#5 (89) 2012 
Логос

Citation preview

ЛОГОС #5 (89) 2012 Философско-литературный журнал издается с 1991 г., выходит 6 раз в год Учредитель Фонд «Институт экономической политики им. Е. Т. Гайдара»

Главный редактор Валерий Анашвили Редакционная коллегия: Александр Бикбов, Илья Инишев, Дмитрий Кралечкин, Виталий Куренной (научный редактор), Михаил Маяцкий, Яков Охонько (ответственный ­секретарь), Александр Павлов, Николай Плотников, Артем Смирнов, ­Руслан ­Хестанов, Игорь Чубаров Научный совет: С. Н. Зимовец (Москва), С. Э. Зуев (Москва), Л. Г. Ионин (Москва), †В. В. Калиниченко (Вятка), М. Маккинси (Детройт), В. А. Мау (Москва), Х. Мёкель (Берлин), В. И. Молчанов (Москва), А. Л. Погорельский (Москва), Фр. Роди (Бохум), А. М. Руткевич (Москва), С. Г. Синельников‑Мурылев (Москва), К. Хельд (Вупперталь) Номер подготовлен при участии Центра современной философии и социальных наук философского факультета МГУ им. М. В. Ломоносова Выпускающий редактор Елена Попова Дизайн и верстка Сергей Зиновьев Корректор Любовь Агадулина Редактор сайта Анна Григорьева

Address abroad: “Logos” Editorial Staff. Dr. Nikolaj Plotnikov Institut für Philosophie Ruhr-Universität Bochum D -44780 Bochum. Germany. nikolaj.plotnikov@rub. de E-mail редакции: logosjournal@gmx. com Сайт: http: // www.logosjournal.ru Facebook: https://www.facebook.com/logosjournal Twitter: https://twitter.com/logos_journal Свидетельство о регистрации ПИ №ФС77–46739 от 23.09.2011 Подписной индекс 44761 в Объединенном каталоге «Пресса России» ISSN 0869-5377

Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора

© Издательство института Гайдара, 2012 http://www.iep.ru/ Отпечатано в филиале «Чеховский печатный двор» ОАО «Первая образцовая типография» 142300, Чехов, ул. Полиграфистов, 1 Тираж 1000 экз.

Содержание

3 Бенно Тешке. Решения и нерешительность. Политические и интеллектуальные прочтения Карла Шмитта 44 Игорь Чубаров. Беньямин Шмитту не товарищ, или Ошибка Агамбена 68 Роберт Хоуз. (Зло)употребление. Лео Штраус и его роль в реанимации Шмитта немецкими правыми. Случай Хайнриха Майера 87 Артем Смирнов. Шмитт защищает фюрера 99 Петар Боянич. Скрибомания: жена, архив и секреты почерка

115 Карл Лёвит. Политический децизионизм 143 Германн Люббе. Карл Шмитт в восприятии либералов 158 Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде. Понятие политического как ключ к работам Карла Шмитта по государственному праву 178 Ирина Соболева. Шмитт и левая мысль: пределы совместимости концепций 196 Мария Юрлова. Карл Шмитт: учение о гаранте конституции как пример «конкретного мышления» о государственных формах и порядке

205 Карл Шмитт. Государство как конкретное понятие, связанное с определенной исторической эпохой 216 Аннотации / Summaries 222 Авторы / Authors

Решения и нерешительность

Политические и интеллектуальные прочтения Карла Шмитта 1 Бенно Тешке

В

1989  ГОДУ Юрген Хабермас заявил, что философия Карла Шмитта вряд ли будет иметь «в англосаксонском мире ту  же заразительную силу», какую имели идеи Ницше и  Хайдеггера2. Опозоренного «серого кардинала» времен укрепления нацистского блока (в ФРГ Шмитт стал, по крайней мере публично, едва ли не табуированной фигурой) отделяла от царящих в англосаксонском мире либеральных порядков и нравов слишком уж глубокая духовная пропасть, которая казалась непреодолимой. Два десятилетия спустя подобные предсказания могут показаться наивными. Более того, обозначенный Хабермасом тренд сменился на противоположный. Хотя влияние Шмитта в немецком публичном дискурсе и научных кругах усиливается, проявляясь все отчетливее, оно все же не свободно от моральных ограничений, препятствующих полному и безоговорочному принятию бывшего протеже Геринга. В то же время посвященная Шмитту англо-американская литература (за исключением нескольких заметных критических выступлений) реабилитировала его почти без оговорок. В ней Шмитта представляют двояко. Либо он оказывается авторитарным и  отчасти даже фашистским мыслителем, провозвестником и союзником неоконсервативной революции, подхватившей выдвинутую Шмиттом концепцию чрезвычайного положения и его понятие политического. Либо его идеи интерпретируются как радикальная критика всемирно-исторической ситуации, характеризуемой 1. Перевод выполнен по изданию: © Teschke B. Decisions and Indecisions. Political and Intellectual Receptions of Carl Schmitt // New Left Review. January–February 2011. P. 61–95. 2. Habermas J. The Horrors of Autonomy: Carl Schmitt in English // The New Conservatism: Cultural Criticism and Historians’ Debate. Cambridge, MA : The MIT Press, 1989. P. 135.



• Бенно Тешке •

3

либеральным империализмом, стирающим все геополитические противоречия и различия3. Это двойственное прочтение философии Шмитта позволило взять в клещи кантианский либерально-космополитический мейнстрим. Наблюдаемое сегодня возрождение интереса к Шмитту размечено двумя всемирно-историческими цезурами. Первая связана с консервативным «духовно-нравственным поворотом» Гельмута Коля и объединением Германии, вторая — с политикой президента Буша после 11 сентября 2001 года. Если первая волна «шмиттианы» в 1980-х и 1990‑х годах была большей частью ограничена изучением критики Шмиттом либерализма и парламентской демократии (и таким образом, касалась только проблем внутренней политики и права), то вторая расширила его влияние на поле международных отношений, политической философии и теории международного права4. Здесь, как и прежде, идеи Шмитта в значительной мере лишаются контекстуальной связи с нацизмом и отделяются от приверженности и пособничеству нацистской политике. Английские переводы объемных сочинений Шмитта по-прежнему активно издаются, пусть и  весьма избирательно. Прежде всего следует отметить публикацию в 2003 году английского перевода «Номоса земли в праве народов Jus Publicum Europaeum»5. 3. О рецепции Шмитта в Германии см.: Darhstadt T. Der Mann der Stunde: Die Unheimliche Wiederkehr Carl Schmitts // Der Spiegel. 2008. № 39. P. 160–161. По поводу важнейших критических оценок, высказываемых в наши дни, см.: Holmes S. The Anatomy of Antiliberalism. Cambridge, MA : Harvard University Press, 1993; Scheuermann W. Carl Schmitt: The End of Law. Lantham, MD : Rowman & Littlefield, 1999; Lila М. The Reckless Mind: Intellectuals in Politics. N.Y.: New York Review Books, 2001; Muller J.‑W. A Dangerous Mind: Carl Schmitt in Post-War European Thought, New Haven, CT : Yale University Press, 2003. Примеры более однозначной реабилитации Шмитта: Mouffe C. On the Political. L.: Routledge, 2005; Zizek S. Carl Schmitt in the Age of Post-Politics, и другие статьи в сборнике: The Challenge of Carl Schmitt / C. Mouffe (Ed.). London: Verso, 1999; Хардт М., Негри А. Империя. М.: Праксис, 2004; Zolo D. Invoking Humanity: War, Law and Global Order. L.; N.Y.: Continuum International, 2002; Rasch W. Sovereignty and Its Discontents: On the Primacy of Conflict and the Structure of the Political. L.: Birkbeck Law Press, 2004; Агамбен Дж. Homo Sacer: Чрезвычайное положение. М.: Европа, 2011; Stirk P. Carl Schmitt, Crown Jurist of the Third Reich. Lewiston, NY ; Lampeter: Edwin Mellen Press, 2005; Shapiro K. Carl Schmitt and the Intensification of Politics. Lanham, MD : Rowman & Littlefield, 2008. 4. Оценки работ Шмитта в области международных отношений см. в: The International Political Thought of Carl Schmitt: Terror, Liberal War and the Crisis of Global Order / L. Odysseos, F. Petito (Eds.). L.: Routledge, 2007; Hooker W. Carl Schmitt’s International Thought: Order and Orientation. Cambridge, UK ; N.Y.: Cambridge University Press 2009; Slomp G. Carl Schmitt and the Politics of Hostility, Violence and Terror. L.: Palgrave Macmillan, 2009. 5. Шмитт К. Номос Земли. СПб.: Владимир Даль, 2008. Основные работы, написанные Шмиттом в период нацизма, — это прежде всего книга 1939 года «Порядок большого пространства в правах народов и запрет на интервенцию

4

• Логос

№5

[89] 2012 •

Двойное обаяние Шмитта — как современного классика государства, опирающегося исключительно на исполнительную власть, и знаковой фигуры, выступавшей против либерального универсализма, — способствовало сближению позиций на  нелиберальном политическом фланге, создав удивительное complexio oppositorum6, если не совпадение соответствующих оценочных посылок. Критический настрой Шмитта служит общим фоном для неприятия принципиально постполитического неолиберального порядка, выражающегося в дискурсе глобализации, который после 11 сентября 2001 года подвергся резкой политизации неоавторитарного толка, ныне приняв форму дискурса империалистического и имперского. Такое положение дел, по-видимому, доказало двойную правоту Шмитта: его анализ основного тренда ХХ столетия как «века нейтрализаций и  деполитизаций» может сегодня соединяться с едва ли не перманентным исключительным положением (и даже исключением, ставшим правилом), что позволяет концептуализировать сегодняшний всемирно-политический момент7. Эта новая констелляция включает в себя и сверхполитизированную неоконсервативную администрацию США, которая действует вне традиционных рамок международного права, нейтрализуя младших партнеров по капиталистической системе и вытесняя любую международную политическую оппозицию  — террористов, пиратов или «государства-изгои» — с поля легитимной геополитики. На горизонте этого набросанного Шмиттом апокалиптического ландшафта вырисовывается замкнутый мир без внеположных политических сил — Pax Americana. В данном контексте словарь Шмитта — включая понятие политического, оппозицию «друга» и «врага», чрезвычайное положение, децизионизм, исполнительное правительство, nomos, панрегионы, панинтервенционизм и понятие недискриминационной войны — не только выполняет важную функцию актуализации и обновления господствующего лексикона международных отношений, но и становится, по сути, значимым идиоматическим инструментом социальных наук в целом, служащим мощным контрнарративом общепринятому империалистическому либерализму8. Карл Шмитт — наше всё! пространственно чуждых сил» (Völkerrechtliche Großraumordnung mit Interventionsverbot für raumfremde Mächte) и ряд статей, оправдывающих законы о чрезвычайных полномочиях 1933 года и ликвидацию руководителей СА (вроде знаменитых Das Gesetz zur Behebung der Not von Volk und Reich и Der Führer schützt das Recht), — либо остаются непереведенными, либо опубликованы малоизвестными издательствами. Ср: Schmitt C. Four Articles: 1911–1938 / S. Draghici (Ed.). Corvalliss, OR , 1999. 6. Лат. «переплетение противоположностей». — Прим. пер. 7. Schmitt C. The Age of Neutralizations and Depolitizations [1929] // Telos. Summer 1993. № 96. P. 96. 8. Теперь даже Хабермас рассматривает вопрос мирового порядка как противо-



• Бенно Тешке •

5

1. ЗА КОН И ПОРЯДОК ПО ШМИТТУ В чем секрет современности и актуальности Карла Шмитта? Аргументы в их пользу опираются на общее согласие с выдвинутой Шмиттом интерпретацией эпохи ius publicum9 — свода принципов и практик ранненововременного международного права, господствовавшего приблизительно в период с 1492/1648 годов до Первой мировой войны в качестве действующей системы правовых норм, регулировавших эксцессы межгосударственной анархии в геополитическом мультиверсуме, но не разрушавших сущность суверенной государственности — публичного и суверенного решения о ведении войны. Это единство пространства и права, которое Шмитт определял как nomos, противопоставляя его средневековому и либерально-капиталистическому cosmos, крепится на пяти категориях: государстве как единственном легитимном субъекте войны и  мира; секуляризованном и  абсолютном суверенитете государства; исполнительной власти как конечном арбитре исключительного положения; идее iustus hostis, справедливого врага; наконец, на связанном с этими положениями понятии «недискриминационной войны». По Шмитту, монополизация войны государствами, то есть ius belli ac pacis, права войны и  мира, устранила насильственные конфликты из  идеологической борьбы «гражданского общества» и сконцентрировала организованное насилие на уровне государства. Присвоение абсолютистскими государствами монополии на насилие формализовало двойное различие. Во-первых, было проведено различие между публичным и частным, что позволило делегитимировать и разоружить частных акторов (феодалов, города, сословия, пиратов и военные ордены) в период возвышения государства как единственного субъекта международных права и политики. Во-вторых, различие между «внутренним» и «внешним», отделяющее внутренне нейтрализованное и умиротворенное «гражданское общество» от международной сферы межгосударственных войн и перемирий. Такой дуализм укрепил различие между международным публичным и частным уголовным правом. В то время как война оставалась совершенно необходимым и неустранимым проявлением сущности политических сообществ, в  действительности сущностью «политического» как такового, высочайшим достижением публичного права периода раннего борство кантианского и шмиттовского проектов. Habermas J. The Divided West. Cambridge, UK : Polity Press, 2006. P. 188–193. Критический анализ господствующего либерально-космополитического течения дан в работе: Gowan P. Neoliberal Cosmopolitanism // New Left Review. September–October 2001. № 11. P. 79–93. 9. Лат. «публичное право». — Прим. пер.

6

• Логос

№5

[89] 2012 •

Нового времени было обращение обобщенного коллективного насилия, то есть непрекращающейся европейской гражданской войны, в «войну по форме», которую вели исключительно юридически признанные государства, причем по определенным правилам и соглашениям. Согласно Шмитту, этот сдвиг предопределил строгое различение воюющих и нейтральных лиц, комбатантов и некомбатантов, состояния войны и состояния мира. Шмитт называл эти достижения «ограничением войны», которое он одобрял как проявление цивилизации, рационализации и гуманизации войны. Нововременная межгосударственная война — это война равных. Ее стали вести в соответствии с определенными — интерсубъективно принятыми и  обязательными к  исполнению — соглашениями международного права, сочетающими право на ведение войны (ius ad bellum) с правами войны (ius in bello), причем последнее предполагало также возможность заключения мирного договора на равных условиях. Право на войну было разведено с соображениями «законной причины» (iusta causa), которую объявили несущественной при определении легитимности войны. Это привело к возникновению «недискриминационной концепции войны», вытеснившей средневековые доктрины справедливой войны. Причины объявления войны, выведенные, таким образом, за рамки права, были вынесены за пределы любых юридических, моральных или политических суждений, что предполагало сохранение за врагом, даже во время войны, статуса «законного врага», а не супостата, преступника или варвара. В этом плане мораль была разведена с собственно политикой. В межгосударственных отношениях на смену разрушительному моральному универсализму, выражавшемуся в религиозных войнах XV и XVI веков, пришел благотворный моральный релятивизм. Соответственно, ius publicum предполагало окончательный разрыв со средневековыми теориями справедливой войны, основанными на моральном универсализме respublica christiana10. Это новое понятие войны как акта одновременно публичного (то есть возможного лишь между государствами), поставленного в определенные рамки (то есть обусловленного рациональными правилами ведения) и  недискриминационного (то  есть нравственно нейтрального) резко контрастировало с  предшествующей средневековой практикой насилия. В феодально-христианской Европе статус служилой знати и особенно институт «феода» стирали все различия между частным и государственным, а равно внутри- и внешнеполитическим. Врага за пределами феодально-христианской Европы считали, безусловно, варваром; по определению это грозило ему уничтожением, что 10. Лат. «христианская республика». — Прим. пер.



• Бенно Тешке •

7

и продемонстрировали крестовые походы. Сдвиг от средневекового ius gentium, права народов, к ius inter gentes, праву между народами, создал исторически беспрецедентный, образцовый номос, способный соединить неограниченный государственный суверенитет с усмиряющим анархию международным правом.

11. Лат. «без закона нет ни преступления, ни наказания». — Прим. пер.

ной войны — с ее морально укрепившимся дискурсом борьбы добра со злом, всего человечества с терроризмом, с отрицанием возможности сохранить нейтралитет, — простое возвращение призрака Версаля. Пусть и в более осязаемой форме. Оно — лишь элемент намного более общей и, по существу, постоянной тенденции во внешней политике США периода после Первой мировой войны и связанного с ней пересмотра международного права. Апелляция к человечности при этом парадоксальным, но логичным образом ведет к деполитизации прежних «законных врагов», их превращению в людей вне закона, даже к их дегуманизации через причисление к недругам, а также к радикализации и звериному ожесточению военных действий через их трансформацию в акт тотального уничтожения; к возрождению пытки как легитимного средства, применяемого в отношении тех, кто заведомо не является участником военных действий, и к структурной невозможности заключения мира при отсутствии законного противника — к войне без конца, срок которой истечет лишь тогда, когда либо уничтожат последнего террориста или без суда посадят его тюрьму, либо воссоздадут его в качестве либерального субъекта. В «войне с террором» также можно увидеть новое воплощение провозглашенной Вильсоном «войны за прекращение всех войн», парадоксальным образом не имеющей конца в пространстве и времени и тотальной по своим целям. Тотализующий характер «либерального способа ведения войны» неизменно предполагает либеральную трансформацию государств, обществ и индивидов, в отношении которых применяется. Этот способ характеризуется структурной неспособностью оставить побежденное государство и его общество нетронутыми или реинтегрировать их в «международное сообщество» — историческая практика, идеальным примером которой был одобренный Венским конгрессом прием постнаполеоновской Франции в «Европейский концерт» без приведения ее конституционного и  социального устройства в  соответствие с  либеральными нормами. Строго говоря, «либеральный способ ведения войны» не заслуживает более названия «войны» — отсюда вся суматоха вокруг понятия «война с террором»: он превратился в серию полицейских акций, включая биополитизацию населения, известную как гуманитарная интервенция. Более того, после 11 сентября «война с террором» не является отступлением от более законных космополитичных форм международной политики, поскольку воплощает собой, несмотря на «неоконсервативный поворот» администрации США, интенсификацию логики либерального мироустройства. В конечном счете этот довод сводится к тому, что ныне происходит возврат к гражданским войнам периода до Вестфальского мира, пусть даже формируе-

8



Версаль и после Версаля Эта логика рассуждений постоянно применялась Шмиттом для критики последовавшей за  Первой мировой войной криминализации Германской империи как «страны вне закона», политический статус которой как суверенного государства был отменен «Версальским диктатом». Поскольку Германию не допустили к мирным переговорам и «виновность в развязывании войны» и «военные преступления» не были юридическими понятиями в межгосударственных отношениях (nullum crimen, nulla poena sine lege11), их формулирование и включение в международное право после 1919 года превратило публичное межгосударственное право в зарождающееся всемирное внутреннее право, начавшее — благодаря введению нового «дискриминационного понятия войны» — заново морализировать и затягивать в пространство внутреннего права сферу внешней политики. В результате в  определении законности войны снова стали участвовать соображения справедливости. По Шмитту, этот сдвиг выхолостил сущность политического, заключающуюся в суверенном решении идти войной на врага. Тем самым Версальский договор аннулировал основополагающий принцип классического ius publicum, разрушив статус войны как автономной, наиболее чистой и  высокой формы межгосударственных отношений. Версаль превратил войну в полицейскую операцию, заново ее приручив. Хуже того, обращение Вильсона к концепции человечности снова связало постверсальские концепции международного права со средневековыми доктринами справедливой войны, тяготевшими к полному отрицанию «законного врага» и низведению его до положения врага человечества, то есть не-человека. Соответственно, так возник новый, собственно либеральный способ ведения войны, более тотальный по своим целям в сравнении с заключенными в скобки, ограниченными европейскими войнами до 1914 года, поскольку он был нацелен — после убийства не-людей — на прямую трансформацию политики, общества и индивидов: на производство либеральных субъектов. Некоторые последователи Шмитта обнаруживают в гордыне, свойственной внешней политике США после окончания холод-

• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

9

мое Америкой «мировое единство» чрезвычайно повысило действенность универсального права в глобальный век, определяемый как «беспредельный универсализм», движимый идеологией «панинтервенционизма». Названные процессы вписаны в  долгосрочную логику всемирно-исторического отдаления от шмиттовского золотого века ограниченных межгосударственных войн, который в ретроспективе представляется — и  возводится в  соответствующий статус — как высочайшее достижение европейской цивилизации, как гений европейской юриспруденции. Кроме того, некоторые современные наблюдатели снова мобилизовали, на этот раз в нормативном плане, выдвинутую Шмиттом идею Großraum — обширной территории, или панрегиона, как элементарного блока для строительства антикосмополитической, антиуниверсалистской организации международного порядка, основанного на  множестве сосуществующих «больших пространств», каждым из которых руководит одна из имперских держав. Предполагается, что в условиях надвигающейся угрозы «беспредельного универсализма» панрегионы станут гарантией против превращения мира в гомогенное и плоское либеральное пространство. Такие гарантии абсолютно необходимы для сохранения различий и плюрализма — по-настоящему необходимы для сохранения самой возможности политических различий, различий между другом и  врагом, оформленных во  взаимоисключающих региональных блоках. Эти идеи в своей совокупности представляют собой мощный контрнарратив по  отношению к  господствующему дискурсу либерального космополитизма и концептуальный аппарат, позволяющий его описывать, а потому они требуют нового тщательного изучения. 2. ИНТЕ ЛЛЕКТУА ЛЬНАЯ БИОГРАФИЯ В этом весьма нагруженном контексте книга Райнхарда Меринга «Карл Шмитт: взлет и падение», анонсированная издателем в  качестве фундаментальной биографии, должна стать долгожданным разъяснением, проливающим свет на значение не всегда понятного, но яркого мыслителя, который уже после своей смерти изменил концептуальные координаты дебатов о власти в мире12. Меринг — подходящая кандидатура для выполнения этой задачи. В настоящее время он — профессор политической теории в Педагогическом институте Гейдельберга, его специали-

зация — политическая теория. Он защитил докторскую диссертацию по Карлу Шмитту во Фрайбургском университете, а габилитационную степень, позволяющую занимать профессорскую должность в университетах, получил благодаря работе по политической философии Томаса Манна, выполненной в Университете Гумбольдта в Берлине13. Множество посвященных Шмитту публикаций Меринга — диссертация 1989 года, написанная под научным руководством Вильгельма Хенниса, введение к трудам Шмитта 1992 года, комментированное издание «Понятия политического» Шмитта 2003  года, наконец, рецензируемый здесь opus magnum Меринга, а также многочисленные работы по современной немецкой политической философии (посвященные Веберу, Хайдеггеру, Манну и Ницше) — делают Меринга одним из наиболее плодовитых толкователей Шмитта14. Как же Меринг понимает задачу биографа? В биографии самого влиятельного (после Хайдеггера) ультраправого немецкого мыслителя ХХ века можно было бы надеяться найти подробное разъяснение принципов биографии как литературной формы. Никакого подхода к рефлексивному описанию собственной работы у Меринга нет. Вместо этого он делает несколько вводных замечаний о предпосылках своей работы: «Задача этой биографии — историзировать жизнь и творчество Шмитта. Автор воздерживается от  включения позиции Шмитта в  канон классической политической мысли или истории публичного права и от обсуждения его актуальности, к которой зачастую следует относиться с осторожностью»15. Такое самоограничение — следствие нескольких общих аподиктических утверждений. Прямое влияние Шмитта, заявляет Меринг, сегодня осталось в прошлом — исключение составляют немногочисленные, но важные ученики, сохранившие работы Шмитта для его второго либерального прочтения в ФРГ. Претензии Шмитта на систематичность в мышлении вряд ли можно оправдать, а его политические позиции в настоящее время полностью дискредитированы. Более того, этатизм, национализм и антисемитизм времен Веймарской республики более не существуют. Хотя, по мнению Меринга, мы переживаем сегодня поворот к Präventionsstaat16 и к новой мас-

12. Mehring R. Carl Schmitt: Aufstieg und Fall, eine Biographie. München: Beck-Verlag, 2009.

13. Idem. Politisches Denken: Carl Schmitts Denkweg am Leitfaden Hegels, Katolische Grundstellung und Antimarxistische Gegelstrategie. Berlin: Duncker & Humblot, 1989; Idem. Das «Problem der Humanität»: Thomas Manns Politische Pjilosophie. Paderborn: Mentis-Verlag, 2003. 14. Idem. Carl Schmitt zur Einfuhrung. (4 Aufl.). Hamburg: Junius-Verlag, 2011; Carl Schmitt: Der Begreff des Politischen. Ein Kooperativer Kommentar / Mehring R. (Hg.). Berlin: Akademie Verlag, 2003. 15. Idem. Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 14. 16. Нем. «превентивное государство». — Прим. пер.

10



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

11

совой политизации права, работы Шмитта следует ограничить контекстом периода между двумя мировыми войнами и катастрофической национальной историей Германии после 1914 года. В противном случае возникает соблазн ложных интерпретаций. Решительно отбросив самые спорные аспекты нынешнего возрождения идей Шмитта, Меринг предполагает, что Шмитт историзировал свое собственное интеллектуальное творчество, выстраивая его в качестве цепочки ответов на конкретные вызовы и ситуации. Следовательно, его труды вряд ли можно реконструировать в качестве систематического и законченного теоретического построения, благодаря которому его интеллектуальная траектория приобрела бы целостность и единство. Работы Шмитта функционируют скорее как ряд не связанных друг с другом, наспех сработанных и  обусловленных изменчивыми обстоятельствами интервенций в преходящие социально-политические конфигурации — очевидно, без общего лейтмотива. Его труды полиморфны, а реконструкция этого полиморфизма еще больше осложняется тем, что Шмитт, стремившийся сохранять контроль над разрастающимся сводом своих сочинений, поливалентность которых ускользает от окончательной оценки, постоянно перефразировал, видоизменял и редактировал свои прежние работы. В трудах Шмитта невозможно выявить систему, его категории нелегко перенести в изменившееся настоящее — вот тезисы, которые составляют основу предпринятой Мерингом попытки изолировать, поместить в карантин исторического Шмитта, отделив его от современного возрождения и актуальности, кто бы за ними ни стоял — почитатели, фальсификаторы или противники. Исходя из этой посылки, Меринг предлагает читателям квазиавтобиографическое, персонализированное хронологическое повествование, оформленное тем предположением, что интеллектуальное творчество Шмитта служило попыткой рефлексирующего ума найти для себя нормативные ориентиры и точку опоры в эти неспокойные времена. Таким образом, Меринг уходит ad fontes17, в архивы, выстраивая биографию на изучении недавно расшифрованных дневников Шмитта веймарского периода и  переписки из  объемного Düsseldorfer Nachlass («Дюссельдорфского наследия»), а также на основе интервью с бывшими учениками, коллегами и друзьями Шмитта. Убедительным свидетельством кропотливой работы Меринга с этими источниками служат 133 страницы примечаний. Список второисточников, состоящий в  основном из  работ на  немецком языке, остается по большей части неиспользованным, тогда как во введении Меринг мимоходом упоминает о том, что опустил некоторые источ-

ники по Шмитту времен нацизма и не имел доступа к нерасшифрованным записным книжкам и дневникам, которые Шмитт вел после 1933 года. В конечном счете биография построена как попытка восстановления и реконструкции ключевых событий, поворотных пунктов в жизни и творчестве Шмитта, которые описываются Мерингом в стиле «событийной истории». Причем сделано это в режиме едва ли не поминутной хроники, что должно привести к «большей фактической точности», которую Меринг, видимо, отождествляет с фактами, которые документально зафиксированы самим Шмиттом, причем в их буквальной форме. Неудивительно, что Меринг с готовностью признает: «Биограф стремится избегать сильных ценностных суждений и оправданий, выносимых задним числом, пытаясь выявить возможности развития событий и случайности в жизни Шмитта, прокручиваемой словно бы с замедленной скоростью»18. По сути дела, организация и интерпретация жизни и творчества Шмитта выстроены по траектории его карьерного движения, на что как раз и указывает подзаголовок — «Взлет и падение». Падение Шмитта приравнивается не его вступлению в НСДАП 1 мая 1933 года, а явным образом связано с его падением в иерархии нацистских чиновников в конце 1936 года. Для интерпретации биографии Шмитта Меринг не предлагает никакой иной точки зрения, кроме хроники карьерного движения. «В этом изобилии материала читатель порой может не заметить основных тезисов»19. Cursus vitae Чего же ожидать от жизни, описанной Мерингом в работе, опирающейся на  историзацию, герменевтический субъективизм, ценностную нейтральность, подробный хронометраж и  деактуализацию работ Шмитта? Способны ли такое самоустранение автора и его узко биографический метод позволить читателям заглянуть за пределы частных подробностей внутреннего мира Шмитта? Какова «добавленная стоимость» этого серьезного предприятия? Меринг предлагает читателям общепринятую историю взлета и падения аутсайдера из католических рейнских провинций — академического и политического выскочки, поддавшегося на соблазн власти, изгнанного из общества и ставшего затворником. Эта история разделена на четыре периода: взлет Шмитта в Германии времен кайзера Вильгельма; разрыв с веймарской Bürgerlichkeit20; жизнь в лоне нацистского Левиафана; наконец,

17. Лат. «к источникам», «к самим книгам». — Прим. пер.

18. Idem. Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 14. 19. Ibid. 20. Нем. «буржуазность». — Прим. пер.

12



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

13

постепенное самоустранение после 1945 года. Формальный стилистический принцип биографии заключается в том, что насыщенные, едва ли не стенографические очерки жизненного мира Шмитта (его друзей, коллег и учеников, научной и политической карьеры, интеллектуальных влияний и академических распрей; семейной жизни, в том числе двоеженства; сексуальных и алкогольных эскапад; лекционных туров и отпусков) перемежаются короткими изложениями его трудов, в которые время от времени вставляются портреты противников и наставников Шмитта. Меринг последовательно связывает главные работы Шмитта с тогдашней политикой. Основные контуры исследовательской программы Шмитта можно найти уже в  работах, написанных в  последние годы существования Германской империи. Антииндивидуалистическое толкование государства заметно в диссертации «Вина и типы вины», защищенной Шмиттом в Страсбурге в 1910 году: категория вины строится на основе принятых законодательным органом позитивных правовых норм, так что вопросы внеправовой или нравственной вины, с точки зрения юриста, выносятся за скобки как несуществующие. В монографии 1912 года «Право и суждение» отражена склонность Шмитта к децизионизму. В этой книге Шмитт уже выступает против правового позитивизма Ганса Кельзена, поскольку в его определении право (Recht) подчинено акту интерпретации, которую выполняют судьи в процессе применения закона (Gesetz) к конкретным делам, — здесь уже налицо праксеологический шаг. Разрыв между законом и конкретными делами устраняется благодаря интерпретативному решению, так что закон подчинен суждению. «Ценность государства и  значение индивидуума», габилитационная работа Шмитта 1914 года, развивает идею формирования юридического лица государством, которое представлено как субъект, связующий закон и власть. Легитимность государства зиждется на его способности кодифицировать и применять право, выступая в качестве правового государства, то есть вопреки догосударственным и «антропоцентрическим» договорным теориям, а также теориям естественного права именно государство делает индивидуума субъектом права. Ценность государства заключается в его способности создавать порядок. Таким образом, Шмитт рассматривает легитимность как свойство, внутренне присущее государству, его успехам или неудачам в утверждении верховенства закона, а не как демократический или любой иной внеюридический акт легитимации. Успешное правовое государство, по мнению Шмитта, выступает институтом в период защиты и порядка — оно опосредует непосредственность отношений, возникающих между индивидуумом и государством в кризисные периоды. Такой кризис государства был ускорен объявле-

нием войны 1914 году и предотвращен введением военного положения и принятым законом о дополнительных полномочиях, который предоставлял исполнительной власти государства, то есть военному командованию, обширные чрезвычайные полномочия, отменяющие основные конституционные права. В 1915 году Шмитту поручили разработать правовое обоснование для расширения дополнительных полномочий исполнительной власти в послевоенный период. Такие факторы, как осадное положение, гражданская война и социалистическая революция в Баварии, заставили Шмитта расширить рамки поставленной задачи и написать книгу «Диктатура» (1921). В этой книге представлена история конституционного права и нововременного унитарного государства, рассмотренная в основном в связи с теорией абсолютистского государства, освобожденного от права; здесь  же вводится различие между «диктатурой комиссаров», то есть диктатурой делегированной и временной, и «суверенной диктатурой». Благодаря этой книге Шмитт получил место в Мюнхенском университете торговли, а затем и первую полную профессорскую должность в Грейфсвальдском университете в Пруссии (в то время Шмитту было 33 года). Одновременно в работе «Политический романтизм» (1919) Шмитт сводит счеты с политической пассивностью секуляризированного, индивидуалистического, приватизированного социального порядка, исторический носитель которого (европейская буржуазия) не смог выйти за пределы окказионалистской иронии изнеженных эстетов и оказался беззащитным перед призраком социалистической революции и переворотов. Катастрофический конец Германской империи: военное поражение, отречение династии, версальский диктат, потеря Эльзаса-Лотарингии, создание «польского коридора», военная оккупация Рейнской области, репарации, потеря колоний, сокращение армии до минимума, республиканская конституция, виновность в развязывании войны, Баварская Советская республика, государственные перевороты, всеобщая стачка — всё это заставило Шмитта сосредоточиться на вопросах конституционного и  международного права в  их отношении к суверенитету. К концу существования Германской империи Шмитт нашел тему для своих научных исследований.

