримого; и чем яснее зрит он сие, тем более светлым он Тебя прозревает. Сподобиться стать этой сверхсветлою тьмою — о том Тебя молим, о преблагословенная Троица, и дабы через незримость и неведение узреть и познать Тебя, ибо пребываешь сверх всякого облика и всякого знания. И взору тех лишь являешься, кои, все ощутимое и все постижимое и все сотворенное, равно как и себя самих, преодолев и отринув, во тьму вступили, в ней же истинно пребываешь»1. Здесь только один явный аргумент, понятный средневековой аудитории, — ссылка на авторитет. В Библии сказано: «И содеял мрак покровом Своим». Другим, подразумеваемым доводом является аргумент к вере: тому, кто уже верит, что Бог непредставим и невыразим, могут показаться убедительными и свет, обращающийся во мрак («сверхсветлая тьма»), и отказ от всякого знания(«узрение и познание через незримость и неведение»). Иногда аргумент к вере маскируется специально, чтобы создать впечатление, будто убедительность рассуждения зависит только от него самого, а не от убеждений аудитории. Приведем два примера. Фома Аквинский пытался строго разделить то, что может быть доказано при помощи разума, и то, что требует для своего доказательства авторитета Священного Писания. Б. Рассел упрекает св. Фому в неискренности: вывод, к которому тог должен прийти, определен им заранее. «Возьмем, например, вопрос о нерасторжимости брака. Нерасторжимость брака защищается св. Фомой на основании того, что отец необходим в воспитании детей: (а) потому что он разумнее матери, (б) потому что, обладая большей силой, он лучше справится с задачей физического наказания. На это современный педагог мог бы возразить, 1

Цит. по: Хейзинга Й. Осень Средневековья. М.: Прогресс, 1988. С. 247.

156

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

что (а) нет никаких оснований считать мужчин в целом более разумными, чем женщин, (б) что наказания, требующие большой физической силы, вообще нежелательны в воспитании. Современный педагог мог бы пойти еще дальше и указать, что в современном мире отцы вообще вряд ли принимают какоелибо участие в воспитании детей»1. Однако, замечает Рассел, эти доводы вряд ли убедили бы св. Фому или его последователей: «Ни один последователь св. Фомы не откажется на этом основании от веры в пожизненную моногамию, так как действительные основания этой веры совсем не те, на которые ссылаются в ее обоснование»2. Другим примером могут служить аргументы, при помощи которых Аквинат доказывает существование Бога. Все они, кроме ссылки на телеологию, обнаруживаемую в неживой природе, покоятся на предполагаемой невозможности существования ряда, не имеющего первого члена. Но любому математику известно, что это отнюдь не невозможно; примером, опровергающим посылку св. Фомы, является ряд отрицательных целых чисел, заканчивающийся числом «минус единица». «Но и в данном случае, — заключает Рассел, — вряд ли найдется такой католик, который оставит веру в Бога, даже если он убедится в несостоятельности аргументации св. Фомы; он придумает новые аргументы или найдет прибежище в Откровении»3. В обоих примерах основным аргументом является скрытая апелляция к твердой вере аудитории. Следовательно, аргумент к вере не так редок и не так предосудителен, как это может показаться. Он встречается в науке, особенно в периоды ее кризисов. Он неизбежен при обсуждении многих общих вопросов, например вопроса о будущем человечества или вопроса о предпосылках теоретического мышления. Аргумент к вере обычен в общении людей, придерживающихся какойлибо общей системы веры. Как и все контекстуальные аргументы, он нуждается в определенной аудитории, сочувственно его воспринимающей. В другой аудитории он может оказаться не только неубедительным, но и попросту неуместным. Аргумент к вере в свое время был основательно скомпрометирован противопоставлением веры, прежде всего религиозной веры, разуму: «конкретная реальность» веры ставилась выше «абстрактных истин умозрения». «Верую, чтобы понимать», — заявляли в Средние века Блаженный Августин и Ансельм Кентерберийский. Христианский теолог Тертуллиан силу веры измерял именно несоизмеримостью ее с разумом: легко верить в то, что подтверждается и рассуждением; но нужна особенно сильная вера, чтобы верить в то, что противостоит и противоречит разуму. По Тертуллиану, только вера способна заставить принять логически недоказуемое и нелепое: «Сын Божий распят; нам не стыдно, ибо полагалось бы стыдиться. И умер Сын Божий; это вполне достоверно, ибо ни с чем несообразно. И после погребения Он воскрес; это несомненно, ибо невозможно». Но уже в начале XII в. Философ и теолог П. Абеляр поставил разум и опирающееся на него понимание перед верой. 1 2 3

Рассел Б. История западной философии. М.: Мысль, 1993. Т. 1. С. 480. Там же. Там же. С. 481.

6. Здравый смысл

157

Выдвинутая им максима «Понимаю, чтобы верить» — ключ к истолкованию соотношения разума и веры. Бездоказательная вера является антиподом знания, к которому она обычно относится с недоверием, а нередко и с неприязнью. Те, кто отстаивает такую веру, видят ее преимущество в том, что она крепка и активна, ибо идет из глубин души, охватывает и выражает ее всю, в то время как теоретизирующий разум односторонен, поверхностен и неустойчив. Но этот довод малоубедителен. Прежде всего, самые надежные истины, подобные истинам математики и физики, открываются именно разумом, а не верой; не следует, далее, путать веру, требующую, скажем, признания чудес, с верой как глубокой убежденностью, являющейся следствием исторического или жизненного опыта.

6. Здравый смысл Апелляция к здравому смыслу высоко ценилась в Античности и развивалась как противопоставление мудрости («софии») и практического знания («фронесис»). Это противопоставление было теоретически разработано Аристотелем и доведено его последователями до уровня критики теоретического жизненного идеала. Практическое знание, руководящее поступками человека, — это особый, самостоятельный тип знания; оно направлено на конкретную ситуацию и требует учета «обстоятельств» в их бесконечном разнообразии. Жизнь не строится исходя из теоретических начал и общих принципов, она конкретна и руководствуется конкретным знанием, оцениваемым с позиции здравого смысла. Моральные мотивы в понятии здравого смысла подчеркивал французский философ А. Бергсон. В его определении указывается, что хотя здравый смысл и связан с чувствами, но реализуется он на социальном уровне. Чувства ставят нас в какое-то отношение к вещам, здравый смысл руководит нашими отношениями с людьми. Он не столько дар, сколько постоянная корректировка вечно новых ситуаций, работа по приспособлению к действительности общих принципов. Существенное значение придает здравому смыслу современная философская герменевтика, выступающая против его интеллектуализации и сведения его до уровня простой поправки: то, что в чувствах, суждениях и выводах противоречит здравому смыслу, не может быть правильным. Здравый смысл можно примерным образом охарактеризовать как общее, присущее каждому человеку чувство истины и справедливости, приобретаемое с жизненным опытом. Здравый смысл в основе своей является не столько знанием, сколько способом отбора знания, тем общим освещением, благодаря которому в знании различаются главное и второстепенное и обрисовываются крайности. Здравый смысл играет особую роль в гуманитарной аргументации и при обсуждении проблем, касающихся жизни и деятельности человека. Аргумент к здравому смыслу — это обращение с целью поддержки выдвигаемого положения к чувству здравого смысла, несомненно имеющемуся у аудитории. Здравый смысл — одно из ведущих начал человеческой жизни. Она разворачивается не под действием науки, философии или каких-то общих принципов,

158

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

а под решающим воздействием здравого смысла. Именно поэтому он необходим гуманитарному ученому, исследующему моральное и историческое существование человека. Прежде всего здравый смысл проявляется в суждениях о правильном и неправильном, годном и негодном. «Обладатель здравого суждения, — пишет Гадамер, — не просто способен определять особенное с точки зрения общего, но знает, к чему оно действительно относится, т. е. видит вещи с правильной, справедливой, здоровой точки зрения. Авантюрист, правильно рассчитывающий людские слабости и всегда верно выбирающий объект для своих обманов, тем не менее не является носителем здравого суждения в полном смысле слова»1. Приложим здравый смысл прежде всего в общественных, практических делах. С его помощью судят, опираясь не на общие предписания разума, а скорее на убедительные примеры. Поэтому важнейшее значение для него имеют история и опыт жизни. Здравому смыслу нельзя выучить; чтобы его развить, нужны только упражнения. Он имеет двойственный, описательно-оценочный характер: с одной стороны, он опирается на прошлые события, а с другой — является наброском, проектом будущего. С изменением общественной жизни меняется и представление о здравом смысле. Например, в древности сны казались обычному человеку одним из важнейших выражений его души, материалом для предсказания будущего. В эпоху Просвещения идея о том, что сны могут быть вещими, уже считалась предрассудком; в них видели преимущественно отражение соматических факторов и избыток душевных страстей. Позднее снова начала усматриваться связь между характером человека и его сновидениями: в сновидениях отражается характер и особенно те его стороны, которые не проявляются наяву; во сне человеком осознаются скрытые мотивы его действий, и потому, толкуя сновидения, можно предсказать его будущие действия. Здравый смысл способен впадать в заблуждение, но это, как правило, своеобразное заблуждение: оно является ошибкой не столько с точки зрения того контекста, в котором сформировался здравый смысл, сколько с точки зрения последующего периода, породившего новые представления здравого смысла. В частности, так обстоит дело с пренебрежительным отношением античного и средневекового человека к науке и ученым. «Все методы, все предпосылки нашей сегодняшней научной мысли, — жалуется Ф. Ницше, — тысячелетиями вызывали глубочайшее презрение: ученый не допускался в общество «приличных» людей — считался «врагом Бога», презирающим истину, считался «одержимым»... Весь пафос человечества, все понятия о том, чем должна быть истина, чем должно быть служение науке, — все было против нас; произнося «ты обязан!..», всегда обращали эти слова против нас... Наши объекты, наши приемы, наш нешумный, недоверчивый подход к вещам... Все казалось совершенно недостойным, презренным... В конце концов, чтобы не быть несправедливым, хочется спросить, не эстетический ли вкус столь долгое время ослеплял человечество; вкус требовал, чтобы истина была 1

Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 67.

7. Вкус и мода

159

картинной; от человека познания вкус равным образом требовал, чтобы он энергично воздействовал на наши органы чувств. Скромность шла вразрез со вкусом»1. Конечно, дело здесь не в грубом эстетическом вкусе, требующем от ученых и науки «истин-картин», а в отдаленности античной и средневековой науки от основного потока социальной жизни, в скудости результатов этой науки и их несущественности для реальной практической деятельности. Чтобы здравый смысл смог изменить свое мнение о науке, она должна была обнаружить себя как важное измерение повседневной жизни. Здравый смысл служит своей эпохе, и значимость его суждений не выходит за пределы этой эпохи. Хотя здравый смысл касается в первую очередь социальной жизни, по своей природе он более универсален, так как способен судить о любой деятельности и ее результатах, включая теоретическую деятельность и ее результаты — сменяющие друг друга теории и концепции. Однако в собственно теоретической области здравый смысл ненадежный советчик: от современных теорий резоннее требовать парадоксальности, т. е. разрыва с ортодоксальным, чем соответствия устоявшимся представлениям о мире, суммирующимся здравым смыслом ученого. Апелляция к здравому смыслу неизбежна в гуманитарных науках, вплетенных в историческую традицию и являющихся не только ее пониманием, но и ее продолжением. Но эта апелляция редка и ненадежна в естественных науках, стремящихся абстрагироваться от своей истории.

7. Вкус и мода Аргументация к вкусу — это обращение к чувству вкуса, имеющемуся у аудитории и способному склонить ее к принятию выдвинутого положения. Понятие вкуса существенно уже понятия здравого смысла. Вкус касается только совершенства каких-то вещей и опирается на непосредственное чувство, а не на рассуждение. И. Кант характеризовал вкус как «чувственное определение совершенства» и видел в нем основание своей критики способности суждения. Понятие вкуса первоначально было моральным, и лишь впоследствии его употребление сузилось до эстетической сферы «прекрасной духовности». Идея человека, обладающего вкусом, пришла в XVII в. на смену христианскому идеалу придворного и была идеалом так называемого образованного общества. «Вкус — это не только идеал, провозглашенный новым обществом, — пишет Гадамер, — это в первую очередь образующийся под знаком этого идеала «хороший вкус», то, что отныне отличает «хорошее общество». Оно узнается и узаконивается теперь не по рождению и рангу, а в основном благодаря общности суждений или, вернее, благодаря тому, что вообще умеет возвыситься над ограниченностью интересов и частностью пристрастий до уровня потребности в суждении»2. 1 Ницше Ф. Антихристианин. Опыт критики христианства // Сумерки богов. М.: Мысль, 1989. С. 27–28. 2 Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 78.