14



• Логос

№5

[89] 2012 •

О политическом Все эти исследования впервые были систематизированы в виде особой программы в  книге Шмитта 1922  года «Политическая теология», в которой правовое государство и суверенитет переосмыслены с точки зрения исключительного положения. Шмитт писал: «Сувереном является тот, кто принимает решение о чрез• Бенно Тешке •

15

вычайном положении»21. Главное место Шмитт отводит монополии на принятие решений, а не законной монополии на применение насилия, фигурировавшей в классическом веберовском определении суверенитета. В  своей попытке защитить и  усилить статью 48 Веймарской конституции, предусматривавшей правление на  основании чрезвычайных декретов, Шмитт развивает этот главный тезис, выступая против правового позитивизма. Та же тема проходит сквозной нитью через все крупные работы, написанные Шмиттом в период Веймарской республики: «Римский католицизм и политическая форма» (1923), «Кризис парламентской демократии» (1923), «Понятие политического» (1927), «Конституционное право» (1928), «Защитник конституции» (1931) и «Законность и легитимность» (1932). Поскольку правовые нормы могут функционировать только в нормальных условиях, правовой позитивизм страдает слепотой обезличенности, аполитичности и  неисторичности. По  Шмитту, суверенитет не вверяется государству как безличному и объективному субъекту права, совокупности правил и законов, а кристаллизуется время от времени в условиях политических кризисов и  социальных беспорядков («пороговых» ситуаций), которые выходят за  рамки конституционных норм. Такие конституционные кризисы требуют внеправовых, предельно политических решений, принимаемых исполнительной властью — единственной способной восстановить порядок на основе права государства на  самосохранение. Моменты нерешительности в  объективном правовом порядке требуют стремительных и  твердых принимаемых исполнительной властью по собственному усмотрению, если не произвольно субъективных решений по существу дела. Autoritas, non veritas facit legem22. Подобный децизионизм предполагает ту мысль, что суверенитет в конечном счете принадлежит той власти, которая может объявить чрезвычайное положение и обеспечить его соблюдение, приостанавливая действие конституции в исключительных обстоятельствах. Объявление чрезвычайного положения нельзя вывести из существующих правовых норм и стандартных процедур принятия решений. Суверенное решение  — это аутореферентный, ничем не опосредованный акт власти, акт единственный, абсолютный и окончательный. С точки зрения правоведения этот акт возникает ex nihilo. Этот элемент «политической прибавочной стоимости», состоящий в произвольном решении, восстанавливал превосходство политики над верховенством закона. Легитимность не исчерпывается законностью.

Децизионизм был дополнен шмиттовским понятием политического23. Формально это понятие определялось через усиление различия между другом и врагом, которое в какой-то неопределенный момент требует политического решения, идентифицирующего внутреннего и внешнего врага, что необходимо для того, чтобы выковать решающую политическую единицу и сохранить экзистенциальную коллективную автономию. Решение проводит различение между «внутренним» и «внешним», а также в лоне внутреннего, какая-то часть которого должна быть выведена вовне и исключена. Эта логика подтолкнула к переосмыслению значения демократии. По словам Шмитта, «демократия, следовательно, требует, во‑первых, однородности, а во‑вторых (если в том возникает нужда), ликвидации или искоренения разнородности», а не «бесконечных дискуссий» парламентской демократии, основанной на либеральном плюрализме24. Этот тезис обосновывал консолидацию крайне фрагментированного индустриального общества массовой демократии, превращаемого в гомогенное в социальном отношении политическое сообщество (в конечном счете в этнически определенный (artgerecht) демос) благодаря базовым, связанным друг с другом принципам автономного суверенитета исполнительной власти — внешней войны и внутренних репрессий. Политика исключения превратилась в политику страха, ставшую инструментом социальной интеграции. Апеллируя к первоочередному требованию самосохранения, бесспорные угрозы безопасности и независимости снижают значение и накал всех внутренних различий, сглаживают их, порождая необходимое единство и единодушие. По Шмитту, демократия, таким образом, заново определяется в идентитарных терминах как прямое представительство народа (Volk) политическим руководством; такая демократия может находить выражения в нерегулярных актах спонтанного одобрения или плебисцитарных мероприятиях, время от времени обновляющих узы между вождем и ведомыми, то есть определяется через национальный миф прямой демократии. Шмитт систематически деконструирует буржуазное правовое государство, отдавая предпочтение тотальному государству, дабы разрешить кризис Веймарской республики. В веймарский период Шмитт продвигался наверх быстрыми карьерными скачками. В 1922 году он перешел из Грейфсвальдского университета в Университет Бонна, порвал с римско-католической церковью и был отлучен от нее за отказ расторгнуть свой первый брак. В 1928 году Шмитт перешел в Берлинский университет торговли. В период своей работы в этом университете

21. Шмитт К. Политическая теология. М.: Канон-Пресс-Ц, 2000. С. 15. 22. Лат. «закон создает не истина, а власть». — Прим. пер.

23. Там же. 24. Idem. The Crisis of Parliamentary Democracy. Cambridge. MA : MIT Press, 1985. P. 9.

16



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

17

он стал завсегдатаем «Тиргартена», который Меринг лаконично упоминает как место эротических эксцессов. Наконец, в 1932 году Шмитт обосновался в  Кёльнском университете, на  юридическом факультете которого преподавал и  Ганс Кельзен. Начало 1930‑х годов стало временем все большей политизации неакадемической деятельности Шмитта, выступавшего в роли юридического консультанта, кульминацией которой стало его назначение ведущим юридическим советником защиты на процессе по делу Preussenschlag — ликвидации президентом Германии Гинденбургом Пруссии как управляемой Социалистической партией Германии земли в составе федеративной Веймарской республики. Шмитт отстаивал примат национального государства над федеральными землями, входящими в состав этого государства. Хотя Шмитт все больше вращался в национал-консервативных кругах, открыто в поддержку Гитлера он высказался только после принятия закона о дополнительных полномочиях 24 марта 1933 года. 1 мая 1933 года Шмитт вступил в НСДАП и был назначен государственным советником возглавляемого Герингом государственного совета Пруссии и профессором публичного права в престижном Университете Гумбольдта в Берлине. За этим последовал период искреннего увлечения Шмитта националсоциализмом, яростного антисемитизма и выдвинутых задним числом юридических оправданий законов о чрезвычайных полномочиях и уничтожения элиты штурмовиков в 1934 году. Мышление конкретного порядка Работы, написанные Шмиттом в 1933–1936 годах (за примечательным исключением книги «Три типа юридической мысли»), — это преимущественно короткие статьи и желчные диатрибы. В научном и  нравственном отношении эти работы представляют собой низшую точку в карьере Шмитта. После изгнания из власти (как разъясняет Меринг, не Шмитт разошелся с нацистами в 1936 году, а нацисты сами от него отстранились) Шмитт возобновил свою академическую деятельность и создал три крупных работы — «Порядок больших пространств в международном праве», «Земля и море» и «Номос земли», написанный в 1943–1945 годах, но опубликованный в 1950 году, а также издал в 1940 году том «Позиции и понятия», в котором собраны очерки, направленные против Веймарской республики, Лиги Наций и версальской системы. Основой этого поворота к международному праву и истории международных отношений, на который Меринг не обращает достаточного внимания, стал парадигматический сдвиг: Шмитт перешел от акцентирования важности политических решений, сопровождавшегося критикой юридического нор-

18

• Логос

№5

[89] 2012 •

мативизма «сверху», к идеологии «конкретного порядка», которая сопряжена с критикой юридического нормативизма и политических решений «снизу»25. Благодаря такому подходу Шмитт вскрыл еще одну слабость нормативизма, для которого изначальное образование государственности — по сути, само наличие социально-политической нормальности — оказывается проблемой, лежащей за рамками права и юриспруденции. Ни нормативизм, ни децизионизм не давали ответа на вопросы: какой основополагающий первоакт предшествует актам законности и чем образован территориальный порядок? Любой ответ на эти вопросы должен был привести к ревизии конституционного права и созданию социологически и политически расширенного понятия юриспруденции как нового типа юридического мышления, которое Шмитт называл мышлением «конкретного порядка». Здесь появляется понятие «номос», изобретенное в качестве противовеса недифференцированному универсальному космосу и для восполнения недостатков традиционной юриспруденции. Ибо «номос в своем изначальном смысле — это как раз абсолютная непосредственность не опосредованной законами силы права; он есть конституирующее историческое событие, акт легитимации, который только и придает смысл легальности голого закона»26. Эта концепция предшествовавшего праву акта легитимации начала определять разрабатываемую Шмиттом интерпретацию истории международного права со времен Великих географических открытий до эпохи «больших пространств». В интерпретации Шмитта на  передний план выдвигается вопрос о  происхождении пространственного и юридического порядка. Что такое мышление конкретного порядка как социологически подкрепленная юриспруденция международного права? Наиболее явно Шмитт демонстрирует свой парадигматический поворот в книге «Номос земли». В основу этого произведения положен один общий тезис, утверждающий, что все правовые порядки — конкретные территориальные порядки, основанные на первоначальном, конституирующем акте овладения землей. Этот акт устанавливает главное и коренное право на землю. Акты присвоения и распределения земли, ее раздела и классификации образуют материальную матрицу, составляющую номос. Термин «номос», противопоставляемый закону как статуту (Gesetz), Шмитт выводит из греческого глагола nemein, означающего триединый акт присвоения, раздела земли и ее использования для выпаса скота. «Номос — это тот непосредственный образ, который делает пространственно зримым политический и социаль25. Idem. On the Three Types of Juristic Thought. Westport, CN : Praeger, 2004. 26. Шмитт К. Номос Земли. С. 56.



• Бенно Тешке •

19

ный порядок того или иного народа, первое измерение и размежевание пастбища, то есть захват земли и заключенный в нем, вытекающий из  него конкретный порядок»27. Номос подразумевает ситуативное единство пространственного порядка (Ordnung) и позицию или ориентацию (Ortung) любого сообщества, создающего единство пространства и права. Выступая против господствующего деполитизированного правового позитивизма, отрицающего пространство и историю, а потому рассматривающего право как национальное, так и международное в качестве абстрактной паутины норм, связанных друг с другом в безупречной иерархии и выводимых в конечном счете из Grundnorm конституции, которой подчинено даже государство, Шмитт открыто делает выбор в пользу этого грубого акта захвата и оккупации. Он доказывает метаюридические истоки любого международного порядка, основания которого обнаруживаются в материально-земной реальности. У правовых понятий — пространственное происхождение. Сила порождает право. Большие регионы Шмитт дополнил мышлением конкретного порядка критику версальской системы и  доктрины Монро, разбив интеллектуальную площадку для своего геополитического понимания нового большого территориального порядка. Сущность этого понимания заключается в его понятии Großraum («большого пространства»), направленного на  обоснование сосуществования нескольких панрегионов, один из  которых включал  бы в  себя Центральную и Восточную Европу под имперской властью Германии. Обращение к категории nomos имело двойную функцию. Во-первых, она предлагала пересмотр истории международного права и порядка, фокусирующийся на захватах земель и «пространственных революциях», а также служила мобилизации интеллектуальных ресурсов и аргументов для легитимации гитлеровской «пространственной революции» и «политики большого пространства». Во-вторых, эта категория подрывала всякий пиетет перед Лигой Наций, поскольку вписывала экспансию нацистской Германии в логику воспроизводящихся, конституирующих номос первоактов завоевания и присвоения земель. История переписывается в духе (гео) политики Шмитта, причем такой пересмотр истории оправдывает немецкий империализм, то есть аргументация замыкается в виде круга. Антиуниверсалистская категория «большого пространства» превратилась в  опорный принцип теоретической конструк27. Там же. С. 51–52.

20

• Логос

№5

[89] 2012 •

ции нацистского международного права, разработанного с целью революционизировать международную систему. Шмитт был достаточно проницателен и верен собственному радикальному пониманию истории для того, чтобы не питать ностальгических надежд на возвращение классической межгосударственной цивилизации в том виде, в каком он ее понимал. Век (национальных) государств и Kleinstaaterei (размножения мелких государств) после Версальского договора завершился, и обратно вернуться нельзя. Будущее, утверждал Шмитт, принадлежит политическим общностям иного типа. Исторический и юридический прецеденты таких общностей создала доктрина Монро. Нормативные аспекты построения многополярного мира панрегионов были изложены Шмиттом в книге «Порядок больших пространств в международном праве», опубликованной незадолго до подписания в августе 1939 года пакта Молотова–Риббентропа28. Шмитт обрушился с уничтожающей критикой на двойные правовые стандарты, используемые США на Версальской конференции. На этой конференции США отстаивали принципы «самоопределения наций» и «невмешательства», ставя их применение в зависимость от принятия демократии и капитализма и одновременно заявляя о том, что Западное полушарие — Южная и Центральная Америка с бассейном Тихого океана — является зоной исключительно американского влияния. Американское полушарие было выведено hors de la loi29, то есть за рамки Лиги Наций и сферы вмешательства европейских держав. В свою очередь, это контролируемое Америкой пространство должно было послужить фоном, который позволил Шмитту разработать идею германского «большого пространства» — самодостаточной и автаркической зоны безопасности Германии, закрытой для всякого вмешательства raumfremde, то есть сторонних держав. Доктрина Монро не  только запретила вмешательство европейских держав в американские дела, но и сформулировала правовое понятие об  ограничении суверенитета других государств Западного полушария и вмешательстве в их дела США. Гитлер с одобрением говорил о «германской доктрине Монро»30. Роман с Гитлером Вопреки вынесенному Мерингом в  начало своей книги заявлению об  отсутствии в  работах Шмитта объединяющей, цен28. Schmitt C. Volkerrechtliche Großraumordnung // Schmitt C. Staat, Großraum, Nomos, Arbeiten aus den Jahren 1916–1969. Berlin: Gunter Maschke, 1955. P. 269–371. 29. Фр. «за рамки права». — Прим. пер. 30. Ibid. P. 348.



• Бенно Тешке •

21

тральной темы, при изучении наследия Шмитта возникает впечатление, что его работы составляют не ряд разрозненных, несовместимых друг с другом тем и утверждений, а совокупность согласованных понятий и позиций, последовательно разработанных задолго до того, как Шмитт принял Fuhrerstaat. Это впечатление имеет прямые последствия для ответа на главный вопрос биографии: почему в апреле 1933 года, после принятия законов о чрезвычайных полномочиях, Шмитт стал на сторону Гитлера? Концептуальный провал биографии, написанной как повествование о чисто фактических событиях, наиболее заметен в том, что Меринг не дает ответа на вопрос об этом поворотном моменте в жизни Шмитта. Вместо того чтобы предложить какое-то разумное объяснение принятого Шмиттом решения, Меринг отдает предпочтение исчерпывающему обсуждению возможных доводов и умудряется составить неполный перечень, включающий не менее 43 мотивов (от личной обиды до оппортунистических и эсхатологических мотивов), которые могли сыграть роль, хотя и не обязательно, в обращении Шмитта. В конце концов Меринг приходит к выводу, что защита Шмиттом веймарской Präsidialsystem, то есть правления исполнительной власти на основе системы декретов, вплоть до конца 1932 года показывает, что его переход на сторону национал-социализма является очевидным «разрывом» в его политико-теоретическом пути, что, по-видимому, подтверждается шмиттовской концептуализацией захвата власти нацистами как «легальной революции». Меринг отмечает, что в январе 1933 года Шмитт переживал депрессию. «Борьба с Гитлером закончилась поражением»31. Это утверждение повторяет официальную версию, выдвигаемую сообществом приверженцев Шмитта32. Но ни нерешительность, проявляемая Мерингом в вопросе о двигавших Шмиттом мотивах, ни его тезис о разрыве не являются вполне убедительными, поскольку особенности личности Шмитта и его политические и интеллектуальные позиции периода до 1933 года, зафиксированные в биографии, дают веские основания рассматривать его поддержку национал-социализма не как разрыв с крайне авторитарными позициями, сформулированными им в период борьбы с Веймарской конституцией, а, скорее, как их логический результат и кульминацию. Постоянно радикализирующееся мировоззрение Шмитта было глубоко укоренено во вполне органичных для него, весьма устойчивых склонностях, как и в его политической программе. Это привело 31. Mehring R. Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 304. 32. Другая версия этой истории приведена в книгах: Rüthers В. Carl Schmitt im Dritten Reich: Wissenschaft als Zeitgeist-Verstarkung? (2 Aufl.). Münich: C. H. Beck, 1990; Idem. Entartetes Recht: Rechtslehren und Kronjuristen im Dritten Reich. Münich: Deutscher Taschenbuch Verlag, 1988.

22

• Логос

№5

[89] 2012 •

к  максимальной совместимости идеологии и  практики национал-социализма с темпераментом и убеждениями Шмитта. Согласно Мерингу, Шмитт был не только сверхамбициозным карьеристом, вероломным коллегой и  искателем сексуальных приключений, но и неизменным критиком политического либерализма, парламентаризма, конституционного правового позитивизма и многопартийного государства, что было обусловлено его глубоким антропологическим пессимизмом — предрасположенностью, которая нашла выражение в последовательном идеологическом проекте, включавшем в себя децизионизм, примат легитимности над легальностью и тотальное государство, правящее гетерогенным обществом. Кроме того, Шмитт придавал большую ценность национальным мифам как инструментам политической мобилизации масс и социальной интеграции — урок, полученный Шмиттом от Муссолини, которого Шмитт навещал и которым восторгался. Шмитт был одним из главных защитников антифедералистского, унитарного Рейха. Говоря о внешеполитических воззрениях Шмитта, Меринг повторяет мнение о том, что Шмитт был видным противником Лиги Наций, англо-американского международного права и поворота к концепции дискриминирующей войны. Такая позиция сделала Шмитта одним из ведущих немецких критиков международного порядка, существовавшего в период между двумя мировыми войнами. Шмиттовское понятие политического, основанное на политическом экзистенциализме, служило концептуализации различия друга и врага, декларируемого для достижения национального единства, а его антисемитизм и требование расовой однородности гармонировали с идеей идентитарной демократии. Слава Шмитта как противника анархии, марксизма и большевизма не нуждается в комментариях. Известно антибуржуазное возмущение Шмитта аполитичной безопасностью той формы жизни, что обеспечивается успокоительным сочетанием частной собственности и правовых гарантий. Эта критика была проникнута метафизическим разочарованием, оборотной стороной которого стали негативная эсхатология и теологическая философия истории, которая стремилась упрочить абсолютную концепцию государства как преграды, защищающей от полностью секуляризированного поля социальных сил, прежде всего социализма, — Антихриста. Даже если эти компоненты не складываются в «систему» и eo ipso не делают переход к Führerstaat33 автоматическим, они предоставляют богатый набор «позиций и понятий» — теоретическое здание, чье структурное родство с  идеологией и  практикой национал-социализма предельно ясно демонстрирует и сам 33. Нем. «диктаторское, вождистское государство». — Прим. пер.



• Бенно Тешке •

23

Меринг. Фактически благодаря этим позициям выбор Шмитта в  пользу Гитлера был предопределен как мало у  кого в  среде крайне правой немецкой интеллигенции. И если эта идеологическая совместимость подтверждает тезис о преемственности, тезис о разрыве предстает как доказательство простого политического оппортунизма, заставившего сменить лошадей на  политической переправе, из-за чего среди старых членов партии, составлявших верхушку НСДАП, за Шмиттом закрепилось саркастическое прозвище Marzgefallener («человек, влюбившийся в Гитлера в марте»). Для них Шмитт был ненадежным перебежчиком, слишком поздно запрыгнувшим на уходящий поезд. В начале своей книги Меринг замечает, что сложную личность Шмитта едва  ли можно открыть универсальной отмычкой. И все же написанная Мерингом биография претендует на то, чтобы быть чем-то большим психограммы личности талантливого, но несчастного мыслителя, жившего в век крайностей. Она стремится быть интеллектуальной биографией современного классика политической мысли. Но пусть так — Меринг все равно в изобилии представляет свидетельства того, что долгая жизнь Шмитта вращалась вокруг одного узнаваемого интеллектуального центра притяжения. Вопрос был в том, как переосмыслить отношения между конституционным и международным правом, государством и порядком в секуляризированный век массовой демократии и массовых войн через фундирование легитимной власти в политической теологии децизионизма, для того чтобы разработать научно-политическую программу контрреволюционного исполнительного ультраавторитаризма, который упрочит чисто политическую суверенность вне сферы правового государства, в то же время найдя опору в выделении врага, служащем экзистенциальному и  коллективному политическому единству. Эта глубинная и важная проблематика образует basso continuo34 всего творчества Шмитта — с ранних работ, написанных в конце существования Германской империи, до «Политической теологии II», написанной уже в ФРГ35. 3. СПАС АТЕ ЛЬНАЯ ОПЕРА ЦИЯ? Но можем ли мы освободить — сторонясь как демонизации, так и апологии — шмиттовские прозрения от их позорной связи с нацизмом? Возможно ли спасти теоретические посылки Шмитта 34. Ит. «постоянный аккомпанемент». — Прим. пер. 35. Schmitt С. Politische Theologie II : Die Legende von der Erledigung jeder Politischen Theologie. Berlin: Duncker & Humblot, 1970.

24

• Логос

№5

[89] 2012 •

(децизионизм, понятие политического, конкретное мышление о порядке), а также его ключевые понятия (суверенитет-как-исключение, различие друга и врага, номос и панрегион) в качестве универсальных аналитических инструментов, которые способны переписать историю международного права, позволив нам понять составляющие актуальной геополитической трансформации? Ясно, что ось интеллектуального проекта Шмитта задана недостатками легального позитивизма, не способного ответить на вопрос о государстве в исторической перспективе. До 1934 года Шмитт выстраивал свою критику исходя из позиции политического децизионизма, а  после — ориентируясь на  «конкретное мышление о порядке» как новый тип правового мышления, и оба этих метода обрамляют вышеуказанные категории. В аналитическом отношении шмиттовское понятие внеправового решения, которое реализует политику исключения (пусть даже в области юриспруденции оно и является важной поправкой к  деполитизированному миру легального позитивизма), в  действительности едва ли оказывается чем-то большим удобной отмычки, которая может «применяться» к сколь угодно большому числу политических образований, обращающихся в тяжелые времена к чрезвычайным полномочиям. Приложение шмиттовских понятий к исключению может лишь дескриптивно и апостериорно закрепить уже установленное положение дел в качестве fait accompli36. Объяснение чрезвычайного положения не входит в их задачи; а его критика не может быть выписана изнутри шмиттовского словаря. Почему это так? Дело в том, что метод Шмитта (независимо от того, на что именно он опирается — на децизионизм, различие друга и врага или конкретное мышление о порядке) лишен всякой социологии власти. Децизионизм не предполагает аналитических средств, способных определить, какие связки или балансы социально-политических сил могут активировать — и в каких именно ситуациях — политику исключения и  страха. Ведь исключительное положение никогда не является безотносительным творением ex nihilo, то есть уникальным аутореферентным событием, эквивалентным чуду в теологии. Оно остается привязанным к социальному благодаря неизбежному акту калькуляции, предшествующему его объявлению, а также к собственным шансам на реализацию, повседневному публичному согласию с ним или сопротивлению со стороны тех, на кого оно распространяется, то есть к общественным отношениям суверенности. Исключительное положение, как ни одно другое, вписано во властные отношения, отсылающие к социальному. Само по себе решение ничего не решает. Из двух сторон исключения — власти, которая 36. Фр. «свершившийся факт». — Прим. пер.



• Бенно Тешке •

25

вводит его, и власти, которая исключается из нормального правового правления, — Шмитт теоретизирует только первую. Десоциализированная шмиттовская концепция суверенитета любопытным образом оказывается еще и деполитизированной: он пытается найти архимедову точку опоры не только вне общества, но и вне политики — точку, которая была бы предельно защищена от любой социально-политической атаки, что позволяет нейтрализовать внутреннюю политику как таковую и прийти к ультрасуверенитету. Эта внеполитическая точка выбирается весьма осмотрительно. В ней соединяются политическая теология и гиперавторитаризм, ведь она нужна, чтобы выделить ту химерическую позицию, которая рестабилизирует социальные процессы извне, ex nihilo, обладая при этом превозмогающей силой — это и есть апофеоз государства. Однако это «место вовне» в действительности относится к сфере теологии как таковой. Здесь же политическая теология, то есть концепция суверенитета, выстроенная по модели абсолютизма и папской plenitudo potestatis37, проваливается в конце концов в произвольный государственный террор. Шмиттовский катехон, концептуализированный в качестве силы, которая «сдерживает», превращается в  самого Антихриста. Его концепция суверенитета задает нормативное предписание, пригодное, в частности, для гиперавторитарного разрешения сложнейшего кризиса веймарского государства, но она не может работать в качестве общего аналитического инструмента для множества иных случаев получения чрезвычайных полномочий. Так, она не дает возможности оценить и взвесить различные констелляции и преобразования политической власти и социальных отношений, геополитики и международного права, в конце концов — пространственного упорядочивания мира. Захват земли Но такая задача как раз и  была поставлена «Номосом земли», а также поворотом к конкретному мышлению о порядке, произошедшему в середине 1930-х и породившему реинтерпретацию истории в качестве следовавших друг за другом пространственно-правовых номосов, которая связала шмиттовские времена с далеким и малопонятным прошлым. Прославление Шмиттом классической эпохи европейской межгосударственной цивилизованности — ius publicum europaeum — служило цели представления англо-американской концепции международного права в качестве чего-то вырожденного и одновременно тотального, чьим непримиримым историческим врагом оказываются на37. Лат. «полнота власти». — Прим. пер.

26

• Логос

№5

[89] 2012 •

цистская Германия и  Großraumpolitik (политика больших пространств) как светочи геополитического плюрализма. Но в промежутке меж двух центральных осей, к которым прикреплены шмиттовские идеи суверенитета, то есть между грубым актом присвоения земли и внеполитическим исключительным положением, обсуждаемое им ius publicum не находит никакой систематической опоры; его подход к конституционному и международному праву свою силу черпает из двух этих позиций, расположенных снизу и сверху, но не из самого позитивистского права. Вся интерпретация Шмитта, начиная с обсуждения открытий Нового Света и заканчивая региональными блоками Großraum’а, всегда колеблется меж двух мегаабстракций — буквально понятого и принятого ius publicum, то есть всецело разделяемого им легального позитивизма и формализма, яростно оспариваемого им в других случаях, и абстракции пространственной конкретности, которая по исходному замыслу должна была выступать в качестве противоядия от первой абстракции. В зазоре между двумя этими реификациями из поля зрения исчезают всякое социальное содержание и любые социальные процессы. Дело в том, что «конкретное мышление о порядке» не может указать на процессы, которые действительно движут политикой присвоения земли и упорядочиванием мира. В результате мы получаем асоциологическую и, как ни странно, агеополитическую позицию — если понимать геополитику как разновидность интерсубъективного конфликта. Природа испанского абсолютизма XVI  века, отношения между конкистадорами и испанской короной, межимперские отношения в среде прирастающих своими заморскими владениями европейских империй — все это остается неизученным. Конкретные процессы присвоения земель, их распределения и отношения собственности в обеих Америках, включая геополитическое столкновение с туземцами как историческими субъектами, не только остаются за пределами рассмотрения, но и по определению не входят в объем любого чисто политического или геополитического понятия завоевания-как-конкретизации. В этом смысле конкретное мышление о порядке остается излишне прямолинейным, поскольку нигде у Шмитта не вводятся и не развиваются понятия, которые позволили бы определить динамику общественной собственности и властных отношений, склоняющих к заморской территориальной экспансии. Асоциологическое описание Шмиттом открытий Нового Света осложняется отсутствием исследования внутриполитической природы этой встречи. Коренные американцы вообще отсутствуют в его описании решений конфликтов по поводу земли и собственности, весьма разнящихся от региона к региону. Они не признаются даже в качестве пассивного субстрата или жертв вторгнувших

• Бенно Тешке •

27

ся испанцев или португальцев, они просто обнулены и вычеркнуты из истории. Шмитт представляет обе Америки в качестве десубъективированного вакуума; тут, конечно, не может не возникнуть аналогии между атлантической «пространственной революцией» или геноцидом коренных американцев и  гитлеровской «пространственной революцией» и уничтожением евреев38. Интерпретация Шмиттом классического периода европейской межгосударственной цивилизации, абстрагированная от сталкивающихся ценностных притязаний и конкурирующих интересов «гражданского общества», является исторической фикцией. Абсолютистские государства, послужившие Шмитту образцом для определения суверенитета, не были институтом секуляризированного понятия деперсонализированного суверенитета, который мог бы нейтрализовать внутреннюю политику и рационализировать межгосударственные отношения, а оставались персонализированными, в высшей степени конфликтными в  социально-политическом отношении, легитимированными божественным авторитетом структурами, воплощавшимися в  личностях соответствующих монархов. Их междинастийными отношениями структурировались интенсивные геополитические конфликты по поводу «земли и людей», продолжавшиеся в течение всего периода ius publicum, определяя геополитическое накопление как таковое. Модусы войны Соответственно, и практика военного дела в период Старого порядка весьма контрастирует с шмиттовским недискриминационным понятием войны как войны взятой в скобки, то есть цивилизованной, рационализированной, ограниченной и гуманизированной. Войны между европейскими государствами в период раннего Нового времени были не случавшимися время от времени спорами, подчинявшимися определенным правилам, то есть не  спорами, которые Шмитт приукрашивает, называя их «дуэлью», и которые якобы жестко ограничивали внешние отношения государств рамками стабильного, по существу межгосударственного порядка, а постоянным структурным явлением, которое затрагивало и трансформировало само социологическое ядро этих обществ, ставших военными государствами, находящими38. Меринг отмечает, что «Шмитт считал геноцид и холокост, бесспорно, преступлениями», но ничем не подтверждает это замечание. «Что он знал [о холокосте] и что подозревал? Пока нет расшифровки его военных дневников, об этом можно только гадать» (Mehring R. Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 428–429). За всю свою жизнь Шмитт ни разу об этом не обмолвился.

28

• Логос

№5

[89] 2012 •

ся в  состоянии перманентной войны. Политические образования Старого порядка не только видоизменялись под давлением военной конкуренции, но и зачастую изнемогали и разрушались из-за растущих военных расходов, головокружительных государственных долгов, репрессивных ставок налогообложения и общественного недовольства. Войны время от времени пожирали своих собственных хозяев, то есть династийные дома. Хотя можно найти подтверждения той гипотезы, что понятие Kabinettskriege39 было нацелено на рационализацию ведения битв, противопоставление «ограниченной» и «тотальной» войны, которое Шмитт позаимствовал у Клаузевица, оказывается слишком грубым инструментом, чтобы с его помощью можно было разъяснить природу ранненововременных войн. Конечно, наполеоновские и  постнаполеоновские войны отмечают качественный сдвиг в истории военного дела, хотя это и не значит, что дореволюционные войны можно в целом считать «заключенными в скобки» или ограниченными в смысле Шмитта. Его идеализация войн Старого порядка подрывается частотой, размахом, длительностью и интенсивностью, а также издержками и жертвами конфликтов эпохи раннего Нового времени. Например, к концу Семилетней войны прусская армия потеряла убитыми и ранеными 180 тысяч солдат, что равнялось двум третям ее общего состава и одной девятой всего прусского населения. Отчасти это было связано с инновациями в военной технологии, к которым относится развитие огнестрельного оружия, артиллерии и появление новых техник, например залпового огня пехоты, а отчасти — с постоянной угрозой территориального расчленения и перераспределения, следовавшими за поражением династийных домов. Точно так же и само ведение войны не было гуманизировано в плане четкого различия военных (комбатантов) и некомбатантов (ius in bello). Влияние войн на гражданское население оставалось крайне пагубным. Поскольку военная логистика еще не была развита в достаточной мере и солдаты не обеспечивались провизией на постоянной основе, армии раннего Нового времени жили «с земли», то есть за счет грабежа и мародерства на чужой территории или же за счет конфискации и выкупов. Армии обычно рыскали по гражданским зонам, пытаясь найти запасы пищи, занимаясь грабежом и изнасилованиями, сея голод и распугивая жителей. Это положение дел зафиксировано пословицей Bellum se ipse alet — «Война кормит сама себя». Хотя большинство этих «войн за престолонаследие» и «торговых войн» носили по большому счету распределительный характер, фокусируясь на  землях и  контроле над торговыми пу39. Нем. «малые войны», буквально «кабинетные войны». — Прим. пер.



• Бенно Тешке •

29

тями, то  есть по  своим военным целям были ограниченными, в то же время они были «тотальными», поскольку целые регионы или королевства могли попросту исчезнуть (раздел Польши); они характеризовались имперским, если не тотализующим стремлением к бесконечному накоплению земли и трофеев, что доказывается агрессивной ориентацией вовне, то есть колониализмом. Большинство этих войн за престолонаследие, начиная с войн за испанский и австрийский престолы и заканчивая Семилетней войной, были многосторонними, если не  «мировыми» войнами. Это позволяет оценить тезис Шмитта, увязывающий распределение земель и морей «за линией» (beyond the line), то есть вынесение естественного состояния международных отношений за пределы Европы, с цивилизованностью внутренних европейских войн, кодифицированных в droit public de l’Europe40. Но как же шмиттовская привязанность к абсолютизму как историческому образцу децизионистской политической организации, которая предоставляет правителям все возможности по установлению внутреннего закона и порядка, может быть согласована с их предположительной законопослушностью в сфере внешних отношений и с рационализацией военного дела, формализованного в ius publicum? Показная легальность в действиях великих держав является характерно нешмиттианской. Говоря логически, правовая необоснованность субъективного решения должна была проявляться во внешних отношениях, как и во внутренних делах. Но этот вывод Шмитт не может сделать, хотя он и намного ближе к исторической истине. Исключение социального Кроме того, проводимое Британией после 1713 года уравновешивание континентальной межгосударственной системы — отмечаемое Шмиттом как эмпирический факт, но в плане теории сводимое им к экстрасоциологической категории «морского существования» — затемняет социальное объяснение перехода Британии от феодализма к капитализму и того осуществившегося после 1688  года превращения династийного суверенитета в  конституционно-парламентарный, что задает основу для понимания социально-политических источников деятельности Британии по уравновешиванию международных сил в  XVIII веке. В ключевых моментах этой широкомасштабной реинтерпретации — в 1492 году, абсолютистском суверенитете, ранненововременных войнах, британском суверенитете XVII века, причинах Первой мировой войны, гитлеровской пространственной революции —

метод конкретного мышления порядка проваливается. Ему просто не удается вскрыть социальные источники присвоения земель и  пространственных реконфигураций, преобразований природы власти и суверенных отношений, этапов исторической генеалогии войны и мира. Более того, всемирно-исторические события, мешающие пространственно-этатистской перспективе Шмитта, — например, капитализм и промышленная революция, французская революция и Наполеон, новый империализм конца XIX века и межимперская конкуренция, наконец, большевистская революция — все это либо попросту исключается из его объяснений, либо удостаивается комментария мелким шрифтом. Везде, где Шмитт пытается проникнуть в социальное, он либо использует геомифологическую тональность — «морское существование» Британии, «земля против моря», — либо предает свой собственный метод. Примером может послужить его обращение к  международной политической экономии в  случае доктрины Монро и американского империализма, когда требуется концептуализировать нивелирующие само пространство тенденции международного, но при этом транснационального капитализма41. Преимущественно нетерриториальная природа выполненного США переоформления межвоенного европейского порядка была прямым опровержением аксиоматического тезиса Шмитта о международных порядках, основанных на захвате земель: Германия, хотя и была урезана в территории и сменила, подобно Австро-Венгрии и Оттоманской империи, режим правления, не была оккупирована или аннексирована. Шмиттовское объяснение разложения ius publicum, предполагавшее конститутивную связь между нивелирующими пространство тенденциями транснационального капитала и переходом от ius publicum к эпохе международного права, прямо подрывает посылку его конкретного мышления порядка. Этот внезапный поворот к международной политэкономии представляет собой теоретически не обоснованную volte face42, не оправдываемую его собственным методом. В результате он вынужден разыграть гегельянско-марксистскую фигуру мысли, а именно использовать разделение между политическим и экономическим в его международном отображении — в форме разделения между территориализированной межгосударственной системой и  частным, транснациональным мировым рынком43.

40. Фр. «публичное право Европы». — Прим. пер.

41. Schmitt C. Land and Sea. Washington, DC : The Plutarch Press, 1997, см.  также: Шмитт К. Номос Земли. С. 320–324. 42. Лат. «внезапная смена позиции». — Прим. пер. 43. «Из этого диагноза Гегеля исходит и его развивает в одном важном, датируемом 1842/1843 годом критическом высказывании молодой Карл Маркс, в котором Соединенные Штаты Америки также удостаиваются особого упоминания. Карл Маркс отмечает, что как в республиках, так и в монархиях

30



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

31

Одновременно этот поворот к «аргументу о разделении» отменяет его центральный тезис, гласивший, что ius publicum уже покоился на дифференциации публичной государственности (предполагавшей институциализацию ранненововременной межгосударственной системы) и частного «гражданского общества». Шмитт перетолковывает нивелирующее пространство и геополитику воздействия англо-американского капитализма в период после Версаля, принимая позиции такого транснационального экономизма, который способен перещеголять Маркса в его марксизме. Соединение системы Лиги Наций и большой американской стратегии не  привело к  аполитичному «беспространственному универсализму» межвоенного периода44. Скорее оно позволило перестроить и  выровнять европейскую политическую географию в  соответствии с  американскими экономическими и военными интересами, не устраняя при этом межгосударственность континентальной Европы, что и продемонстрировала германская Großraumpolitik. Ущербный конструкт Конкретное мышление порядка абсолютно неспособно предложить понятия или историческую фактуру для международной исторической социологии любого порядка, созданного человеком. Из  этого следует, что, раз международная политическая мысль Шмитта и его исторический нарратив эмпирически несостоятельны и  теоретически ущербны, поскольку переполнены перформативными противоречиями, случаями неявного переиначивания теоретических позиций, пропусками и  исключениями, мифологизациями и  уловками в  стиле épreuves étymologiques45, значит, неошмиттианское возрождение повисает в воздухе. Конкретное мышление порядка у Шмитта представляет собой рудиментарную, провалившуюся попытку развить социологию международного права и  геополитики, которая в конечном счете регрессирует к евроцентричной историко-правовой теории геополитической оккупации как таковой.

В конце концов, Шмитт не  дает ответа на  свой собственный вопрос: какие процессы привели к  установлению порядка ius publicum? «Конкретное» в значительной степени остается фактуальным. Но нигде не предпринимается нисходящее путешествие — от конкретного к его многообразным внутренним определениям, как и возвратное восходящее движение — к конкретному как «конкретному в мысли», схватываемому в своих богатых внутренних определениях46. Конкретное как фактичность у Шмитта превращается в абстракцию. Но это вряд ли может удивить: во всех работах Шмитта конкретное мышление порядка остается строго внесоциологическим, поскольку латеральная динамика геополитики и «присвоения земель» остается абстрагированной, никак не соотносясь с вертикальной динамикой социальных отношений и присвоения прибавочного продукта. В действительности этот подход является намеренно антисоциологическим, поскольку он согласуется с  общим Weltanschauung Шмитта как контрреволюционного этатистского мыслителя. Такое занижение и устранение социальных отношений, естественно, определялось уже его понятием политического, которое затем оформило его понятие геополитического. Оба отделяют политическое и геополитическое от социального, то есть в действительности превозносят политическое и геополитическое в  ущерб социальному. В  результате и  жаргон исключения (как переформулированной сущности суверенитета), и  жаргон конкретного (как переформулированной сущности территориальных порядков) становятся абстрактными и формалистичными, лишаясь объяснительной силы. Шмиттовская реконструкция международного права и порядка с Кристофора Колумба до пространственной революции Гитлера совершенно точно проясняется его собственной конкретной политико-экзистенциальной ситуацией начала 1940‑х годов. Эту реконструкцию, которая представляет собой нечто меньшее пропаганды или подтасовки, но  большее простой тенденциозности, можно оценить в качестве идеологического продукта,

и государственный строй. Вследствие разделения государства и общества, политики и экономики материальный субстрат государства находится вне политики и государственного строя» (Там же. С. 423–424). Шмитт ссылается на работу К. Маркса «К критике гегелевской философии права» (MECW . Vol. 3. P. 31). 44. Smith N. American Empire: Roosevelt’s Geographer and the Prelude to Globalization. Berkeley: University of California Press, 2004. 45. Фр. «этимологические доказательства», доказательства через этимологию. — Прим. пер.

46. Понятие «конкретного» — вместе с «органическим», «почвенным» и «хтоническим» — быстро сделало карьеру в нацистской идеологии, встроившись в более масштабное продвижение идиоматики «идей 1914-го» против «идей 1789-го». То есть это было не неогегельянское Wunderwaffe, а часть фашистского жаргона, явной целью которого было противостояние «абстрактной», «рационализированной» и «лишенной корней» природе тех социальных отношений, что присущи «еврейскому» капитализму, разлагающему любые сообщества. Конкретное упорядоченное Raum, имеющее немецкие корни, следовало защищать и охранять от геометрического понятия территории как пустого абстрактного расширения, определенного детерриториализирующей тенденцией капитализма.

32



XIX столетия собственность граждан определяет реальный общественный

• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

33

то есть строго заданной реинтерпретации истории международного права и порядка. Это согласуется с шмиттовской концепцией интеллектуального труда как непрестанной битвы, в которой оттачиваются и переделываются понятия, в данном случае пришедшиеся на  особенно интенсивный, неустойчивый период, требовавший экзистенциального решения по поводу разделения друга и врага в борьбе Германии за политическое выживание. Этот момент наивысшей политической интенсивности наложил отпечаток на понимание Шмиттом поля истории. Любая сегодняшняя мобилизация шмиттовских категорий геополитики должна быть взвешенной, то есть должна учитывать тот факт, что основные методы Шмитта — децизионизм, понятие политического, конкретное мышление порядка — не способны социологически подкрепить абстрактный политико-правовой регистр, в котором он формулировал свою ультрареалистскую критику смены порядка в период между двух мировых войн, а также выписывал более обширную историю международного права и порядка; его политическая теория отягощена массивным политическим грузом авторитаризма, который необходимо иметь в виду. 4. МНОГОПОЛЯРНЫЙ МИР ОВ ОЙ ПОРЯДОК? Какой рецепт противодействия американскому либеральному империализму предлагал Шмитт? Есть ли в идее «большого пространства» какая-то сила, выступающая противоядием от нивелирующего пространство капиталистического универсализма? В конце «Номоса земли» Шмитт предлагает три умозрительных сценария будущего международного порядка, который возникнет после Второй мировой войны. Согласно первому сценарию, актуальная противоположность суши и моря будет преодолена, от чего выиграет одна держава-победительница, которая в конце концов установит «единство мира», что, с точки зрения Шмитта, будет трагедией. Второй сценарий предусматривает передачу Великобританией миссии «заморского стабилизатора» США в  условиях холодной войны — это плохой вариант, но не самый худший. Третий сценарий предусматривает создание нового равновесия между множеством новых больших пространств, Großräume. Если «большие пространства» будут осмысленно различены и  при этом внутренне однородны, такой сценарий «рационален»47. Помимо этого Шмитт не  говорит ничего определенного относительно внутреннего устрой-

ства каждого панрегиона и о природе отношений между «большими пространствами»48. Все три концепции вызывают разные комплексы вопросов, ни один из которых не разработан сколько-нибудь подробным образом. Тем не менее нормативная неошмиттианская аргументация явно отдает предпочтение последнему сценарию. Но даже если разделять позиции шмиттианства, реконструкция его концепции большого пространства как составной части более широкой теории требует различения внутренней природы каждого Großraum, то есть его строения, и внешних отношений этого большого пространства, то есть структуры отношений между большими пространствами. Повторю: критика Шмиттом парламентской демократии и правового позитивизма, сложившаяся на фоне опыта Веймарской республики, привела Шмитта сначала к утверждению децизионизма и к акцентированию чрезвычайного положения. Государство Шмитта не могло опосредовать и улаживать конфликты, возникавшие в гражданском обществе; необходимо было изолировать это государство от гражданского общества: чтобы обеспечить порядок, оно должно править вопреки гражданскому обществу. Такая позиция основана на убеждении в  том, что индустриальное общество, классовые конфликты и призрак социалистической революции требуют новой теории государства и в конечном счете диктатуры. Другими словами, Германия нуждалась в «сдерживающем» государстве, достаточно сильном для того, чтобы своим решением деполитизировать и нейтрализовать социальный конфликт. Но так как любой обширный панрегион должен состоять из  нескольких этнически гетерогенных групп, так что сила власти падает при движении от центра Рейха к его сателлитам, эту власть следовало укрепить. Она же должна была решить вопрос о том, кто является «внутренним» и внешним врагом государства, задав необходимый антагонизм конституирующего государство различия друга и врага как крайнее проявление суверенитета. Учитывая эти предписания Шмитта, новую мобилизацию идеи «большого пространства» нельзя отделить от выдвинутой Шмиттом теории государства и  расистско-идентитарной демократии. Эти идеи следует либо принять, либо, отбросив этот шмиттовский багаж, решительно вывести идею Großraum за пределы шмиттовской теории государства и демократии.

47. Schmitt C. The Nomos of the Earth in the Ius Publicum Europaеum / G. L. Ulmen (Trans.). N.Y.: Telos Press, 2003. S. 355.

48. Эта неопределенность раскрывает тактические предосторожности, которые должен был соблюдать Шмитт, находившийся под пристальным вниманием СС , когда его книга Volkerrechtliche Großraumordnung переиздавалась четыре раза с весны 1939 по июль 1941 года. Это вынудило Шмитта приспособить концепцию «большого пространства» к внешнеполитическим успехам Германии, которые становились все более впечатляющими.

34



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

35

Пределы регионов В территориальном отношении, в соответствии с концепцией Западного полушария, сформулированной в доктрине Монро, любой панрегион должен включать имперский центр и ряд более мелких, подчиненных этому центру государств, суверенитет которых зависит от их согласования с имперской конституцией, — в противном случае последует «вмешательство». Однако Шмитт никогда не мог точно разъяснить способ интеграции мелких государств в новый «большой имперский порядок». Будет ли такой порядок федерацией или отношения между главной державой и ее сателлитами будут носить имперский либо вассальный характер? Равным образом Шмитт не сформулировал критерии, определяющие территориальные размеры каждого «большого пространства». Являются  ли эти критерии völkisch («народными»), военными, конституционными, цивилизационными, идеологическими, религиозными? Впрочем, «гомогенность», на которой настаивал Шмитт, необходимым образом предполагала осуществляемую государством ассимиляцию и гомогенизацию. Сходным образом Шмитт не  уточнил структуру отношений между «большими пространствами». Должно  ли возникнуть новое право, регулирующее отношения между «большими пространствами», подобное ius publicim europeum? Учитывая гетерогенную природу будущих панрегионов, это маловероятно. Или же отношения между региональными блоками должны подчиняться аксиоматическому для Шмитта разделению на друзей и врагов, создающему сферу отчаянной борьбы «за линией», которая совершенно необходима для поддержания внутренней сплоченности, идентичности и дисциплины во всех «больших пространствах? Такое соображение, по-видимому, больше соответствует категориям Шмитта, поскольку единый, объемлющий все панрегионы номос представляется, с его точки зрения, логическим противоречием и вызывает необходимость во множестве nomoi, цивилизационно разнородных и, в принципе, находящихся в состоянии войны друг с другом. Децизионистский авторитаризм, внутриимперская иерархия и анархия в отношениях между «большими пространствами», модифицируемые уравновешиванием, — вот наиболее вероятные элементы построенного по рецептам Шмитта будущего номоса земли. При любом обращении к шмиттовскому будущему порядку панрегионов как модели плюралистического планетарного регионализма нам придется решать, как уклониться от этих предписаний. Отказ Шмитта обсуждать задним числом связь своих теорий Großraum с  внешней политикой национал-социализма ведет к последнему вопросу о теоретической совместимости тео-

36

• Логос

№5

[89] 2012 •

ретических построений Шмитта с «пространственной революцией» Гитлера и его причастности к ней49. В своем ответе Роберту Кемпнеру, заместителю главного прокурора Нюрнбергского трибунала, записанном во  время его послевоенного заключения, Шмитт упорно отказывался каяться и  яростно отрицал какоелибо интеллектуальное родство своей концепции «большого пространства» и внешней политики национал-социализма. Столь же упорно Шмитт отрицал и всякие личные контакты с элитой национал-социалистской партии после 1936 года, неоднократно подчеркивая строго юридический и научный характер своей деятельности. В сущности, Шмитт пытался вывернуть аргумент наизнанку и переложить вину на обвинителей. Понятие политической справедливости, которое Шмитт некогда обличал в связи с версальским диктатом, но интенсивно использовал для оправдания тотального Fuhrerstaat — отсюда тезис «фюрер защищает право», теперь ловко использовалось им для опровержения позиции союзников на Нюрнбергском трибунале. Nullum crimen, nulla poena sine lege. Задним числом Шмитт изменил определение Großraum, сделав из него категорию с чисто юридическим содержанием, что позволило избежать прямого отождествления «большого пространства» с органически-биологическими идеями расширения Lebensraum50 Германии, выдвинутыми Хаусхофером или Гитлером. Но эта неискренняя тактическая уловка, с помощью которой Шмитт пытался доказать, что его научные труды имеют объективный, непартийный и научный характер, а потому далеки от псевдонаучной защиты национал-социализма его прежними соперниками по партии Рейнхардом Хёном и Вернером Бестом, резко контрастирует с прежними самоуверенными заявлениями о природе гуманитарных знаний. «Все политические понятия, образы и термины имеют полемический смысл. Они сосредоточены на конкретном конфликте и связаны с конкретной ситуацией»51. Политическая наука и юриспруденция сами подчинены и служат высшей, наиболее интенсивной дифференциации, то есть различению друга и врага, каковое требует экзистенциального решения. И Шмитт принял это решение политически, а не юридически. Но  в  конце концов он понял, что вынужден заново определить свой интеллектуальный праксис и  пересогласовать его с теми принципами, которые всю жизнь были ему противны, — с нейтрализацией и деполитизацией.

49. Schmitt C. Response to the Question: «To what extent did you provide the theoretical foundation for Hitler’s Großraum policy?» [1947] // Telos. 1987. № 72. P. 107–116. 50. Нем. «жизненное пространство». — Прим. пер. 51. Schmitt С. Concept of the Political. P. 30.



• Бенно Тешке •

37

5. НАС ЛЕДИЕ В последнем разделе биографии Меринг рассказывает о том, как Шмитт, выпущенный на свободу после недолгого заключения (Трибунал по военным преступлениям не предъявил ему обвинения), быстро вернулся в интеллектуальную жизнь в роли авторитета различных дисциплин — истории, права, философии, политической теории. Впрочем, утрата venia legendi52 помешала Шмитту снова получить должность университетского профессора. Шмитт был вынужден вести частные семинары в своем старом доме в Плеттенберге. В 1950-х и 1960‑х годах Шмитт также участвовал в частных семинарах в Эрбахе, которые один из их организаторов, Эрнст Форстхоф, бывший член национал-социалистической партии, называл контруниверситетами. Шмитт возобновил контакты с бывшими коллегами и товарищами, обрел известность и вторую интеллектуальную родину во франкистской Испании, высмеивал тиранию либерально-конституционных ценностей в новой федеративной республике и заявления бывших коллег-нацистов, решившихся публично порвать со своим прошлым. Вскоре с помощью второго и третьего поколений учеников, доверенных лиц и собеседников он вновь приобрел интеллектуальное влияние в Западной Германии. Среди этих людей были Форстхоф, председатель Верховного конституционного суда Кипра с 1960 по 1963 год, Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде, впоследствии ставший судьей Конституционного суда ФРГ, Иоханнес Винкельман, редактор книги М. Вебера «Хозяйство и общество», Рейнхарт Козеллек, Роман Шнур, Георге Шваб, представивший работы Шмитта англоязычному миру, и Одо Марквардт, связанный со школой Риттера в Мюнстере. Во многих отношениях это были совершенно разные люди, и  Меринг разъясняет интеллектуальную и  политическую дистанцию, которую отделяла их от Шмитта и шмиттовских взглядов, поддерживаемых и развиваемых основными членами группы. У некоторых членов этого внутреннего кружка было достаточно общего, чтобы в 1961 году начать издавать политический журнал Der Staat, который и поныне остается одним из наиболее влиятельных консервативных журналов, посвященных проблемам государства и конституционной теории. Кроме того, они организовали серию Festschriften53, в которой публиковали свои статьи, — она издавалась до 1985 года, когда Шмитт умер в возрасте 96 лет. Книга Козеллека «Критика и кризис» и его же весьма влиятельный многотомный проект «Основные исторические поня-

тия» (Historische Grundbegriffe), редакторами которого были Отто Бруннер и Вернер Конце, — он основывается на методе концептуальной истории и представляет собой лексикон социально-политических понятий Германии — в равной мере следуют ключевым фигурам мысли Шмитта, прежде всего в разделах, посвященных исключительному положению, войне, миру, международному праву и государству54. Вильгельм Греве, представитель первого поколения учеников Шмитта и бывший член НСДАП , позднее работал послом ФРГ в Вашингтоне, Токио и НАТО. Книгу Греве «Эпохи международного права», представляющую собой обновленную версию шмиттовского «Номоса земли», в которой великие державы выступают как носители сменявших друг друга проектов международного права, в  2000 году перевели на английский язык55. В 1955 году Греве сформулировал так называемую доктрину Хальштейна, провозглашавшую, что Западная Германия не будет устанавливать и поддерживать дипломатические отношения с любым государством, признавшим ГДР. В конце концов, Вилли Брандт во времена разрядки тихо похоронил эту доктрину. Список можно продолжить56. Данное Мерингом описание определяющего влияния, которое оказал Шмитт на широкий круг научных дисциплин и ведущих специалистов в этих дисциплинах, а также на юристов, дипломатов и судей Конституционного суда ФРГ (Меринг заверяет нас в том, что это вполне либеральная публика), вряд ли подтверждает сделанное им в начале книги заявление, будто непосредственное влияние Шмитта закончилось. Действительно, академическое признание Шмитта и его значимость для современной Германии бесспорны, но при этом и политический ренессанс Шмитта набирает силу. Отто Депенхойер в книге 2007 года «Самосохранение правового государства» (автор — профессор права в Кёльнском университете и директор Института философии государства и правовой политики) не скрывает своих неошмиттианских посылок. Книгу с одобрением рекомендовал Вольфганг Шойбле, который в то время был министром внутренних дел ФРГ, а теперь является министром финансов этой страны. Центральный тезис книги был вскоре проверен на практике самолетами «Торнадо» ВВС ФРГ , выполнявшими особую миссию: они пролетали на небольшой высоте над демонстрантами, протестовавшими против

52. Лат. «право преподавания». — Прим. пер. 53. Нем. «юбилейные сборники». — Прим. пер.

54. Koselleck R. Critique and Crisis: Enlightenment and the Pathogenesis of Modern Society. Oxford: Berg, 1988. 55. Grewe W. The Epochs of International Law. Berlin; N.Y.: Walter de Gruyter, 2000. 56. Müller J.‑W. A Dangerous Mind; Darker Legacies of Law in Europe: The Shadow of National Socialism and Fascism over Europe and its Legal Traditions / C. Joerges, N. S. Chaleigh (Eds.). Oxford: Hart Publishing, 2003.

38



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Бенно Тешке •

39

саммита «Большой восьмерки», проходившего в 2007 году в Хайлигендамме, что является нарушением конституционного разделения военных и полицейских функций в Германии57. Меринг, ограничивающийся немецкой сценой, не видит более широкой картины. Шмитт разбросал свое интеллектуальное наследие и «скрытые диалоги» и за пределами Германии. Его идеи, передававшиеся через немецких эмигрантов, наиболее известными из которых были Ганс Моргентау и в меньшей степени Лео Штраус, способствовали разделению исследований международных отношений в  послевоенной Америке на  исследования международного права, следующие легалистической, позитивистско-формалистской программе, и исследования международных отношений, учитывающие вопросы власти и политики58. Но научное наследие выглядит безупречным по сравнению с шмиттианским различием друга и врага, которое, прикрывшись ссылками на Штрауса и Ницше, проникло в американский неоконсерватизм. Неоконсерваторы используют сегодня основополагающее понятие политического, разработанное Шмиттом для защиты Германии от американского империализма, для культивирования экзистенциалистской этики эпохи, пришедшей на смену государству всеобщего благосостояния, — этики патриотического и героического сообщества, разделяющего американские ценности59. Однако неоконсерватизм выходит за рамки этого статичного дуализма, дополняя различение друга и врага идеологически нагруженным дискурсом продвижения демократии и свободы, который выходит за пределы простой артикуляции геополитических различий, позволяя сформулировать динамическую теорию американского империализма, который является не «мировым правительством» и не «большим пространством», а подвижным фронтом «желания» против «нежелания», питающимся идеей управления театрами военных действий и постоянной мобилизации в исключительном положении, то есть в условиях войны без конца. Итоговый шмиттианский результат, обрисованный в доктрине Буша и реализуемый в глобальной войне с терроризмом, 57. Depenheuer O. Selbstbehauptung des Rechtstaates. Paderborn: Verlag Ferdinand Schöningh, 2007. 58. Sollner A. German Conservatism in America: Morgenthau’s Political Realism // Telos. 1987. № 72. P. 161–172; Koskenniemi M. The Gentle Civilizer of Nations: The Rise and Fall of International Law 1870–1960. Cambridge: Cambridge University Press, 2001. P. 413–509; Scheuerman W. Carl Schmitt and Hans Moregenthau: Realism and Beyond // M. Williams (Ed.). Realism Reconsidered: The Legacy of Hans Morgenthau in Internarional Relations. Oxford: Oxford University Press, 2008. P. 62–91. 59. Drolet J.‑F. A Liberalism Betrayed? American Neo-Conservatism and the Theory of International Relations // Journal of Political Ideologies. 2010. Vol. 15. № 2. P. 89–118.

40

• Логос

№5

[89] 2012 •

включает inter alia: усиление прерогатив исполнительной власти; доктрину упреждающей войны; отмену основных гражданских свобод; тайную выдачу подозреваемых и их бессрочное заключение; применение пыток; военные преступления и отказ от применения Женевской конвенции к военнопленным. Но эти линии интеллектуальной преемственности и политических завещаний, в которых воплощена актуальность идей Шмитта, не привлекают внимания Меринга. Нейтрализация? Написанная Мерингом биография заканчивается смертью Шмитта и одной из приводившихся им цитат из «Одиссеи» Гомера, которая начертана также на надгробном камне Шмитта, — в ней, как в последней дымовой завесе, склеенной из слов, упоминается и nomos. Меринг не приходит к заключению, не предпринимает попытки дать общую оценку жизни и творчества Шмитта или как-то резюмировать свою книгу. Он исчезает в тени Шмитта, за которым и оставлено последнее слово. Но ни одна биография не является просто копией жизни, даже в том случае, если она основана на исчерпывающем изучении биографических документов, что мы и видим в данном случае. Биография остается авторской конструкцией, литературным bios’ом. Даже если Меринг воздерживается от ценностных суждений, о беззубом посыле этой книги «без центрального положения» можно составить представление по ряду приемов, к которым прибегает автор из сочувствия к своему герою. В их числе: трактовка Шмитта как сложной и загадочной личности, акцентирование случайностей и роковых встреч, ангажемента и затруднительных положений, опасностей, таящихся в сумеречной зоне, которая пролегает между наукой и политикой, поливалентностей и полиморфизма, судьбы и фортуны. Результат применения этих приемов — размывание авторства Шмитта, которого Меринг sotto voce60 превращает из активного участника в пассивную жертву неподконтрольных ему сил, так что его жизнь — трагическое скольжение по волнам истории. Его извечная страсть к самостоятельным решениям обращается в свою противоположность. «Я не принимал никаких решений; решения принимал Гитлер»61. Игра в парадоксы начинает отдавать сюрреализмом. Та преимущественно герменевтическая позиция, которую принимает Меринг, привела к  почти полному слиянию автора и изучаемого им предмета (исключение составляет лишь на60. Ит. «тихо, незаметно». — Прим. пер. 61. Mehring R. Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 35.



• Бенно Тешке •

41

цистский период жизни Шмитта). Такое переписывание биографии Шмитта, которую Меринг превращает в квазиавтобиографию, грозит тем, что голос Меринга невозможно будет услышать, поэтому в результате могут закрепиться интерпретации и стилизации, придуманные самим Шмиттом. Такое самоустранение автора мешает Мерингу сохранять дистанцию по отношению к шмиттовским постфактумным рационализациям своей жизни в эпоху катастроф — его описанию самого себя как «белой вороны», попавшей в жернова силовой политики и совращенной ею. Шмитт сравнивал себя с трагической фигурой, созданной Мелвиллом, — капитаном Бенито Серено, взятым в заложники взбунтовавшейся командой, а свой дом в Плеттенберге после войны уподоблял Сан-Кассиано, где Макиавелли уединился после вынужденного ухода из активной политической жизни. Для Меринга биография Шмитта, в сущности, характеризуется двойной утратой, воплощенной в двух военных поражениях 1918 и 1945 годов, сделавших жизнь Шмитта долгой историей разочарований, в которых, как в зеркале, отразилась история Германии ХХ века. Утраты и приобретения, поражение и освобождение, деятель и жертва — ни одного из этих критически важных различий нельзя провести в рамках той якобы нейтральной в ценностном отношении изоляции, которая не позволяет нам выйти за границы мира Шмитта. Дело интерпретации растворяется в сочувствии; relatа refero — я сообщаю то, что мне сказали. В одном из  центральных пассажей своей диссертации 1989 года, посвященной Шмитту, молодой Меринг пишет:

Если Меринг, пытаясь ввести Шмитта в мейнстрим и деполитизировать его для широкой аудитории и консервативного Zeitgeist, отступает от своих прежних предостережений, то это указывает не только на потерю политических, нормативных и интеллектуальных координат или Standpunkt’а, но также на то, что незаметно для самого себя он подхватил болезнь, которую диагностировал сам Шмитт, приписав ей статус долгосрочного тренда ХХ   века, названного им веком «нейтрализаций и  деполитизаций», тогда как правдоподобие и истинность самого этого прогноза должны были быть подорваны децизионизмом Шмитта и поддержкой национал-социализма. Непрестанные разговоры о веке нейтрализации, о конце истории, после которого не будет ни левого, ни правого, подогреваемые власть имущими, сами были идеологическим упражнением высшего политического порядка — тем, что Шмитт сумел прозорливо распознать и раскритиковать. Этот простой диалектический маневр Шмитта в тексте Меринга, похоже, потерялся. Перевод с английского Александра Калинина

Партийность Шмитта придает его творчеству особое значение. Всякое очарование Шмиттом-ученым должно учитывать политические последствия такого преклонения, если только оно не желает оставаться наивным. Сказанное также справедливо в  отношении недавних попыток реабилитировать Шмитта через его интеллектуальное влияние и положение в гуманитарных и социальных науках: все исследования Шмитта носят политический характер, поскольку остаются в плену его партийности, которая и составляет центральный пункт его трудов62.

Но противостояние политическим последствиям — не  в  отрицании или в  моралистическом негодовании и  гневе, которые Меринг приберегает для нацистского периода жизни Шмитта, отделив его, впрочем, скобками от всей остальной его жизни, а в тщательном обсуждении пределов интеллектуальных построений Шмитта, а  также того, что в  его сочинениях является политически приемлемым — как в его времена, так и в наши. 62. Idem. Pathetisches Denken. P. 23.

42

• Логос

№5

[89] 2012 •



• Бенно Тешке •

43

А  ЭТО короткое письмецо, лежащее на самом видном месте, но до сих пор как следует не прочитанное, любят ссылаться как на  свидетельство признания значительного влияния политико-правовых идей Карла Шмитта на Вальтера Беньямина4. Однако в безнадежной тяжбе политических идентификаций, отягощенной разрушительной мировой вой-

ной и холокостом, мало кто обращал внимание на принципиальное различие учений левого мистика и фашистского романтика. Да, Беньямин писал, что нашел в изображении (Darstellung) Шмиттом темы суверенитета в XVII веке некое подтверждение (eine Bestätigung) своему подходу. Но значит ли это, что их подходы тождественны, что он согласен с учением Шмитта, разделяет его основные выводы и следует им в своей работе? Скорее, письмо содержит недвусмысленное указание на противоположность способов исследования ими культурных и исторических феноменов  — художественно-философский против государственно-философского, что гораздо существеннее ироничных приветствий и нарочитых проявлений вежливости. Здесь нужно учесть, что Беньямин сопровождает этим письмом пересылку книги, содержащую текст его второй диссертации, отвергнутой как раз той самой академией, которую зер геертер герр профессор Шмитт в то время полномочно представлял. Поэтому в дальнейшем нас особенно будет интересовать то «чувство», которое Беньямин рассчитывал вызвать у Шмитта этой пересылкой. Я охарактеризовал бы его как неудобство или недовольство (das Unbehagen), однако несколько иного рода, чем остроумно вмененное Самюэлем Вебером лукавым наследникам Беньямина5. Какая-то ложная стыдливость, обусловленная непониманием ее содержания, заставила Т. Адорно и Г. Шолема исключить эту невинную записку из двухтомника беньяминовой переписки 1966 года, как и ссылки на «Политическую теологию» Шмитта из  Ursprung des deutschen Trauerspiels, что во  многом и  стало причиной странной аберрации в интеллектуальной истории XX  века, из-за которой два столь разнородных имени, как Беньямин и Шмитт, до сих пор считаются чуть ли не родственными. Проблема в  том, что дальнейшие издатели и  критики, открывшие миру это письмо и упомянутые ссылки, так и не внесли в проблему отношений наших героев полной ясности. Рольф Тидеманн, опубликовавший пресловутое письмо в 1980 году в собрании сочинений Беньямина, характеризует его в комментариях как «знаменательное», но не разъясняет его статус в истории действительно драматических отношений двух архивов6. Якоб Таубес и вовсе назвал его миной под либеральными мифами истории Веймарской Германии7. Жак Деррида в «Силе закона» глу-

1. Benjamin W. Ursprung des deutschen Trauerspiels. Berlin: Ernst Rowohlt, 1928. 2. См.: Шмитт К. Диктатура: От истоков современной идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы. СП б.: Наука, 2005. 3. См.: Benjamin W. Gesammelte Schriften. Bd. I/3. Fr.a.M., 1980. S. 887. 4. Вынужден огорчить фанатичного популяризатора и  переводчика трудов К. Шмитта на русский язык А. Ф. Филиппова: Беньямина никогда не «очаровывала» и  не  «притягивала сила, блеск и  глубина» мысли Шмитта.

Ср.: Шмитт К. Расцвет и катастрофа // Шмитт К. Политическая теология. Сборник. М.: КАНОН -Пресс-Ц, 2000. С. 274. 5. Ср.: Weber S. Von der Ausnahme zur Entscheidung. Walter Benjamin und Carl Schmitt. // Das Vergessen (e): Anamnesen des Undarstellbaren / E. Weber, Ch. Tholen (Hrsg.). Wien: Turia und Kant, 1997. S. 205. 6. См.: Benjamin W. Op. cit. S. 886. 7. См.: Taubes J. Ad Carl Schmitt // Gegenstrebige Fügung. Berlin, 1987.