160

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Хороший вкус не является субъективным, он предполагает способность дистанцироваться от себя самого и групповых пристрастий. Можно отдавать чему-то предпочтение, несмотря на неприятие собственным вкусом. «Вкус по самой сокровенной своей сущности, — пишет Гадамер, — не есть нечто приватное; это общественный феномен первого ранга. Он в состоянии даже выступать против частной склонности отдельного лица подобно судебной инстанции по имени «всеобщность», которую он представляет и мнение которой выражает»1. Вкус — это не простое своеобразие подхода индивида к оцениваемому им явлению. Вкус всегда стремится к тому, чтобы стать хорошим вкусом и реализовать свое притязание на всеобщность. Хороший вкус уверен в своем суждении, он принимает и отвергает, не зная колебаний, не оглядываясь на других и не подыскивая оснований. Вкус в чем-то приближается к чувству, отмечает Гадамер. В процессе действования он не располагает познанием, на чем-то основанным. Если в делах вкуса что-то негативно, то он не в состоянии сказать почему. Но узнает он это с величайшей уверенностью. Следовательно, уверенность вкуса — это уверенность в безвкусице... Дефиниция вкуса состоит прежде всего в том, что его уязвляет все ему противоречащее, как избегают всего, что грозит травмой2. Понятию хорошего вкуса противостоит понятие отсутствия вкуса, а не понятие плохого вкуса. Хороший вкус — это такой тип восприятия, при котором все утрированное избегается так естественно, что эта реакция по меньшей мере непонятна тем, у кого нет вкуса. Широко распространено мнение, что о вкусах не спорят: приговор вкуса обладает своеобразной непререкаемостью. Кант полагал, что в этой сфере возможен спор, но не диспут. Причину того, что в вопросах вкуса нет возможности аргументировать, Гадамер видит в непосредственности вкуса и несводимости его к каким-то другим и в особенности понятийным основаниям: «Это происходит не потому, что невозможно найти понятийно всеобщие масштабы, которые всеми с необходимостью принимаются, а потому, что их даже не ищут, и ведь их невозможно правильно отыскать, даже если бы они и были. Нужно иметь вкус; его невозможно преподать путем демонстрации и нельзя заменить простым подражанием»3. Принцип «о вкусах не спорят» не кажется верным в своей общей формулировке. Споры о вкусах достаточно обычны. Эстетика и художественная критика состоят по преимуществу из таких споров. Когда выражают сомнение в их возможности или эффективности, имеют в виду, скорее, лишь особые случаи спора, неприложимые к суждениям вкуса. Действительно, о вкусах невозможно вести дискуссию — спор, направленный на поиски истины и ограничивающийся только корректными средствами аргументации. О вкусах невозможен также эклектический спор, тоже ориентирующийся на истину, но использующий и некорректные приемы. Суждения вкуса являются оценками: они определяют степень совершенства рассматриваемых 1 2 3

Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 79. См.: Там же. Там же. С. 80.

7. Вкус и мода

161

объектов. Как всякие оценки, эти суждения не могут быть предметом дискуссии или эклектического спора. Но об оценках возможна полемика — спор, цель которого победа над другой стороной и который пользуется только корректными приемами аргументации. Оценки, в частности суждения вкуса, могут быть также предметом софистического спора, тоже ориентированного на победу, но использующего и некорректные приемы. Таким образом, идея, что вкусы лежат вне сферы аргументации, нуждается в серьезной оговорке. О вкусах можно спорить, но лишь с намерением добиться победы, утверждения своей системы оценок, причем спорить не только некорректно, но и вполне корректно. Мода Вкус всегда претендует на общую значимость. Это особенно наглядно проявляется в феномене моды, тесно связанном со вкусом. Мода касается быстро меняющихся вещей и воплощает в себе не только вкус, но и определенный, общий для многих способ поведения. Мода управляет лишь такими вещами, которые в равной степени могут быть такими или иными. Фактической ее составляющей является эмпирическая общность, оглядка на других, сравнение, а вместе с тем и перенесение себя на общую точку зрения». Будучи формой общественной деятельности, мода создает общественную зависимость, от которой трудно уклониться. В частности, Кант считал, что лучше быть модным дураком, чем идти против моды, хотя и глупо принимать моду чересчур всерьез. Сходное убеждение выражал А.С. Пушкин: «Быть можно умным человеком и думать о красе ногтей. К чему бесплодно спорить с веком? Обычай — деспот средь людей». Гадамер пишет, что хороший вкус характеризуется тем, что умеет приспособиться к вкусовому направлению, представленному модой, или же умеет приспособить требования моды к собственному хорошему вкусу. Тем самым в понятии вкуса заложено умение и в моде соблюдать умеренность, и обладатель хорошего вкуса не следует вслепую за меняющимися требованиями моды, но имеет относительно них собственное суждение. Он придерживается своего «стиля», т. е. согласовывает требования моды с неким целым, которое учитывает индивидуальный вкус и принимает только то, что подходит к этому целому с учетом того, как они сочетаются1. Таким образом, аргумент к моде является частным случаем аргумента к вкусу и представляет собой ссылку на согласие выдвинутого положения с господствующей в данное время модой. Вкус не сводится к правилам и понятиям и не является системой образцов, на основе которых выносится оценочное суждение. Вкус присущ не каждому и предполагает несовпадение с суждениями всех других по любому конкретному поводу, а одобрение суждений вкуса некоторой идеальной общностью, совокупностью тех, кто тоже обладает хорошим вкусом. Вкус, отмечает Кант, «не говорит, что каждый будет согласен с нашим суждением, а говорит, что он должен согласиться». 1

Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 79–80.

162

Глава 5. Неуниверсальные способы аргументации

Чувство вкуса необходимо в тех областях, где единичное характеризуется с учетом того целого, которому оно принадлежит, и где само целое не является устойчивой системой правил или понятий. Вкус говорит о том, подходит ли данное единичное ко всему другому, составляющему целое, вписывается оно или нет в это целое. Поскольку целое само только чувствуется, а не определяется сколько-нибудь строгим образом, принадлежность к нему единичного также можно только почувствовать, но не доказать. Вкус не ограничивается прекрасным в природе и искусстве, определяя его декоративные качества, но охватывает всю область нравов и приличий. Включение единичного в какую-то целостность, лежащее в основе суждения вкуса, одновременно уточняет и конкретизирует эту целостность. Античная психология предполагала, что у каждого индивида априори имеются идеалы красоты и добра, и истолковывала эстетические и моральные суждения как наложение этого идеала на реальные объекты. Идеал оказывался единицей измерения, предшествующей вещам и трансцендентной им. Однако в действительности при эстетической и моральной оценке мы руководствуемся не какой-то единой схемой, налагаемой на конкретные предметы, лишенные всякого права голоса. Напротив, мы руководствуемся самими этими предметами, и они сами выбирают ту из наших моделей, которая должна быть к ним применена. «Глядя на конкретную женщину, — пишет испанский философ X. Ортегаи-Гассет, — я рассуждал бы совсем иначе, чем некий судья, поспешающий применить установленный кодекс, соответствующий закон. Я закона не знаю; напротив, я ищу его во всех встречающихся мне лицах. По лицу, которое я перед собой вижу, я хочу узнать, что такое красота. Каждая женская индивидуальность сулит мне совершенно новую, еще незнакомую красоту; мои глаза ведут себя подобно человеку, ожидающему открытия, внезапного откровения»1. Каждое суждение вкуса не только исходит из определенной целостности, но и своим приговором вносит вклад в ее формирование. Ортега так иллюстрирует эту мысль на примере чтения: «Когда мы читаем книгу, то ее «тело» как бы испытывает постукивание молоточков нашей удовлетворенности или неудовлетворенности. «Это хорошо, — говорим мы, — так и должно быть». Или: «Это плохо, это уходит в сторону от совершенства». И автоматически мы намечаем критическим пунктиром ту схему, на которую претендует произведение и которая либо приходится ему впору, либо оказывается слишком просторной. Да, всякая книга — это сначала замысел, а потом его воплощение, измеряемое тем же замыслом. Само произведение раскрывает нам и свою норму, и свои огрехи. И было бы величайшей нелепостью делать одного писателя мерилом другого»2. Особое значение и вместе с тем особую силу вкус имеет в сфере нравственного решения. Вкус — это хотя и никоим образом не основа, но, пожалуй, высшее совершенство нравственного суждения, полагает Гадамер. Если неправильное противоречит вкусу человека, то его уверенность в принятии добра и отвержении 1 2

Ортега-и-Гассет Х. Эстетика. Философия культуры. С. 159. Там же. С. 162–163.

7. Вкус и мода

163

зла находится на высочайшем уровне; она столь же высока, сколь и уверенность самого витального из наших чувств, которое выбирает или отвергает пищу1. Вкус несет на себе отпечаток социальной жизни и изменяется вместе с ее изменением. Суждения вкуса, относящиеся к разным эпохам или к разным обществам, обычно оказываются несовместимыми друг с другом. Например, Августин рассказывает в «Исповеди» об одном происшествии, случившемся с ним в детские годы. Вместе с несколькими своими сверстниками он сбил груши с грушевого дерева соседа, хотя вовсе не был голоден, а в родительском саду были груши лучшего качества. Всю свою жизнь Августин не переставал считать этот поступок проявлением почти невероятной порочности и молил Бога простить его: «Вот каково сердце мое. Боже, вот каково сердце мое, над которым Ты сжалился и умилостивился, когда оно было на краю пропасти. Пусть же теперь это самое сердце исповедается перед Тобою, чего оно искало в том, чтобы быть мне злым без всякого основания и чтобы злобе моей не было иной причины, кроме самого зла. Ужасно и отвратительно зло, и однако же я его возлюбил, я сам возлюбил свою погибель. Я возлюбил свои недостатки, свои слабости, свое падение; не предмет своих увлечений, пристрастий, падений, говорю я, нет, а самые слабости свои, самое падение, самый грех, во мне живущий, возлюбил я. Нечиста же душа моя и греховна, ниспала она с тверди Твоей небесной в эту юдоль изгнания, если услаждается не столько греховными предметами, сколько самим грехом»2. О грушах, сбитых с дерева в детстве, Августин рассуждает на протяжении семи глав, глубоко и искренне скорбя по поводу своего проступка. «Современный ум усмотрит в этом проявление болезненной впечатлительности, — замечает Б. Рассел, — но во времена самого Августина это почиталось праведным и признаком святости»3. В эпоху Августина чувство греха, особенно индивидуального греха, было необычайно сильным, так что его сетования по поводу сбитых груш не казались его современникам нарочитыми и затянутыми.

1 2 3

См.: Гадамер Х. Г. Истина и метод. С. 83. Творения Блаженного Августина, епископа Иппонийского. Киев, 1901. Ч. 1. С. 361. Рассел Б. История западной философии. Т. 1. С. 361.