44



Беньямин Шмитту не товарищ, или Ошибка Агамбена Игорь Чубаров

Глубокоуважаемый господин профессор! На днях Вы получите от издательства мою книгу «Происхождение немецкой барочной драмы»1. Этими строками я хотел бы не только известить Вас об этом, но также высказать свою радость, что имею возможность по  инициативе господина Альберта Соломона переслать ее Вам. Вы очень скоро заметите, насколько книга обязана Вашему изложению учения о суверенитете в XVII столетии. Более того, возможно, стоит сказать и о том, что в Ваших поздних сочинениях, прежде всего «Диктатуре»2, благодаря Вашим государственно-философским способам исследования я почерпнул подтверждение своим художественно-философским. Если чтение моей книги позволит явственно вызвать у Вас это чувство, то намерение моей пересылки будет оправдано. С выражением особенно высокого почтения, преданный Вам Вальтер Беньямин Письмо Вальтера Беньямина Карлу Шмитту3. Берлин–Вильмерсдорф. 9 декабря 1930 года (Prinzregentenstr. 66)

УКРА ДЕННОЕ ПИСЬМО

Н

• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

45

бокомысленно намекает на любовный треугольник Хайдеггер/ Шмитт/Беньямин, который «следовало бы пояснить через корреспонденцию — через переписку, связывающую трех мыслителей»8. И так далее и так далее9. Между тем в автобиографии 1934 года, то есть уже после прихода к власти Гитлера и вступления Шмитта в НСДАП, встречается более обстоятельное, чем в личном письме, указание Беньямина на сходство его позиции с шмиттовской10. Но и там он пишет отнюдь не о политической или какой-либо принципиальной идейной близости, а об аналогичной попытке Шмитта «интеграции явлений, которые только по высшим признакам предстают как изолированные друг от друга». Речь, вероятно, идет о заявленной Шмиттом в «Политической теологии» социологии понятия суверенитета, состоящей в описании сходящихся в нем юридических, теологических и метафизических представлений той или иной эпохи11. Но идея тождества метафизической картины мира и политической организации различных эпох поддерживается у Шмитта неявной отсылкой к Богу, что и позволяет ему оценивать процессы секуляризации в течение последних трех веков 8. См.: Derrida J. Force de loi. Galilée, 1994. 9. В современной литературе об отношениях Шмитта и Беньямина можно утонуть. См. работы только последних лет: De Wilde M. Meeting Opposites: The political Theologies of Walter Benjamin and Carl Schmitt // Philosophy and Rhetoric. 2011. Vol. 44. № 4. S. 363–381; Thaler J. Fabelhaft! Genial! Großartig! Herrlich! Carl Schmitt als Leser von Walter Benjamins «Usprung des deutschen Trauerspiels»: Ein Streifzug durch die Annotationen und Marginalien // Frankfurter Allgemeine Zeitung. 17.8.2011. № 190. S. 4; Mehring R. «Geist ist das Vermögen, Diktatur auszuüben». Carl Schmitts Marginalien zu Walter Benjamin // Benjamin-Studien / D. Weidner, Sigrid Weigel (Hrsg.). München: Fink, 2011. S. 239–256; Brumlik M. Zwischen Schmitt und Benjamin. Giorgio Agambens Kommentar zum Römerbrief // Der Nomos der Moderne. Die politische Philosophie Giorgio Agambens / D. Loick (Hg.). Baden-Baden: Nomos, 2011. S. 90–102; Storme T. L’importance de la violence dans la fondation et la conservation de l’ordre juridico-politique. Carl Schmitt et Walter Benjamin // La violence. Regards croisés sur une réalité plurielle / L. Faggion, Ch. Regina (Ed.). Paris: CNRS Éditions, 2010. S. 501–521; Simon R. Politiken des Romantischen (Benjamin, Schmitt) // Walter Benjamin und die romantische Moderne / H. Brüggemann, G. Oesterle (Hrsg.). Würzburg, 2009; Weigel S. The Sovereign, the Martyr and «Just War» beyond the Jus Publicum Europaeum: the Dilemma of Political Theology, Discussed via Carl Schmitt and Walter Benjamin // Globalization, Political Violence and Translation / E. Bielsa, Ch.W. Hughes (Eds.). N.Y.: Palgrave Macmillan, 2009. S. 88–113; Terpstra M., de Wit Th. Walter Benjamin and Carl Schmitt: A Political-Theological Confrontation. URL : http://marinterpstra.ruhosting.nl/publicaties.html. Но  за редким исключением современные исследователи релятивируют вскрытые отношением Беньямина к Шмитту политические контраверзы до нежелания обращаться к этому сюжету вообще. 10. Беньямин В. Маски времени. Эссе о культуре и литературе. СП б.: Симпозиум, 2004. С. 17–18. 11. Ср.: Шмитт К. Политическая теология. С. 70.

46

• Логос

№5

[89] 2012 •

как превращение теологии и метафизики в позитивизм и переход от гуманитарно-моралистических представлений к экономическим12. Беньямин действительно увидел в подходе Шмитта подтверждение своих интуиций о существенной связи теологических, метафизических, политических и экономических понятий той или иной эпохи, наиболее полно выражающейся в истинном содержании эпохальных же произведений искусства13. Но позиция, которую он занял в отношении соответствующего открытия, отличает его от Шмитта примерно так же, как различается позиция судьи, объявляющего приговор обвиняемому, от понимания этого приговора самим последним. Для Беньямина было характерно находить подтверждение для своих идей у мыслителей второй лиги, способных к кодификации характерных заблуждений14. Эту роль в области истории и теории права и современной политической науки и сыграл для него профессор Шмитт. Причиной недовольства Шмитта стало личное послание, своего рода дерзкий вызов, брошенный ему Беньямином в Ursprung des deutschen Trauerspiels, ставящий под сомнение всю его деятельность как юриста, ученого и  даже просто интеллектуала. Беньямин не ограничивается здесь выглядящими вполне академично короткими цитатами из «Политической теологии», на которых обычно сосредоточивают свое внимание исследователи. Вызовом является само содержание этой работы, каждым своим высказыванием отклоняющее все шмиттианское и шмиттоподобное. Обратив упомянутую методику интегрального рассмотрения социальных феноменов на учение Шмитта о суверенитете, Беньямин обнаружил его структурное и содер12. По мнению Сюзанны Хайль, Беньямин почти дословно воспроизводит соответствующую цепочку понятий в своем определении искусства. Ср.: Heil S. «Gefährliche Beziehungen»: Walter Benjamin und Carl Schmitt. Stuttgart; Weimar, 1996. S. 128. Несмотря на признание конфронтации позиций Беньямина и Шмитта, Хайль пишет не только о методической, но и о содержательной близости их подходов. Здесь важно отметить, что Беньямин хотя и прибегал к теологическим метафорам, в отличие от Шмитта не ссылается на Бога как на экзистенциальную инстанцию или игрока исторического процесса. И дело здесь не в различии иудаизма и католицизма и даже не в разнице между мистикой и догматикой, а в принципиально различном отношении к языку и статусу философии. См. ниже. 13. Метод компаративного, интердисциплинарного исследования историко-культурных феноменов позволил Беньямину, в частности, узнать в казиношной рулетке принцип действия промышленного конвейера, в азартном игроке — фабричного рабочего, а в парижских пассажах — моральную физиономию среднего городского класса. Кстати, в работе о Бодлере, где Беньямин демонстрирует соответствующий метод анализа, он указал на общий исток подобного исследовательского подхода — исторический материализм Карла Маркса и Фридриха Энгельса. 14. Ср. его отношение к работе Шёпса над Кафкой, о котором он пишет в письмах Шолему: Беньямин В. Франц Кафка. М.: Ad Marginem, 2000. С. 147–148.

• Игорь Чубаров •

47

жательное сходство с немецкой драматургией скорби XVII века (Trauerspiel). Представляя проблематику чрезвычайного положения не только в контексте работ по теории государства и права, а и, так сказать, на сцене немецкой барочной драмы, он открыл истинное лицо суверена — театральной барочной куклы, капризной и своенравной, но не способной ни на какие решения. Соответствующий иронический подтекст «Происхождения немецкой барочной драмы» заставил вестфальского долгожителя подыскивать аргументы против критики еврейского изгоя и спустя пятнадцать лет со дня его смерти15. СИЛА ЗА КОНА Сувереном является тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении16. Эта незамысловатая формула до сих пор гипнотизирует размягченные умы право- и  леволиберальных социотеологов. А они пытаются представить дело так, будто субъектом чрезвычайного положения всегда выступает суверен, опирающийся на  божий промысел, неписанные законы природы или их «силу», отливающиеся затем в правовые нормы. Объявляя решение о  ЧП, суверен якобы одновременно предотвращает и исключает его, приостанавливая правовой порядок, но именно этим в конечном счете восстанавливает последний, примиряя противоборствующие силы общества и отражая внешние угрозы17. Как будто социальные протесты, революции и войны — это что-то вроде управляемых землетрясений, которые проходят чуть ли не с санкции суверена или под его контролем, а общество, периодически ими смущаемое, неизменно возвращается в русло конституционного права и божественного миропорядка посредством его особых мер. Эта господская версия исторических событий сродни сюжетам барочных драм, которые ограничивались в своем описании действительности чертогами дворцов и храмов, а в понимании политики — придворными интригами и коварными происками врагов. Шмитт в своем учении о суверенитете сделал ставку на подобное «вживание в господина», пытаясь усилить правдоподобие ссылками на Бога и его венценосных представителей на Земле18. 15. Ср.: Агамбен Д. Homo sacer. Чрезвычайное положение. М.: Европа, 2011. С. 84. 16. См.: Шмитт К. Политическая теология. С. 15. 17. Ср. Агамбена, цитирующего мнение Самюэля Вебера: Агамбен Д. Указ. соч. С. 88–89. 18. Ср.: «Суверенен… только Бог, то есть тот, кто в земной действительности действует как его представитель» (Шмитт К. Политическая теология. С. 21).

48

• Логос

№5

[89] 2012 •

В «Политической теологии» Шмитт взялся придать учению о суверенитете статус социологической науки путем возвращения фигуре суверена персонологических черт и  децизионистских полномочий, утраченных в процессе секуляризации теологических представлений, которая, по  его мнению, началась в  эпоху Просвещения и  достигла современных, демократических форм в  позитивизме, неокантианстве и  марксизме. Следуя консервативным мыслителям XVII–XIX веков, он связывал этот процесс с постепенной утратой веры в трансцендентность Бога и государя по отношению к миру и обществу. Идея диктатуры, которую Шмитт почерпнул, в частности, у реакционеров типа Доносо Кортеса, предполагала реставрацию трансцендентного положения суверена по отношению к государству и праву. Шмитт надеялся вернуть аномийную, приостанавливающую действие закона силу-насилие суверена в лоно порядка, которую тот применяет якобы исключительно в целях восстановления права. Для этого суверен должен находиться одновременно вне и в связи с правопорядком, как трансцендентное в имманентном. Но что может придать суверену такое положение? Только само его существование в качестве Бога на земле19. Таким образом, структурное сходство теологических, метафизических и государственно-юридических понятий и определений в истории зиждется на принимаемой Шмиттом по умолчанию предпосылке божественного существования. При этом его не смущает, что оборачивание этой установки приводит к святотатству — ответственным за принятие суверенных решений о казнях, убийствах и войнах оказывается всемилостивый Господь. Таков парадокс секуляризации, приписываемый Шмиттом имманентистам, материалистам и атеистам, но характеризующий прежде всего его собственную политическую теологию. В шмиттовской теории суверенитета верно только то, что диктаторская власть своими своевольными распоряжениями и репрессивными действиями расшатывает законный правопорядок и дезавуирует учредительное насилие, лежащее в его основе. В этом плане объявляемое сувереном чрезвычайное положение выглядит как вынужденная мера в условиях крайней необходимости, но фактически это лишь реакция на кризисные явления, к которым во многом привели его «решительные» превентивные действия. Пресловутое решение в этом контексте приобретает сугубо фикциональный характер, выступая, с одной стороны, реакцией в  отношении действительного чрезвычайного положе19. Согласно еще одному вдохновителю Шмитта — Жозефу де Местру, решение «заключено в самом существовании начальствующего авторитета». Ср.: Там же. С. 83.

• Игорь Чубаров •

49

ния — войны, бунта или революции (им только провоцируемых), а с другой — ограниченное невозможностью совместить правило и исключение в рамках материальных отношений единой социальной системы, перманентное чрезвычайное положение с нормальной жизнью общества20. Поэтому в облюбованном Деррида словосочетании «сила закона» скорее следует зачеркнуть словечко «сила», ибо ни о какой первозданной силе говорить здесь вообще не приходится. Это просто аффективная реакция исполнительной власти на коллективное учредительное насилие. *** Критика идей правового государства, парламентской демократии и других социальных институтов эпохи модерна действительно отчасти сближала Беньямина и  Шмитта. Оба они исходят из признания того факта, что право не только замешано на насилии, но и реализуется в повседневной практике насильственными аппаратами государства. Любая власть объявляет чрезвычайное положение в форме нарушения и одновременно осуществления закона. И неважно, кто выступает при этом его субъектом — диктатор или парламент, народ или Бог, — утверждение закона в форме его нарушения наводит на мысль, что за определениями права стоит коллективное насилие, лишь аккумулированное и дистрибутируемое диктатором, репрессивными институтами государства и  освящаемое религией. Это обстоятельство и обусловливает фундаментальную неразрешимость правовых проблем. Но когда Беньямин говорит о недостатках веймарской демократии, о компромиссах, на которые шла республика в условиях политических и финансово-экономических кризисов 1920-х и начала 1930‑х годов, он, скорее всего, имеет в виду введение немецким парламентом фиктивного чрезвычайного положения (смысл статьи 48 Веймарской конституции), которое свидетельствовало о  неспособности либеральных демократов противостоять надвигающемуся фашизму и даже открывающего тому путь. Шмитт же ищет в эти годы социологические и юридические оправдания пришествию к власти фюрера, восхищаясь его «правозащитными» решениями21. В отличие от Шмитта, Беньямина интересовали не условия легальности полицейских репрессий или легитимности фюрерства в ситуации крайней необходимости, а условия самой этой необходимости, делающей

возможным в том числе и ненасильственные средства разрешения социальных конфликтов. Таким горизонтом выступало для него насилие «божественное», или чистое, строго отличаемое от насилия в природе и соответствующих положений естественного права22. Беньямин прекрасно сознавал, что применение чистых ненасильственных средств опосредовано вещами или вещными благами, то есть ограничено отношениями собственности и множественными социальными интересами, примирить которые при полном исключении насилия невозможно. Однако это не значит, что он готов был объявить естественное тождество классового или национального (революционного) и чистого (божественного) насилия. Его размышления в статье «К критике насилия» (1921) связаны с поиском свободных от насилия политических средств, к  которым он в  определенном смысле относил и  Сорелеву всеобщую пролетарскую забастовку. Беньямин признавал возможность революционного насилия, но оно не сводилось у него к средству установления нового (пролетарского) государства и права. Дело в том, что насилие, по Беньямину, плохо не само по себе, а ввиду справедливых целей, которыми его пытаются оправдать как допустимое средство, в том числе и целей создания правового государства. Подобные цели совсем не обязательно являются целями возможного права — справедливые в одной ситуации те же самые цели могут оказаться несправедливыми в другой23. Беньямин указывает в этой связи на неопосредованную функцию насилия, которая соотносится с  преследуемыми целями не как средство, но имеет самостоятельное измерение — манифестации некоего персонального бытия. В повседневной жизни примером такой манифестации служит ярость, побуждающая человека к вспышкам насилия, для которого достижение каких-то справедливых целей в принципе не важно, во всяком случае оно относится к ним не как средство, ибо содержит в себе риски, делающие невозможным их достижение. Такого же рода манифестацией на  символическом уровне является насилие древнегреческих богов24. А они, как правило, отстаивая в схват-

20. Ср.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 92. 21. Ср.: Шмитт К. Фюрер защищает право // Шмитт К. Государство и политическая форма. С. 264–271.

22. Ср. подробнее нашу статью: Болдырев И., Чубаров И. Путем Буцефала // Беньямин В. Учение о подобии. Медиаэстетические произведения. Сб. статей. М.: РГГУ , 2012. С. 278–287. 23. Беньямин В. Учение о подобии. С. 86. 24. Там же. С. 86–87. Беньямин отмечает, что в мифах манифестируется даже не воля богов, а только само их бытие. В этой связи введение Шмиттом персонологического принципа в учение о суверенитете означало возвращение правового дискурса к мифологическим представлениям о роке, судьбе, гневе богов, кровной мести и т. д.

50



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

51

ках с героями собственное существование в качестве субъектов власти, скорее учреждали всякий раз новое право, нежели карали смертных за нарушение закона. Именно в таком неопосредованном виде насилие может быть, по мысли Беньямина, подвергнуто критике, наглядно демонстрируя неразрешимые противоречия юридического дискурса вообще, нечто подгнившее (Morsches) в праве, обусловленное сохраняющимися в нем мифологическими представлениями о судьбе, вине и возмездии. WHAT ’S HECUBA TO HIM, OR HE TO HECUBA… Намекая в «Происхождении немецкой барочной драмы» на неспособность принятия сувереном каких-либо спасительных для общества решений, Беньямин не ограничивался метафорой голого короля. Импотенция тирана, по его словам, лишь по видимости обусловлена жанром барочной драмы. Она дает о себе знать в зазоре между монархической властью и самой способностью властвовать, зазиявшем в эпоху реформации, контрреформации и барокко в результате религиозных войн, убийств, казней европейских монархов и т. д. Искусство барокко как эстетическая реакция на катастрофические события XVI–XVII веков как раз пыталось утвердить за образом монарха статус вершителя земных судеб и божественного законодателя25. Но рассчитывать на какую-то естественность или откровение, восстановление тождества знака и значения было уже невозможно, особенно после Тридцатилетней войны. Между видимым и  говоримым, означающим и означаемым проникло сомнение, необратимо разрушив средневековые устои. В области художественных форм место полноценного символа заняла аллегория как мерцающий знак оспаривающих друг друга естественно-научных и  религиозных интерпретаций на  фоне продолжающегося процесса обесценивания средневековых и возрожденческих ценностей. 25. Если не реальным историческим содержанием, то мотивировкой барочных драм стали казни и убийства европейских королей (например, Генриxа IV Бурбона), за которыми стояли теократические притязания католицизма, их критика протестантами и общий кризис легитимности монархической власти и христианства периода религиозных войн и становления национальных государств. Государственно-правовые теории отозвались на эти исторические обстоятельства идеей суверенитета, в которой светская и церковная власть должны были по-новому разделить… Бога. Для этого сам суверен должен был стать чуть ли не земным божеством, но уже без посредства папы, ну или по крайней мере не обязательно самим папой. Так что за идеей принимающего чрезвычайные решения суверена изначально стоял вполне прагматичный запрос светской власти на относительную независимость от церкви.

52

• Логос

№5

[89] 2012 •

Формальное устройство самой барочной драмы и применяемые ею выразительные средства демонстрировали инфляцию позиции суверена нагляднее любой критики. Анализируемые Беньямином драматические произведения XVII века полнятся всевозможными тиранами, восточными деспотами и византийскими басилевсами, наделенными абсолютной властью и мощью в преувеличенных, собственно барочных формах26. Причем упомянутая мощь была в  равной степени продиктована как формальными художественными требованиями драмы, так и государственно-правовыми соображениями: «Теория суверенитета, для которой частный случай развития диктаторских полномочий становится образцовым, буквально подталкивает к тому, чтобы придать образу суверена тиранические черты»27. Выдвижение на первый план самой фигуры тирана в Trauerspiel и идеи суверенитета, ставшей популярной в юридических трактатах XVII  века, Беньямин объясняет господствующими представлениями об истории того времени28 и прежде всего общей для них контрреформаторской установкой. К ее существенным чертам, согласно Беньямину, ссылающемуся здесь на Бурдаха29, относятся чуждость апокалиптическим ожиданиям и вообще эпохальным переломам, попытка найти утешение в регрессе к часу творения и секуляризованное спасение в чертогах королевского двора. Это, в частности, означало искусственную возгонку статуса властителя при отсутствии социально-политических оснований для его утверждения и оправдания. Ведь воронку, образовавшуюся в XVII веке на месте монаршей власти, надо было чем-то заполнять. А христианский мистериальный миф, вернее, истолкованное как миф средневековое христианское вероучение пришлось здесь как нельзя кстати, позволив связать с фигурой деспотичного властителя темы страстей и искупительной жертвы. Добавляя к номинальным качествам тирана черты мученика, барочная драма пыталась приобрести статус мученической трагедии. Но вместо этого привела лишь к тому, что театральные тираны, терзаясь несоответствием между приданными им божественными полномочиями и фактическим местом 26. «Пусть процветает справедливость, пусть царит жестокость, пусть триумфируют смерть и тирания, чтобы Венцеслав мог взойти на свой победный трон по залитым кровью трупам вместо ступеней», — цитирует Беньямин один из популярных в ту эпоху средневековых источников. 27. Ср.: Он же. Происхождение немецкой барочной драмы / Пер. С. Ромашко. М.: Аграф, 2002. C. 56. 28. Ср.: Weber S. Op. cit. S. 206. 29. Ср.: Burdach K. Reformation, Renaissance, Humanismus. Berlin, 1918 (2. Aufl. 1926).

• Игорь Чубаров •

53

в природной и социальной иерархиях, обнаружили неспособность не то чтобы принимать чрезвычайные решения, но даже на контроль собственных аффектов. Поэтому в соответствующих пьесах они заняты не столько объявлением чрезвычайных положений, сколько преодолением «чрезвычайного состояния собственной души», вовлекая в упражнения по управлению гневом своих жен, любовниц и подчиненных. Как правило, все кончается плохо — тираны сходят с ума или погибают мученической смертью. Зачастую заменой сакральной жертвы выступали их жены или любовницы. Ну, а козлами отпущения уже без всяких церемоний становятся придворные и народ30. Совмещение в барочном герое черт тирана, мученика и интригана имело далеко идущие государственно-юридические аналогии. Именно этот момент в плане идеолого-мифологической легитимации, искомой барочной поэтикой и шмиттовской политикой, роднит придворных драматургов XVII века и ведущего юриста Третьего рейха. Шмитту казалось, будто идея решения и ряд связанных с ней политико-правовых соображений обусловлены экзистенциальными и жизненными вызовами. Между тем ее истоки преимущественно мифологичны, а последствия идеологичны. Не случайно физиономия и повадки барочных тиранов из драм Хальмана, Грифиуса и Лоэнштейна до боли напоминают шмиттовского зомби-суверена. Все эти полководцы на педальных конях и рыцари в доспехах из папье-маше превратились в собственные шаржи уже на исходе эпохи барокко. Но что ему Гекуба? ДВА ПОНИМА НИЯ СЕКУЛЯРИЗА ЦИИ И КОНЕЦ ИС ТОРИИ Прослеживая происхождение формального языка немецкой барочной драмы из средневековой церковной драматургии, Беньямин обратил внимание на любопытный момент, который связывал последнюю со средневековой историографией: принятие ими в качестве повествовательной рамки Страшного суда, равно завершающего и эти драмы, и эти истории31. Но если фиктивный характер этого внеисторического события в контексте театральной пьесы выглядит вполне уместно, то в летописях, как, впрочем, и в юридических трактатах, он существенно искажает положение дел, соответственно влияя и на судебную практику, и на внешнюю политику, и на жизнь общества в целом. Ведь если историография истолковывает события мировой ис-

тории в перспективе Страшного суда, а юриспруденция определяет свои действия в свете конца истории, то повседневная жизнь постепенно начинает приобретать черты перманентной катастрофы. Но идея конца преломляет повседневную жизнь общества в  различные религиозные эпохи по-разному, и  прежде всего потому, что в них различно представлены идея Бога и способ взаимодействия божественного с миром и историей. Рассматривая европейскую историю в  этом ключе, Беньямин сопоставлял трансформации способов ви´дения и выражения в европейском искусстве с изменениями теологического и политического состояний различных эпох. Согласно Беньямину, общность структур теологии, метафизики, юриспруденции и  социальной действительности в произведениях искусства не только открывается, но и оспаривается. Интегральный анализ социальных феноменов, учитывающий и  эту сферу человеческого существования, позволяет увидеть, что от эпохи к эпохе меняется не только содержание метафизической картины мира, теологических представлений и пониманий политического, но и форма этого соотношения, ее характер. Так, аттическая трагедия, в отличие от греческих мифов, удерживала определенную критическую дистанцию в отношении политической действительности своего времени, вызывая сомнение в  справедливости принятой в мифологии картины мира и навязываемых ею правил социального общежития. В понимании сопровождающего и во многом определяющего дальнейшие превращения упомянутого соотношения процесса секуляризации проясняется интересующее нас различие подходов Беньямина и Шмитта к природе насилия и его влияния на политико-правовую проблематику суверенитета. Шмитт вдохновлялся учениями о естественном праве средневековых теоретиков и юристов XVII века, у которых, по его словам, еще сохранялось «живое сознание значения чрезвычайного положения»32. И  хотя барочные драматурги, искушенные в патафизике страстей и политической аффектологии, недвусмысленно намекали, что живость этого сознания уже в XVII веке удавалось поддерживать только искусственным путем, профессор Шмитт в начале века двадцатого взялся реанимировать его с помощью претендующих на научность теорий государства и права33. Ирония состояла в том, что еще до вся-

30. Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. C. 57 сл. 31. Там же. С. 65.

32. Шмитт К. Политическая теология. С. 27. 33. Здесь, правда, можно было бы сослаться на лютеранское вероисповедание немецких драматургов XVII  века, объясняющее профанацию ими католических принципов суверенитета. Но, во‑первых, взыскание сильной

54



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

55

кого деизма и позитивизма XVIII–XIX веков религиозные представления эпохи барокко были затронуты подрывной секуляризацией. Шмитт понимал секуляризацию упрощенно34, связывая ее с начавшейся в эпоху Просвещения утратой статуса трансцендентности Бога и  субъектов власти, достигшей к  XX  веку форм атеизма, анархии, либеральной демократии и парламентаризма. Поэтому, когда он пишет о понимании трансцендентности в XVII столетии, он упускает из виду, что в то время речь уже шла о реставрации разрушенных механизмов легитимности суверенной власти на  фоне нарастающего катастрофического ощущения богооставленности и незащищенности перед внешними вызовами. Страх перед будущим и противоисторическая обращенность к часу творения объясняют фанатичную привязанность человека барокко к посюстороннему миру35. У Средневековья и Возрождения барокко почерпнуло только идею жесткой иерархии и деспотической власти. Тщетность мирских деяний, понимаемых в  Средние века как промежуточное состояние на  пути к  спасению, равно как и  просветление мирской веры, замешанное на порыве в потустороннее бытие, столь характерное для политики и поэтики Ренессанса, были уже недоступны общественному европейскому сознанию XVII  века. Бегство из истории в безблагодатную природу объяснялось суровым разочарованием и меланхолией. Но это не означало потери в нем религиозности — именно этот период ознаменовал начало золотого века христианства36. Согласно Беньямину, секуляризация — это не профанация или потеря веры, а скорее ее интенсификация, сопровождаемая обращением тео-

логического мировоззрения на повседневные практики и валоризацией земных владык. Эксплицитно критикуя далее позицию Шмитта, Беньямин замечает, что утрата сознания ЧП в  эпоху Просвещения объясняется не  столько наступившей политической стабильностью, сколько дальнейшей метаморфозой исторических представлений, которые в  случае Канта, например, выразились в  формах его рациональной теологии. Шмитт явно недооценил теологическую составляющую кантовского критицизма, ибо несогласие Канта с положениями естественного права были в большей степени продиктованы соображениями критики естественного политического разума, нежели социально-политическими отношениями его эпохи. Шмитт прибегает здесь к аргументации, близкой к той, какой пользуются его идейные противники — материалисты-революционеры37. То же следует сказать и о его понимании связи политического и теологического у Декарта. Цитируя вслед за Шмиттом формулировку Атже о соответствии представлений о Боге в картезианстве и статуса властителя в политике38, Беньямин указывает не  на структурное тождество политической реальности и  метафизической картины мира, якобы обеспечивающее в каждую эпоху взаимооднозначное соответствие философской рефлексии и религиозно-политического мировоззрения, а на такой машинный медиум, как часы, ставшие в начале Нового времени неназываемым псевдонимом Бога, связывающим протяженную и мыслящую субстанцию и одновременно синхронизирующим аффекты и интриги королевского двора39.

светской власти было общей надконфессиональной тенденцией той эпохи, а, во‑вторых, одним из важнейших источников барочной драмы был театр иезуитов. Именно в нем в целях пропаганды веры активно применялся такой медианоситель, как laterna magica, так что протохайдеггеровские ссылки Шмитта в «Римском католицизме и политической форме» на почвенность католицизма, противопоставляемую им техницизму протестантов, не выдерживают никакой критики: «Если однажды неугасимые лампады перед всеми католическими алтарями будут питаться от того же источника электроэнергии» (Там же. С. 120). Не знаю, как насчет источников электроэнергии, но новые медиа были использованы католиками даже раньше протестантов. Ср.: Киттлер Ф. Оптические медиа. М.: Логос, 2009. С. 75 сл.; Гл. «Иезуиты и оптические медиа». 34. Критику понятия секуляризации у Шмитта см. в: Blumenberg H. Die Legitimität der Neuzeit. Fr.a.M.: Suhrkamp, 1966/1996; Idem. Säkularisierung und Selbstbehauptung. Fr.a.M.: Suhrkamp, 1974. 35. Ср.: «Религиозный человек барокко настолько привязан к миру потому, что чувствует, как его вместе с миром несет к водопаду» (Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. C. 52). 36. Ср.: Там же. С. 66 сл.

37. См.: Шмитт К. Политическая теология. С. 66. 38. «Властитель воплощает все возможности государства в своего рода бесконечном акте творения. Властитель — это картезианский Бог, перемещенный в мир политики» (Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 89). 39. См.: «Образ движущейся стрелки, как показал Бергсон, был незаменим для формирования представления лишенного свойств, повторимого времени математического естествознания. В нем проходят не только органическая жизнь человека, но и происки придворного, а также деяния суверена, который в соответствии с окказионалистским образом всевластного Бога каждый раз непосредственно вторгается в работу государственного механизма, чтобы расположить данные исторических событий, так сказать, в пространственно размеренной, соответствующей правилам и гармоничной последовательности. В движущемся потоке политических событий интрига отбивает такт секундной стрелки, подчиняя это движение и фиксируя его» (Там же. С. 89). Ср.: Лакан Ж. Семинары. Кн. 2. М., 1999. С. 110 сл.

56



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

57

«ГНЕВ, О Б ОГИНЯ, В О СПОЙ…» Тема аффектов появляется в контексте политической теории совершенно не случайно. Если Платон и Аристотель считали, что аффектам подвержены в основном представители низшего сословия, а правители должны быть от них избавлены, то для Макиавелли на влечения и страсти опирается уже сама политическая наука, предполагая, что государь должен лишь уметь преодолевать одни аффекты с помощью других, более сильных40. В эпоху барокко и начинающегося Нового времени эти новации политической антропологии Возрождения были усилены развитием математики, естественных наук и доведены до гротеска в искусстве41. С другой стороны, элемент страстей (Passion) связывает барочную драму со средневековой церковной драматургией с известной секуляризацией ее мотивов. Это прежде всего проявляется в сосредоточении на аффектах монарха, в отличие от действия самой драмы. Аффект возникает вследствие несовпадения желаний субъекта и  объективных возможностей их реализации. Но  если желания субъекта отождествить с ответственностью суверена и  волей Бога, то  препятствия на  их пути должны быть однозначно квалифицированы как несправедливость и  зло. Именно поэтому аффективные состояния до  сих пор считаются чуть  ли не  смягчающими обстоятельствами при оценке провоцируемых ими преступлений, оправдывая заведомую неудачу аффектированного в  достижении естественной справедливости. При этом часто забывается, что монарх или преступник все  же не  Бог, а  человек. Например, аффект гнева понимают как острое переживание несправедливости, стремящееся к ее устранению. Но,  согласно Беньямину, запускаемое гневом насилие на устранение несправедливости отнюдь не направлено, сопровождаясь смертельными рисками и фатальными издержками для заинтересованных сторон. Причина этого казуса состоит в том, что между целью и насильственными средствами ее достижения вклинивается такое неуловимое и часто неучитываемое переживание, как удовольствие от превосходства над жертвой, причинения ей страданий, боли и убийства. Гнев скорее соотносится с  соответствующим переживанием, сопровождаемым внутренней уверенностью в справедливости любого субъективного поступка, естественного права на него. Эта добавка, подобно прибавочному труду в формировании стоимо-

сти товара, делает якобы преследуемые здесь благие цели маскировкой фундаментальной экономики насилия и  психики власти42. Аффект гнева, таким образом, манифестирует бытие субъектов насилия, но не их субъективную волю и уж тем более не декларируемую ими универсальную юридическую цель. На  это указывает и травматический характер соответствующих переживаний, вызывающий зацикленность на конфликте, потерю самоконтроля и сужение сознания. Это, в частности, говорит о невозможности каких-либо сознательных персонологических обоснований суверенных решений, указывая на  преимущественно коллективный (бессознательный) характер процессов, сопровождающихся сакрализацией убийств, превращения их в  ритуал или обретающих правовую легитимацию ввиду соответствующих социально-политических «необходимостей» и «вынужденностей». Шмитт сравнивал статус решения в своем политическом театре с ролью чуда в теологии. Но ведь и аффект, определяемый как вынужденная реакция субъекта в невыносимой ситуации, направленная на ее устранение, выполняет в структуре влечений аналогичную роль. Но так как чудес не бывает, а аффекты, как правило, приводят человека к помешательству, тюрьме или гибели, то и суверенные решения способны подтолкнуть общество только к социальной катастрофе. Проблема состоит в том, что (аф)фиктивность тирана, умноженная на юридическую фикцию его бессильных решений, вовсе не означает их нереализуемости. Подобная реализация, возможная в условиях реставрации диктаторской власти, может привести общество лишь к порогу (само)уничтожения, что и произошло в сталинской России и гитлеровской Германии. При этом решения не перестают быть сугубо фиктивными, следующими очередной предвзятой истине, которой временами стремятся подчинить жизнь людей доморощенные суверены. Грезы о диктатуре, сильной руке, судьбоносном решении и т. д., якобы только и способные защитить общество от внешних и внутренних угроз, отзывались канонадой перманентных социальных катастроф на протяжении всего долгого XX века. Беньямин почувствовал эту опасность еще в начале 1920‑х годов, Шмитт остался к ней глух и после самой катастрофы.

40. Беньямин ссылается здесь на «Воззрение на мир и исследование человека со времен Возрождения и Реформации» В. Дильтея. 41. См.: Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 87–92.

42. Подобие здесь, кстати, отнюдь не внешнее. Ср.: Ницше Ф. К генеалогии морали // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1990. С. 446.

58



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

59

ОШИБКА ДЖОРДЖО А ГАМБЕНА Во второй книге трилогии Homo sacer Джорджо Агамбен посвятил отношениям Шмитта и  Беньямина отдельную главу. Внешне адекватно и  емко представляя позицию Беньямина в  отношении проблематики чрезвычайного положения, контраверз права и жизни, закона и справедливости и во многом солидаризуясь с ним против Шмитта и консерваторов, Агамбен тем не менее приходит к достаточно неопределенным и двусмысленным выводам в вопросе о природе насилия, допуская по ходу изложения характерные ошибки. Зачарованность Агамбена политической теологией оппонента можно объяснить только его собственным теологическим мышлением. Подобно другим либералам, признающим «уместность и  актуальность изучения Шмитта»43, он относит к  его «особым достижениям» включение аномийных, чрезвычайных сторон социальной жизни в область права или какого-то рационального порядка, хотя и признает подобное включение парадоксальным и апоретическим44. Сколько бы Агамбен ни ссылался при этом на Беньямина, фигура суверена с его решениями соблазняет его политическую невинность, ибо за ней маячит Верховное Существо, так или иначе отмечающее свое присутствие и участие в земных делах. Ошибка, которую допускает Агамбен при чтении второй диссертации Беньямина, на первый взгляд чисто текстуальная. Он считает, что издатели собрания сочинений Беньямина 1972– 1989 годов «с необычайным пренебрежением к какой-либо филологической осторожности» исправили Es gibt eine barocke Eschatologie («существует барочная эсхатология») на Es gibt keine…, «хотя следующий пассаж является логически и синтаксически связанным с оригинальным прочтением»45. То есть, с точки зрения Агамбена, Беньямин усматривает в эпохе барокко XVII века учение о постисторическом, загробном существовании, поэтому далее пишет, что именно наличие такой эсхатологии «собирает и экзальтирует все земное, прежде чем его настигнет конец (dem Ende)»46. В темах конца истории разобраться не просто, особенно когда речь заходит об  их влиянии на  историческую жизнь конкретных эпох. Но если не вплетать сюда собственные религиозные предрассудки, а просто перевернуть еще пару страниц

Ursprung des deutschen Trauerspiels, можно прочесть следующее: «Новое определение Ренессанса и контрреформации, данное Бурдахом и направленное против предвзятости Буркхарда, впервые per contrarium выявило эти решающие черты контрреформации в  истинном свете. Ничто не  было для нее столь чуждо, как ожидание конца времен, даже перелома временных эпох, бывшего движущей силой возрожденческого развития…»47 И еще более определенно: «Возникающий формальный язык барочной драмы вполне может считаться развитием созерцательной необходимости, заложенной в теологической ситуации эпохи. Один из моментов этой необходимости, обусловленной исчезновением всякой эсхатологии (der Ausfall aller Eschatologie), представляет собой попытку при утрате последнего часа найти утешение в регрессе к часу творения»48. В пользу Агамбена, настоящего беньяминофила, надо сказать, что, пусть и не дочитав Ursprung des deutschen Trauerspiels даже до середины, он понимал: с темой конца истории у Беньямина не все так просто. Поэтому чуть ниже он замечает, что eschaton у Беньямина хотя и присутствует, но он пуст, «ему не знакомы ни искупление, ни освобожденный потусторонний мир, он остается имманентным времени»: «Именно подобная „белая эсхатология“, которая не ведет землю в освобожденный потусторонний мир, но отдает ее абсолютно пустому небу, формирует барочное чрезвычайное положение как катастрофу»49. Агамбен здесь смешивает представления о  конце времен у Беньямина и самих барочных авторов, к позиции которых скорее склонялся Шмитт50. Катастрофа для Беньямина — это насилие над живущими, а  не  неизбежная смерть всех в  конце истории. Поэтому под спасением он понимает избавление людей от страданий, даже если речь идет о прошлых страданиях. Его концепция спасения целиком обращена на повседневное насилие людей над людьми, а вовсе не на их общую смертную долю. Это радикально иррелигиозное и антимифологическое мышле-

43. Ср.: Муфф Ш. Карл Шмитт и парадокс либеральной демократии // Логос. 2004. № 6 (45). С. 140. 44. См.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 55. 45. См.: Там же. С. 90. 46. См.: Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 52.

47. Там же. С. 68. 48. Там же. С. 69. 49. См.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 90–91. 50. Хайль справедливо отмечает, ссылаясь на ряд ценных второисточников (Fi‑ gal G. Vom Sinn der Geschichte — Zur Erörterung der politischen Theologie bei Carl Schmitt und Walter Benjamin // Dielektischen Negativismus / E. Angehrn u. a. (Hrsg.). Fr.a.M., 1992; Deuber A. Zur Genese von Benjamins Trauerspiel. Berlin, 1983; Bolz N. Auszug aus der entzauberten Welt. München, 1989), что если Шмитт фиксируется на катастрофе как конце истории, то  Беньямин «живет с  теологической уверенностью, что проходящее можно было бы спасти из его прошлого» (das Vergängliche könne aus seiner Vergangenheit gerettet werden), из того прошлого, которое является проходящим. См.: Heil S. Op. cit. S. 129.

60



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

61

ние, не отказывающееся, однако, от анализа языка, пропитанного онтотеологическими рудиментами и мифическими реликтами даже на уровне своей формальной структуры. Поэтому без теологической лексики и метафор тексты Беньямина не обходятся. Но о каком теологическом мессианстве у Беньямина может идти речь, когда он пишет: «… в счастье все земное чает свою гибель, лишь в счастье предначертано ему эту гибель обрести. Ибо мессианской может быть природа только в вечной своей и тотальной преходящести. Стремиться к ней… есть задача мировой политики, метод которой должен зваться нигилизмом»?51 *** Эта незначительная вроде  бы ошибка не  осталась без последствий и для общей интерпретации Беньямина Агамбеном, зависимой в целом от его религиозной философии истории и весьма шмиттообразного понимания проблемы насилия в его отношениях с правом. Насильственная природа права, которая, как было показано выше, связывает в критическом плане позицию Беньямина со  Шмиттом, оказалась Агамбену не  до конца понятна: «Тезис Беньямина состоит в том, что, в то время как мифически-юридическое насилие — это всегда средство достижения некоей цели, чистое насилие никогда не является по отношению к цели (справедливой или несправедливой) всего лишь средством ее достижения — законным или незаконным. Критика насилия не оценивает насилие в его отношении к целям, достичь которые насилие стремится в качестве средства, но ищет „критерий, различение в самой сфере средств, вне зависимости от целей, которые они преследуют“»52. Различие юридического насилия, основанного на  мифических установлениях, и насилия «чистого», основанного на некоем представлении о конечной божественной справедливости, Агамбен проводит здесь по  признаку отношения к  цели. Целью юридического насилия будет установление и легитимация власти, у  божественного  же насилия цели якобы нет. Это неточно. Мы уже писали, что основанием критики Беньямином юридического насилия стало открытие факта, что оно не преследует правовых целей в том же смысле, что и аффективное бытовое насилие и мифическое насилие древнегреческих богов. Такое насилие не достигает никакой справедливости, а только манифестирует бытие насильника как его естественное право

существовать в этом качестве53. Суверен, согласно этой логике, является заурядным насильником, и никакое право — ни приостановленное, ни исключенное, — как и никакая «сила» недействующего закона, его действий не оправдывает. Их легитимацией может выступать только приписываемый ему божественный статус, вернее, консенсус в обществе по поводу его сакральности. Поверить в политику как в Бога (политику Бога) — это тот (достигнутый Шмиттом) предел секуляризации религии, который, возможно, вскрывает в современности ее природу. Существенным моментом, упущенным Агамбеном в реконструкции позиции Беньямина, является тема ненасильственных и в этом смысле чистых средств, которые тот обсуждал в перспективе достижения справедливых целей. Эти средства чисты в том смысле, что не загрязнены насилием, а не в том, что чисты от любых целей. Беньямин имеет здесь в виду не любые, а справедливые цели божественного целеполагания54. Подобные цели могут, хотя и опосредованно, достигаться чистыми средствами, к которым с известными оговорками относится и всеобщая пролетарская забастовка. Загадкой осталось для Агамбена и  Беньяминово «божественное насилие»: «Далее, вводя тему насилия, Беньямин заявляет, что в случае гнева насилие никогда не является средством, а лишь проявлением (Manifestation). В то время как насилие, выступающее средством установления права, никогда не разрушает собственных отношений с правом и таким образом наделяет право статусом власти (Macht), „теснейшим и необходимым образом связанной с насилием“, чистое насилие обнаруживает и разрывает связь между правом и насилием и в конце концов может оказаться не насилием, которое управляет или исполняет (schaltende), а насилием, которое лишь действует и проявляет (waltende)»55. Перевод waltende как «действует» здесь неточен, и уж не является таковым нейтральное «проявляет»56. У Беньямина речь идет о более сильном значении — «властвующий». Чистое божественное насилие ясно противопоставлено здесь распорядительному насилию языческих богов, в которых, по его мнению, превратились к XVII веку и христианские боги. Божественное насилие у Беньямина никоим образом нельзя считать реляционным понятием, зависимым от каких-то внешних инстанций и прежде всего от права. Хотя и верно, что оно не суб-

51. См.: Беньямин В. Теолого-политический фрагмент // Беньямин В. Учение о подобии. С. 236. 52. См.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 97.

53. См.: Беньямин В. Учение о подобии. С. 85–86. 54. «Справедливость суть принцип любого божественного целеполагания, власть же — принцип любого мифического правоустановления» (Там же. С. 88). 55. См.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 98. 56. Мы говорим, разумеется, о русском переводе Ольги Дубицкой.

62



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

63

станциально в смысле какой-то версии мана, социальной константы или антропологического шифра. Чистота насилия у него обусловлена скорее кантовским представлением о чистоте как ни с чем не смешиваемой концептуально и эмпирически идее. Агамбен верно пишет, что она сродни чистоте «божественного языка» в еще более ранней работе «О языке вообще и языке человека» (1916)57, где язык понимался как непосредственность сообщаемых в нем духовных содержаний, то есть как сама его сообщаемость (медийность) без отсылки к внешнему содержанию. Но тогда о каком отношении к праву здесь может идти речь?58 Божественное насилие ничего не учреждает, но лишь властвует в неопределенной перспективе распада и завершения жизни, не требуя ничего взамен и не обещая какого-то индивидуального избегания смерти. То есть Беньямин не выводит из идеи конца истории никаких надежд, никаких требований и, следовательно, никакой морали и права. Божественное насилие, по его словам, уничтожает право59, а не просто временно разрывает с ним отношения ради установления нового права. Поэтому чистое насилие не может быть предпосылкой права, даже «чистого»60. Оно искупает мифическую вину невинного человека, на которой строятся правовые установления, принимая на себя все исторические жертвы и ставя человеческим жертвоприношениям мессианский предел. Чистое насилие бескровно, являясь скорее знаком конечного опустошения сущего, нежели средством священной кары61. Беньямин не  отрицал причастности права сфере аномии в смысле рождения самих законов из стихии доправового насилия. Но он не считал эту естественную генеалогию права достаточным основанием для легитимации актуальных насильственных действий государства, так как в отличие от Шмитта и Агамбена не очерчивал ее фигурой Бога и его закона. Метафора Бога проходит у него по верхней, так сказать, границе мировых процессов62. Божественному закону Беньямин противопоставлял доисторический, домифологический закон общественной жизни, чем он в равной мере раздражал любителя еврейской мистики Гершома Шолема и поклонника католической догматики Карла Шмитта63. 57. Ср.: Беньямин В. К критике насилия // Беньямин В. Учение о подобии. С. 7 сл. 58. Ср.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 95. 59. Ср.: Беньямин В. К критике насилия. С. 90. 60. Ср.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 99. 61. Ср. завершение «К критике насилия» (Беньямин В. К критике насилия. С. 95). 62. Ср.: Он же. О понятии истории // Беньямин В. Учение о подобии. С. 250–251. 63. См.: Беньямин В. Франц Кафка. С. 154–155. Кстати, сближение Шолема с пониманием закона у Шмитта не кажется в этом контексте удивительным. Ср.: Там же. С. 169.

64

• Логос

№5

[89] 2012 •

Различие между насилием и правом проводится Беньямином не по телу человеческого закона, а по кромке откровения «божественного насилия». Другими словами, насилие является не вечным шифром человеческой деятельности, а неизбежной реакцией на невозможность жить дальше в предложенных системой государства и права условиях. Насилие разрывает отношения с правом и законом в Jetztzeit мессианского искупления и обращается к прошлому, а не к будущему. Поэтому для Беньямина вопросы апостола Павла и прокурора Вышинского о будущем закона после его мессианского или пролетарского исполнения вообще не были бы интересны64. Закон отменяется здесь, чтобы стать толкованием, а не орудием чьей-то суверенной гегемонии. Завершая историю с Агамбеном, нужно сказать, что он справедливо указывает на работу о Кафке и обсуждение этого текста в переписке с Шолемом как ключевой источник понимания Беньямином права и насилия: «В эссе о Кафке разоблачению мифически-юридического насилия со  стороны чистого насилия в качестве остатка соответствует таинственный образ права, которое больше не применяется, но лишь изучается»65. Новый адвокат, доктор Буцефал, действительно лишь изучает юридические фолианты, не применяя их положения на практике. Но образ игры, к которому склоняется далее Агамбен, можно прочесть как созвучную шмиттовскому пониманию политического противостояния версию друг–враг в  таком облегченном режиме. Несмотря на  достаточно неопределенное, «таинственное» понимание такой игры, как изучение вышедшего из употребления права, оно все же ориентировано у него на будущее и обещает какой-то новый вид права. Но у Кафки-Беньямина Буцефал — это еще и дрессированное животное, весело и налегке накручивающее круги забвения под куполом исторического цирка. РАЗУМ КА К ФУНКЦИЯ НАСИЛИЯ «Франц Кафка» (1934), как и тезисы «О понятии истории» (1939), представляет собой не то чтобы учение (Lehre), которое можно претворить в жизнь, а скорее пример его толкования, в которое могла бы превратиться сама жизнь. Статус теоретической работы у Беньямина чрезвычайно возрастает ввиду исторически не решенной проблемы соотношения разума и насилия. Ее практическая неразрешенность, однако, не становится у него основанием для консервативных выводов. Этот момент, пожа64. Ср.: Агамбен Д. Указ. соч. С. 99. 65. Там же.

• Игорь Чубаров •

65

луй, наиболее принципиально разводит подходы Беньямина и Шмитта. Когда Шмитт заявляет, что «метафизическая картина мира определенной эпохи имеет ту же структуру, как и то, что кажется очевидным этой эпохе в качестве формы ее политической организации»66, он, по сути, отождествляет разум и насилие, делая их функциями или инструментами бытия, понимаемого как перманентная bellum omnium contra omnes друзей–врагов. Философское познание при таком подходе обесценивается, становясь по сути агентом насилия в поле сознания и языка. Таким образом, нацистский юрист не ограничивался решением политико-правовых проблем — прибегать к диктатуре в экстремальных условиях не просто разумно, но сам разум выступает здесь как главный диктатор. Однако в понимании духа как способности осуществления диктатуры проявляется основная двусмысленность понятия суверенитета. Беньямин усматривал в образе суверена барочную диалектику, состоящую «в строгой внутренней дисциплине и безжалостном внешнем действии», реализация которой в начале XVII века «привела к отрезвлению относительно хода дел в мире», охлаждению, по силе сопоставимому только «с горячкой жажды власти»67. Фигура диктатора утверждалась в теснине между имманентизмом повседневности и трансцендентностью верования в режиме секуляризованной истории. Не случайно тираны барочных драм выглядят на фоне постигшей учение о монаршей суверенности исторической фрустрации достаточно меланхолично. Как мы уже писали, на сцене трауэршпиль эта диалектика представлена как театр эффектов монарха, а не его реальных политических действий и исторических решений. При всем желании драматургов возвысить эти аффекты за счет мученичества диктатора сами драмы демонстрировали, что следование в политической игре логике монарших аффектов может привести общество только к коллапсу. Отсюда меланхолия и безутешность эпохи немецкого барокко, считываемая через его аллегорические образы. По-своему меланхоличен и дискурс Шмитта, хотя он везде только и пишет, что о решениях. Ностальгически подключаясь к утраченному историческому опыту, Шмитт опирался на действительно имевшее место сходство социальной и культурной атмосферы эпох после Тридцатилетней войны и  Веймарской республики68. Проигранная война, политические и экономиче-

ские кризисы, бессильные реваншистские импульсы политиков требовали и апологетического искусства, и плебисцитарной политической теории69. Шмитт мыслит в атмосфере враждебного мира, из ситуации проигранных сражений и социального унижения, поэтому и политическое определяет из условий войны, вражеских противостояний и взаимных убийств. Это понять еще можно. Но идея решения звучит в этом контексте безнадежно фальшиво, ибо очевидно, что, опираясь на  соответствующие концепции суверенности и  политики, цели немецкого государства и  права не  могли быть достигнуты в  принципе. Они только провоцировали безблагодатные страсти и подпитывали патологические аффекты. Оппозиция «друг–враг» в этом смысле возникает вовсе не «из жизни» в ее экзистенциальных измерениях, как полагал Шмитт, а обусловлена теологическим (читай — идеологическим) состоянием эпохи и соответствующей ему оптикой. Это шмиттовское противопоставление может быть истолковано как естественно-историческая категория секуляризованной теологии эпохи фашизма70. Концовку знаменитого «Эпистемологического предисловия» Беньямина к Ursprung des deutschen Trauerspiels можно считать в  этом плане безнадежным предупреждением Карлу Шмитту, которое тот, разумеется, проигнорировал: Опасность сорваться с  высот познания в  ужасные пучины барочных настроений и в этом случае остается немалой. В импровизационных попытках вернуть ощущение этой эпохи вновь и  вновь обнаруживается характерное головокружение, возникающее от созерцания ее погруженного в противоречия духовного мира71.

66. Шмитт К. Политическая теология. С. 70. 67. Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 90–91. 68. Ср.: Palmier J.‑M. Walter Benjamin — Leben und Werk. Fr.a.M.: Suhrkamp, 2009. S. 406 ff.

69. Беньямин емко изобразил социально-психологический портрет теоретиков немецкого фашизма на материале еще одного нацистского писателя и друга Шмитта — Эрнста Юнгера. Ср.: Беньямин В. Теории немецкого фашизма // Беньямин В. Маски времени. С. 359–375. 70. Он же. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 128. 71. Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 41.

66



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Игорь Чубаров •

67

(Зло)употребление

Лео Штраус и его роль в реанимации Шмитта немецкими правыми. Случай Хайнриха Майера Роберт Хоуз

ВВЕДЕНИЕ

В

ОЗРОЖДЕНИЕ интереса к  Шмитту вызвало к  жизни целый спектр его интерпретаций, и  правых, и  левых, а  также множество мнений по  поводу связи нацизма и антисемитизма Шмитта с его политическими идеями. Хайнрих Майер занимает особое место в шмиттианском каноне. До академического исследования Шмитта он работал в Фонде Карла Сименса над «биосоциализмом» — формой социал-дарвинизма, поддерживающей тезис о «естественном» неравенстве людей (и предоставляющей при этом делать расистские выводы другим). Это был один из множества интересов Армина Мёлера, в то время директора фонда и наставника Майера, который в итоге стал его преемником: Мёлера часто считают центральной интеллектуальной фигурой крайне правых в послевоенной Германии (одну из своих многочисленных работ он посвятил ревизионизму холокоста [Der Nasenring])1. Обратившись к изучению Шмитта, Майер нашел уникальный ракурс для своих академических штудий, которым пренебрегало правое крыло возрождавших Шмитта: его отношение к  еврейскому мыслителю Лео Штраусу, навсегда оставившему Германию незадолго до прихода к власти нацистов. Тот факт, что великий Штраус, почтительный ученик Маймонида и своих античных учителей, воспринимал Шмитта всерьез и  даже разделял его неприязнь к буржуазному либерализму, мог бы помочь в деле восстановления респектабельности Шмитта и отведения

подозрений в  антисемитизме. До  Майера Стефан Холмс, либеральный политический теоретик, указывал на некоторые замечания Штрауса по поводу Шмитта, датирующиеся 1930 годом, как на свидетельство того, что Штраус в своей враждебности к либерализму превзошел даже нацистского мыслителя Шмитта. Как показали Берковиц2, Бейнгар3 и автор этих строк4, это неточное прочтение идей Штрауса даже на том этапе его карьеры. Талант Майера, однако, заключался в том, чтобы увидеть в этом недоверии к Штраусу как фанатичному антилибералу доверие к Шмитту. Майер полностью (и в весьма положительном ключе) переосмыслил Шмитта на основе написанного Штраусом в 1932 году короткого эссе о нем, нескольких писем и заметок на полях, обнаруживающих, по его мнению, «диалог» между двумя мыслителями. В 1988  году Майер опубликовал книгу «Карл Шмитт, Лео Штраус и „Понятие политического“. О диалоге отсутствующих»5 (далее — Диалог), состоявшую из перепечатки работы Штрауса, посвященной «Понятию политического» Шмитта, пары писем Штрауса Шмитту начала 1930-х и комментария самого Майера к этому материалу. В английском издании подзаголовок перевели как «скрытый диалог» — при особом внимании Штрауса в своих работах к эзотерическим или скрытым философским связям6 получалось, будто бы он всю жизнь состоял в тайной философской дружбе со Шмиттом. Оригинальный подзаголовок, отсылающий к дружбе отсутствующих, не так обманчив, по крайней мере если помнить о  дистанции между ними: Шмитт был нацистским чиновником, а  Штраус — евреем, очевидно не  имевшим возможности вернуться в нацистскую Германию. Книга Майера имела большой успех там, где, казалось, он был маловероятен, — среди ортодоксальных американских студентов Лео Штрауса, многие из которых были евреями. Несмотря на прохладное отношение к ассоциации Штрауса с крайним

1. Mohler A. Der Nasenring: Im Dickicht der Vergangenheitsbewaeltigung. Essen: Verlag Heitz & Hoeffkes, 1989.

2. Berkowitz P. Liberal Zealotry. A Review of «The Anatomy of Antiliberalism» by Stephen Holmes // Yale Law Journal. 1994. Vol. 103. № 5. P. 1363–1382. 3. Behnegar N. The Liberal Politics of Leo Strauss // Political Philosophy and the Human Soul: Essays in Memory of Allan Bloom / M. Palmer, T. L. Pangle (Eds.). Lanham, MD : Rowman and Littlefield, 1995. P. 259 ff. 4. Howse R. From Legitimacy to Dictatorship and Back Again: Leo Strauss’s Critique of the Anti-Liberalism of Carl Schmitt // Law as Politics: Carl Schmitt’s Critique of Liberalism / D. Dyzenhaus (Ed.). Durham, NC : Duke University Press, 1998. P. 56–90. 5. Майер Х. Карл Шмитт, Лео Штраус и «Понятие политического». О диалоге отсутствующих / Пер. с нем. Ю. Ю. Коринца; под ред. А. В. Михайловского. М.: Скименъ, 2012. 6. Систематическое исследование этого противоречивого и  сложного аспекта мышления Штрауса см. в: Howse R. Reading Between the Lines: Exotericism, Esotericism, and the Philosophical Rhetoric of Leo Strauss // Philosophy and Rhetoric. 1999. Vol. 32. № 2. P. 60–77.

68



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Роберт Хоуз •

69

протофашизмом и антилиберализмом у Стефана Холмса, штраусианцы были пленены Майером, признававшимся ими не только безусловным авторитетом по части Шмитта, но и точным интерпретатором самого Штрауса. Харви С. Мэнсфилд-старший назвал Майера «тонким и  проницательным мыслителем с  неумолимой решимостью добираться до сути дела». Марк Лилла, в своей последней книге «Безрассудные интеллектуалы» полемизирующий с заигрываниями современных интеллектуалов с тиранией, завершает ее обращением не к кому иному, как к Карлу Шмитту, — под обаянием интерпретации Майера. Успех немецкого издания томика о  Штраусе и  Шмитте, вероятно, вдохновил Майера написать гораздо более обширную книгу «Учение Карла Шмитта»7, опубликованную в  Германии в 1994 году, а в английском переводе — в 1998 году8 и посвященную всей интеллектуальной карьере Шмитта. С выходом этой книги даже некоторые из наиболее заметных немецких учеников Шмитта вроде Эрнста-Вольфганга Бёкенфёрде, бывшего судьи Конституционного суда, решились заявить (как в случае последнего), что для принятия майеровской интерпретации Шмитта есть веские причины. Ключевая идея интерпретации Майера заключается в том, что движущей силой мысли Шмитта была вера — повиновение Откровению. Именно с этой точки зрения должны быть представлены все ключевые различия шмиттовской теории права и политики, особенно понятие антагонизма «друг–враг», центрального для «политического». Но хотя вера и была для Шмитта основанием выбора стороны и занятия интеллектуальных и политических позиций, сами действительные решения могут быть объяснены только конкретным историческим моментом, ведь, несмотря на то что вера движет действиями и решениями, последние не определяются этим и должны приниматься единственно волей решающего. Иными словами, Шмитту не было приказано Богом служить Гитлеру и ненавидеть евреев, но ему было приказано то, что (в исторической ситуации, как он ее видел) способствовало «вражде», поддерживавшей «политическое» как таковое. «Великие политические формы и гештальты, государство, рейх или партизан, могут соответствовать или не отвечать „единственному в своем роде“ историческому „вызову“, они могут терпеть крушение или учреждать порядки для известного времени, для сво-

его времени, через действенную вражду, которую они порождают, „продолжает произрастать темный смысл нашей истории“»9. Из такого прочтения Шмитта есть удивительные следствия, в полной мере понятные только в общем контексте шмиттовской апологетики. До Майера апологеты Шмитта прибегали к очень разным аргументам или конструкциям, чтобы «справиться» с его выбором в пользу Гитлера. Шмитт мог оказаться наивным или ошибиться в решении; он мог пытаться сдержать нацистский режим изнутри; мог сделать такой выбор из оппортунистических соображений или в силу личных амбиций, что (хотя и не вызывает уважения к его характеру) как таковое не дискредитирует его философию. Подобные аргументы малоубедительны с тех пор, как опубликован «Глоссарий» Шмитта, его послевоенные записные книжки и дневники10. «Глоссарий» сполна продемонстрировал, что долгое время спустя после (по-видимому) самодистанцирования Шмитта от нацистов антисемитизм все еще оставался важным пунктом его взгляда на положение человечества. Более того, как отметил Давид Дизенхауз, сам Гитлер стал еще одним преступлением, в котором Шмитт обвинил евреев, — но из-за необходимости справиться с евреями благонамеренные люди не связали бы свою судьбу с причиной настолько же неадекватной требованиям войны против антихриста, насколько и таковым нацизма11. Как после публикации «Глоссария» не  упираться в  антисемитизм при попытке выстраивать привлекательное объяснение мысли Шмитта? Интерпретация Майера, как представляется, позволяет выйти из этого положения. «Политическая теология отстаивает примат действия перед знанием, поскольку она подчиняет всё заповеди повиновения»12. Подлинность чьего-либо ответа на приказ быть послушным не зависит от правильного знания о том, как действовать, а особенно кто враг и кто в конкретный исторический момент соответствует задаче противостояния врагу или поддержания вражды между верами, имеющей, согласно майеровскому Шмитту, решающее значение для сохранения действия Божьего промысла на (человеческую) историю. Таким образом, в «Учении Карла Шмитта» Майеру удается говорить об антисемитизме Шмитта в терминах, позволяющих «вопросам, занимающим историков и в особенности направляю-

7. Meier H. Die Lehre Carl Schmitts — Vier Kapitel zur Unterscheidung Politischer Theologie und Politischer Philosophie. Metzler; Stuttgart; Weimar, 1994. 8. Idem. The Lesson of Carl Schmitt: Four Chapters on the Distinction between Politi­cal Theology and Political Philosophy / M. Brainard (Trans.) with a «Preface to the American Edition». Chicago; L.: University of Chicago Press, 1998.

9. Майер Х. Указ. соч. С. 87. 10. Schmitt C. Glossarium: Aufzeichnungen der Jahre 1947–1951. Berlin: Duncker & Humblot, 1991. В русском переводе: Шмитт К. Глоссарий (фрагменты) / Пер. с нем. Ю. Ю. Коринца; под ред. А. Ф. Филлипова // Социологическое обозрение. 2010. Т. 9. № 1; 2011. Т. 10. № 1–2; 2011. Т. 10. № 3. 11. Dyzenhaus D. Legality and Legitimacy: Carl Schmitt, Hans Kelsen and Herman Heller in Weimar. Oxford: Oxford University Press, 1997. 12. Майер Х. Указ. соч. С. 98.

70



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Роберт Хоуз •

71

щим апологетов и обвинителей, исчезать ввиду незначительности»13. В этой поздней работе Майера мы видим, как, двигаясь к апологетике по ту сторону вопросов, заботящих и защитников, и  обвинителей, он опирается на  самого Шмитта, сказавшего о своем выборе нацизма, что «это плохой, недостойный, но все же подлинный пример христианского Эпиметея»14. Согласно Майеру, Шмитт действовал в области политической теологии, находящейся по ту сторону вопросов о добре или зле, достойном или недостойном, которые могли бы поставить историки; фундаментален вопрос о подлинности — подлинным ли образом Шмитт подчинялся велениям и вел борьбу с антихристом. Так, победным аккордом майеровской работы «Учение Карла Шмитта» оказывается непоколебимое и совершенно некритическое представление антисемитизма Шмитта без всяких подсластителей или амортизаторов15. А в самой основе этого представления мы обнаруживаем предположение, что приверженность Шмитта формуле Гитлера «Защищаясь от евреев, я сражаюсь за дело Господа» была «подлинным» актом подчинения приказу (даже если это плохо и недостойно исходя из секулярной, но нерелевантной перспективы историков и обвинителей). Как, совершенно точно передавая смысл и цель «политической теологии», вопрошает Майер: «Может ли действие, желающее быть послушным „истории“, опознать, что кто-либо или что-либо служит „делу Господа“?» У майеровского понимания «политической теологии», однако, есть следствия, идущие дальше реинтерпретации и реабилитации Шмитта. В самом конце «Учения Карла Шмитта» Майеру не удается устоять перед соблазном вернуться к связи между Штраусом и Шмиттом. Смысл политической теологии таков, полагает Майер, что она находится в вечной оппозиции политической философии (путь, выбранный евреем Штраусом). Между ними не может быть никакого общения или диалога, ведь для политической теологии «божественное откровение» — это «высшая власть и предельное основание». Нет такого действенного нормативного стандарта, на основе которого политический разум мог бы судить мысли и поступки, мотивированные «политической теологией». Это просто два несовместимых и, более того, враждебных подхода к вопросу «Как мне следует жить?»16. Начав 13. Meier H. The Lesson of Carl Schmitt. P.133. 14. Такое самопонимание было предложено Шмиттом в переписке со своим студентом Армином Мёлером и разработано в комментариях самого Мёлера к этой переписке. См.: Carl Schmitt-Briefswechsel mit einem seiner Schueler / A. Mohler, I. Huhn, P. Tommisen (Eds.). Berlin, 1995. См. также: Gross R. Carl Schmitt und die Juden: Eine Deutsche Rechtlehre. Fr.a.M., 2000. 15. Meier H. The Lesson of Carl Schmitt. Ch. IV . 16. Ibid. P. 173.

72

• Логос

№5

[89] 2012 •

свое путешествие к Карлу Шмитту с подчеркивания того общего, что было у Штрауса и Шмитта, и даже предполагая их «дружбу», Майер в заключении указывает на фундаментальную непреодолимую пропасть между ними, «непреодолимую оппозицию»: Inter auctoritatem et philsophium nihil est medium. Использовав фигуру Штрауса в своих целях, Майер завершает книгу новой иллюстрацией антагонизма «друг–враг» (подлинный христианский политический теолог vs еврейский атеистический философ), которая подводится им под новое доказательство «подлинности» антисемитизма Шмитта. В 1936 году в пользующемся дурной славой тексте «Немецкая правовая наука в  борьбе против еврейского духа» Шмитт предупредил о  свойстве евреев быть интеллектуальными паразитами, способными быстро опознавать подлинное и ценное и эксплуатировать это: возможно, в отношении Штрауса Майер держал в голове именно эту мысль Шмитта и пытался, так сказать, «перевернуть ситуацию». Чтобы понять, входило  ли это в  намерения Майера, нам придется вернуться от «Учения Карла Шмитта» к использованию и злоупотреблению Штраусом в ранней работе Майера «Диалог отсутствующих». ШТРАУС И ШМИТТ: ТОВА РИЩИ ПО ОРУЖИЮ ПР ОТИВ ЛИБЕРА ЛИЗМА Главная цель первой части этой книги — показать, что Штраус и Шмитт сообща действуют против либерализма. Более того, утверждает Майер, Штраусу удалось с необычайной ясностью и точностью схватить основное намерение, или стремление, мысли Шмитта и помочь разработать его. Поэтому один из тезисов Майера заключается в том, что изменения, внесенные Шмиттом в текст «Понятия политического» в изданиях, последовавших за тем, что первым комментировал Штраус, отражают влияние наблюдений и критических замечаний последнего. Нас убеждают, что Штраус сподвиг Шмитта сформулировать свой антилиберализм более последовательно, смело и вразумительно, чем было до того. Первая глава «Диалога» начинается с наблюдения, что «Лео Штраус мало писал о современниках и мало с кем дискутировал. Лишь трем теоретикам он посвятил обстоятельные исследования при их жизни, только с тремя он вступал в публичный разговор или пытался начать таковой: Александр Кожев, Мартин Хайдеггер и Карл Шмитт»17. Какой вывод следует из этого наблюдения? Начнем с того, что оно неверно. С одной стороны, Штраус обращался к идеям многих своих современников, при17. Майер Х. Указ. соч. С. 19.