Глава 6. АРГУМЕНТАЦИЯ И ЦЕННОСТИ 1. Особенности обоснования оценок и норм Оценки и их частный случай — нормы не являются истинными или ложными. Они говорят не о том, какой является реальность, а о том, какой она должна быть. Вместе с тем это не означает, что оценки и нормы не могут быть более или менее объективными, в существенной мере независимыми от высказывающего их субъекта, от того контекста, в котором они существуют. Полная объективность оценок и норм — недостижимый идеал, но повышение их объективности — обычная процедура оценочных и нормативных рассуждений. Основное средство объективирования оценок и норм — их обоснование. Во многих существенных чертах оно отличается от обоснования описательных утверждений, приближающего такие утверждения к истине. Обоснование оценок и норм не связано с истиной, оно может быть направлено только на повышение их эффективности, результативности той деятельности, которая опирается на них. Существенным недостатком современной философии является то, что в ней по старой, ошибочной традиции оценки и нормы истолковываются как частный случай описаний, не представляющий самостоятельного интереса. Считается, что способы обоснования, применяемые в случае описаний, автоматически приложимы и к оценочным и нормативным утверждениям. Своеобразие аргументации в поддержку ценностей остается пока совершенно не исследованным. Оставляя в стороне ценности, философия науки повторяет ошибку философии в целом, интерес которой к ценностям был до недавнего времени минимальным. Далее будет подробно рассмотрена проблема обоснования оценок и норм. Поскольку нормы являются, как уже говорилось, частным случаем оценок, а именно оценками с санкциями — прямо речь будет идти об обосновании оценок. Все сказанное на эту тему будет непосредственно относиться и к проблеме обоснования норм. Проведение четкого различия между описаниями и оценками — предпосылка правильной трактовки ценностей в философии вообще и в философии науки в частности. Если убедить научное сообщество (аудиторию) в приемлемости какого-то описательного утверждения, значит, прежде всего, продемонстрировать ему истинность или, по крайней мере, высокую правдоподобность этого утверждения, то совершенно иначе обстоит дело с оценочными утверждениями. Они не являются ни истинными, ни ложными, поэтому попытка по

2. Принцип Юма

165

аналогии с описаниями продемонстрировать аудитории истинность оценочного утверждения — пустая трата сил. В науке лучший и, пожалуй, единственный способ убеждения — абсолютное или сравнительное обоснование. Однако между обоснованием описательных утверждений и обоснованием оценочных утверждений имеется существенная асимметрия. Во-первых, оценочные утверждения не допускают прямого и косвенного эмпирического подтверждения: в строгом смысле оценки не поддерживаются ни непосредственным наблюдением, приведением фактов, ни подтверждением в опыте их логических следствий. Во-вторых, оценочные утверждения не могут обосновываться и построением объяснений, поскольку посылки последних всегда являются описательными утверждениями. В-третьих, применительно к оценкам бессмысленно говорить о фальсификации, неуспех которой мог бы истолковываться как свидетельство их обоснованности. В-четвертых, относительно оценок не могут быть поставлены вопросы о принципиальной возможности эмпирического подтверждения и эмпирического опровержения оценок. В-пятых, оценки нельзя обосновывать путем их дедукции из истинных описаний: они вообще не выводимы логически из описаний. С другой стороны, есть способы обоснования оценочных утверждений, не приложимые к описаниям. Во-первых, это — целевое подтверждение, являющееся параллелью косвенного эмпирического подтверждения описательных утверждений. Во-вторых, оценки могут быть составными элементами актов понимания, параллельных актам объяснения. Адекватное понимание сложного явления — одно из важных средств утверждения той общей оценки, которая используется в акте понимания. В-третьих, оценка может быть обоснована путем дедукции ее из других оценок, что невозможно для описаний. Описательные заключения вообще не выводимы из оценочных посылок. Коротко говоря, oпиcательные утверждения обосновываются принципиально иначе, чем оценочные утверждения, и, соответственно, аргументация в поддержку описаний должна быть другой, нежели аргументация в поддержку оценок. В науке и описательные, и оценочные утверждения должны иметь достаточные основания. Эти основания обеспечиваются процедурами абсолютного и сравнительного обоснования. Характер обоснования, а значит, и характер опирающейся на него аргументации, зависит oт того, к какому из употреблений языка относится обосновываемое положение. Процедура обоснования радикально меняется в зависимости от того, идет ли речь об обосновании описательных утверждений или об обосновании оценок.

2. Принцип Юма Обсуждение проблем обоснования оценок должно учитывать то обстоятельство, что из описаний логически не выводимы оценки, а из оценок не выводимы описания.

166

Глава 6. Аргументация и ценности

Описательные утверждения обычно формулируются со связкой «есть», в оценочных утверждениях нередко употребляется «должен». Поэтому идею о не выводимости оценок из описаний и описаний из оценок выражают также в форме положения, что от «есть» нельзя с помощью логики перейти к «должен», а от «должен» — перейти к «есть». Английский философ XVIII века Д. Юм первым подчеркнул невозможность логического перехода от «есть» к «должен» и упрекнул всю предшествовавшую этику в том, что она не считалась с этим важным обстоятельством. «...В каждой этической теории, с которой мне до сих нор приходилось встречаться, — писал Юм, — автор в течение некоторого времени рассуждает обычным образом, устанавливает существование бога или излагает свои наблюдения относительно дел человеческих; и вдруг я, к своему удивлению, нахожу, что вместо обычной связки, употребляемой в предложениях, а именно: «есть» или «не есть», не встречаю ни одного предложения, в котором не было бы в качестве связки «должно» или «не должно». Подмена эта происходит незаметно, но, тем не менее, она в высшей степени важна. Раз это «должно» или «не должно» выражает некоторое новое отношение или утверждение, последнее необходимо следует принять во внимание и объяснить, и в то же время должно быть указано основание того, что кажется совсем непонятным, а именно того, каким образом это новое отношение может быть дедукцией из других, совершенно отличных от него... Я уверен, что этот незначительный акт внимания опроверг бы все обычные этические системы и показал бы нам, что различие порока и добродетели не основано исключительно на отношениях между объектами и не познается разумом»1. Этот отрывок из «Трактата о человеческой природе» Юма очень популярен. Положение о невозможности логического перехода от фактических утверждений к утверждениям долженствования получило название принципа Юма. Данный принцип служил отправным пунктом для важных методологических заключений, касающихся этики и иных наук, устанавливающих или обосновывающих какие-то утверждения о долженствовании. Утверждалось, в частности, что если моральные заключения не могут логически следовать из неморальных посылок, значит, нельзя обосновывать моральные принципы, выходя за пределы самой морали. Это положение, утверждающее, как кажется, независимость морали от фактов, получило название «принцип автономии морали» и вызвало большие споры. А. Пуанкаре, используя такой аргумент, пытался показать невозможность научного обоснования морали, или этики: все научные предложения стоят в индикативном наклонении, а все моральные предложения являются императивными; из индикативных предложений с помощью логического вывода могут быть получены только индикативные предложения; следовательно, невозможно вывести моральное предложение из на учных предложений2. Положению о невыводимости оценочных утверждений из фактов важное значение придавал К. Поппер. «Наши решения, — писал он, — никогда не вы1 2

Юм Д. Соч. в 2 т. М., 1966. Т. 1. С. 618. Poincare H. La morale et la science // Dernieres penses. P., 1913. P. 213–214.

2. Принцип Юма

167

водятся из фактов (или утверждений о фактах), хотя они и имеют некоторое отношение к фактам»1. Поппер рассматривает два примера. Решение бороться с рабством не зависит от факта, что все люди рождаются равными и свободными и никто не рождается в цепях. Действительно, даже если все рождаются свободными, скорее всего, найдутся люди, пытающиеся заковать других в цепи и даже верящие в то, что они должны это сделать. Если человек заметит, что некоторый факт можно изменить — например, факт, что многие люди страдают от болезней, — то по отношению к этому факту он может занять совершенно разные позиции: принять решение сделать все возможное, чтобы изменить этот факт, решить бороться со всякой попыткой его изменения или решить вообще не предпринимать по отношению к нему никаких действий. Действие по принятию решения, введению нормы или стандарта — факт, но сами введенные норма или стандарт фактами не являются. То, что большинство людей следует норме «Не укради», есть социологический факт. Однако норма «Не укради» — это не факт, и она не может быть выведена из утверждений, описывающих факты. По отношению к определенному факту всегда возможны различные и даже противоположные решения. Так, зная о социологическом факте, что большинство людей подчиняется норме «Не укради», мы можем решить либо подчиняться этой норме, либо бороться с ней; мы можем либо приветствовать тех, кто ей подчиняется, либо бранить их, убеждая подчиняться другой норме. «Итак, невозможно вывести предложение, утверждающее норму, решение или, скажем, политическую рекомендацию, из предложения, утверждающего факт, — иначе говоря, невозможно вынести нормы, решения, предложенияпроекты или рекомендации из фактов»2. Идею дуализма фактов и решений (норм) Поппер непосредственно связывает с доктриной автономии морали и либерализмом. «...Учение о дуализме фактов и норм, — пишет он, — это одна из основ либеральной традиции. Дело в том, что неотъемлемой частью этой традиции является признание реального существования в нашем мире несправедливости и решимость попытаться помочь ее жертвам. Это означает, что имеется (или возможен) конфликт (или, по крайней мере, разрыв) между фактами и нормами. Факты мoгyт отклоняться от справедливых (верных или истинных) норм, особенно те социальные и политические факты, которые относятся к принятию и проведению в жизнь сводов законов. Иначе говоря, либерализм основывается на дуализме фактов и норм в том смысле, что его сторонники всегда стремятся к поиску все лучших, норм, особенно в сфере политики и законодательства»3. Таким образом, принцип Юма, утверждающий невыводимость оценок, в частности норм и решений, из фактов, имеет важное эпистемологическое значение. Несомненно и его значение для методологии: если этот принцип верен, должно быть признано несостоятельным всякое доказательство, в котором оценочный тезис поддерживается фактическими (описательными) аргументами. 1 2 3

Поппер К. Открытое общество и его враги. М., 1992. Т. 1. С. 96. Там же. С. 99. Поппер К. Логика и рост научного знания. С. 410.

168

Глава 6. Аргументация и ценности

Обоснование принципа Юма Однако Юм не привел никаких аргументов в поддержку идеи о невыводимости «должен» из «есть». Он ссылался на то, что было бы ошибочным вводить в заключение некоторое отношение или утверждение, отсутствующее в посылках, и указывал, что отношение или утверждение, выражаемое с помощью «должен» или «не должен», явно отлично от отношения или утверждения, выражаемого посредством «есть». М. Блэк справедливо отмечает, что довод Юма неубедителен1. Конечно, «должен» отличается от «есть», но Юм ошибается, думая, что этого достаточно для дисквалификации логического перехода от «есть»–посылок к «должен»–заключению. Смысл, нужный для опровержения данного перехода, таков: термин А явно отличен от термина В, если и только если утверждение, содержащее А, не может быть выведено из посылок, содержащих В и не содержащих А. Иными словами, чтобы показать, что «должен» явно отлично от «есть», надо показать, что утверждение с «должен» не выводимо из утверждения с «есть». Но именно в этом состоит проблема, в качестве решения которой предлагается ссылка на «явное отличие» одной связи от другой. Как можно было бы обосновать принцип Юма, не впадая в порочный круг? Можно выдвинуть два довода в поддержку этого принципа. Во-первых, все попытки его опровержения ни к чему не привели. Неуспех фальсификации служит аргументом в пользу принятия утверждения, устоявшего под напором критики. Во-вторых, принципу Юма может быть дано теоретическое обоснование путем включения его в теоретическую систему, в рамках которой он будет следствием других, более фундаментальных положений. В частности, такой является система, противопоставляющая описания и оценки как два полярных употребления языка. К принципу Юма были предложены многочисленные контрпримеры, в которых из посылок, кажущихся чисто описательными, дедуктивно выводилось оценочное (нормативное) заключение2. Однако более внимательный анализ показал, что ни одно из предлагавшихся в качестве контрпримера умозаключений не достигало своей цели: или его посылки содержали неявную оценку (норму), или между посылками и заключением отсутствовала связь логического следования3. Можно сказать, что никому не удалось продемонстрировать логический переход от «есть» к «должен» и опровергнуть тем самым принцип Юма. Более существен теоретический аргумент. Описание должно соответствовать миру; задачей оценки является, в конечном счете, приведение мира в соответствие с оценкой. Эти две противоположные задачи не сводимы друг к другу. Очевидно, что если ценность истолковывать как противоположность истины, поиски логического перехода от «есть» к «должен» лишаются смысла. Не суще1

См.: Black M. The Gap between “Is” and “Should” // Philosophical Review. 1964. Vol. 73. № 2. См., напр.: Searly J. R. How to Derive “Ought” from “Is” // Philosophical Review. 1964. Vol. 73. № 1; Maurodes G. I. “Is” and “Ought” // Analysis. 1964. Vol. 25. № 2; Rynin D. The Autonomy of Morals // Mind. 1957. Vol. 66. № 263. 3 См.: Cohen M. F. “Is” and “Should”. An Unbridged Gap // Philosophical Review. 1965. Vol. 74. № 2; Flew A. On not Deriving “Ought” from “Is” // Analysis. 1964. Vol. 25. № 2. 2