• Роберт Хоуз •

73

надлежащих той или иной публичной площадке, включая Якоба Клейна, Ханса-Георга Гадамера, Гершома Шолема, Карла Лёвита, Мартина Бубера, Юлиуса Гутмана и Эрика Фёгелина. Если же брать более широкое понятие «современности», то к списку можно добавить Эдмунда Гуссерля, Германа Когена и Франца Розенцвейга (хотя они и  значительно старше), присутствовавшими в интеллектуальном поле во времена Штрауса. С другой стороны, Штраус никогда не посвящал подробных исследований ни Кожеву, ни Хайдеггеру, ни Шмитту. В случае Кожева он вступал в  публичную коммуникацию, но  «обстоятельного исследования» не  было — была лишь реакция на  отклик Кожева на его эссе «О тирании», посвященное Ксенофонту. Что касается Хайдеггера, то Штраус был взволнован и пленен его учением (и упоминал это в нескольких работах), но никогда не посвящал ему исследования: отредактированная версия лекции о Хайдеггере, прочитанной им студентам, была опубликована посмертно, но не являлась «обстоятельным исследованием» и не предназначалась Штраусом к публикации. Что же относительно Шмитта, то, хотя (что я среди прочих утверждал) Штраус в своем позднем творчестве косвенно и обращался к некоторым его тезисам, нет никакого посвященного Шмитту исследования, кроме нескольких написанных в 1932 году страниц. Майер неоднократно заявляет, что между ними есть «диалог», но  отправленные Штраусом Шмитту три письма (последнее датировано июлем 1932 года, когда Штраус явно еще не знал о присоединении Шмитта к нацистам) остались без ответа. Лишь одно из этих писем имеет сколько-нибудь существенное интеллектуальное содержание, а именно запоздалые мысли Штрауса по поводу работы «Понятие политического». Зачем было Майеру использовать неточные утверждения об  отношениях Штрауса к  идеям современников? К  моменту по меньшей мере английской публикации «Диалога» Майер и его жена уже работали над немецким изданием избранных работ Штрауса, потому Майер наверняка знал о неточности своего заключения. Какими были мотивы Майера в момент ложного выделения среди современников Штрауса Хайдеггера, Шмитта и Кожева? Хайдеггер, как и Шмитт, стал нацистом, а Кожев после войны поддерживал своего рода дружбу с последним. Таким образом, по  версии Майера, круг современников, к  которым Штраус относился достаточно серьезно, чтобы высказываться о них публично, состоял из двух экс-нацистов и экссталиниста, сошедшегося с одним из экс-нацистов. Более того, начав с этого утверждения, Майер заканчивает «Диалог» мыслью, что выбор Штраусом друзей что-то сообщает о  его личности. По мнению Майера, ему не нравилось самоопределять-

ся через противостояние врагу. Но такой выбор (философских) друзей позволяет Штраусу обнажить сокровенное (вопреки его собственной скрытности) — общего врага, коим оказывается либерализм. Ведь разве размышления Штрауса, Шмитта и Хайдеггера не обнаруживают их общее отвращение к либерализму или, точнее, если использовать майеровскую фразу из предисловия к английскому изданию «Учения Карла Шмитта», «к глобальному триумфу союза либерализма и капитализма»?18 Утверждение Майера о том, что между Шмиттом и Штраусом был «диалог», сводится к следующему: по его мнению, чтение короткого эссе Штрауса о «Понятии политического» помогло Шмитту усилить некоторые аспекты своей критики либерализма. Штраус прокомментировал второе издание «Понятия политического»: согласно Майеру, изменения, внесенные Шмиттом при публикации третьего издания в 1933 году, демонстрируют влияние Штрауса. Во-первых, указывает Майер, в замечаниях к «Понятию политического» Штраус показал, что защита Шмиттом политического от либерализма осталась в рамках предпосылок самого либерализма. Шмитт стремился защитить политическое как особую и  самостоятельную человеческую область от  попыток либерализма свести его к  другим аспектам, в  первую очередь экономическим. Однако, делая так, Шмитт демонстрировал типично либеральный образ мысли, разделяющий человеческое существование на два разных культурных мира и тем самым отрицающий или подавляющий иерархическую сущность людского порядка. Действенной защитой политического был бы отказ от такого понимания, поскольку ограничивать политическое одним, особым или независимым, миром «культуры» — значит предавать его и одобрять по меньшей мере значительную часть либерального вытеснения политического. Взамен оно должно быть переутверждено как тотальное, фундаментальное и потенциально определяющее все остальное в человеческой ситуации. Во-вторых, Майер указывает, что шмиттовское понимание политического как всего лишь независимой, самостоятельной сферы человеческой деятельности в ранних изданиях «Понятия политического» обладало тем недостатком, что ограничивало антагонизм «друг–враг» областью внешней политики и войны между народами19. Но коль скоро политическое понято как фундаментальное, отношения внутри государства также должны быть

74



• Логос

№5

[89] 2012 •

18. Там же. P. xviii. Здесь, конечно, Майер сталкивается с трудностью, так как Кожев, хотя и будучи в каком-то смысле антилибералом, на деле одобрял мировое государство и, следовательно, не разделял антикосмополитизм, приписываемый Майером Штраусу и Шмитту. 19. Майер Х. Указ. соч. С. 30.

• Роберт Хоуз •

75

определены фундаментальным понятием вражды, смертельного конфликта с врагом. Так, в поздних версиях «Понятия политического» Шмитт говорил уже о «внутреннем враге» и в конечном счете о «враге естественном», противостоящем «чему бы то ни было, связанному с Богом». В-третьих, Штраус помог Шмитту понять, что Гоббс, будучи далек от философии тотального государства, фактически работал в рамках индивидуалистических предпосылок либерализма. Хотя во втором издании «Понятия политического» Шмитт в определенной степени уже дистанцировался от Гоббса, последовавшее за «Замечаниями» Штрауса издание содержало в предисловии правки, приписываемые Майером влиянию Штрауса. В них Шмитт признавал, что Гоббс не является политическим мыслителем (в шмиттовском смысле) из-за своего индивидуализма, даже если сам он, несмотря на это, способен задавать политические вопросы. В-четвертых, согласно Майеру, в  этом  же издании Шмитт учитывает предполагаемую критику Штраусом «философии культуры». «Культура» представляет собой «идеал цивилизации» для либералов — «возвышение буржуазного существования до универсальной судьбы всего, обладающего человеческим лицом», согласно майеровской фразеологии20. Наконец, Майер предполагает, что критика Штрауса вынудила Шмитта открыть укорененность в вере или теологический характер своей мысли. Штраус доказывал, что, скрывая моральное содержание за утверждением политического, Шмитт рискует скатиться к подобию индивидуализма, ненавидимого им в либерализме, — если борьбе придается ценность независимо от того, за что борются, то выбор обязательств становится делом индивидуального, частного решения. Чтобы преодолеть это затруднение, считает Майер, Шмитт в издании 1933 года более детально осветил «теологические предпосылки» своей мысли. Были ли эти изменения в «Понятии политического» следствием чтения «Замечаний» Штрауса? И если да, то почему это важно? На первый вопрос невозможно дать достоверный ответ. Майер прилагает значительные интеллектуальные усилия для демонстрации связи. Однако невозможно доказать или опровергнуть, привело ли к такой правке именно чтение Штрауса, а не иные факторы и влияния. Майер ссылается на письмо Шмитта доктору Людвигу Фейхтванглеру в июне 1932 года, в котором Шмитт положительно отзывается о «Замечаниях» Штрауса как о единственной интересной рецензии «Понятия политического». В предисловии к американскому изданию «Диалога» Майер также ссылается на слух, что Гюнтеру Крауссу, бывшему докторантом Шмитта в Берлине, тот якобы ска-

зал, что «[Штраус] как никто другой увидел меня насквозь и проник в самую суть мысли, будто рентгеновскими лучами»21. Если верить этому письму (по информации Майера, находящемуся в  руках профессора Хельмута Кваритча) и  апокрифической истории доктора Краусса, Штраус был для Шмитта тем, кто был способен проникнуть в суть его мысли. Действительно, есть причины верить, что Шмитт мог чувствовать себя увиденным Штраусом насквозь. Стоит вспомнить, что в своей брошюре 1936 года «Немецкая правовая наука в борьбе против еврейского духа» Шмитт предупреждал об «отношении евреев к нашей интеллектуальной работе». По его мнению, «благодаря таланту торговли у еврея наметан глаз на подлинное». Далее он апеллирует к «еврейской способности, торгуя искусством, узнавать подлинного Рембрандта быстрее немецкого историка искусства». Едва ли тогда удивительно ощущение Шмитта, что еврей Штраус проник в сердце его мысли, чего не удалось критикам первой, или ранней, волны рецензентов. Шмитт вполне мог представлять Штрауса «просвечивающим» его, подобно тому как, в его представлении, еврейский торговец искусством мог просвечивать полотно, чтобы определить его подлинность. Как видно, приписываемые Майером Шмитту высказывания о понимании Штраусом его работы полностью соответствуют шмиттовскому антисемитскому пониманию «отношения евреев к нашей интеллектуальной работе». Но одно дело установить, что Шмитт признавал проницательность Штрауса в понимании его мысли, другое — приписывать различие между вторым и третьим изданиями «Понятия политического» влиянию Штрауса. В эссе, посвященном мысли Шмитта (на мой взгляд, одном из лучших)22, Карл Лёвит предлагает интерпретацию этих изменений, не имеющую никакого отношения к влиянию Лео Штрауса. Лёвит понимает эти изменения в контексте перехода на сторону господствующей идеологии (Gleichschaltung): Шмитт наконец решил связать свою судьбу с нацистами и, в соответствии с тем, что Лёвит называет «ситуативным децизионизмом» Шмитта, адаптировал свою работу к политическим требования исторического момента23. Майер отклоняет альтернативную своей интерпретацию Лёвита голым заявлением, что он «существенно ошибается»24. Затем он добавляет к этому безоговорочному заявлению более конкретное — мол, третья правка между изданиями, на которую ссыла-

20. Meier H. The Lesson of Carl Schmitt. P. 38.

21. Idem. Carl Schmitt and Leo Strauss. P. xvii. 22. Loewith K. The Occasional Decisionism of Carl Schmitt // Martin Heidegger and European Nihilism / R. Wolin (Ed.). NY : Columbia University Press, 1995. 23. Ibid. P. 155. 24. Майер Х. Указ. соч. С. 15. Сн. 6.

76



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Роберт Хоуз •

77

ется Лёвит, не может быть объяснена адаптацией Шмиттом идей под влиянием сильнейшего давления исторической ситуации. Во втором издании Шмитт утверждает, что война как реальная возможность все еще присутствует «сегодня», в то же время допуская, что из-за либерализма война «сегодня… наверное, не является ни чем-то благочестивым, ни чем-то морально добрым, ни чем-то рентабельным»25. Штраус доказывал, что при таком допущении Шмитт не мог убедительно указывать на продолжающуюся возможность войны «сегодня» как свидетельство того, что деполитизированное состояние человечества еще не наступило. В третьем издании «Понятия политического» (1933) Шмитт заменил слово «сегодня» выражением «в эпоху, скрывающую свои метафизические оппозиции в терминах морали или экономики». Майер интерпретирует эту правку как ответ Штраусу таким образом: Шмитт теперь утверждает, что в той мере, в какой метафизические оппозиции могут быть завуалированы, но не уничтожены или преодолены, война всегда возможна. Лёвит же считает, что эта правка противоречит политическому децизионизму Шмитта, подчиняющему, как он считает, власти политического все категории и оппозиции, включая метафизические и теологические. Согласно Майеру, Лёвит обнаруживает здесь противоречие, поскольку не знает о «диалоге» Шмитта со Штраусом. Майер предполагает, что, дабы понять, как читал Штраус, Шмитт искал в тексте решающую строчку или слово26. Лёвиту, заключает он, этот факт был неизвестен. Проблема здесь в том, что Лёвит в своем эссе о децизионизме Шмитта27 цитирует «Замечания» Штрауса дважды; он был знаком с ранней работой Штрауса «Философия и закон» (Philosophie und Gesetz), посвященной средневековым евреям и исламской правовой теории, и, следовательно, был хорошо осведомлен о манере чтения Штрауса. Потому нет оснований считать, что предложенное Лёвитом альтернативное объяснение изменений в третьем издании «Понятия политического» может быть объяснено незнакомством со Штраусом. Кроме того, при внимательном чтении нет никакого неизбежного противоречия между, с одной стороны, замечанием Лёвита 25. См.: Шмитт К. Понятие политического. 26. Майер Х. Указ. соч. С. 76–77. Сн. 64. 27. Как отмечает в предисловии ко второму тому избранных работ Штрауса сам Майер, «Философия и закон» была опубликована примерно в то же время, что первое переиздание эссе Лёвита о децизионизме Шмитта (весна 1935 года). В 1960 году Лёвит переиздал это эссе с некоторыми изменениями, к этому времени он уже несколько десятилетий был знаком с мыслью Штрауса, его манерами чтения и письма. См. перевод статьи Карла Лёвита «Политический децизионизм» в настоящем номере «Логоса».

78

• Логос

№5

[89] 2012 •

о напряжении между децизионизмом Шмитта и ссылкой на метафизические оппозиции в третьем издании и, с другой стороны, лёвитовской исчерпывающей интерпретацией поправок как обусловленных мотивами или стремлениями Шмитта. Таким образом, если сосредоточиться на том факте, что Шмитт удалил критическое по отношению к оправдываемому понятию войны «сегодня» утверждение, то его мотивацию легко понять в терминах Gleichschaltung. Как юридический советник Третьего рейха, Шмитт вполне мог оказаться вынужденным обосновывать войну «сегодня». Более того, замеченный Лёвитом факт, что, удаляя ссылки на «сегодня», Шмитт использовал язык, противоречивший его пониманию политического как автономного и превосходящего все оппозиции,  — этот факт полностью согласуется с вероятностью того, что в 1933 году Шмитта заботила вовсе не теоретическая согласованность, а простая гарантия того, что его прошлые высказывания не станут препятствием для политической карьеры в Третьем рейхе28. В итоге внимательный разбор комментариев Лёвита к правке между вторым и третьим изданиями «Понятия политического» вопреки Майеру обнаруживает последовательное объяснение этой правки в терминах политического оппортунизма самого Шмитта. Это объяснение крайне проницательного свидетеля событий политической и философской сцен Германии, довольно неплохо знакомого со Штраусом и его мнениями о Шмитте, чтобы распознать какие бы то ни было связи между этими взглядами и изменениями в «Понятии политического». Наперекор обоим объяснениям правки (Gleichschaltung Лёвита или «диалог» у Майера) идет ошеломляющее признание Майера (пусть и данное в сноске), что, когда в 1963 году Шмитт переиздавал «Понятие политического», оно было опубликовано во втором издании, а третье (1933) не упоминалось29. Разве это не говорит о том, что сам Шмитт считал наиболее адекватным выражением своей позиции издание, напечатанное до того, как состоялось нечто, именуемое Майером «диалогом» со Штраусом? Будучи вынужден объяснять, почему Шмитт переиздал предпоследнюю, «худшую» версию работы, притом что была доступна «более качественная» последняя, Майер сообщает (фактически вторя Лёвиту), что текст 1933 года содержит «соответствующие времени» изменения. Некоторые из них связаны с антисемитизмом и  близки к  нацизму, и  было  бы, предполагает Майер, ос28. О том, к какой карьере и насколько тщательно готовился Шмитт, см.: Blasius D. Carl Schmitt: Preussicher Staatsrat in Hitlers Reich. Gottingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 2001. 29. Майер Х. Указ. соч. С. 13–15. Сн. 5.



• Роберт Хоуз •

79

корбительно публиковать текст 1933 года в 1963-м; текст оказался бы, как выражается Майер, «политически уязвим»30. Бедный Карл Шмитт! Из-за распространенной в  1960-е раздражительности по поводу вещей вроде нацизма и антисемитизма он был вынужден (если верить Майеру) опубликовать предпоследнюю и, более того, вводящую в заблуждение версию формулировки своих взглядов на политическое. Естественно, Майер и не допускает мысли, что в противовес его тезису о «политической уязвимости» антисемитизм и близость нацизму в издании 1933 года сами дают в 1963 году неверное или обманчивое представление о намерениях Шмитта. Теперь, когда Майер вынужден признать, что между версиями 1932 и 1933 годов есть различия, объяснимые «ситуацией», его аргументация против Лёвита сводится к утверждению, что, хотя Шмитт и сделал третье издание «Понятия политического», чтобы потрафить нацистам, одновременно он воспользовался случаем и вступил в диалог с евреем Штраусом. Точнее (ведь нам не следует попадать в ловушку, просто принимая повторяющиеся утверждения Майера о диалоге), прояснил свою теоретическую позицию в ответ на комментарии Штрауса. Майер замечательным образом умалчивает о связи, не говоря уже о согласованности, между двумя этими намерениями. Это приводит нас к вопросу о том, почему для Майера так важно, что Штраус мог повлиять на некоторые изменения в тексте 1933 года. В чем здесь мог быть заинтересован Майер? Пытается ли он ввести Штрауса в состав юденрата, настаивая, что на самом деле он поддерживал Шмитта в том, чтобы представить его мысль наиболее близкой нацистской? Возьмем лишь один из пунктов, по которым, как настаивает Майер, Штраус помог Шмитту развить и прояснить его позицию: по Майеру, он помог ему увидеть одно из следствий своего понимания политического — что оппозиция «друг–враг» пронизывает отношения внутри государства и не является целиком или преимущественно делом внешней политики. Будь это так, Штраус на деле способствовал бы выражению Шмиттом позиции, выходящей за рамки консервативного немецкого национализма в  сторону одержимости внутренним врагом как главным, то есть евреями. Тогда можно сказать, что историческая ситуация в 1932–1933 годах позволила Шмитту в своих интересах воспользоваться тем, что в 1936 году он опознает как особую силу и опасность евреев в не-

мецкой интеллектуальной жизни (в данном случае еврея Штрауса) — способность быстрее проникать в суть вещей, — чтобы подкрепить отождествление евреев с врагом. Вероятность высказываемой здесь Майером мысли  — что Шмитт понял, как можно использовать еврея против него самого, — не противоречит действительному поведению Шмитта. Например, Дизенхауз отмечает, что «Шмитт помог вытеснить с юридического факультета в Кёльне Кельзена, еврейского либерального теоретика (вскоре после того, как сам Кельзен лично содействовал назначению туда Шмитта)»31. Это позволяет примирить акцент на общем между Шмиттом и Штраусом (их дружба против общего врага «либерализма») с майеровским настолько же, если не более, настойчивым заявлением о непреодолимой «оппозиции», или вражде, между политической теологией и политической философией32. Как уже отмечалось, «дружба» состоит в объединении против общего врага — либерализма, или «глобального союза капитализма и либерализма». Согласно Майеру, «Лео Штраус солидарен с Карлом Шмиттом в отвержении всемирного государ-

30. Заметьте, однако, что Майер не говорит «морально уязвим»; в продолжение всего «Диалога» он остается верен позиции, что шмиттовский антисемитизм, будучи ответом на зов веры, остается «по ту сторону добра и зла», моральных оценок и критики.

31. См.: Dyzenhaus D. Op. cit. 32. Дизенхауз приводит наблюдение, связанное с взглядом Шмитта на возможность «общего основания» с врагом: «Шмитт оставляет свою наиболее злобную антисемитскую обличительную речь для Фридриха Юлиуса Шталя, обращенного еврейского специалиста по конституционному праву и политика, сыгравшего решающую контрреволюционную роль в прусской политике середины XIX  века. В этом эссе, а также в работе «Значение и ошибка» Шмитт кажется более всего взбешен тем фактом, что у них со Шталем много общего во взглядах, так как он довольно таинственно вменял Шталю как «внутреннему политическому врагу» ответственность за разрушение прусского государства изнутри и, таким образом, еще и за поражение Германии в Первой мировой войне. Шталь, по его словам, использовал таинство как входной билет не только в общество, но также и в «святая святых все еще крепкого немецкого государства», которое он затем «подрывал идеологически и парализовывал духовно». Это обвинение отражает шмиттовское понимание сущности еврея как врага — еврей готов скрываться под масками, подрывать изнутри и разрушать основания снаружи. Следовательно, еврея нельзя победить старым благородным способом — в честной битве лицом к лицу без масок. Можно было бы сказать, что Шмитт «перенял опыт» у Шталя. Чтобы подорвать верховенство закона и ослабить немецкую традицию конституционного и публичного права и тем самым расчистить место для единовластия, Шмитт действовал как юрист и специалист по конституционному праву. Антиномичному учению его политической «теологии» предшествует и его сопровождает осторожное и проницательное представление противоречий внутри конституционализма, особенно в его либеральном варианте. Шмитт достиг подлинного понимания проблематичного и сложного отношения либерального конституционализма и либерализма как такового к идее «государства». Поэтому его стоит изучать даже тем, кто справедливо чувствует отвращение к целям, на службу которым Шмитт поставил это понимание».

80



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Роберт Хоуз •

81

ства, в отказе от иллюзорной безопасности status quo комфорта и удовольствия, в пренебрежении миром простых развлечений и занимательности. Он не уступает Шмитту в своем отрицании идеала, который, если его когда-нибудь осуществить, угрожает редуцировать человечество к товариществу культуры и потребления. Он согласен со шмиттовской критикой стремления к пониманию и миру любой ценой»33. В ряде существенных аспектов это представление позиции Штрауса по поводу либерального космополитизма вводит в заблуждение. Прежде всего Майер представляет озабоченность Штрауса как Kulturkritik. Однако, несмотря на то что, начиная с  ранних работ, Штраус часто обсуждает растущие сомнения мыслящих людей по  поводу желательности или достоинства того типа цивилизации, что предполагает философское Новое время (и следовательно, присущий мышлению космополитизма идеал), в первую очередь он озабочен кризисом мысли, спровоцированным явным провалом модерного идеала. Указывает ли этот кризис на провал, или бессилие, философии? Или провал исключительно Нового времени? Если существование последнего зависит от своего рода цивилизационных последствий, порожденных его предпосылками и гипотезами, то касается ли это философии как таковой? Для ответа на этот вопрос Штраус ищет горизонт вне либерализма — не против него (что предлагает, например, радикально настроенный против либерализма Холмс), а скорее как перспективу или выгодную позицию, позволяющую беспристрастно судить о явной неудаче нововременного проекта, представленного идеалом либерализма. Согласно Штраусу, эта неудача модерного мышления как цивилизационного проекта инициировала более сильную критику и более непримиримое вопрошание, чем когда-либо в прошлом, самого идеала философии — рационализма. Поэтому, когда его спросили, в какой эре он хотел бы жить, будь у него выбор, Штраус без колебаний ответил, что жил бы сегодня, в XX веке. Принуждая философию дать себе более, чем то было в прошлом, адекватное или полное самообъяснение, кризис Нового времени предоставляет мысли великую и беспрецедентную возможность. Таким образом, Майер ошибается, приписывая позиции Штрауса по отношению к Новому времени осуждение, порицание или пренебрежение. Был ли тогда отказ Штрауса от «мирового государства» отказом от космополитизма? Одно из возражений против «мирового государства», выдвинутых Штраусом в его ответе Кожеву (и Майер его цитирует), заключалось в том, что централизованное управление всем миром может быть достигнуто только сред33. Майер Х. Указ. соч. С. 53–54.

82

• Логос

№5

[89] 2012 •

ствами тирании или абсолютизма34. В сущности, Штраус делит это возражение с (прото)либералом Кантом35. Здесь нет ничего общего с защищающим абсолютизм Шмиттом. В том же, что касается космополитизма как такового, суждения Штрауса сложны и изощренны. Космополитизм не просто ошибается, пытаясь найти универсальное основание в человечестве, преодолевающем различия культур, наций, рас и т. д., даже если современный политический космополитизм пытается найти общее основание в наименьшем общем знаменателе. То есть, в  противовес Шмитту, Штраус не  утверждает, что космополитизм как таковой указывает на редукцию «человечества к товариществу культуры и потребления». В эссе о Курте Рицлере он подчеркивает, что предпочтение Рицлером национализма космополитизму, основанное на «его опыте негодности действительного космополитизма», ничего не говорит об «идеале космополитизма»36. Более того, предполагает Штраус, высокая оценка Рицлером (в противовес Шмитту, скажет кто-то) «подлинного космополитизма» — поиска истины, объединяющей индивидов, даже если она не объединяет нации или граждан, — позволила ему, Рицлеру, осознать «катастрофическую пустоту», к которой идет национализм, когда становится воинственным и экспансионистским. Так, Рицлер предостерегал от ввязывания Германии в Первую мировую войну. Для Штрауса вооруженное противостояние наций такое же искажение наивысшего в человечестве, как и «товарищество культуры и потребления», даже если вооруженное противостояние — это реальность, которую нужно принимать в расчет при любом трезвом диагнозе политики в наши дни, то есть то, от чего не могут и не должны отмахиваться борцы за мир. Это помогает нам понять производимое Майером искажение идей Штрауса, когда он предполагает, что тот выступает заодно со Шмиттом против мира или согласия «любой ценой». Во-первых, отвергать мир или согласие любой ценой — это одно, и совсем иное — рассматривать вражду и потенциально вооруженное противостояние как нормальное и желаемое состояние человечества. Во-вторых, цитируемые Майером пассажи из  «Замечаний» Штрауса к «Понятию политического» находятся в параграфе, в самом начале которого Штраус заявляет, что намеревается 34. См.: On Tyranny / L. Strauss, V. Gourevitch, Roth, S. Michael (Eds.). NY : The Free Press, 1991. О дискуссии см.: Howse R., Frost B.‑P. Introductory Essay // Koje‑ ve A. Outline of a Phenomenology of Right / B.‑P. Frost, R. Howse (Trans.). Lanham: Rowman & Littlefield Publishers, 2000. 35. См. Кант И. К вечному миру. Философский проект // Кант И. Собр. соч.: В 2 т. М.: Чоро, 1994. Т. 7. 36. Strauss L. Kurt Riezler 1882–1955 // What is Political Philosophy? NY : Free Press, 1959.



• Роберт Хоуз •

83

не разворачивать собственную позицию, а скорее «более подробно рассмотреть шмиттовскую характеристику Нового времени как эпохи деполитизации»37. Легко представить дело так, будто Штраус соглашается со Шмиттом, если при этом цитировать пересказ первым последнего так, будто это вовсе не пересказ, а высказывание Штраусом собственных взглядов! Завершив пересказ позиции Шмитта по поводу превосходства конфликта над согласием, он переходит к критике этой позиции38. В  частности, отмечает Штраус, позиция Шмитта сводится к  толерантности по  отношению к  любому убеждению, склонному к поддержанию войны или конфликта, — нечто зеркально противоположное либеральной толерантности ко всякому убеждению, совместимому с миром и законным порядком, но столь же пустое, столь же «нейтрализующее». Наконец, не  менее искажающим является майеровское заявление, что Штраус отказывается от «иллюзорной безопасности status quo комфорта и  удовольствия в  пренебрежении миром простых развлечений и занимательности». Штраус последовательно отвергает образ мысли, считающий комфорт и покой противоречащими глубине и величию. В частности, он отвергает атеизм, основанный на (секуляризованной христианской) добросовестности, отказывающейся от веры в Бога потому, что она удобна или обеспечивает «иллюзорную безопасность»39. Выступая против экзистенциалистов, он ставит под вопрос отождествление ужаса, беспокойности и волнения с человеческой серьезностью и философской непримиримостью. Он предпочитает вкус и чувствительность Джейн Остин и Достоевского. И, оказывается, поддерживает античную позицию, согласно которой город в мире или покое естественнее и благоприятнее для человеческого совершенствования, нежели город, охваченный войной. В итоге все приводимые Майером пункты согласия между Шмиттом и Штраусом оказываются призрачными. Под этими мнениями Шмитта Штраус бы не подписался. Разберем теперь то, что Майер описывает как «непреодолимую оппозицию» между мыслью Штрауса и  мыслью Шмитта. Эта оппозиция определяется им как противостояние между политической теологией (Шмитт) и политической философией (Штраус). Шмиттовское возражение против либерального Нового времени основано на его вере в Бога и убежденности в том, 37. Штраус Л. Замечания к «Понятию политического» Карла Шмитта // Майер Х. Указ. соч. С. 135. 38. Там же. С. 138–140. 39. См. предисловие в: Strauss L. Spinoza’s Critique of Religion / E. M. Sinclair (Trans.). NY : Schocken Books, 1965.

84

• Логос

№5

[89] 2012 •

что «фактически господствует антихрист»40 через нейтрализацию и  деполитизацию текущей эпохи. Антихрист движется к торжеству, убеждая людей в том, что «им более не нужно выбирать между Христом и антихристом»41. Так, он оказывается либералом, стремящимся склонить людей оставить оппозицию «друг–враг», являющуюся залогом жизни политического. Как только становится ясно, что в центре мысли Шмитта лежит вера, она становится недоступной для критики Штрауса, считает Майер. Вернее, недоступной для любой критики, поскольку принадлежит области дискуссии, миру либералов и философов. На самом деле переход к вере как основанию политической теологии устраняет даже вопрос о том, действительно ли Шмитт отвечал на зов Бога. Так, Лёвит и другие могут интерпретировать шмиттовскую «политическую теологию» как секуляризацию христианских категорий в рамках политического нигилизма, но такая интерпретация оказывается внешней. По Майеру, «политический теолог целиком находится на своей территории. Следует ли предположить, что решение, рожденное послушанием вере в высшую инстанцию власти, не может в конечном счете быть отличено от решения, основанного на приверженности ничто? В случае Карла Шмитта все зависит от ответа на этот вопрос. «Поскольку его политическая теология водружена на острие веры, то все зависит от  добросовестности»42. Иными словами, делать ставку на утверждения, основанные на вере, — значит делать ставку на компетентность, которая не может быть оспорена или поставлена под вопрос. Быть в своем решении честным перед самим собой — дело одного лишь верующего. Нет внешнего критерия для проверки подлинного источника решения, укорененного в вере. Согласно Майеру, критика понятия политического, которую может позволить Штраусу его опора на философский рационализм, показывает (самому Шмитту или по крайней мере нам), почему политическое требует Бога. Политическое, полагает Шмитт, должно быть выше моральных или правовых оценок и ограничений. Однако Штраус проницательно заметил, что аргумент Шмитта в пользу политического неизбежно является моральным. Даже если и завуалированно, это аргумент в пользу понятия человеческой серьезности или правильного для человека образа жизни. По Штраусу, политическое само не может поддерживать, даже на условиях Шмитта, автономность от морали, как он того хочет. Вера в Бога обеспечивает основание для различия друг–враг, оберегающего автономию или превосходство политического 40. Майер Х. Указ. соч. С. 62. 41. Там же. 42. Майер Х. Указ. соч. С. 99. Сноска опущена.



• Роберт Хоуз •

85

по крайней мере относительно морали и права; вера учит о противостоянии Бога и  антихриста, но  предоставляет верующим полную свободу решать, когда и в каком облике явится антихрист и  как действенно против него бороться. Таким образом, подчеркивает Майер, Шмитт связывает «политическую теологию» не с независимым обоснованием политических решений религиозными истинами, а скорее с зависимостью политического от Бога в совсем другом смысле. «Политика нуждается в теологии»43. Другими словами, теология является служанкой политики, гарантом самостоятельности и превосходства (и прочности) политического. Но какое отношение эта теология имеет к библейскому Богу? Является  ли главной задачей Библии обеспечение политики или  же политической элиты, автономной или стоящей выше любых моральных оценок и ограничений? Действительно ли Бог Библии оставляет человека без указаний по поводу содержания его «решения» и действий в настоящем? По крайней мере приводимые Майером немногочисленные избранные цитаты из христианских библейских источников не могут решить эту проблему в пользу Шмитта44. Пока что мы просто выскажемся или предположим, что «политический» образ библейского Бога, на  котором основана «политическая теология» Шмитта, — это не что иное, как абсолютно нововременной образ, зависящий при первом рассмотрении от библейской критики Макиавелли и отчасти Спинозы — той самой библейской критики, что питает многообразные современные философские либерализмы, ненавидимые Шмиттом. Обстоятельный разбор шмиттовской «теологии» утвердил и усилил бы штраусовскую фундаментальную критику (а не противоречил бы ей, как мог предположить Майер). То есть в своей (скрытой) зависимости от нововременной точки зрения на библейского Бога (как Бога, не направляющего действия человека, но бросающего его в Историю и освобождающего политику от морали) то, что Майер именует «теологией» Шмитта, еще раз демонстрирует степень, в какой последний захвачен горизонтом либерализма. Перевод с английского Александра Писарева

43. Там же. С. 68. 44. Следует отметить, что для создания Бога, служащего политическому, Шмитт был вынужден вступить в борьбу с настоящими теологами церкви, чей Бог, что неудивительно, снабдил человека через откровение моральным и правовым руководством и наставлением. См.: Gross R. Carl Schmitt und die Juden. P. 374ff. См. также мое обсуждение книги Шмитта «Политическая теология» в: Howse R. From Legitimacy to Dictatorship.

86

• Логос

№5

[89] 2012 •

Шмитт защищает фюрера Артем Смирнов Карл Шмитт. Государство и политическая форма / Пер. с нем. О. Кильдюшова. М.: ГУ–ВШЭ , 2010. — 272 с.

Н

ЕСМОТРЯ на более чем десятилетнюю историю издания русских переводов Шмитта, его теоретическое наследие до сих пор остается недостаточно хорошо представленным. В особенности это касается работ, которые принесли ему наибольшую известность в  Веймарской республике (прежде всего это «Учение о конституции» [1928], которое Шмитт называл «попыткой создания системы», и вызвавшие острую полемику среди тогдашних правоведов «Понятие политического» [1927/1932], «Гарант конституции» [1931] и «Легальность и легитимность» [1932]), а также его политико-правовых работ нацистской эпохи (назовем лишь наиболее существенные: «Государство, движение, народ» [1933], «О трех видах юридического мышления» [1934]). Этот пробел отчасти восполняет опубликованный в  2010  году издательством ГУ–ВШЭ сборник шмиттовских работ «Государство и политическая форма», в который вошли объемный и наиболее важный фрагмент «Учения о конституции», полемическая работа «Государственная этика и плюралистическое государство» и два небольших по объему, но содержательно насыщенных текста нацистской эпохи — «Новые принципы для правовой практики» и «Фюрер защищает право». Такое совмещение в одном сборнике работ Шмитта веймарского и  Шмитта нацистского представляется особенно полезным, поскольку, согласно одному из наиболее известных российских интерпретаторов Шмитта, «интересная ему»1 история заканчивается в 1933 году, то есть со вступлением Шмитта в на1. Филиппов А. Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа // Шмитт К. Политическая теология. Сборник. М.: КАНОН -Пресс-Ц, 2000. С. 306.

• Артем Смирнов •

87

цистскую партию, и возобновляется лишь в 1936 году, то есть с началом того, что сам Шмитт считал преследованием со стороны СС, после чего «Шмитт возвращается в русло исторической и теоретической работы, не затрагивая уже напрямую политически взрывоопасных тем»2. Таким образом, из поля зрения исследователя внезапно выпадают почти четыре года, в которые Шмитт не только переиздал свои старые работы с новыми предисловиями («Понятие политического» [1933, 3-е изд.], «Политическую теологию» [1934, 2-е изд.]), но  и  опубликовал новые важные работы («Государство, движение, народ» тремя изданиями [1933, 1934, 1935] и «Три вида юридического мышления» [1934]), а также множество статей, среди которых особенно выделяются две — «Фюрер защищает право» и «Конституция свободы». Эти годы просто объявляются «временем политически сомнительного, хотя и  не  просто сервильного по  отношению к  нацистскому режиму, не  только конъюнктурного поведения Шмитта»3, а вопрос о связи теоретических идей Шмитта и политической практики нацистской эпохи и трансформации некоторых ключевых идей веймарской поры в основные категории его политико-правовой теории при Третьем рейхе даже не  ставится. Более того, утверждается даже, что «без доказательства того, что есть континуальность, непрерывность между правовыми сочинениями Шмитта 1920-х — начала 1930-х и сочинениями самого одиозного нацистского толка… — без доказательства этого мы никуда не двинемся»4. Иными словами, здесь фактически постулируется существование разрыва между работами Шмитта веймарской и нацистской эпох. В то же время у большинства западных исследователей5, в том числе тех, кто

занимался изучением места трудов Шмитта в национал-социалистическом правоведении6, преемственность в мысли Шмитта не вызывает сомнений. Хотя Шмитт прожил долгую жизнь и активно публиковался вплоть до конца 1960‑х годов, сам он никогда не выступал с  критикой своих ранних суждений и  построений, в  том числе и работ, написанных при Третьем рейхе. Неспециалисты зачастую воспринимают нацистские сочинения Шмитта как парентезу, некую случайность его личной истории, которая никак не связана с корпусом его мысли, сформировавшимся до прихода к власти Гитлера и сохранившимся надолго после падения Третьего рейха. Для многих специалистов его понятие «политического» как напряженного, экзистенциального феномена, который связан с постоянной возможностью войны, не слишком

2. Филиппов А. Техника диктатуры: к  логике политической социологии // Шмитт К. Диктатура. СП б.: Наука, 2005. С. 281. Прим. 11. 3. Там же. С. 281. Ср., однако, с  совершенно противоположным объяснением Шмитта нацистского через «тщеславие», «сервилизм» и «оппортунизм» у того же автора: Филиппов А. Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа. С. 277, 311. 4. Он же. Шаг вперед в  дискуссии // Русский журнал. 9.06.2009. URL : http:// russ.ru/Mirovaya-povestka/SH ag-vpered-v-diskussii. Требование автора предъявить доказательства того, что «автор как начал готовить нацизм в 1919 году, когда еще и нацистов не было, так и дальше продолжал, пока не дождался фюрера и не спел ему гимн», представляется абсурдным как по форме, так и по содержанию и является недобросовестным полемическим приемом. 5. Fijalkowski J. Die Wendung zum Führerstaat: Ideolgische Komponenten in der politischen Philosophie Carl Schmitts. Cologne/Opladen: Westdeutscher Verlag, 1958; Von Krockow  C. G. Die Entscheidung: Eine Untersuchung über Ernst Jünger, Carl Schmitt, Martin Heidegger (1958). 2nd Ed. Fr.a.M.; N.Y.: Campus Verlag, 1990; Sontheimer K. Antidemokratisches Denken in der Weimarer Republik. Die politischen Ideen des deutschen Nationalismus zwischen

1918 und 1933 (1978). 2nd Ed. München: Nymphenburger Verlagshandlung, 1962; Hofmann H. Legitimität gegen Legalität: Der Weg der politischen Philosophie Carl Schmitts (1964). 2nd Ed. Berlin: Duncker & Humblot, 1992; Rüt‑ hers B. Carl Schmitt im Dritten Reich, Münich: C. H. Beck, 1990; Koenen A. Der Fall Carl Schmitt. Sein Aufstieg zum «Kronjuristen des Dritten Reiches». Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1995; Breuer S. Anatomie der Konservativen Revolution. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1993; Maus I. Bügerliche Rechtstheorie und Faschismus: Zur sozialen Funktion und aktuellen Wirkung der Theorie Carl Schmitts (1976). 2nd Ed. Munich: Fink Verlag, 1980; Herf J. Reactionary Modernism: Technology, Culture, and Politics in Weimar and the Third Reich. N.Y.: Cambridge University Press, 1984; Dyzenhaus D. Legality and Legitimacy: Carl Schmitt, Hans Kelsen and Hermann Heller in Weimar. Oxford: Clarendon Press, 1997; McCor­ mick J. Carl Schmitt’s Critique of Liberalism: Against Politics as Technology. N.Y.: Cambridge University Press, 1997; Neocleous M. Friend or Enemy? Reading Schmitt Politically // Radical Philosophy. September/October 1996. № 79. P. 13–23; Maus I. The 1933 «Break» in Carl Schmitt’s Theory // Law as Politics: Carl Schmitt’s Critique of Liberalism / D. Dyzenhaus (Ed.). Durham, NC : Duke University Press, 1998. P. 196–216; Scheuerman W. Carl Schmitt: The End of Law. Lanham, MD : Rowman & Littlefield, 1999; Wolin R. The Seduction of Unreason: The Intellectual Romance with Fascism from Nietzche to Postmodernism. Princeton: Princeton University Press, 2004. 6. La Torre M. Carl Schmitt and the «Third Reich» // Ratio Juris. 1991. Vol. 4. № 2. P. 261–264; Caldwell P. National Socialism and Constitutional Law: Carl Schmitt, Otto Koellreutter, and the Debate Over the Nature of the Nazi State, 1933–1937 // Cardozo Law Review. 1994. Vol. 16. P. 399–427; Sheuerman W. The Fascism of Carl Schmitt: A Response to George Schwab // German Politics and Society. 1993. Vol. 29. P. 71–79; Sheuerman W. Legal Indeterminacy and the Origins of Nazi Legal Thought: the Case of Carl Schmitt // History of Political Thought. 1996. Vol. 17. № 4. P. 571–590; Sheuerman W. After Legal Indeterminacy?: Carl Schmitt, and the National Socialist Legal Order, 1933–1936 // Cardozo Law Review. 1998. Vol. 19. P. 1743–1769; Idem. Decisionism and Legal Indeterminacy: The Case of Carl Schmitt // CSST Working Paper. October 1996. № 116. URL : http://deepblue.lib.umich.edu/bitstream/2027.42/51307/1/543.pdf.

88



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Артем Смирнов •

89

отличалось от нацистской риторики сражающейся национальной общности. Его «логика друга–врага и гомогенности–гетерогенности была широко открыта для расистского дискурса»7. Его заявления о том, что народ, не имеющий воли для поддержания политического, является «слабым» и обреченным на исчезновение, звучали как нацистская пропаганда сохранения расы. Его учение о  рейхспрезиденте, а  затем и  фюрере, наделенном чрезвычайными полномочиями для защиты конституции, в основе которой лежала гомогенность (Gleichartigkeit) народа, хотя и не было изначально теорией Führerprinzip, но «для того чтобы перейти к этой позиции, сильно напрягать воображение не нужно»8. Наиболее наглядным примером и,  как уже было ранее отмечено в другом месте, «квинтэссенцией всего, что Шмитт писал и  делал в  1920–1930-х»9, служит его статья «Фюрер защищает право», которой он, по своему собственному признанию, продолжал гордиться даже спустя четверть века после окончания Второй мировой войны10. И  это не  удивительно, так как в ней в концентрированном виде нашли свое отражение идеи почти всех его значительных веймарских и  ранних нацистских работ: «Диктатуры» и  «Политической теологии», «Понятия политического» и  «Учения о  конституции», «Легальности и  легитимности», «Государства, движения, народа» и  «О  трех типах юридического мышления». Поэтому при всей кажущейся провокационности публикации этой статьи сегодня нельзя не  признать, что без нее полная и  научно-объективная реконструкция интеллектуальной биографии крупного немецкого политико-правового мыслителя XX столетия будет попросту невозможной. Именно по такому пути следует и публикаторская практика в других странах. Так, в 2003 году перевод «Фюрер защищает право» был опубликован в  респектабельном французском журнале Cités11, а  в  кратком вступительном слове к  ней главный редактор журнала и выдающийся специалист по Гоббсу Ив Шарль Зарка специально заметил, что издание этого текста важ-

но для исследователей хотя бы потому, что благодаря ему читатель может увидеть, что «нацистский период не был ни маргинальным, ни обособленным от всех его [Шмитта] теоретических произведений»12. Этот вывод представляется весьма взвешенным. Прежде всего потому, что в последние годы определенное распространение получила отмеченная Уильямом Шеерманом тенденция «писать о  Шмитте с  точки зрения его собственного послевоенного объяснения своего опыта при нацистах». Эта тенденция приводит к тому, что «подобного рода исследования оказываются крайне апологетическими»13. Прежде чем перейти к рассмотрению интерпретаций этой шмиттовской статьи, предлагаемой авторами апологетического направления, целесообразно было бы несколько уточнить исторический контекст ее появления, кратко описанный в предисловии переводчика14, поскольку без этого сложно будет оценить адекватность подобных интерпретаций. Итак, поводом для ее написания послужило выступление Гитлера в рейхстаге 13 июля 1934 года, посвященное оправданию событий 30 июня — 2 июля 1934 года, получивших название «путч Рёма» или «Ночь длинных ножей». В ходе этих событий, спланированных при участии Гиммлера, Геринга и Геббельса, по приказу Гитлера была произведена внесудебная расправа над руководством СА, некоторыми генералами рейсхвера и консервативными политиками, включая генерала Курта фон Шляйхера, якобы участвовавшими в заговоре, который представлял «угрозу существованию нации». 3 июля правительство приняло Закон «О мероприятии государственной самообороны»,15 состоявший всего из одной статьи, ретроактивно оправдывавшей совершенные убийства: «Меры, предпринятые 30 июня, 1 и 2 июля 1934 года для подавления нападений государственных изменников и предателей Родины, носят законный характер в качестве самообороны государства». Спустя десять дней Гитлер выступил с речью, в которой объяснял, почему он решил воспользоваться своими чрезвычайными полномочиями:

7. Müller J. W. Carl Schmitt — An Occasional Nationalist? // History of European Ideas. 1997. Vol. 23. № 1. P. 32. 8. Caldwell P. Controversies Over Carl Schmitt: A Review of Recent Literature // Journal of Modern History. 2005. Vol. 77. № 2. P. 374. 9. Смирнов А. Не надо заниматься интеллектуальным мошенничеством — 2 // Русский журнал. 8.06.2009. URL : http://russ.ru/pole/Ne-nado-zanimat-syaintellektual-nym-moshennichestvom-2. 10. Noack P. Carl Schmitt, Eine Biographie. Fr.a.M.: Ullstein, 1996. S. 196. 11. Schmitt C. Le Führer protège le droit. À propos du discours d’Adolf Hitler au Reichstag du 13 juillet 1934 // Cités. 2003/2. № 14. P. 165–171.

12. Zarka Y. Présentation. Carl Schmitt, le nazi // Ibid. 163. 13. Scheuerman W. Carl Schmitt: The End of Law. Lanham, MD : Rowman & Littlefield, 1999. P. 237. 14. Кильдюшов О. Читая Шмитта // Шмитт К. Государство и политическая форма. М.: ГУ–ВШЭ , 2010. С. 28–29. 15. После принятия 23 марта 1933 года рейхстагом Закона «О предоставлении чрезвычайных полномочий», или Закона «О преодолении бедственного положения народа и рейха», в Германии фактически было объявлено перманентное чрезвычайное положение с передачей законодательных полномочий правительству.

90



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Артем Смирнов •

91

…если кто-то упрекает меня в  том, что я не  использовал обычные суды для вынесения приговоров, я могу только сказать в ответ, что в этот час я был ответственен за судьбу немецкой нации и тем самым являлся высшим судебным главой немецкого народа! Если бы государство не воспользовалось своими военными статьями, наступил бы крах этого государства: Германии… Когда мне говорят, что только соблюдение судебной процедуры позволяет точно взвесить и оценить вину и искупление, я могу выдвинуть лишь одно возражение. Тот, кто восстает против Германии, участвует в заговоре. Тот, кто участвует в заговоре, должен быть наказан не  в  соответствии с  величиной и  масштабом его деяния, а в соответствии с его намерениями. Тот, кто осмеливается подстрекать к бунтам, нарушая тем самым принципы верности и священные клятвы, не может ожидать ничего иного, кроме как самому стать первой жертвой16.

1 августа 1934 года в Deutsche Juristen-Zeitung вышла статья Карла Шмитта, в  которой он разъяснял читателям значение процитированных выше слов Гитлера с привлечением практически всего своего теоретического инструментария. В ней он напоминал, что «сегодняшнее немецкое государство имеет силу и волю для различения друга и врага»17 и борьбы с «врагами государства»18, пытался провести различие между действиями фюрера и «республиканского диктатора», показывая, что действия первого были законными и ограничивались принятым postfactum Законом «О  мерах чрезвычайной защиты государства», который «определял в форме правительственного закона временной и предметный характер непосредственных действий фюрера»19, критиковал «правовую слепоту либерального законодательного мышления»20, рассуждал о «государствообразующих порядках»21, прямо цитировал свое «Государство, движение, народ» и, наконец, давал ответ на давно волновавший его гоббсовский вопрос Quis iudicabit?: «Подлинный вождь всегда также является судьей. Из вождизма вытекает судебная власть. В самый чрезвычайный момент проявляются высшее право и высшая степень осуществления этого права судебного возмездия»22. Знакомый с работами Шмитта читатель легко угадает отсылки к его более ранним работам.

Если эта работа не отвечала внутреннему развитию шмиттовской мысли, то чем тогда было вызвано ее появление? Так, Джозеф Бендерски полагал, что главным мотивом для написания этой статьи был страх Шмитта за  собственную жизнь: в случае продолжения чисток он мог стать очередной жертвой, а статью написал исключительно для того, чтобы заявить о своей лояльности23. Но,  как известно, Гитлер выступил со  своей речью 13 июля, то есть через десять дней после окончания чисток, а статья Шмитта появилась спустя две с лишним недели после выступления фюрера, когда уже стало ясно, что никаких оснований ожидать продолжения чисток нет24. Близко знакомый со Шмиттом Гельмут Кварич полагал, что поскольку тот был «единственным крупным юристом», выступившим с оправданием «деяния, которое нельзя было защитить юридически», то само содержание статьи и использованная в ней аргументация были настолько абсурдными, что правильнее было бы видеть в ней некое подобие намеренной (само) пародии25. С точки зрения Гопала Балакришнана, такое объяснение следует признать «глубоко ошибочным: Шмитт относился к себе слишком серьезно, чтобы написать что-то, что не нужно было принимать всерьез… его рассуждения согласовывались со всем, что было написано им раньше при национал-социализме, и при всей свой чудовищности вовсе не были „абсурдными“»26.

16. Dormaus M. Hitler, Speeches and Proclamations 1932–1945. The Chronicle of a Dictatorship. Vol. I: 1932–1934. L.: I. B. Tauris & Co. Ltd., 1990. P. 498. 17. Шмитт К. Государство и политическая форма. С. 271. 18. Там же. С. 264. 19. Там же. С. 269. 20. Там же. С. 266. 21. Там же. С. 270. 22. Там же. С. 267.

23. Как пишет Джозеф Бендерски, «консервативный католик, тесно работавший со Шляйхером и продолжавший поддерживать отношения с бывшим помощником Шляйхера полковником Эрихом Марксом, он не был такой уж маловероятной мишенью» (Bendersky J. The Expendable Kronjurist: Carl Schmitt and National Socialism, 1933–1936 // Journal of Contemporary History. 1978. Vol. 14. № 2. P. 318. Ср.: Idem. Carl Schmitt: Theorist for the Reich. Princeton, NJ : Princeton University Press, 1983. P. 213). Трейси Стронг добавляет: «По словам Эллен Кеннеди (в личной беседе, сентябрь 2009 года), он был вынужден написать эту статью. Шмитта связывали с некоторыми элементами в  СА , и имеются некоторые свидетельства того, что от чистки его спас Геринг» (Strong T. Politics Without Vision: Thinking Without a Banister in the Twentieth Century. Chicago, IL : The University of Chicago Press, 2012. P. 48. Note 84). 24. См. об этом: Wiegandt M. The Alleged Unaccountability of the Academic: A Biographical Sketch of Carl Schmitt // Cardozo Law Review. 1995. Vol. 16. P. 1589. Кроме того, по замечанию Питера Колдуэлла, «даже если это [статья „Фюрер защищает право“] и было „защитой“ Шмитта, он уделял гораздо больше внимания устранению паравоенных угроз гитлеровской власти, чем расправам над гражданскими лицами, погибшими во время чистки» (McCormick J. Op. cit. P. 267). 25. Qauritsch H. Positionen und Begriffe Carl Schmitts. Berlin: Duncker und Humboldt, 1989. S. 80, 101. 26. Balakrishnan G. The Enemy: An Intellectual Portrait of Carl Schmitt. N.Y.: Verso, 2000. P. 202.

92



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Артем Смирнов •

93

Еще одна расхожая интерпретация была предложена Джорджем Швабом, по  мнению которого важным побудительным мотивом для написания статьи стала «смерть его друга», генерала Курта фон Шляйхера, убитого во  время «Ночи длинных ножей»27. В  своем тексте «Шмитт старательно и  сознательно обращает внимание на  тот факт, что преступные деяния, совершенные по отношению к тем, кто не был причастен к  измене, не  были должным образом расследованы. Он осторожно предупреждал: нужно предпринять меры предосторожности, чтобы не допустить таких эксцессов в будущем. Шмитт, в частности, имел в виду убийство Шляйхера»28. Вместе с тем Шваб констатирует, что «статья Шмитта, которая на самом деле была призывом к  чувству ответственности у  Гитлера, является несколько наивной»29. Сходной точки зрения, хотя и  в  несколько сумбурном изложении, по-видимому, придерживаются и некоторые российские интерпретаторы: «Шмитт в одной из самых, пожалуй, одиозных своих статей „Фюрер защищает право“, написанной как раз по поводу расправы со штурмовиками Рёма, упирает, кстати говоря, не на то, что фюрер всегда прав, а на то, что фюрер устранил тех, кто устранил Шляйхера и многих других»30. Но насколько обоснованны предположения, что под «не санкционированными фюрером „специальными акциями“ вне или внутри временного периода трех дней, никак не  связанными с  действиями фюрера»31, Шмитт имел в  виду убийство Шляйхера и  указывал на  необходимость должного расследования злоупотреблений? В своем выступлении Гитлер признавал, что во время «Ночи длинных ножей» действительно име27. Schwab G. The Challenge of the Exception. An Introduction to the Political Ideas of Carl Schmitt between 1921 and 1936. N.Y.: Greenwood Press, 1989. P. 130. 28. Ibid. P. 131. Ср. также с его более поздней интерпретацией: «Убежденный, что Германия окажется под угрозой гражданского конфликта, если СА Рёма не будет обуздано, Шмитт оправдывал действия Гитлера против лидера СА и его окружения. Но во время „Ночи длинных ножей“ были совершены убийства, которые не имели никакой связи с действиями, предпринятыми против СА , деяния, которые Гитлер признал в своей речи в рейхстаге 13 июля 1934 года. Из-за этой неспособности режима наказать виновных Шмитт обращал внимание на имевшие место эксцессы и напоминал Гитлеру, что „фюрер защищает право от самого негодного злоупотребления, когда он в момент опасности непосредственно создает право своей силой вождя как высшего судебного главы“» (Schwab G. Introduction // Schmitt C. The Leviathan in the State Theory of Thomas Hobbes: Meaning and Failure of a Political Symbol. Chicago, IL : University of Chicago Press, 2008. P. XXXVIII ). 29. Schwab G. The Challenge of the Exception. P. 132. 30. Филиппов А. О Карле Шмитте. 31. Шмитт К. Государство и политическая форма. С. 269.

94

• Логос

№5

[89] 2012 •

ли место злоупотребления, но по крайней мере часть тех, кто был повинен в этих злоупотреблениях (Гитлер говорил, например, о неоправданно грубом обращении с задержанными), уже понесли наказание, в  том числе три офицера СС. Гитлер также признавал, что он отдал приказ использовать силу против тех, кто попытается оказать сопротивление (после «Ночи длинных ножей» в немецких газетах появились сообщения о том, что Шляйхер оказался в числе отказавшихся сдаться и погиб в перестрелке). Более того, как только стало ясно, что «мятеж» подавлен и опасности свержения власти больше нет, режим чрезвычайного положения был отменен, а «многочисленные акты насилия, никоим образом не связанные с этой акцией, передавались на рассмотрение обычных судов»32. В своем выступлении Гитлер прямо называл виновников «мятежа», в число которых входит и Шляйхер. По его версии, «генерал Шляйхер был человеком, который придал внешнее оформление внутренним желаниям Рёма», разработал план мятежа и  отвечал за  внешнюю поддержку путча со  стороны иностранных государств. Гитлер не  приводил никаких доказательств вины Шляйхера, но упоминал о некоей встрече последнего и Рёма с иностранным дипломатом со следующим комментарием: «Я обязан был расстрелять этих людей, даже если на встрече, которую они держали в таком секрете от меня, они действительно обсуждали только погоду, старинные монеты или тому подобные темы»33. Таким образом, предположения о том, что Шмитт своей статьей хотел обратить внимание Гитлера на убийство Шляйхера, выглядят по меньшей мере беспочвенными. О  виновности Шляйхера и  справедливости понесенного им наказания заявил сам высший судья, и попытка даже неявного оспаривания вердикта обернулась  бы репрессиями в отношении того, кто осмелился усомниться в правоте фюрера. Не нужно пояснять, что в действительности Шляйхер, с которым Шмитт был близко знаком и который как раз и привел Шмитта в  политику, не  был причастен к  какому-либо «заговору». Переходя к  рассмотрению собственно содержания статьи, комментаторы Шмитта, в том числе и придерживающиеся апологетической линии, имплицитно признают преемственность между мыслью Шмитта веймарской и нацистской эпох по крайней мере в децизионистской части, признающей сувереном того, кто способен принять решение о чрезвычайном положении. Так, Джордж Шваб недвусмысленно указывает, что «к 32. Dormaus M. Op. cit. P. 499. 33. Ibid.

• Артем Смирнов •

95

статье Шмитта следует подходить с точки зрения суверенной диктатуры». Действия Гитлера — роспуск рейхсрата в  феврале 1934 года в нарушение закона о чрезвычайных полномочиях и объявление вне закона всех политических партий, за исключением национал-социалистической, — служили, по Швабу, бесспорным свидетельством того, что «он действительно был сувереном и суверенным диктатором». И хотя «ни один из этих терминов — суверен или суверенный диктатор — не содержится в статье Шмитта», тем не менее «все его рассуждения подводят к этому выводу»34. Однако другие авторы апологетического направления, отрицающие теоретический характер данной статьи Шмитта и по каким-то не высказанным ясно причинам называющие ее «публицистической», утверждают, что фюрер в этой статье «только похож на диктатора или суверена», но «это мнимое сходство». В подтверждение этого исследователи ссылаются на попытки Шмитта «в 1934  году построить радикально иное понимание права, права внутри народного единства», отличное от децизионистского так называемое институциональное понимание права35. В действительности здесь вопреки требованиям научной этики они почти дословно воспроизводят рассуждения Джозефа Бендерски в связи с другой работой Шмитта — «О трех видах юридического мышления», не давая никаких ссылок на него36, и старательно избегают при этом обсуждения содержания статьи «Фюрер защищает право» как такового. Поскольку этот аргумент сохраняет по крайней мере видимость рациональности, он заслуживает ответа. Дело в том, что

в 1933–1934 годы Шмитт действительно начал говорить о новом подходе к праву, который, однако, вовсе не отменял старый, децизионистский подход. И в том же 1934 году без сколько-нибудь существенных изменений он переиздал свой децизионистский манифест «Политическая теология». В предисловии ко второму изданию Шмитт не только не отвергает децизионизм, но и указывает на  главную, по  его мнению, опасность нового институционального подхода: «изолированное институциональное мышление ведет к плюрализму лишенного суверенитета, феодально-сословного развития»37. Иными словами, институциональное мышление, по Шмитту, не столько приходит на смену децизионистскому, сколько дополняет его. Более того, развивая идеи своей работы «Государство, движение, народ», он приходит к утверждению, что каждому из типов юридического мышления — нормативизму, децизионизму и институционализму — соответствует своя сфера «политического единства»: «Таким образом, эти три сферы и три элемента политического единства — государство, движение, народ — могут быть отнесены к трем юридическим типам мысли (как в своих здоровых, так и в выродившихся формах)»38. Очевидно, что децизионизм в данном случае соответствует «движению», во главе которого, как известно, стоит «фюрер», способный избежать присущей всякому децизионисту «опасности сосредоточиться на уникальности мгновения и упустить покоящееся бытие, которое есть в каждом значительном политическом движении», и  принять «подлинное решение»39, отстояв «свое право быть высшим судьей и вождем»40. «Подлинным» такое решение становится вследствие того, того «судебная власть фюрера возникает из того же источника права, из которого возникает всякое право любого народа»41. Поскольку в шмиттовской схеме народ неспособен действовать самостоятельно, необходимые решения в судьбоносный момент принимает сам фюрер, который также решает, какой именно момент является судьбоносным. Что же могло гарантировать, что это решение не будет чистым произволом? Ответ на этот вопрос Шмитт дал несколько ранее в своей работе «Государство, движение, народ»:

34. Schwab G. The Challenge of the Exception. P. 132. Шваб также отказывается считать статью Шмитта проявлением цинизма или оппортунизма: «Хотя нет никаких сомнений в том, что Шмитт был необычайно восхищен решительностью Гитлера, он повторял свое суждение, что вождизм не может быть тираническим или произвольным и  должен основываться на честности, равенстве и взаимной лояльности между вождем и ведомыми. Гитлеровская чистка СА в июне была для Шмитта подтверждением того, что его мысль была верна и что Гитлер понимал, что истинное государство не может быть терпимым к воинствующе-идеологическим вооруженным силам рёмовцев» (Schwab G. Introduction. P. ­X XXVIII ). Такой же точки зрения в связи с событиями «Ночи длинных ножей» и статьей Шмитта придерживается и Трейси Стронг: «Таким образом, именно реальность взятия власти и проявления суверенитета в этом применении власти привлекала Шмитта: его понимание права требовало, чтобы он поддержал Гитлера» (Strong T. Politics Without Vision. P. 48). 35. Филиппов А. Шаг вперед в дискуссии. 36. См.: Bendersky J. Introduction: The Three Types of Juristic Thought in German Historical and Intellectual Context // Schmitt C. On the Three Types of Juristic Thought. Westport, CT ; L.: Praeger, 2004. P. 18–19.

37. Шмитт К. Политическая теология. С. 13. 38. Там же. 39. Там же. 40. Шмитт К. Государство и политическая форма. С. 268–269. 41. Там же. С. 267.

96



• Логос

№5

[89] 2012 •

 …[фюрер] — это понятие непосредственного и реального присутствия. Поэтому оно также включает в качестве позитивного тре-

• Артем Смирнов •

97

бования безусловную расовую однородность (Artgleichheit) между фюрером и  последователями (Gefolgschaft). Непрерывная, надежная связь между фюрером и  последователями и  их взаимное доверие основываются на расовой однородности. Только расовая однородность может не допустить превращения власти фюрера в тиранию и произвол; только она составляет отличие от правления чужеродных народов, каким бы разумным или полезным оно ни было42.

Таким образом, никаких иных ограничений власти главы государства, фюрера, помимо расовой однородности, предусмотрено не было. «Плохая метафизика заменила всякое рациональное обсуждение проблемы», — заметил по  поводу этого политико-правового учения Франц Нойман43.

42. Schmitt C. Staat, Bewegung, Volk. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1933. S. 42. 43. Neumann F. Behemoth: The Structure and Practice of National Socialism, 1933– 1944. Chicago, IL : Ivan R. Dee, 2009. P. 66.

98

• Логос

№5

[89] 2012 •

Скрибомания:

жена, архив и секреты почерка 1 Петар Боянич

К

ОЛЕБАНИЕ — слово, которого не  хватает в  заголовке и подзаголовке этого текста. Я полагаю, что все документы, которые Шмитт собирался отложить в  сторону или поместить в  свой архив, заранее распределенный по  отдельным папкам (или переданный друзьям, чтобы они их разложили — до его смерти или уже после нее)2, отмечены теми же колебаниями, которые испытываю и я, садясь писать о  его архиве и  ставя вопрос о  возможности письма или свидетельства об архиве как пространстве или рабочем месте, откуда при жизни Шмитта или посмертно приходили различные его работы и тексты. С самого начала я хотел бы указать на два ключевых аспекта сдерживания или дискомфорта (колебания), которые предполагаются архивами (архивами как хранением и собиранием, но также как выявлением и выделением), а затем хотел бы перечислить несколько возможных подходов к ар1. Перевод выполнен по изданию: © Bojanić P. Scribomania: on the wife, on the archive. Carl Schmitt and the secrets of his handwriting // Treći program. Zima 2011. № 149. S. 193–207. При написании этого текста мне оказал помощь фонд DAAD (Германия), а также некоторые друзья и коллеги Карла Шмитта, позволившие поработать в архиве Шмитта в Дюссельдорфе летом 2009 года. Я благодарю госпожу И. Виллингер, господ И. Бекера и Г. Гайслера. Особую признательность я выражаю непосредственно отвечающему за наследие Шмитта Маттиасу Мойшу за его гостеприимство и добрую волю, а также за разрешение опубликовать и перевести некоторые документы. 2. Архив Шмитта в  Дюссельдорфе также включает в  себя архивы И. Бекера, П. Томмиссена, Г. Гайслера и Э. Хюсмерта. Например, в архиве Томмиссена можно найти множество писем Душанки Тодорович за последний год ее жизни (RW  579–934). С другой стороны, Хюсмерт после ее смерти получил определенное задание упорядочить все письма с соболезнованиями.

• Петар Боянич •

99

хивам как основанию или архивному материалу. Моим намерением было использовать пример Шмитта, вероятно последнего великого документалиста XX века, чтобы обрисовать условия невозможности определенной архивной экономии. А  именно: посредством случайной и  выборочной описи документов Шмитта (в которых часто упоминается его вторая жена Душанка Тодорович) и реконструкции его подготовки к письму, как и самого акта письма, я бы хотел подчеркнуть уникальную значимость архивов как счастливого пространства или пространства непрестанного вдохновения, подталкивающего к  новому путешествию или к написанию совершенно нового текста. Иными словами, фигура «архивов» показывает неустранимую невозможность классификации некоторых элементов (отсутствует общий обзор, то есть нет достаточного понимания элементов и  различия между ними), следовательно, показывает, что любая последующая (ре)конструкция и примирение этих элементов структурируются как автобиография или биография (например, биография Шмитта), которая, как и сам архив, является полным вымыслом. Две неловкости: колебаниям и дискомфорту, которые испытывает Шмитт, записывая и отмечая все, что случается с ним и с его окружением, я буду противопоставлять свой собственный дискомфорт, вызываемый бытием, существованием, осмотром, объективацией и  соединением его рукописных, воплощенных отметок. Его сомнения состоят из двух частей и являются результатом его долгой жизни. Шмитт производит один бесконечный текст (помимо того, что он хранит все, что читает, возвращаясь к прочитанному время от времени, отмечая точные даты последующих прочтений и комментариев), но в его занявшем несколько десятилетий «уходе на покой» у него находится время на попытки сконструировать свою собственную биографию, связывая и классифицируя «следы» своей жизни. Если бы мы захотели точно определить сегодняшние причины интереса к  Шмитту и  возрождения его идей, выражающиеся в размножении комментариев и книг о Шмитте, тогда нам пришлось бы настаивать на раздвоении письма и хранения (откладывания, собирания) написанного. Письмо: Шмитт подсчитывает и  записывает все. Он подсчитывает эякуляции, свои расходы и  долги, цитаты, встречи, пьянки, рестораны, путешествия, ненависти, страхи… всё3. Допущение состоит в  том, что дискомфорт Шмитта маркиру-

ется его тайным почерком. Так, его первый «систематический» биограф Пауль Ноак опубликовал копии заметок из  архива от 17 февраля 1974 года, в которых Шмитт на латыни, древнегреческом и «скорописью» (Kurzschrift), варьируя слова, записывает предложение: «Мой секрет — почерк (или письмо)» (Mein Geheimnis ist die Schrift)4. В своих дневниках, аннотациях, заметках Шмитт всю свою жизнь использует так называемую стенографию Габельсбергера, созданную в середине XIX века Францом Ксаверием Габельсбергером5. Более половины всех заметок Шмитта не  может прочитать никто, кроме некоего восьмидесятилетнего Ханса Гебхардта6. Неловкость, которую испытывает Шмитт, записывая и  оставляя следы своих бесконечных сексуальных приключений7, измен Душке Тодорович и  страха, что его уличат (12 февраля 1926 года он пишет: «Страх перед ее сербским пронзительным взглядом и ее славянской хитростью» [Angst vor ihrem serbischen Gesicht, vor ihrer slawischen Schlauheit])8, своего мачизма и  интрижек с  машинистками

3. Это легко установить, читая дневники, которые уже были опубликованы. См.: Schmitt C. Tagebücher Oktober 1912 bis Februar 1915 / E. Hüsmert (Ed.). B.: Akademie Verlag, 2003; Idem. Die Militärzeit 1915–1919. Tagebuch Februar bis

Dezember 1915. Aufsätze und Materialien / E. Hüsmert, G. Giesler (Ed.). B.: Akademie Verlag, 2005. 4. Noack P. Carl Schmitt: eine Biographie. B.; Fr.a.M.: Propyläen, 1993. 5. Сегодня это крайне редкая форма стенографии; также использовалась Хайдеггером и Гуссерлем. 6. Долгожительство Шмитта, очевидно, помешало начать работу по расшифровке его рукописей раньше, точно так же, как в случае Гуссерля и Хайдеггера. Сложность этой системы, а особенно дополнения и идиоматические изменения, внесенные в нее Шмиттом, ставят под вопрос подлинность и прозрачность его заметок даже после их «интерпретации» Гебхардтом. Второй систематический биограф Шмитта в книге, опубликованной в начале октября 2009 года, выражает особую благодарность Гебхардту, без которого его реконструкция жизни Шмитта была бы невозможна. См.: Mehring R. Carl Schmitt: Aufstieg und Fall. München: Verlag C. H. Beck, 2009. P. 16, 582. Однако дело не только в том, что в распоряжении Меринга находится лишь небольшое число расшифрованных документов из архива Шмитта (поэтому его биография является преждевременной и в ней заметны пробелы), но и в том, что наиболее важные части архива (дневники и календари после 1933 года) по-прежнему недоступны. 7. Меринг использует дневники Шмитта из архива до 1933 года, которые местами переведены на немецкий. С февраля 1922 года, когда он развелся с первой женой-сербкой, танцовщицей Павлой Доротич, по 1932 год (повторю, что Шмитт встретил «хорошую девушку Душку» [guten Mädchen Duška] 23 января 1923 года, впервые переспал с ней в конце июля того же года, а поженились они 8 февраля 1926 года) в дневниках упоминаются различные проститутки, служанки, танцовщицы, машинистки, Кэтлин Мюррей, Лоло, Лиззи, Магда, студентка Рут Беттнер, Хелла (роман с которой, вероятно, был разорван Душкой 29 апреля 1932 года) и т. д. 8. Через несколько дней после женитьбы на Душке Шмитт записывает сон о том, что на самом деле она — Кари (П. Доротич), танцующая и выглядящая, как она. В 1924 году Душка заболела туберкулезом и постоянно проводила время в санаториях. Шмитт боится заразиться туберкулезом. Он

100



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Петар Боянич •

101

и студентками, долгов и просьб о финансовой помощи, своего нездорового антииудаизма9, равно как и фатальной одержимости иудаизмом вплоть до  полного отождествления с  «еврейским духом», своей веры в силу, насилие и войну как средство разрешения проблем с другими («другие» в самых разных формах), своих амбиций, ненависти и презрения к предателям, студентам, коллегам и т. д., — неловкость, связанная со всем этим, смягчается используемой им стенографией. Шмитт настойчиво пользуется системой стенографии, устаревшей уже к  началу тридцатых, что, конечно, защищало его не только от жены, любовниц, друзей и врагов, но также и от разнообразных спецслужб, которые следили за ним с самого начала его публичной карьеры10. Секрет почерка, о котором говорит Шмитт, отсылает, конечно, к наложению немецкого и скорописи Габельсбергера. Привлекательность очень ясного, идеально вымеренного немецкого языка Шмитта в его теоретических работах, вероятно, является следствием этой ужасной страсти к быстрому записыванию всего, что с  ним происходит. Идеально строгие формулировки академика и в каком-то смысле проницательного политика (его положение в период Третьего рейха не ограничивается бюрократическими рамками) попадают в  тень не  только тайного, зашифрованного письма, но еще и скорописи, позволяющей Шмитту записывать мысли и поток сознания, которые в противном случае ускользнули бы и остались невидимыми. Я хочу подчеркнуть, что эта непрерывная «тайная» практика Шмитта, удвоение высказывания, его осторожность и изощренное умение просто формулировать сложные конструкции делают его немецкий язык еще более соблазнительным. описывает ее поездки как свое спасение (в 1929 году она перенесла пятую операцию на легких, этот год Меринг описывает как кульминацию его романов, «эротическое чрезвычайное положение» [erotischer Ausnah‑ mezustand]). См.: Mehring R. Op. cit. P. 163–171, 195, 235. 9. Я провожу, но только в этом случае, различие между антисемитизмом и антииудаизмом, предложенное Андреасом Кюненом и Джозефом Бендерски. См.: Bendersky J. W. Love, Law, and War: Carl Schmitt’s Angst // Telos. Summer 2009. № 147. P. 180–181. Хороший пример такого различия — совершенно неизвестная лекция Шмитта о меньшинствах, с которой он выступил во Фленсбурге 29 апреля 1938 года, — Die neueste Entwicklung des Volksgruppen und Minderheitenrechts (RW  265–20105). 10. Полное досье на Карла Шмитта, объемом 292 страницы, составленное в гестапо (Sicherheitsdienst des RFSS SD-Hauptamt: Schmitt, Karl Dr. Prof. P. A. 651 c; хранится в Лондоне), доступно на сайте Carl Schmitt Studien (на момент 2008 года). В одном из документов говорится о связи Шмитта через его жену-югославку с Коминтерном и коммунистическим движением в Югославии.