2. Принцип Юма

169

ствует логически обоснованного вывода, который вел бы от посылок, включающих только описательные утверждения, к заключению, являющемуся оценкой или нормой. Хотя принцип Юма представляется обоснованным, некоторые методологические выводы, делавшиеся из него, нуждаются в уточнениях. Так, А. Пуанкаре, К. Поппер и др. полагали, что из-за отсутствия лоической связи оценок и норм с описаниями этика не может иметь какого-либо эмпирического основания и, значит, не является наукой. «Наиболее простым, повидимому, и наиболее важным результатом в области этики является чисто логический результат, — писал когда-то Поппер. — Я имею в виду невозможность выведения нетавтологических этических правил... из утверждений о фактах. Только учитывая это фундаментальное логическое положение, мы можем сформулировать реальные проблемы философии морали и оценить их трудность»1. Принципу Юма нередко и сейчас еще отводится центральная роль в методологии этики и других наук, стремящихся обосновать какие-то ценности и требования. Иногда даже утверждается, что в силу данного принципа этика не способна перейти от наблюдения моральной жизни к ее кодификациии, и поскольку все системы (нормативной) этики не опираются на факты, и в этом смысле они автономны и равноценны. Несмотря на то, что принцип Юма справедлив, принцип автономии этики ошибочен. Ни логика норм, ни логика оценок не санкционируют выводов, ведущих от чисто фактических (описательных) посылок к оценочным или нормативным заключениям. Конечно, обсуждение особенностей обоснования моральных норм требует учета этого логического результата. Вместе с тем ясно, что он не предопределяет решение методологических проблем обоснования этики, точно так же как невозможность перехода с помощью только логики от фактов к научным законам не предрешает ответа на вопрос об обоснованности теоретического знания. Научные законы не вытекают логически из фактов, но это не значит, что опыт для них безразличен. Переход от эмпирического описания к закону не является логическим выводом, это всегда скачок в неизвестность, связанный с тем, что закон имеет двойственное, описательно-оценочное значение. Закон не только обобщает известные факты, но и выступает критерием оценки новых фактов и других законов. Безусловно, двойственность научных законов не означает, что каждая наука автономна и не зависит от эмпирического материала. То, что моральные утверждения не могут быть выведены по правилам логики из описательных утверждений, представляет особый интерес в связи с тем, что в философии морали есть множество концепций, обосновывающих нормы нравственности, ссылаясь на некое их соответствие определенным реалиям внешнего мира: законам природы, направлению естественной эволюции, объективному ходу истории и т. п. Все эти концепции некорректны, поскольку предполагают нарушение принципа Юма. Допустим, в истории господствует необходимость и переход от одного этапа в развитии общества к другому совершается закономерно, но это вовсе не озна1 Popper K. What can Logic do for Philosophy // Aristotelian Society. Proceedings. 1948. Vol. 22 (supplement).

170

Глава 6. Аргументация и ценности

чает, что каждый человек морально обязан содействовать исторической необходимости и даже пытаться ускорить диктуемый ею переход. Из социологических законов не вытекают моральные нормы точно так же, как из закона природы, что все люди смертны, не следует моральный долг способствовать этому исходу. Сведение морали к исторической или природной необходимости не только методологически несостоятельно, но и опасно. Как пишет Поппер, «...философия, представляющая собой попытку преодоления дуализма фактов и норм и построения некоторой монистической системы, создающей мир из одних только фактов, ведет к отождествлению норм или с властвующей ныне, или с будущей силой. Эта философия неизбежно приводит к моральному позитивизму или моральному историзму...»1. Проще обстоит дело с принципом, согласно которому из оценочных утверждений логически не выводимы описательные утверждения. Ни логика оценок, ни логика норм не считают переход «должен → есть» обоснованным. Если ценность понимается как противоположность истины, то лишаются смысла не только поиски логического перехода «есть → должен», но и поиски перехода «должен → есть». В качестве иллюстрации рассмотрим «принцип Канта»: если человек обязан что-то сделать, он способен это выполнить. Если этот принцип истолковывать как допущение возможности логического перехода от суждения долженствования (т. e. оценки) к описанию (а именно к описанию способностей человека), он неверен. Но данный принцип представляет собой, скорее, совет, адресованный нормативному авторитету: не следует устанавливать норм, выполнение которых выходит за пределы (обычных) человеческих способностей. Этот совет, как и всякий другой совет, является оценкой. «Принцип Канта» можно интерпретировать, также как описание: из утверждения о существовании нормы можно с определенной уверенностью вывести утверждение, что предписываемое этой нормой действие лежит в пределах человеческих возможностей. Но эта дескриптивная интерпретация, конечно, не является контрпримером к положению о невыводимости описаний из оценок. Трудности в приложении принципа Юма Ценности не даны в непосредственном опыте, поэтому оценки не способны иметь прямого эмпирического подтверждения. Из оценочных утверждений не вытекают эмпирические следствия, подтверждение которых в опыте могло бы истолковываться как свидетельство в поддержку таких утверждений. Это означает, что, во-первых, к оценкам не применимо не только прямое подтверждение, но и косвенное эмпирическое подтверждение, и во-вторых, что оценки нельзя не только подтвердить, но и опровергнуть с помощью опыта. Таким образом, принцип, отрицающий возможность выведения описательных утверждений из оценочных утверждений, является столь же важным, как и принцип Юма. Эти два принципа прямо говорят о том, что оценки должны обосновываться совершенно иначе, чем описания. 1

Поппер К. Логика и рост научного знания. С. 411.

2. Принцип Юма

171

Вместе с тем рассматриваемые принципы только ограничивают способы обоснования оценочных утверждений, но не исключают самой возможности их обоснования. Принцип Юма говорит об отсутствии логической связи между описаниями и оценками. Однако в реальной ситуации дело осложняется тем, что чистые описания и чистые оценки встречаются в гуманитарных и социальных науках не так часто. Гораздо более употребительны двойственные, описательно-оценочные утверждения. Такие выражения размывают границу между описаниями и оценками, вследствие чего принцип Юма лишается той ясности, которой он достигает при противопоставлении чистых описаний и чистых оценок. Обилие в науках о культуре двойственных выражений, переплетающих между собой «есть» и «должен», — источник многих неясных рассуждений о связях фактических и оценочных утверждений в этих науках. «В настоящее время, — пишет, например, социолог Ч. Р. Миллс, — едва ли не общепринятым стало убеждение в том, что нельзя вывести оценочные суждения из фактических утверждений и определений основных понятий. Но это не значит, что такие утверждения, и определения совершенно лишены оценочности... в большинстве исследований социальных проблем переплетены фактические ошибки, нечеткие определения понятий и предвзятость оценок. Только после логического анализа можно установить, присутствует ли в постановке конкретной проблемы какой-нибудь конфликт ценностей»1. Под «фактическими утверждениями» и «определениями основных понятий» здесь явно имеются в виду двойственные, описательно-оценочные утверждения. Именно они не лишены оценочности, в том время как собственно фактические утверждения и те определения понятий, которые являются реальными и не содержат в себе оттенка требования, ничего общего с оценками не имеют. Далее Миллс пишет: «Мы не можем выводить — гласит знаменитое юмовское правило, — как нам должно поступать, из того, во что мы верим. Равным образом, нельзя делать выводы о том, как должны поступать другие, исходя из собственных убеждений о том, как бы поступили мы сами. Но если такой итог действительно приходится подводить, нам остается лишь бить по головам тех, кто с нами не согласен; можно надеяться, что такие исходы бывают редко»2. Выражение «то, во что мы верим» включает в общем случае как те описания, в истинности которых мы убеждены, так и те оценки, которые принимаются нами. В рассуждении Миллса это выражение должно обозначать, однако, только описания, иначе от принципа Юма ничего не останется. Далее, данный принцип вовсе не связан с идеей, что поведение других нельзя оценивать на основе собственных представлении о долге. И, наконец, принципом Юма аргументация в поддержку оценок не сводится, вопреки предположению Миллса, к одному аргументу к силе («бить по головам»). Неясности и передержки в истолковании принципа Юма связаны здесь в первую очередь с тем, что он требует такого четкого разграничения факта и ценности, какое в науках о культуре встречается редко. 1 2

Миллс Ч. Р. Социологическое воображение. М., 1998. С. 94. Там же. С. 96.

172

Глава 6. Аргументация и ценности

3. Квазиэмпирическое обоснование оценок и норм В отличие от описательных оценочные утверждения не могут поддерживаться ссылками на то, что дано в непосредственном опыте. Вместе с тем известны такие способы обоснования оценок, которые в определенном смысле аналогичны способам обоснования описаний и которые можно назвать квазиэмпирическими. К квазиэмпирическим способам обоснования оценок относятся различные индуктивные рассуждения, среди посылок которых имеются оценки и заключение которых также является оценкой: неполная индукция, аналогия, ссылка на образцы, целевое подтверждение, истолкование акта понимания как индуктивного свидетельства в пользу его посылок и др. Ценности не даны человеку в опыте. Они говорят не о том, что есть в мире, а о том, что должно в нем быть, и их нельзя увидеть, услышать, и т. п. Например, мы встретились с инопланетянином. Мы видим, что он маленький, зеленоватый, на ощупь гладкий, слышим, что он издает дребезжащие звуки, и т. д. Но мы не способны увидеть или услышать, что он должен любить своих близких, почтительно относиться к старшим по возрасту, любить свою планету или какую-то ее часть и т. п. Мы можем анализировать сказанное и сделанное им и путем рассуждения установить ценности, которыми он руководствуется, но нам не удастся непосредственно воспринять эти ценности. Философы много раз предпринимали попытки опровергнуть идею, что ценности не познаются непосредственно. Чаще всего указывались два источника непосредственного знания ценностей: — чувство удовольствия и страдания, моральное чувство или моральная интуиция — особый «практический разум», не сводимый к «теоретическому разуму». Первый источник должен был служить аналогом восприятия в эпистемологии эмпирического познания, второй — аналогом «чистого разума» или «интеллектуальной интуиции». Об особом моральном чувстве и отдельном «практическом разуме» трудно говорить всерьез. Что касается моральной интуиции, то она существует, но ничем особым не отличается от интуиции в других областях познания. Неполная индукция и аналогия Современная логическая теория индукции существенно неполна: в ней отсутствует раздел, рассматривающий индуктивные (правдоподобные) рассуждения, заключениями которых являлись бы оценки. В этом же смысле до середины XX в. была неполна и дедуктивная логика. Она не рассматривала дедуктивные рассуждения, посылки которых включали бы оценки (или нормы) и заключение которых являлось бы оценкой (или нормой). С созданием логики норм и логики оценок в 50–60-е гг. XX в. этот пробел в дедуктивной логике был устранен. Но индуктивные оценочные рассуждения пока не исследованы. Самым простым, и вместе с тем самым ненадежным способом индуктивного обоснования оценок является неполная (популярная) индукция.

3. Квазиэмпирическое обоснование оценок и норм

173

Ее общая схема: S1 должно быть Р S2 должно быть Р …………………………. Sn должно быть Р S1, S2,…, Sn все являются R. ______________________ Все R должны быть Р. Здесь первые n посылок являются оценками, последняя посылка представляет собой описательное утверждение; заключение является оценкой. Индукция называется «неполной», поскольку перечисленные объекты S1, S2, …, Sn не исчерпывают всего класса предметов S. Например: Суворов должен был быть стойким и мужественным. Наполеон должен был быть стойким и мужественным. Эйзенхауэр должен был быть стойким и мужественным. Суворов, Наполеон и Эйзенхауэр были полководцами. __________________________________________________ Каждый полководец должен быть стойким и мужественным. Популярным способом индуктивной аргументации в поддержку ценностей является аналогия. Аналогия представляет собой умозаключение о принадлежности определенного признака предмету на основе того, что сходный с ним иной предмет обладает этим признаком. Различают аналогию свойств и аналогию отношений. Общая схема умозаключения по аналогии: Предмет А имеет признаки а, b, с, d. Предмет В имеет признаки а, b, с. Значит, предмет B также имеет, по-видимому, признак d. Заметив сходство свойств, присущих двум разным предметам, можно это сходство продолжить и предположить, что сравниваемые предметы подобны и в других своих свойствах. Например, планеты Земля и Венера сходны по многим признакам. На Земле есть жизнь. По аналогии можно заключить, что и на Венере есть жизнь. Проводя аналогию отношений, уподобляют не предметы, а отношения между ними. Например, в планетарной модели атома отношение между его ядром и движущимися вокруг него электронами уподобляется отношению между Солнцем и вращающимися вокруг него планетами. Установив это подобие и зная, что планеты движутся вокруг Солнца по эллиптическим орбитам, можно заключить по аналогии, что и электроны в атоме движутся вокруг его ядра по таким же орбитам. Аналогия всегда дает проблематичное (вероятное) заключение. Отношение к аналогии как способу аргументации весьма сдержанное. Обычно считают, что аналогия представляет собой хорошее средство поиска новых идей и предположений, но не их обоснования. «Никогда еще не отрицалась важность той роли, которую аналогия играет в формировании интеллекта. И, однако, будучи признанной всеми как существенный фактор творчества, она

174

Глава 6. Аргументация и ценности

вызывала недоверие, как только из нее пытались делать средство доказательства»1. Платон, Плотин, Фома Аквинский и другие оправдывали самое широкое использование аналогии при аргументации. Д. Юм, Дж Локк, Дж Милль и другие философы-эмпирики, напротив, видели в аналогии лишь сходство низшего порядка, слабое и ненадежное, единственная ценность которой состоит в том, что она позволяет сформулировать гипотезу, подлежащую проверке другими индуктивными способами. Можно привести и высокую оценку доказательной силы аналогии, особенно аналогии отношений. «Мы далеки от мысли, что аналогия не может служить отправной точкой для позднейшей проверки; но в этом она не отличается от любого другого способа рассуждения, ибо вывод любого из них может быть подвергнут еще одному новому испытанию опытом. И вправе ли мы отказывать аналогии в какой бы то ни было доказательной силе, если один только тот факт, что она способна заставить нас предпочесть одну гипотезу другой, уже указывает на то, что она обладает силой аргумента? Любое полное исследование аргументации должно, следовательно, уделять ей место как элементу доказательства. Нам кажется, что доказательная сила аналогии предстает в виде структуры со следующей самой общей формулой: «А относится к В так же, как С к D»2. В оценочной аналогии сходство двух предметов в каких-то признаках продолжается, и на основании того, что первый предмет имеет определенную ценность, делается вывод, что и второй предмет обладает такой же ценностью. Общая схема этой аналогии: Предмет А имеет признаки а, b, с и является позитивно (негативно, нейтрально) ценным. Предмет В имеет признаки а, b, с. Значит, предмет В также является, вероятно, позитивно (негативно, нейтрально) ценным. Например: Религиозные теории «рая на небесах» не имеют никакого отношения к опыту, неконкретны, предполагают существование непреложного хода человеческой истории, не указывают способа, каким осуществляется переход человека (или его души) от земной жизни к жизни небесной и вместе с тем иногда оцениваются позитивно.. Коммунистические теории создания «рая на земле» также не опираются на опыт, не являются конкретными, предполагают, что человеческая история направляется особыми законами. Значит, коммунистические теории «рая на земле» также могут иногда оцениваться положительно. Часто аналогия с оценочной посылкой предстает в форме: Предмет А имеет свойства а, b, с и должен быть d. Предмет В обладает свойствами а, b, с. Значит, предмет В, по-видимому, должен быть d. Например: 1 Перельман Х., Олбрехт-Тытека Л. Из книги «Новая риторика: трактат об аргументации» // Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987. С. 226. 2 Там же. С. 226–227.

4. Социальные образцы

175

Хороший автомобиль имеет колеса, двигатель и должен быть экономичным. Хороший трактор имеет колеса и двигатель. Значит, хороший трактор тоже, вероятно, должен быть экономичным. Аналогия обладает слабой доказательной силой, поскольку продоление сходства может оказаться поверхностным или даже ошибочным. Однако доказательность и убедительность — разные вещи. Нередко строгое, проводимое шаг за шагом доказательство оказывается неуместным и убеждает меньше, чем мимолетная, но образная и яркая аналогия. Доказательство — сильнодействующее средство исправления и углубления убеждений, в то время как аналогия подобна гомеопатическим лекарствам, принимаемым ничтожными дозами, но оказывающими во многих случаях заметный лечебный эффект. Аналогия — излюбленное средство убеждения в художественной литературе, которой по самой ее природе противопоказаны сильные, прямолинейные приемы убеждения. Аналогии широко используются также в обычной жизни, в моральном рассуждении, в идеологии, утопии и т. п. Метафора, являющаяся ярким средством художественного творчества, представляет собой, по сути дела, своего рода сгущенную, свернутую аналогию. «Любая аналогия — за исключением тех, что представлены в застывших формах, подобно притчам или аллегориям, — способна спонтанно стать метафорой»1. Примером метафоры с прозрачным аналогическим соотношением служит такое сопоставление Аристотеля: «Старость так [относится] к жизни, как вечер к дню, поэтому можно назвать вечер «старостью дня»... а старость — «вечером жизни»2. В традиционном понимании метафора — это троп, удачное изменение значения слова или выражения. С помощью метафоры собственное значение имени переносится на некоторое другое значение, которое подходит этому имени лишь ввиду того сравнения, которое держат в уме. Уже это истолкование метафоры связывает ее с аналогией. «Лучше всего роль метафоры видна в контексте представления об аналогии как об элементе аргументации»3. Метафора является результатом слияния членов аналогии и выполняет те же функции, что и аналогия. По воздействию на эмоции и убеждения аудитории метафора даже лучше справляется с этими функциями, поскольку «она усиливает аналогию, вводя ее в сжатом виде в язык»4.

4. Социальные образцы Еще одним способом аргументации в поддержку оценок и норм является апелляция к социальному образцу. Такие образцы заполняют всю жизнь человека. Можно сказать, что каждый индивид живет в необозримом океане социальных образцов. Это образцы хорошего, или «настоящего», врача, настоящего друга, хороших жены и мужа, нормальных соседей, хороших автомобилей, настоящих тракторов, нормальных 1 2 3 4

Перельман Х., Ольбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 253. Аристотель. Поэтика. Гл. 21. 1457в. Перельман Х., Ольбрехт-Тытека Л. Указ. cоч. С. 249. Там же. С. 259.

176

Глава 6. Аргументация и ценности

компьютеров, кухонь, прихожих, домов, магазинов и так до бесконечности. Человек обычно не отдает себе отчета в том, какую принципиальную роль в его поведении ведут те социальные по своему происхождению образцы, которыми он руководствуется в своей жизни. Социальные образцы принципиально отличаются от примеров. Пример говорит о том, что имеет место в действительности, образец — о том, что должно быть. Пример используется для поддержки описательных утверждений, ссылка на образец призвана поддержать оценку. Образец, или идеал, — это такое поведение лица или группы лиц, которому надлежит следовать. Образец в силу своего особого общественного престижа служит также порукой выбранному типу поведения. «Следование общепризнанному образцу, принуждение себя к этому гарантирует высокую оценку поведения в глазах общества; деятель, повышающий таким способом свой авторитет, сам уже может послужить образном: философ являет собой образец для своих coграждан, поскольку для него самого образцом выступают боги [Паскаль]; пример святой Терезы воодушевляет христиан, поскольку для нее самой образцом являлся Иисус»1. Следование образцу, имитация чужого поведения может быть спонтанной. Имитирующий тип поведения имеет большое значение в социальной жизни. Повторение одного и того же поведения, которое принято за образец в данном обществе, не нуждается в обосновании. Но аргументация требуется в том случае, когда поведение ориентируется на сознательно избранный образец, действия которого противопоставляются другим возможным способам деятельности. Образец обладает определенным авторитетом и престижем: неизвестным, никак себя не зарекомендовавшим людям не подражают. Как заметил Ж. Ж. Руссо, «обезьяна подражает человеку, которого она боится, и не подражает презираемым ею животным; она находит правильным то, что делает высшее по сравнению с ней существо»2. Одни образцы предназначены для всеобщего подражания, другие — рассчитаны только на узкий круг людей. Своеобразным образцом является Дон Кихот: ему подражают именно потому, что он был способен самоотверженно следовать избранному им самим образцу. Образцы, или идеалы, играют исключительную роль в социальной жизни, в формировании и укреплении социальных ценностей. «Человек, общество, эпоха характеризуются теми образцами, которым они следуют, а также тем, как, каким способом они эти образцы понимают»3. Образцом может быть реальный человек, взятый во всем многообразии присущих ему черт. Нередко в качестве образца выступает поведение какого-то реального человека в определенной, достаточно узкой области: есть образцы любви к ближнему, любви к жизни, самопожертвования и т. д. Образцом может служить также поведение вымышленного лица: литературного героя, героя мифа, легенды и т. д. Иногда такой вымышленный герой выступает не как целостная личность, а демонстрирует своим поведением только отдельные 1 2 3

Перельман Х., Ольбрехт-Тытека Л. Указ. cоч. С. 220. Руссо Ж. Ж. Педагогические соч.: в 2 т. М., 1981. Т. 1. С. 137. Перельман Х., Олбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 220.

4. Социальные образцы

177

добродетели или пороки. Можно, например, подражать Кутузову, но можно стремиться следовать в своем поведении Пьеру Безухову или Наташе Ростовой. Можно подражать альтруизму доктора Ф. П. Гааза, но можно следовать Дон Кихоту или Дон Жуану. «Безразличие к образцам может само по себе выглядеть как образец: в пример иногда ставится тот, кто умеет избежать соблазна подражания. Тот факт, что аргументация посредством обращения к образцу действенна также и в этом нетипичном случае, убедительно показывает нам, что способы аргументации применимы в самых различных обстоятельствах, то есть техника аргументации не связана с какой-либо определенной общественной ситуацией или с приверженностью таким-то, а не каким-либо иным ценностям»1. Если образцом выступает реальный человек, имеющий обычно не только достоинства, но и определенные недостатки, нередко бывает, что эти его недостатки оказывают на поведение других людей большее воздействие, чем его неоспоримые достоинства. Как заметил Б. Паскаль, «пример чистоты нравов Александра Великого куда реже склоняет людей к воздержанности, нежели пример его пьянства — к распущенности. Совсем не зазорно быть менее добродетельным, чем он, и простительно быть столь же порочным»2. «Хотя служить образцом престижно, но вызванное имитацией сближение между образцом и тем, кто ему следует и кто почти всегда ниже его, может несколько обесценить образец... Любое сравнение влечет взаимодействие между его членами. Более того, вульгаризуя образец, мы лишаем его той ценности, которой он обладал благодаря своему своеобразию: феномен моды во всех ее ипостасях объясняется, как известно, свойственным толпе желанием приблизиться к тем. кто задает тон, равно как и желанием последних выделиться из толпы и бежать от нее»3. Наряду с образцами существуют и антиобразцы, задача которых — дать отталкивающей пример поведения и тем самым отвратить от такого поведения. Воздействие антиобразца на некоторых людей оказывается даже более эффективным, чем воздействие образца. «Есть, может быть, и другие люди, вроде меня, — писал философ М. Монтень, — которые полезный урок извлекут скорее из вещей неблаговидных, чем из примеров, достойных подражания, и скорее отвращаясь от чего-то, чем следуя чему-то. Этот род науки имел в виду Катон Старший, когда говорил, что мудрец большему научится от безумца, чем безумец от мудреца, а также упоминаемый Павсанием древний лирик, у которого в обычае было заставлять своих учеников прислушиваться к игре жившего напротив плохого музыканта, чтобы на его примере учились они избегать неблагозвучия и фальши»4. В качестве факторов, определяющих поведение, образец и антиобразец не вполне равноправны. Не все, что может быть сказано об образце, в равной мере приложимо к антиобразцу. Как правило, антиобразец менее определен и может быть правильно истолкован только при сравнении с некоторым образцом, т. е. 1 2 3 4

Перельман Х., Олбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 220–221. Ларошфуко Ф. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. Характеры. С. 135. Перельман Х., Олбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 221. Монтень М. Опыты: в 3 кн. М., 1979. Кн. 3. С. 132.

178

Глава 6. Аргументация и ценности

существует асимметрия аргументации с помощью антиобразца и аргументации посредством образца: «Тогда как в последнем случае предлагается вести себя пусть даже неумело, но подобно лицу, чья манера поведения относительно хорошо известна, аргументация с помощью антиобразца побуждает к отталкиванию от некоего лица при том, что отнюдь не всегда его поступки бывают с точностью предсказуемы. Их определение зачастую становится возможным только благодаря имплицитной отсылке к некоторому образцу: что значит отстраниться в своем поведении от Санчо Пансы, понятно лишь тому, кому знакома фигура Дон Кихота; образ раба-илота означает определенный тип поведения лишь для того, кому знакомо поведение воина-спартанца»1. Обычно антиобразец менее выразителен и определен, чем образец, и представляет собой не конкретное лицо, взятое во всем объеме присущих ему свойств, а только тот этический минимум, ниже которого нельзя опускаться. Чтобы аргументация с помощью образца или антиобразца была убедительна, требуется определенное поведение со стороны того, кто прибегает к ней: «Оратор, толкующий о своей вере во что-либо, подкрепляет свои слова не только силой своего авторитета. Его собственное поведение может либо служить образцом, побуждая вести себя так, как это делает он, либо, напротив, отвращать от его образа действий, если он является антиобразцом»2. Аргументация к образцу типична для художественной литературы. Здесь она носит обычно непрямой характер: образец предстоит выбрать читателю по косвенным указаниям автора. Обращение к образцу играет важную роль в психологии личности, в моральных рассуждениях, в обучении и т. д. В сущности, аргументация к образцу присутствует почти везде, где речь идет о поведении человека: образцы — одна из форм создания и закрепления традиции, которой по преимуществу определяется поведение. Пока что понятие образца употреблялось для обозначения идеала — такого поведения отдельного лица или группы лиц, которому надлежит следовать. Наряду с образцами действий имеются также образцы, которые можно назвать стандартами — образцы иных вещей: предметов, событий, ситуаций, процессов и т. д. Для всего, с чем регулярно сталкивается человек, будь то топоры, часы, пожары, церемонии и т. д., существуют свои стандарты, говорящие о том, какими должны быть объекты данного рода. Ссылка на эти стандарты — частый прием аргументации в поддержку оценок. Оценочные термины «хороший», «плохой», «лучший», «худший» и т. п. нередко характеризуют отношение оцениваемых вещей к определенным образцам или стандартам. В этих складывающихся стихийно стандартах фиксируются совокупности эмпирических свойств, которые, как считается, должны быть присущи вещам. Для вещей разных типов существуют разные стандарты: свойства, требуемые от хороших молотков, не совпадают со свойствами, ожидаемыми от хороших полководцев, и т. п. Стандартные представления о том, ка1 2

Перельман Х., Ольбрехт-Тытека Л. Указ. соч. С. 223. Там же.

5. Целевое обоснование

179

кими должны быть вещи определенного типа, изменяются с течением времени: хороший римский военачальник вполне мог бы оказаться плохим современным полководцем, и наоборот. Для отдельных типов вещей имеются очень четкие стандарты. Это позволяет однозначно указать, какие именно свойства должна иметь вещь данного типа, чтобы ее можно было назвать хорошей1. Для других вещей стандарты расплывчаты и трудно определить, какие именно эмпирические свойства приписываются этим вещам, когда утверждается, что они хороши. Например, легко сказать, какие свойства имеет хороший нож для разделки мяса или хорошая корова; сложнее определить, что человек понимает под хорошим домом или хорошим автомобилем, и совсем трудно вне контекста решить, какой смысл вкладывается в выражения «хороший поступок», «хорошая шутка» Для некоторых вещей вообще не существует сколько-нибудь определенных стандартов. Например, с ножами, адвокатами, докторами и шутками приходится сталкиваться довольно часто и поэтому их функции сравнительно ясны, и сложились устойчивые представления о том, чего следует ожидать от хорошего ножа, доктора и т. д. Хороший нож — это такой нож, каким он должен быть. Для пояснения того, каким должен быть нож, можно назвать несколько свойств, из числа входящих в устоявшееся представление о хорошем ноже. Но что представляет собой хорошая планета? Сказать, что это такая планета, какой она должна быть, значит ничего не сказать. Для планет не существует стандарта или образца, сопоставление с которым помогло бы решить, является ли рассматриваемая планета хорошей или нет. Понятие образца как стандарта почти не исследовано. Можно отметить, что стандарт, касающийся предметов определенного типа, обычно учитывает характерную функцию этих предметов. Помимо функциональных свойств стандарт может включать также некоторые морфологические признаки. Например, никакой молоток не может быть назван хорошим, если с его помощью нельзя забивать гвозди, т. е. если он не способен справиться с одной из тех задач, ради выполнения которых он был создан. Молоток также не будет хорошим, если он, позволяя забивать гвозди, не имеет рукоятки. Стандарты для вещей других типов могут не содержать морфологических характеристик (таковы, в частности, стандарты, имеющиеся для врачей, адвокатов и т. п.).

5. Целевое обоснование Целевое обоснование представляет собой параллель эмпирическому подтверждению описательных утверждений (верификации следствий). Иногда целевое обоснование именуется целевым подтверждением; если упоминаемые 1 Оссовская М . указывает, что иногда приближение некоторого предмета к образцу так явно зависит от наличия у этого предмета определенных свойств, что высказываемое в нем слово «хороший» прямо означает эти свойства. Например, способность давать высокий урожай столь очевидно относится к условиям, которым должна удовлетворять хорошая земля, что выражение «хорошая земля» попросту означает то же, что «урожайная земля». Сходно, «хорошая семья» означает обычно то же, что и «семья, живущая в согласии», «хороший друг» — то же, что и «друг, на которого можно положиться», и т. д. (Ossowska M. Podstawy nauki o moralnosci. Warszawa, 1957. S. 57–58).

180

Глава 6. Аргументация и ценности

в нем цели не являются целями человека, оно называется также телеологическим обоснованием. Хотя целевое обоснование является одним из способов квазиэмпирического обоснования оценок и норм, проанализируем его, учитывая его важность, отдельно. Целевое обоснование позитивной оценки какого-то объекта представляет собой ссылку на то, что с помощью этого объекта может быть получен другой объект, имеющий позитивную ценность. Например, перед ковкой металл следует нагреть, поскольку это сделает его пластичным; нужно отвечать добром на добро, так как это ведет к справедливости в отношениях между людьми, и т. п. Универсальным и наиболее важным способом эмпирического обоснования описательных утверждений является выведение из обосновываемого положения логических следствий и их последующая опытная проверка. Подтверждение следствий — свидетельство в пользу истинности самого положения. Общая схема косвенного эмпирического подтверждения: (1) Из А логически следует В; В подтверждается в опыте. Значит, вероятно, А истинно. Это — индуктивное рассуждение, так как истинность посылок не гарантирует истинности заключения. Из посылок «если имеет место первое, то необходимо имеет место второе» и «имеет место второе» заключение «имеет место первое» вытекает только с некоторой вероятностью. Эмпирическое подтверждение может опираться также на подтверждение в опыте следствия причинной связи. Общая схема такого каузального подтверждения: (2) А является причиной В. Следствие В имеет место. Значит, вероятно, причина А также имеет место. Например: «Если идет дождь, земля является мокрой; земля мокрая; значит, вероятно, идет дождь». Это — типично индуктивное рассуждение, дающее не достоверное, а только проблематичное следствие. Если бы шел дождь, земля действительно была бы мокрой; но из того, что она мокрая, не вытекает, что идет дождь; земля может быть мокрой после вчерашнего дождя, от таяния снега и т. п. Аналогом схемы (1) эмпирического подтверждения является следующая схема квазиэмпирического обоснования (подтверждения) оценок: (1*) Из А логически следует В; В — позитивно ценно. Значит, вероятно, А также является позитивно ценным. Например: «Если завтра будет дождь и завтра будет ветер, то завтра будет дождь; хорошо, что завтра будет дождь; значит, по-видимому, хорошо, что завтра будет дождь и завтра будет ветер». Это — индуктивное рассуждение, обосновывающее одну оценку («хорошо, что завтра будет дождь и будет ветер») ссылкой на другую оценку («хорошо, что завтра будет дождь»).

5. Целевое обоснование

181

Аналогом схемы (2) каузального подтверждения описательных утверждений является следующая схема квазиэмпирического целевого обоснования (подтверждения) оценок: (2*) А является причиной В; следствие В — позитивно ценно. Значит, вероятно, причина А также является позитивно ценной. Например: «Если в начале лета идут дожди, то урожай будет большим; хорошо, что будет большой урожай; значит, вероятно, хорошо, что в начале лета идут дожди». Это — индуктивное рассуждение, обосновывающее одну оценку («Хорошо, что в начале лета идут дожди») ссылкой на другую оценку («Хорошо, что будет большой урожай») и определенную каузальную связь. В схемах (1*) и (2*) речь идет о квазиэмпирическом обосновании, поскольку подтверждающиеся следствия являются оценками, а не описательными эмпирическими утверждениями. В схеме (2*) посылка «А является причиной В» представляет собой описательное утверждение, устанавливающее связь причины А со следствием В. Если утверждается, что данное следствие является позитивно ценным, связь причина-следствие превращается в связь средство-цель. Схему (2*) можно переформулировать таким образом: А есть средство для достижения В; В позитивно ценно. Значит, вероятно, А также позитивно ценно. Рассуждение по этой схеме оправдывает средства ссылкой на позитивную ценность достигаемой с их помощью цели. Оно является, можно сказать, развернутой формулировкой хорошо известного и вызывающего постоянные споры принципа «Цель оправдывает средства». Споры объясняются индуктивным характером стоящего за принципом целевого обоснования. Цель вероятно, но вовсе не с необходимостью и далеко не всегда оправдывает средства — так следовало бы переформулировать данный принцип. Существует еще одна широко используемая схема квазиэмпирического целевого обоснования: (2**) Не-А есть причина не-В; но В — позитивно ценно. Значит, вероятно, А также является позитивно ценным. Например: «Если вы не поторопитесь, мы опоздаем на поезд; хорошо было бы успеть к поезду; значит, по-видимому, вам следует поторопиться». Схема (2**) эквивалентна на базе простых принципов логики абсолютных оценок схеме: А есть причина В; В — отрицательно ценно. Значит, А также, вероятно, является отрицательно ценным1. Например: «Если все лето идут дожди, урожай будет невысоким; плохо, что урожай будет невысоким; значит, по всей вероятности, плохо, что все лето идут дожди». 1

См.: Iwin A. A. Grundlagen der Logik von Wertungen. Berlin, 1975. S. 162–166.

182

Глава 6. Аргументация и ценности

О так называемом «практическом силлогизме» Иногда утверждается, что целевое обоснование оценок представляет собой дедуктивное рассуждение, в котором заключение с логической необходимостью, а не с известной вероятностью вытекает из посылок. Это мнение, впервые высказанное еще Аристотелем, является, однако, ошибочным. Аристотель считал, что понимание человеческого поведения предполагает раскрытие связи между мотивами (целями, ценностями), которыми руководствуется человек, и его поступками. Понять поведение индивида — значит, указать ту цель, которую он преследовал и надеялся реализовать, совершая конкретные поступок. Логической формой элементарного акта целевого понимания поведения является, по Аристотелю, так называемый практический силлогизм (вывод). Например: «Агент N намеревается (желает, стремится) получить А. Для получения А нужно выполнить действие В. Следовательно, N должен выполнить действие В». Первая посылка фиксирует цель, которую ставит перед собой действующий субъект. Вторая посылка описывает его представление о средствах, необходимых для достижения цели. В заключении предписывается то конкретное действие, которое субъект должен совершить. В терминах логики оценок эту схему можно упрощенно представить так: Позитивно ценно А. Средством для достижения А является действие В. Следовательно, позитивно ценно (должно быть сделано) В. Например: «N хочет, чтобы в доме было тепло; если N не протопит печь, в доме не будет тепло; значит, N должен протопить печь». Аристотель, подразделивший все выводы на теоретические и практические, говорил, что если заключением первых является утверждение, то заключение вторых — действие1. Предлагавшийся Аристотелем практический силлогизм был надолго забыт. Лишь в 60–70-е гг. прошлого века он стал центром оживленной дискуссии, связанной с проблемой понимания человеческого поведения. Г. Энскомб и Г. Х. фон Вригт истолковали его как универсальную схему понимания поведения человека, призванную играть в науках о человеке ту же роль, какую в естественных науках играет дедуктивное объяснение через охватывающий закон (номологическое объяснение)2. «Практическое рассуждение, — пишет фон Вригт, — имеет большое значение для объяснения и понимания действия. Один из основных тезисов состоит в том, что практический силлогизм дает наукам о человеке то, что так долго отсутствовало в их методологии: подходящую модель объяснения, которая является подлинной альтернативой по отношению к модели охватывающего 1

См.: Аристотель. О движении животных. 701а 10–40; Никомахова этика. 1147а 25–31. См.: Anscombe G. E. M. Intention. Oxford, 1957; Wright G.H. von. The Varieties of Goodness. London, 1963. Ch. VIII. 2

5. Целевое обоснование

183

закона. С более общей точки зрения можно сказать, что подводящая под универсальный закон модель служит для каузального объяснения и объяснения в естественных науках; практический же силлогизм служит для телеологического объяснения в истории и социальных науках»1. То, что фон Вригт называет «телеологическим объяснением», представляет собой на самом деле не объяснение, а понимание. В этом «объяснении» из оценки, устанавливающей намерение (цель) действующего субъекта и описательного утверждения о причинной связи цели со средством ее достижения выводится утверждение о том, что должен сделать субъект, т. е. новая оценка (норма). Эта схема именуется иногда также «интенциональным объяснением», т. е. объяснением через цели, которые ставит перед собою индивид. Вряд ли названия «телеологическое объяснение» и «интенциональное объяснение» удачны: они способствуют ставшей уже традиционной путанице между объяснением и пониманием. Общая логическая теория практического рассуждения (в терминологии Аристотеля — практического силлогизма) пока что отсутствует. Не вдаваясь в детали ее анализа, остановимся на принципиально важном факте: практический силлогизм является не дедуктивным (необходимым), а индуктивным (правдоподобным) рассуждением. Целевое (мотивационное, телеологическое) понимание представляет собой индукцию, заключение которой — проблематическое утверждение. В силу этого попытка представить целевое обоснование как конкурента дедуктивного номологического объяснения является несостоятельной. В поддержку положения, что практический силлогизм (целевое обоснование) является индуктивным умозаключением можно выдвинуть следующие, представляющиеся достаточно убедительными аргументы. Во-первых, могут быть приведены примеры конкретных рассуждений, следующих схемам целевого понимания, но дающих, как можно думать, только проблематические заключения. Таков, в частности, практический силлогизм: «N хочет разбогатеть; единственный способ для N достичь богатства — это физически устранить своих конкурентов; значит, N должен физически устранить своих конкурентов». Очевидно, что здесь нет дедукции. Во-вторых, связь цели и средства, используемая при целевом понимании, истолкованная как описательное утверждение, является причинно-следственной связью. Как принято считать, такая связь заведомо слабее, чем связь логического следования. Допустим, что схема рассуждения «если А причина В и В — позитивно ценно, то А — позитивно ценно» обоснованна. Тогда обоснованной должна быть и схема, полученная из нее заменой утверждения о причинной связи утверждением о логическом следовании: «если из А логически следует В и В — позитивно ценно, то А — позитивно ценно». Но последняя схема заведомо не относится к обоснованным, это типичная схема индуктивного рассуждения. В-третьих, в логике истины аналогом схемы целевого обоснования была бы схема: «если истинно, что А — причина В и истинно В, то истинно А». Но по1

Wright G. H. von. Explanation and Understanding. London, 1971. P. 27.

184

Глава 6. Аргументация и ценности

следняя схема не является обоснованной. Значит, рассуждая по аналогии, можно сказать, что и схема целевого обоснования также не должна считаться схемой дедуктивного умозаключения. В-четвертых, схема целевого обоснования нарушает принцип, аналогичный известному принципу Юма и утверждающий невыводимость описательных утверждений из оценок. Преобразование схемы «если В — причина А и А — позитивно ценно, то В — позитивно ценно» дает схему «если А — позитивно ценно и неверно, что В — позитивно ценно, то неверно что В — причина А». Здесь из двух оценок вытекает описательное утверждение, что запрещается указанным принципом. Примеры целевого обоснования Целевое обоснование оценок находит широкое применение в самых разных областях, начиная с обыденных, моральных, политических дискуссий и кончая философскими, методологическими и научными рассуждениями. Приведем несколько примеров таких рассуждений, чтобы продемонстрировать адекватность описанных схем целевого обоснования на конкретном материале. «Некоторые выводы Дж. Локка настолько странны, — пишет Б. Рассел, — что я не вижу, каким образом изложить их в разумной форме. Он говорит, что человек не должен иметь такого количества слив, которое не могут съесть ни он, ни его семья, так как они испортятся, но он может иметь столько золота и бриллиантов, сколько может получить законным образом, ибо золото и бриллианты не портятся. Ему не приходит в голову, что обладатель слив мог бы продать их прежде, чем они испортятся»1. По-видимому, Локк рассуждал так, используя схему целевого обоснования: «Если у человека слишком много слив, то часть их непременно испортится; плохо, когда сливы портятся; значит, нельзя иметь чересчур много слив». Это рассуждение представляет собой попытку целевого обоснования оценки: «Нельзя иметь слишком много слив». Рассел правильно замечает, что данное рассуждение неубедительно: первая его посылка не является истинным утверждением. Другое целевое обоснование, присутствующее у Локка: «Драгоценные металлы являются источником денег и общественного неравенства; экономическое неравенство достойно сожаления и осуждения; значит, драгоценные металлы заслуживают осуждения». Локк принимал первую посылку этого рассуждения, чисто теоретически сожалел об экономическом неравенстве, но не думал, что было бы разумно предпринимать меры, которые могли бы предотвратить это неравенство. Логической непоследовательности в такой позиции нет, поскольку заключение не вытекает логически из посылок. Философы-эмпирики ХVIII–ХIХ вв., занимавшиеся этикой, считали удовольствие несомненным благом. Их противники, напротив, презирали удовольствие и склонялись к иной системе этики, которая казалась им возвышенной. Т. Гоббс высоко ценил силу, с ним соглашался Б. Спиноза. Разные системы принимавшихся исходных ценностей вели к различиям в целевых обоснованиях. Так, рассуждение «Взаимная благожелательность доставляет удовольствие 1

Рассел Б. История западной философии. М., Мысль, 1993. Т. 2. С. 153.

5. Целевое обоснование

185

и потому является добром» было бы приемлемым для Локка, но не для Гоббса или Спинозы. Большая часть противников локковской школы восхищалась войной как явлением героическим и предполагающим презрение к комфорту и покою. Те же, которые принимали утилитарную этику, напротив, были склонны считать большинство войн безумием. Это привело их к союзу с капиталистами, которые не любили войн, так как войны мешали торговле. Побуждения капиталистов, конечно, были чисто эгоистическими, но они вели к взглядам, более созвучным с общими интересами, чем взгляды милитаристов и их идеологов. В этом описании упоминаются три разные целевые аргументации, обосновывающие оправдание и осуждение войны: — война является проявлением героизма и воспитывает презрение к комфорту и покою; героизм и презрительное отношение к комфорту и покою позитивно ценны; значит, война также позитивно ценна; — война не только не способствует общему счастью, но, напротив, самым серьезным образом препятствует ему; общее счастье — это то, к чему следует всячески стремиться; значит, войны следует категорически избегать; — война мешает торговле; торговля является позитивно ценной; значит, война вредна. Убедительность целевого обоснования существенно зависит от трех обстоятельств. Во-первых, от эффективности связи между целью и тем средством, которое предлагается для ее достижения; во-вторых, от приемлемости самого средства; в-третьих, от приемлемости и важности той ценности, которая выдвигается в качестве цели. Связь средство-цель в контексте целевого обоснования — это причинноследственная связь: средство является той причиной, благодаря которой достигается цель-следствие. Слово «причина» употребляется в нескольких различающихся по своей силе смыслах. В целевых обоснованиях обычно используются не слова «причина» и «следствие», а выражения «способствовать наступлению (какого-то состояния)», «способствовать сохранению», «препятствовать наступлению», «препятствовать сохранению». Эти выражения подчеркивают многозначность слова «причина». Наиболее сильный смысл этого слова предполагает, что имеющее причину не может не быть, т. е. не может быть ни отменено, ни изменено никакими иными событиями или действиями. Кроме этого понятия полной, или необходимой, причины имеются также более слабые понятия частичной, или неполной, причины. Полная причина всегда или в любых условиях вызывает свое следствие; частичные причины только способствуют в той или иной мере наступлению своего следствия, и следствие реализуется лишь в случае объединения частичной причины с некоторыми иными условиями. Чем более сильной является причинная связь, упоминаемая в целевом обосновании, т. е. чем эффективнее то средство, которое предлагается для достижения обозначенной цели, тем более убедительным кажется целевое обоснование. Средство, указываемое в целевом обосновании, может не быть оценочно нейтральным (безразличным). Если оно приемлемо для аудитории, целевое обоснование будет представляться ей убедительным. Но если средство сомни-

186

Глава 6. Аргументация и ценности

тельно, возникает вопрос о сопоставлении наносимого им ущерба с теми преимуществами, которые способна принести реализация цели. Все это показывает, что целевое обоснование представляет собой индуктивное, вероятностное рассуждение. Если даже используемая в нем причинная связь является сильной, предполагаемое следствие — приемлемым, а поставленная цель — существенной, заключение целевого обоснования является проблематическим утверждением, нуждающимся в дальнейшем обосновании.

6. Теоретическое обоснование оценок и норм Теоретическая аргументация в поддержку оценочных утверждений, в том числе норм, во многом похожа на теоретическое обоснование описательных утверждений: почти все способы аргументации, применимые к описаниям, могут использоваться и для обоснования оценок. Исключение составляет анализ утверждения с точки зрения возможности эмпирического его подтверждения и опровержения. От оценок нельзя требовать, чтобы они допускали принципиальную возможность опровержения эмпирическими данными и предполагали определенные процедуры своего подтверждения такими данными. Вместе с тем можно предполагать, что от оценок следует ожидать принципиальной возможности квазиэмпирического подтверждения и опровержения. Способы теоретической аргументации в поддержку оценок включают дедуктивное обоснование, системную аргументацию (в частности, внутреннюю перестройку теории), демонстрацию совместимости обосновываемой оценки с другими принятыми оценками и соответствие ее определенным общим оценочным принципам, методологическое обоснование и др. Логическое (дедуктивное) обоснование Дедуктивное обоснование оценок — это выведение обосновываемого оценочного утверждения из иных, ранее принятых оценок. Если выдвинутую оценку удается логически вывести из каких-то других оценок, это означает, что она приемлема в той же мере, что и данные оценки. Приведем простые примеры. Допустим, историк, плохо знающий биографию Наполеона, сомневается в том, что Наполеон должен был быть мужественным. Чтобы доказать это, можно сослаться на то, что Наполеон был солдатом, а каждый солдат должен быть, как известно, мужественным. Заключение «Наполеон должен был быть мужественным» будет выведено из посылок «Всякий солдат должен быть мужественным» и «Наполеон был солдатом». Заключение окажется приемлемым в той же мере, в какой приемлемы посылки. Оценочное заключение будет логически следовать из посылок, одна из которых является оценкой, а вторая — описательным утверждением. Положим, исследователь, мало знакомый с существующими обычаями научной коммуникации, в общении с коллегами склонен постоянно отклоняться от темы, говорит длинно, неясно и непоследовательно. Для того чтобы убедить его изменить свою манеру общения, можно сослаться на общий «принцип кооперации», особенно отчетливо проявляющийся в научной коммуникации

6. Теоретическое обоснование оценок и норм

187

и заключающийся в требовании делать вклад в речевое общение соответствующим принятой цели и направлению разговора. Этот принцип включает, в частности, максиму релевантности, запрещающую отклоняться от темы, и максиму манеры, требующую говорить ясно, коротко и последовательно. Ссылка на эти максимы будет представлять собой дедуктивное обоснование рассматриваемого требования. Полная формулировка соответствующего дедуктивного умозаключения может иметь следующий вид: Должно быть так, что, если вы стремитесь соблюдать принцип кооперации, вы не отклоняетесь в разговоре от темы и говорите достаточно ясно, кратко и последовательно. Вы должны соблюдать принцип кооперации. Следовательно, вы должны не отклоняться в разговоре от темы, говорить достаточно ясно, кратко и последовательно. Обе посылки этого рассуждения являются оценками, заключение также представляет собой оценочное утверждение. Дедуктивное рассуждение в редких случаях формулируется так, чтобы явно указывались все посылки и вытекающее из них заключение. Обычно оно носит сокращенный характер: опускается все, что без особого труда может быть восстановлено из контекста. Кроме того, не выявляется сколько-нибудь наглядно и общая логическая схема, или структура, которая лежит в основе рассуждения и обусловливает его дедуктивный характер. Следующее дедуктивное рассуждение принадлежит известному средневековому философу И. Эриугене. В этом рассуждении многое не высказывается явно, а только подразумевается, причем логическая структура рассуждения не вполне ясна и нуждается в реконструкции. «Всякое зло есть или грех, или наказание за грех. И тогда как разум не допускает, чтобы Бог предвидел то и другое, кто решится утверждать, что Он предопределяет подобное, если только не толковать это в противоположном смысле? Что же? Вообразимо ли, чтобы Бог, Который один есть истинное бытие и Которым сотворено все сущее в той мере, в какой оно существует, провидел или предопределял то, что не есть Он и не происходит от Него, ибо оно — ничто? Зло есть лишь ущербность добра, а добро есть либо Бог, Который ущербу не подвержен, либо происходящее от Бога и подверженное ущербу, ущерб же имеет целью лишь уничтожение добра — и кто усомнится, что зло есть нечто стремящееся к истреблению добра? Поэтому зло — не Бог и не происходит от Бога. Следовательно, Бог не создавал зла, не провидит и не предопределяет его»1. Эриугена стремится доказать, что в мире нет зла как такового, а есть лишь добро, которое иногда может быть ущербным. Эта идея выводится из утверждений, характеризующих природу Бога. Бог наделяется тремя главнейшими атрибутами: всезнанием, всемогуществом и всеблагостью, а также функциями творца, хранителя и распорядителя всего сущего. При таком понимании Бога все сотворенное оказывается добром. Еще один пример обычной дедукции принадлежит С. Боэцию и связан по своему содержанию с предыдущим. Боэций, стоявший у истоков средневековой философии, намеревался строить свои доказательства по образцу математиче1

Эриугена И. С. О божественном предопределении // Сегодня. 1994. 6 авг.

188

Глава 6. Аргументация и ценности

ских: «Итак, как делают обычно в математике, да и в других науках, я предлагаю вначале разграничения и правила, которыми буду руководствоваться во всем дальнейшем рассуждении»1. В числе исходных девяти посылок, можно сказать, аксиом, принимаемых Боэцием, утверждения: «Для всякого простого его бытие и то, что оно есть, — одно». «Для всего сложного бытие и само оно — разные [вещи], и т. п. Дальнейшие рассуждения должны быть дедукцией из аксиом. «Выходит, — пишет Боэций, — что [существующие вещи] могут быть благими постольку, поскольку существуют, не будучи при этом подобными первому благу; ибо само бытие вещей благо не потому, что они существуют каким бы то ни было образом, а потому, что само бытие вещей возможно лишь тогда, когда оно проистекает из первого бытия, т. е. из блага. Вот поэтому-то само бытие благо, хотя и не подобно тому [благу], от которого происходит»2. Предполагаемые посылки этого рассуждения — те же, что и в рассуждении Эриугены. И, наконец, пример, взятый из современной литературы (заметим, что только в редких случаях умозаключения, в которых из одних оценок выводятся другие, имеют такую полную и ясную структуру, как в этом примере). Ю. Бохеньский считает, что философия диалектического материализма соединяет идеи Аристотеля и Гегеля. Следствия такого соединения взаимоисключающих положений подчас обескураживают. «Одно из них — так называемая проблема Спартака. Ведь Спартак руководил революцией в тот период, когда класс рабовладельцев был, согласно марксизму, классом прогрессивным, а следовательно, революция не имела никаких шансов на успех и — с точки зрения морали — была преступлением, ибо противоречила интересам прогрессивного класса. Это вытекает из позиции Гегеля, а значит, и диалектического материализма. Но одновременно Спартак превозносится как герой. Почему? Потому что уничтожение любой эксплуатации, совсем по-аристотелевски, считается абсолютной ценностью, стоящей над эпохами и классами. Здесь нужно выбирать — либо одно, либо другое; тот же, кто одновременно принимает оба эти положения, впадает в суеверие»3. Полная формулировка двух умозаключений, заключения которых несовместимы, может быть такой: Всякое действие, противоречащее интересам исторически прогрессивного класса, является отрицательно ценным. Революция Спартака противоречила интересам исторически прогрессивного класса. Следовательно, революция Спартака была отрицательно ценной. Всякое действие, направленное на уничтожение эксплуатации, является положительно ценным. Революция Спартака была направлена на уничтожение эксплуатации. Значит, революция Спартака была положительно ценной. Первые два примера показывают, что средневековые философы явно переоценивали значение доказательства как способа обоснования. Заключение дедуктивного рассуждения является обоснованным только в той мере, в какой обоснованы посылки, из которых оно выводится. 1 2 3

Боэций. «Утешение философией» и другие трактаты. М., 1990. С. 162. Там же. С. 164–165. Бохеньский Ю. Сто суеверий. Краткий философский словарь предрассудков. М., 1993. С. 94.

6. Теоретическое обоснование оценок и норм

189

Логика оценок и логика норм Приведенные примеры показывают, что о хорошем и плохом, обязательном и запрещенном можно рассуждать логически последовательно и непротиворечиво. Рассуждения о ценностях не выходят за пределы «логического» и могут успешно анализироваться с помощью методов логики. Логика получает важные импульсы для своего развития из эпистемологии. Усиление эпистемологического интереса к ценностям естественным образом сказалось и на логике, где сложились два новых неклассических раздела, занимающихся ценностями: деонтическая (нормативная) логика, исследующая логические связи нормативных (прескриптивных) высказываний, и логика оценок, исследующая логическую структуру и логические связи оценочных высказываний1. Разработка деонтической логики началась с середины 20-х гг. XX в (работы Э. Малли, К. Менгера и др.). Более энергичные исследования развернулись в 50-е гг. после работ Г. фон Вригта, распространившего на деонтические модальные понятия («обязательно», «разрешено», «запрещено») подход, принятый в стандартной модальной логике, оперирующей понятиями «необходимо», «возможно» и «невозможно». Логика оценок слагается из логики абсолютных оценок и логики сравнительных оценок. Первая попытка создать логическую теорию абсолютных оценок была предпринята еще в 20-е гг. Э. Гуссерлем. В «Этических исследованиях», фрагменты из которых были опубликованы лишь в 1960 г., он отстаивал существование логических связей между оценками и указал ряд простых законов логики абсолютных оценок. Однако впервые эта логика была сформулирована, судя по всему, только в 1968 г.2 Логический анализ сравнительных оценок (предпочтений) начался в связи с попытками установить формальные критерии разумного (рационального) предпочтения (Д. фон Нейман, О. Моргенштерн, Д. Дэвидсон, Д. Маккинси, П. Супес и др.). Логика предпочтений начала разрабатываться в качестве самостоятельного раздела логики после работ С. Халлдена и Г. фон Вригта3. Деонтическая логика и логика оценок почти сразу же нашли достаточно широкие и интересные приложения. Во многом это было связано с тем, что возникновение и развитие этих разделов логики стимулировались активно обсуждавшимися методологическими проблемами, касавшимися прежде всего гуманитарных наук. И оценочные, и нормативные рассуждения подчиняются всем общим принципам логики. Кроме того, имеются специфические логические законы, учитывающие своеобразие оценок и норм. 1 Более подробно о логике оценок и деонтической логике см.: Ивин А. А. Основания логики оценок. М., 1970; Он же. Логика норм. М., 1973. О логике сравнительных оценок см.: Iwin A. A. Grundlage der Logik von Wertungen. Berlin, 1975; Ивин А. А. Логика абсолютных и сравнительных оценок. М., 2005; Он же. Логика оценок и норм. Философские, логические и прикладные аспекты. М.: Проспект, 2016. 2 См.: Ивин А. А. О логике оценок // Вопросы философии. 1968. № 8; Iwin A. A. Zur Bewertungslogik // Sowietwissenschaft. Geselschafts — Wissenschaftliche Beitrage. Berlin, 1969. № 7. 3 См.: Hallden S. On the Logic of «Better». Copenhagen, 1957; Wright G. H. von. The Logic of Preference. Edinburg, 1963.

190

Глава 6. Аргументация и ценности

Приведем в качестве примера некоторые законы логики оценок: — ничто не может быть хорошим и плохим одновременно с одной и той же точки зрения; — невозможно быть сразу и хорошим, и безразличным; — логические следствия хорошего позитивно ценны; — что-то является хорошим в том и только в том случае, когда противоположное плохо, и т. п. Будучи примененными к конкретному материалу, данные законы звучат особенно убедительно: — разоружение не может быть и хорошим, и плохим одновременно, в одном и том отношении; — свобода слова не является и хорошей, и безразличной в одно и то же время с одной и той же точки зрения; — если концепция всеобщего разоружения оценивается позитивно, то к положительным должны быть отнесены и все следствия, логически вытекающие из нее; — обновление методов обучения является позитивно ценным, только если консерватизм в этой сфере оценивается негативно. Истинность этих и подобных им утверждений, являющихся конкретными приложениями законов логики оценок, не вызывает сомнений. И тот, кто пытается оспорить, скажем, общее положение «безразличное не может быть плохим» или какой-то конкретный его случай, просто не понимает обычного смысла слов «безразличное» и «плохое». В аргументации часто применяют логические законы, распространяющие требование непротиворечивости на случай оценок. Передать смысл этих законов можно следующим образом: — «Два положения дел, логически не совместимых друг с другом, не могут быть оба хорошими»; — «Такие положения не могут быть вместе плохими». Например, несовместимы честность и нечестность, искренность и неискренность и т. д. По отношению к каждой из этих пар справедливо, что если хорошо первое, то не может быть, что хорошо второе. Если быть искренним хорошо, то неверно, что не быть искренним тоже хорошо; если быть нечестным плохо, то неправда, что быть честным также плохо, и т. д. Конечно, речь идет об оценке двух противоречащих друг другу ситуаций с одной и той же точки зрения. Если, допустим, активность в общественных делах и отсутствие таковой рассматривать с разных сторон, то у каждой из этих черт найдутся свои преимущества и свои недостатки. И когда говорят, что они не могут быть вместе хорошими или вместе плохими, имеют в виду, что они не могут быть таковыми в одном и том же отношении. Логика оценок не утверждает, что если, скажем, неискренность хороша в каком-то отношении, то она не может быть хорошей ни в каком ином отношении. Проявить неискренность у постели смертельно больного — это одно, а быть неискренним с его лечащим врачом — совсем другое. Логика настаивает только на том, что противоположности не могут быть хорошими в одном и том же отношении, для одного и того же человека. К логическим законам, касающимся сравнительных оценок, относятся принципы:

6. Теоретическое обоснование оценок и норм

191

— ничто не может быть лучше или хуже самого себя; — одно лучше второго только в том случае, когда второе хуже первого; — равноценны каждые два объекта, которые не лучше и не хуже друг друга, и т. п. Эти законы ничего не говорят об оцениваемых объектах и их свойствах. Они лишь раскрывают обычный смысл слов «лучше», «хуже», «равноценно» и указывают правила, которым подчиняется их употребление. Одно из положений логики сравнительных оценок вызывает постоянные споры. Это так называемый принцип транзитивности (переходности): — «Если первое лучше второго, а второе лучше третьего, то первое лучше третьего»; аналогично для «хуже». Допустим, человеку был предложен выбор между сокращением рабочего дня и повышением заработной платы, и он предпочел первое. Затем ему предложили выбрать между повышением заработной платы и увеличением продолжительности отпуска, и он избрал повышение заработной платы. Означает ли это, что, сталкиваясь затем с необходимостью выбора между сокращением рабочего дня и увеличением отпуска, этот человек в силу законов логики, так сказать автоматически, выберет сокращение рабочего дня? Будет ли он противоречить себе, если выберет в последнем случае увеличение отпуска? Ответ здесь не очевиден. На этом основании принцип транзитивности нередко не относят к законам логики оценок. Однако отказ от него имеет и не совсем приемлемые следствия. Человек, который не соблюдает этого принципа в своих рассуждениях, лишается возможности выбрать наиболее ценную вещь из неравноценных вещей. Допустим, что он предпочитает банан апельсину, апельсин яблоку и вместе с тем предпочитает яблоко банану. В этом случае, какую бы из трех вещей он ни избрал, всегда останется вещь, которую он сам предпочитает выбранной. Если предположить, что разумный выбор — это выбор, дающий наиболее ценную вещь, то соблюдение принципа транзитивности окажется необходимым условием разумности выбора. К законам логики норм относятся, в частности, следующие: — никакое действие не может быть одновременно и обязательным, и запрещенным; — логические следствия обязательного — обязательны; — если действие ведет к запрещенному следствию, то само действие запрещено, и т. д. Очевидность этих положений становится опять-таки особенно наглядной, когда они переформулируются в терминах конкретных действий: — Неверно, что критика теории черных дыр одновременно и обязательна, и запрещена. — Если эмпирическое обоснование теории обязательно и оно предполагает проведение экспериментов, то проведение экспериментов также обязательно. — Если проведение опыта невозможно без нарушения техники безопасности, то такой опыт является запрещенным. Таким образом, в логике норм предполагается, что основные нормативные понятия — «обязательно», «разрешено» и «запрещено» — взаимно определимы.

192

Глава 6. Аргументация и ценности

Разрешено действие, от выполнения которого не обязательно воздерживаться; запрещено то, от выполнения чего следует воздерживаться; неразрешенное — запрещено и т. п. Безразличное действие определяется как не являющееся ни обязательным, ни запрещенным или, что то же, как действие, которое разрешено выполнять