102

• Логос

№5

[89] 2012 •

Попытка Шмитта в  последние десятилетия сохранить, собрать и  соединить свои произведения и  тем самым основать (тайно основать, основать на тайне или согласно тайне) свой будущий архив — свою крайне сложную и запутанную жизнь, одновременно и раскрываемую, и скрываемую письмом — еще больше способствует популярности его текстов, популярности всегда невероятной и  на  грани определенности, хотя она все еще в силе. Сегодня мы, без сомнения, могли бы согласиться, что именно девятилетний проект под руководством Рейнхарта Козеллека в Институте Эссена, главной целью которого считалась классификация и институционализация наследия Шмитта, окончательно вывел немецкого юриста на европейскую и мировую сцену11. Неловкость и колебания Шмитта (возможно, они многочисленны и более серьезны, чем та предварительная попытка показать «удвоение» у Шмитта, которую я предпринял) одновременно и  принуждают, и  удерживают меня от  использования личного тона этого текста-инвентаризации или текста-признания. Работа в архиве фактически предполагает попытку найти неопубликованные факты (совершенно материальные), которые могут помочь в разрешении некоторых вопросов, возникающих в связи с опубликованными текстами Шмитта. (У меня было несколько задач. Коль скоро Шмитт упоминает Франца Розенцвейга в своем дневнике после войны, я хотел проверить, мог ли он быть знаком с несколькими геополитическими текстами Розенцвейга, опубликованными под псевдонимом. В них Розенцвейг задолго до  Шмитта отмечает важность «моря» и различие между «землей» и «морем». Мне интересно разыскать военные и послевоенные тексты Шмитта о пиратах. Кроме того, я хотел посмотреть личные записи, заметки и материалы Шмитта по  Беньямину, Блоху, Маркузе и  Лукачу.) Парадоксальным образом работа в этом архиве неизбежно ведет к получению добавочной субъективности. Моя неспособность быть «объективным» или «сдержанным», постоянное мое виляние и прокрастинация вместе с моим собственным комментарием, появляющимся, когда я «связываю» (или фабрикую) некоторые «факты» из архива, не являются исключительно результатом встречи со Шмиттом «лично» или с «личностью» Шмитта; скорее наоборот, они — следствие нехватки такой встречи. Это 11. Козеллек вел проект, посвященный Шмитту с 1991 по 1999 год в Институте наук о культуре (Kulturwissenschaftliches Institut, KWI ) в Эссене. И. Виллингер и Дирк ван Лаак были прикреплены к проекту и опубликовали полную опись архива в 1993 году. В настоящее время архив следует их классификации.

• Петар Боянич •

103

воображаемое слово, колебание (в основном мое собственное), отсутствующее и в заголовке, и в подзаголовке этого текста, может быть разбито на  несколько различных «состояний» того, кто колеблется, столкнувшись с тем, что найдено или случилось в архиве. Архив предполагает «случайное» открытие, фоновое, но постоянное сомнение в отношении «данного» состояния архива и классификации документов. Вероятно, возможно сконструировать текст об архиве Шмитта, посмотрев, как и почему расклассифицированы и сформированы документы12. Конечно, придется начинать с  общего разделения наследия Шмитта на три части: письма, рабочие материалы и библиотека, но кажется, что шмиттианское прочтение его собственного архива пришлось бы начать со случайного или «негативного» (шмиттовский враждебный элемент), которое не имеет преимуществ перед своей противоположностью, но  скорее инициирует театр различий и  асимметрии между двумя или между этими двумя. Тогда что уничтожает архив, а  значит, в  то  же самое время придает ему смысл и значение? Или как постоянное колебание того, кто вступает в пространство архива, инициирует «случай»? Слово «случай» относится не только к открытию нового, отдаленного, тайного, неопубликованного текста и даже не  к  открытию чего-то, что из  темноты архива проясняет то, что уже было опубликовано под именем Карл Шмитт, но буквально к новому тексту. Этот потенциальный новый текст, однако, не может претендовать на формирование рабочего пространства и  фактов, относящихся к  Шмитту, по  нескольким причинам, которые, повторюсь, совпадают с сопротивлением и  колебанием того, кто колеблется «перед» архивом или «в» нем. Прежде чем я попытаюсь более точно локализовать это архивное «колебание» с  использованием раннего свидетельства о  жизни и  творчестве Карла Шмитта, я хотел  бы привести минимальную и необязательную опись моих собственных «заторможенностей». Я  бы начал с  сопротивления свидетельству, этому «Я есть» и «Я свидетельствую», потому что архивы нарочно устроены так, что они предполагают и ждут другого (меня). Из этого вытекает несколько следствий: архивы выглядят «заточенными» и хорошо «приспособленными» к посещению другим (в архивах не бывает сюрпризов, это архив, если в нем устранены любые сюрпризы или случайности); я посто12. Существует уже два таких текста об архиве Шмитта: Van Laak D. Der Nachlass Carl Schmitts // Deutsche Zeitschrift für Philosophie. Bd. 1 (XXXXII ). P. 141– 154, и Becchi P. El Nachlass schmittian. El legado de Carl Schmitt en el Archivo estatal de Düsseldorf // Revista de Estudios Politicos. April–June 1998. № 100. P. 179–191.

104

• Логос

№5

[89] 2012 •

янно отказываюсь признать, что не  бывает документов, которые не  были  бы удалены (есть  ли архив внутри самих архивов?); Шмитт лжет и  даже подправляет и  подстраивает наиболее смущающие из своих сообщений; документы, требующие специального допуска, скрывают существование документов, которые и  вовсе не  были заархивированы; тот факт, что в архиве всегда чего-нибудь недостает, маркирует место «прибавочной» субъективности; истерические поиски чего-то, чего нет в архиве, означают производство моего собственного текста; двусмысленность существования в  качестве шакала или паразита — это двусмысленность уже самого пребывания в архиве; колебание перед личным, тривиальным, банальным, неважным, вторичным — это колебание перед базовым элементом архива, колебание перед лицом случайного. Есть описание Шмитта, относящееся к 1913 или 1914 году (когда Шмитту было около 25 лет), которое набросал прославленный юрист и  государственный деятель Хьюго фон Ценхофф (Hugo von Zenhoff). Оно может быть отнесено к  Шмитту как в молодости, так и в более зрелом возрасте. Один из авторитетов, оказавших на Шмитта формирующее воздействие, в конторе которого он проходил юридическую стажировку, Ценхофф, которому тогда было пятьдесят восемь, пишет: За мою долгую карьеру адвоката я никогда не встречал людей, настолько систематических (с таким порядком [Ordnung]) в мыслях и понятиях, как вы, но одновременно с большим беспорядком и  неразберихой [Unordnung und Durcheinander] в  личной жизни13.

Как такое возможно? Отмечает ли это суждение что-то вроде реальной «расколотости» Шмитта? Занят ли архив исключительно этим пространством беспорядка и неразберихи? Мне кажется, что проведение строгой линии между двумя этими аспектами или по крайней мере колебание перед нею должно оправдать существование архивов. Между жизнью («его собственной», «личной» — эти различия предполагают интимность тела, другого, близость и, конечно же, когда речь заходит о Шмитте, близость с женщинами) и порядком в понятиях (юридических, академических текстах) Шмитт вводит свою скоропись, функция которой — успокоить и  собрать воедино (стабилизировать) различные аспекты своих тирад. Тогда функция архива становится вполне узнаваемой. Осмелюсь даже сказать, что архивы как раз и являются пространством или выражением скрещивания 13. Ср.: Schmitt C. Tagebücher Oktober 1912 bis Februar 1915. P. 1.

• Петар Боянич •

105

жизни или смерти с текстом, что дневники, бесконечные комментарии или добавления, тщательная подготовка Шмитта к написанию «академического» текста — все это движется в ритме перехода от «жизни» к ясному высказыванию на немецком языке (стенографическая скоропись опосредует и служит для того, чтобы переносить или истощать мужественность и силу главного героя); сексуальность Шмитта и его политическая и публичная ангажированность (здесь я главным образом имею в виду его грандиозную переписку, а также сотни выступлений по всей Германии и  Европе14) инвестированы, незримо «привнесены» в тексты и книги Шмитта благодаря его скорописи. Я хотел бы вкратце описать три характеристики архивов, которые делают их редкими, возможно, даже уникальными. Третья из  них, о  которой я скажу больше и  которую проиллюстрирую некоторыми документами из архива, навсегда останется недостаточно проясненной, в чем-то на грани банальности. Шмиттовское документирование (предварительное чтение и переписывание цитат; использование древнегреческого, французского, английского, латыни и испанского; его этимологическая работа, использование больших словарей и тезаурусов; отслеживание последних, только что опубликованных текстов на разных языках; внимательное чтение немецкой и английской прессы и т. д.) дает особое вдохновение и возможность, пользуясь этим материалом, писать совершенно новые и совершенно разные тексты. Каждое досье, которое собирает Шмитт, — это в потенции будущий новый текст. Другой аспект, как я уже сказал, — следствие долгой жизни Шмитта, целиком посвященной письму. Этот архив опрокидывает несущие конструкции так называемой генетики текстов, попытки найти новые элементы для интерпретации уже опубликованных текстов путем реконструкции рукописей. В  архиве находится минимальное число рукописей шмиттовских книг, но есть внесенные им изменения и исправления уже опубликованных книг с отмеченными точными датами этих изменений и комментариев. Опубликованные книги, часто в нескольких экземплярах, возвращаются обратно к Шмитту, чтобы он мог снова расчленить их и деконструировать при помощи своей скорописи. Третья определяющая характеристика или третий секрет шмиттовского архива — это его жена. Не «жены» или «женщины» во  множественном числе, не  официальная первая жена (Павла Доротич), не третья, Анни Штанд, работавшая служан-

кой в доме Шмиттов в течение нескольких десятилетий, но его вторая законная жена. Кажется, мое построение в таком виде, в  каком оно представляется здесь, в  конечном счете продиктовано ролью Душки Тодорович, до сих пор не раскрытым секретом ее влияния и выполняемого ею «перевода» Шмитта (как беспорядка) в  Шмитта (порядка). «Жена» действительно могла бы быть идеальным актором тайной шмиттовской скорописи. Причин несколько: жена говорит и  пишет на  языке, который для Шмитта — тайна15; все главные работы Шмитта были написаны при ее жизни и в период их брака (книга «Номос земли» вышла за несколько дней до ее смерти, и Шмитт посвятил её ей16); политическая ангажированность Шмитта могла  бы быть «прочитана» как замещение его сексуальных приключений, и  может быть, такое прочтение должно было  бы учитывать существование и значение этой женщины17. Душка Тодорович появляется как еще одна возможная «студентка» Шмитта (она изучает философию в Бонне, ей было двадцать лет, когда она с ним познакомилась), но невероятно быстро оказывается, что она — его «счастливый случай». Она работает в качестве переводчика, и ее незамедлительно инициируют в главную тайну и главное табу Шмитта — она переводит с сербского или хорватского некоторые документы, вероятно свидетельства о рождении, а также документы, относящиеся к разводу с Павлой Доротич18. Она родом из крестьян (в противоположность фальшивой графине Кари), сексуально непривлекательная для Шмитта

14. Две больших папки, наполненных газетными вырезками из лекций Шмитта в Германии, отмечены RW 265–18895 и RW 265–20105. В апреле 1930 года Шмитт выступает перед аудиторией из семисот человек.

15. Шмитты несколько раз вместе ездили в Югославию: в 1923 году во время университетских каникул, сразу после первой проведенной вместе ночи; в 1925 году они ездили в Далмацию, где Шмитт написал свой знаменитый текст об иллирийцах; в апреле 1935 года состоялась поездка, о который на сегодняшний день нам ничего неизвестно, кроме того, что среди прочего они побывали в Загребе. 16. Посвящение подклеено к  личному шмиттовскому экземпляру «Номоса» (RW  265–20805), но никогда больше не появлялось в последующем издании «Номоса», когда издательство Greven было поглощено Dunck‑ er & Humblot. «Посвящение „Номоса земли“ Душке Шмитт: 16 ноября 1950 года в Гейдельберге: / Несмотря на бомбы и Моргентау / Несмотря на террор и украденных героев / Несмотря на автоматы и предательства / Несмотря на Нюремберг и колючую проволоку / Несмотря на все это, эта книга родилась / И благословение расцвело из проклятия. / 16 ноября, 1950 г. в Гейдельберге / Дано Душке». 17. Из-за того что дневники Шмитта не расшифрованы, совершенно неизвестно, прекратились ли у Шмитта романы во время Третьего рейха. При чтении биографии, написанной Мерингом, кажется, что политическая ангажированность замещает у Шмитта романы с другими женщинами. 18. В письме Шмитту от 1924 года Фейхтвангер сообщает, что Душка получила права на перевод работы Ранке Die serbische Revolution. Aus serbischen Pa‑ pieren und Mittheilungen (Гамбург, 1829 год).

106



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Петар Боянич •

107

и всегда больна, тем самым представляя для него постоянную опасность19. В завершение обрисую три тайны или три двусмысленности, которые еще предстоит и, возможно, никогда не удастся решить. Первая тайна — весьма распространенная сегодня (в особенности среди ближайших соратников Шмитта) бессмысленная уверенность в том, что предположительный антисемитизм фрау Тодорович оказывает влияние, направляет и определяет фобии и антиеврейскую истерию Шмитта. Возможно, это свидетельство исходит от Анни Штанд и приобретает совершенно новый смысл благодаря Эрнесту Хисмерту (Ernest Hismert). После Ноака и Томиссена мы встречаем ту же самую гипотезу у последнего биографа — Меринга20. Я подчеркиваю, что в архиве нет доказательства или указания на это, так что подобная инсинуация действительно ведет к  предположению об  особой роли, которую Душка Тодорович играет в активизации его политической жизни в 1933 году. Второй секрет касается особенно опасной, а  для Шмитта и  крайне компрометирующий деятельности, которую Душка Тодорович ведет во время войны. Речь идет о ее поездках в Загреб и контактах с тамошним правительством с целью освобождения из плена некоторых людей21 (названия лагерей не упоминаются). В архиве есть лишь две небольших записных книж-

19. Душка умрет от рака груди в больнице Гейдельбергского университета после нескольких неудачных операций. В 1949 и 1950 годах она и Шмитт практически все время вместе в Гейдельберге, тогда как Анима, их дочь, которая в том же возрасте умрет от той же болезни, что и ее мать (Шмитт переживет и ее тоже), находится в Клоппенбурге. Анима каждый день посылает ей открытки с религиозными мотивами, обычно они начинаются со слов «Дорогая мамочка» (Liebste Mamica). Незадолго до ее смерти сестра Ангелина пишет: «Дорогая Душка, действительно ли твоя болезнь неизлечима?» (9 сентября 1950 года). «Во время войны ты многое сделала для своей страны, я бы хотела, чтобы ты могла увидеть ее снова» (28 ноября 1950 года). Ее отец Васо Тодорович диктует следующие слова: «Найди утешение в своей болезни; это судьба всех нас живущих — окончить свою жизнь, это не только твоя судьба, но разные люди страдают от одной и той же судьбы» (Tommissen Anex RW 579–934). 20. Меринг дважды упоминает антисемитизм Душки. Первый раз в совершенно риторическом ключе (когда реконструирует события весны 1933 года в  жизни Шмитта: «Душка тоже высказывается антисемитски» [Auch Duška äusserst sich antisemitisch]; P. 308), а  второй раз, когда говорит о разведенных родителях Душки, матери, жившей в Аграме, и утверждает, что большое еврейское сообщество Аграмае (Загреб) якобы настроило Душку против себя и привило ей нетерпимость, когда она была еще совсем молода. См.: Mehring R. Carl Schmitt: Aufstieg und Fall. P. 620–621. 21. Меринг преждевременно говорит об освобождении ее брата. Ее брат нигде не упоминается. См.: Ibid. P. 411–412.

108

• Логос

№5

[89] 2012 •

ки (Taschen Сalendar, или Merkbuch) за 1942 год, по которым мы можем реконструировать ее передвижения22. Проследим за передвижениями Душки Тодорович в 1942 году: Иоанн Креститель; 2 января, окорок, гости. 23 января, пятница, 19.30, игра. 27 января, Св. Сава. 20 февраля, пятница, 19.30, Parteiversammlung. 22  февраля, концерт Караяна. 24  февраля, Partei. 27  февраля, фрау Ингер. 12  марта, Сика. 17  апреля, Загреб. 18 апреля, Беловар. 22 апреля, Слатина. 24 апреля, Виснич. 29 апреля, Дарувар. 4 мая, в 12 часов, в Загребе. 5 мая, в 11 часов, генерал Комнот [нрзб.]. 6 мая, министр Лоркович. 7 мая, поездка в Беловар. 9 мая, господин Петрович. 10 мая, Загреб. 11 мая, Лоркович, Anrufen Стипетич, генерал. 13 мая, Лоркович. 15 мая, Вена. 16 мая, Берлин. 25 мая, Попиц. 4 июня, Сика, Сава. 14 января в Сике с Анимой, вечером проф. Сменд. 15 января лекция Гелена [Арнольд Гелен].

Шмитт был соруководителем и  соконсультантом Лорковича на  защите его докторской диссертации в  1930  году в  Берлине (его научным руководителем был Виктор Брунс, а диссертация называлась «Создание сербо-хорватско-словенского государства»). Однако Шмитт крайне сдержанно относится к расистской диссертации Лорковича, которую будущий министр внутренних дел в правительстве Павелича написал, будучи хорватским эмигрантом в Берлине23. Действительно  ли эти письма, полученные Шмиттами несколько месяцев спустя, относятся к поездке Душки Тодорович в Загреб? Некий Радован Симунович пишет Шмиттам по-сербски 3 декабря 1943 года24: Дорогие мадам и профессор. Наконец я тоже получил возможность вздохнуть свободным воздухом, свободно передвигаться, испытал чувство безопасности — короче говоря, переродился. Мое счастье было бы полным, если бы я был дома, то есть у себя на родине, но я твердо верю, что придет день, когда я встречусь с родителями, семьей, товарищами и друзьями. Как только я выбрался, то сразу узнал, что вы были крестными Майстору и Милке. Надеюсь, что после моего перерождения мне тоже позволительно называть вас моими крестными. Так что, дорогие крестные, чтобы начать благодарить вас за вашу настойчивость и оказанные мне услуги, я могу только взять на себя 22. RW 265–20827; RW 265–19741. 23. RW 265–21436. 24. В момент написания письма этот человек находится в Вене в резиденции Клишкович (42, Praterstrasse) (RW  265–15177).

• Петар Боянич •

109

смелость называть вас моими крестными и числить себя среди ваших родственников и друзей. Жизнь в  лагере была очень тяжелой. Психологическое выживание и борьба были гораздо труднее, чем сам труд с плохим питанием. В этом хаосе несчастья и боли часто я переживал заново всю свою жизнь и вспоминал приятные и неприятные моменты. Все трудности в моей жизни до лагеря казались пустяками и ерундой; в действительности это была счастливая жизнь в сравнении с нынешней. Жизнь там такова, что из нее нет логичного выхода. Существовала только надежда. В этой надежде вы, мадам, были единственным человеком, на  которого я рассчитывал и  которому доверял. Вы были источником света моего освобождения, и это помогало держаться. Это вас, мадам, и  вас, профессор, я обязан поблагодарить за мое второе рождение. Это вас я должен благодарить за то, что приехал в Германию и что теперь живу с моей Кисой, Майстором и Милкой. Мы оказались на чужбине, но в то же время как будто дома. Моя семья сообщает, что вы навестите нас на  Рождество, чему я очень рад, потому что смогу лично поблагодарить вас за ваши усилия, заботу и труд по моему освобождению. По этому случаю у меня будет много времени, чтобы рассказать вам о жизни в лагере в течение 15 месяцев. Я пережил много страданий на этой войне, и мне еще, возможно, предстоит пережить тяжелые моменты, так что я могу понять ваши собственные утраты и боль, которую вам принесла эта страшная война. Но, уповая на Бога, давайте надеяться, что преодолеем трудности и выйдем из них живыми в конце войны, когда смогут возобновиться нормальная жизнь и работа. Мы очень беспокоимся, что с  вами могло что-то произойти во время последних бомбардировок, и просим вас написать нам. Еще раз от всего сердца благодарю вас за все, что вы для меня сделали, и передаю вам благодарность от моих родителей, Кисы, Майстора и Милки.

Пока вы живы и здоровы, все остальное можно построить заново. Не знали, что ваша вилла была разрушена и что вы больше там не живете, но Господь спас вас за все благие дела, которые вы совершили. Всего несколько дней назад к нам приезжала женщина из Шевицы, она рассказала о вас столько хорошего, о том, как вы их приняли и приютили, она говорила, что у вас там был как будто рай, мы столько о вас говорили и думали. Здесь много женщин-работниц, которые туда ездят, а когда возвращаются, не могут наговориться о том, как все было замечательно, прекрасно и хорошо, им нравится порядок, они даже учат немецкий и говорят, что получают все по талонам, даже мармелад, об этом они больше всего говорят, все, что они знали, — это полента, а мармелада они не ели, они такие самоуверенные, когда возвращаются, главным образом по  причине болезни, но  им нравятся порядок и дисциплина. У нас квартировал молодой лейтенант из Галле, он нам очень понравился, он всегда был здесь на праздниках, но сейчас съехал, и мы по нему скучаем. Никола любил с ним разговаривать, и я тоже, и даже бабушка поговорила с ним по-немецки. Он учил хорватский, а мы — немецкий, вы можете гордиться вашими солдатами, они всегда такие милые, вежливые, аккуратные, с такой строгой дисциплиной, а это так далеко от их родины. Здесь их осталось мало, приехали новые, старые уехали. Теперь у нас живет полковник, две бабушкины комнаты на нижнем этаже заняты, и она живет в маленькой. Анима, должно быть, хорошая и красивая девушка, она, наверно, столько всего изучает, мы с такой любовью ее вспоминаем, особенно дядя Никола, который говорит о том, как носил ее на плечах, теперь не уверен, что смог бы, она теперь больше и тяжелее, да сделает Господь так, чтобы война кончилась и мы бы все встретились. Вы такие же полные, как были? Мать говорит, чтобы я и для нее оставил место что-то написать, мы все были так рады получить ваше письмо, все его читали, и тот день был для нас святой. Мы часто вас вспоминаем, думаем, как вы, а мы такие же, как всегда, слава Господу, мы в порядке, Никола весь в делах, я всегда одна, никого из прежней толпы здесь больше нет, Динцеш в Загребе. Где-то год назад я написала вам длинное письмо, не знаю, получили ли вы его, вы о нем не говорили нигде. Мы все время спрашиваем, не едет ли кто в Берлин, чтобы мы могли передать печенья. В следующий раз пришлите нам ее фотографию, на ту, что в рамке, мы смотрим каждый день, и мой Никола, когда приходит какой-нибудь немец, говорит, что это маленькая немецкая девочка. Наша девочка тоже была в Германии. Она не может на нее нахвалиться, все, кто оттуда приезжают, говорят о порядке. Все  ли родственники Карла и  его родители живы и  здоровы? Будут ли у вас в этом году на Рождество гости? Мои дорогие Душанка, Анима и Карл, посылаем вам нашу любовь и поцелуи Аниме и Душанке от Ольги.

Передаю привет ото всех. С уважением, Рада Симунович.

Спустя полтора месяца (17  января 1944  года) Шмитты получили письмо от  близкого родственника Душки Тодорович из Хорватии25: Мои дорогие Душка, Карл и Анима! Мы получили ваше дорогое, долгожданное письмо от 2 января и сразу же отвечаем. Хотя мы ленивы, когда дело доходит до письма, мы очень, очень много о  вас думаем, молимся за  вас за  то, что спасли нам жизнь. 25. RW 265–16658.

110

• Логос

№5

[89] 2012 •



• Петар Боянич •

111

рения «Без плача», в особенности последнюю строфу28. С Хайди мы пошли на  выставку современного искусства; она была очень скромная. Внезапно у меня возникло жгучее желание увидеть в кабинете, как в прошлые годы, бесценные картины Жиля, Нольде и Нэя (24 октября, 1945). Мой дорогой Карл, сегодня из Плеттенберга пришло письмо с печальной новостью о том, что наш дорогой отец умер 6 ноября в 1.30 утра (5 ноября, 1945). Анима очень хорошо учится в школе. В нее приезжали пожилой господин из Олденбурга и английский офицер. Анима должна была рассказать историю по-английски. После этого этот господин стал расспрашивать о  тебе. Анима была счастлива. На Западе будут очень удивлены, когда узнают, что ты под арестом. Надеюсь, что тебя вскоре отпустят и мы проведем Рождество вместе. Анима написала 13 декабря длинное и милое письмо. Она писала: мне очень больно от того, что наш папа арестован. Я много за него молюсь и всей душой надеюсь, что наш дорогой Господь все изменит и что все будет хорошо (28 ноября, 1945). Православное Рождество тоже прошло; видела хороший сон — снилась сестра… Было так празднично, и сон доставил мне счастье. У меня было такое чувство, что сестра до сих пор жива, и я надеюсь, что вскоре получу новости из Югославии (11 января, 1946). Недавно я случайно встретила местного чиновники, и  он сказал, где теперь находится наша библиотека. Он говорил о твоей библиотеке с профессором Левенштайном. Профессор Левенштайн заверил его, что нет никаких сомнений в том, что ты получишь свою библиотеку обратно (17 января, 1946). У меня был урок русского с  госпожой Фриденберг. Она — прилежная ученица и  находит, что русский — красивый язык. Она передает свои самые теплые пожелания. В воскресенье у них дома концерт, и я пойду на него. Они ждут гостя из России, я нужна им в качестве переводчика (25 января, 1941) [так написано в письме, но дата, вероятно, 1946 год]. Русский полковник тоже был там со своей женой, он хорошо знает Югославию; он также знает генерала Авшича из югославской делегации в Берлине. Схожу к этому генералу, как только пойму, как к нему подступиться. Возможно, смогу что-нибудь выяснить об Иво Андриче (28 января, 1946). Рано утром я пошла с Анни к Панкофф. Встретилась с сербским генералом. Он был очень приветлив и отослал меня к их законному представителю доктору Микашичу. У  меня вышел с  ним очень интересный разговор часа на  полтора. Он лично знает его превосходительство Андрича и то, что Андрич сейчас

Моя дорогая Душанка, Карл и Анима. Прошло много времени с тех пор, как вы нам писали, но восемь дней назад к нам приезжала Савета из Шевица и рассказала нам, что навещала вас, рассказала все подробности, вообразите наше удивление, я была поражена тем, что она дома с мая и до сих пор не заехала. Она говорит, что нашла своего мальчика в Загребе, он написал ей и прислал фотографию, ходит в школу, здоров, что у него учитель Рибар, и она вам бесконечно благодарна за доброту. Дорогая Душанка, мы все тоже от  всего сердца благодарим тебя за то, что спасла нас от страшной опасности и смерти, да убережет тебя Бог ото всех зол, дай тебе Бог здоровья. У нас так и нет вестей от Ангелины, не знаю, в Беловаре ли они, папа давно туда не ездил, ездить сейчас трудно, есть ли у тебя вести от матери? Здесь все ужасно дорого: яйца по 50 динаров штука, килограмм говядины — 280. У меня все по-прежнему, больше всего мне повезло со здоровьем, так что со мной все хорошо, я только хочу, чтобы вы приехали, пока я еще жива, чтобы мы могли обо всем поговорить. Передавайте мои наилучшие пожелания вашему мужу, поцелуйте за меня Аниму много раз, искренне ваша, с любовью, ваша тетя.

Третий секрет  — переписка Шмиттов во  время заключения Шмитта в Берлине и Нюремберге. Ее публикация, конечно, породит новую дилемму, связанную с родством тюремной камеры и архива. Дома все хорошо (9 октября 1945 года). Дорогой Карл, сегодня две недели, как ты отлучен от дома: надеюсь, ты скоро вернешься. Уже восемь дней я ищу способ написать о нашей дочери Аниме и о дедушке26. У меня нет новостей о моих югославских родственниках. Я слышала, что профессор Квинси Райт сейчас в Берлине, жаль, что ты не можешь с ним повидаться. Ты давно этого хотел. Я сейчас учу английский; беру уроки по вторникам и пятницам. После этого уроки дают Аниме и Марлезе; мы все очень прилежны в наших занятиях… Сегодня четверг, я оставлю для тебя передачу, в которой гренки, колбаса и немного маргарина. Две кисти винограда, десять яблок, двадцать орехов из сада… Обнимаю, до субботы (10 октября, 1945). Дорогой Карл, сегодня я была в  Далеме. Был волшебный осенний день. Я проходила мимо нашего разрушенного дома27 и,  переполненная любовью, преклонила колени перед пепелищем. Моей душе было так радостно, что я прошла через парк, напевая, и декламировала строчки из поэмы Божича, из стихотво-

26. Речь об Иоханне Шмитте, отце Карла. 27. 23 августа 1943 года на дом Шмитта упала бомба.

28. Шестая строфа стихотворения Милутина Божича «Без крика»: «И когда мы раскопаем пепел мечты, / Давние дни будут упомянуты в словах: / Мы услышим веселость огня, / Как человек из дома, возвращающийся с охоты / С песней, с которой уходил в горы».

112



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Петар Боянич •

113

в Белграде, зарабатывает на жизнь письмом и здоров. Он опубликовал новый сборник рассказов о Боснии, который я бы хотела прочесть. Я была очень рада возможности предать привет ему, а также моему кузену профессору Бубичу (1 марта, 1946). Я часто думаю о  прекрасной строчке Божича: «Прелестью ночных сновидений облегчи им тяжелый день» [Mit der Lieblichkeit der nächtlichen Träume erleichte ihnen den schweren Tag] (13 апреля, 1946). Сегодня днем заходила госпожа Урлих и  передала письмо от госпожи Самич от 26 января 1946 года. Мой отец жив и здоров. Сестра провела осень с семьей с Капеле и тоже здорова. Клишкович, Сика, Рада и Иванка все вместе в Лачараке. Малышка Елена растет здоровой. Сава по-прежнему меняет работы29 (5 апреля, 1946). Мы должны иметь терпение и придерживаться пословицы: Tout ce qui arrive est adorable30 (8 сентября, 1946). Завтра операция, и поэтому я еду на два-три дня в «Восточный санаторий» (27 сентября, 1946). Сегодня большой праздник, в церкви благословили фрукты… поэтому, сокровище моё [Schatz], должна остановиться. Спокойной ночи. До скорой и радостной встречи, искренне твоя Душка (13 августа, 1946)31. Перевод с английского Дмитрия Кралечкина

29. Сава Клишкович, аспирант Шмитта из его берлинского периода и близкий друг во время и после войны. 30. Это цитата из Леона Блуа, которую часто повторяют Шмитты, любимый лозунг их дома: «Все, что случается, благословенно». 31. RW 265- (13755–13825).

114

• Логос

№5

[89] 2012 •

Политический децизионизм1 Карл Лёвит

В той же мере, в какой ухудшается раса, действие принимает характер решения. Эрнст Юнгер. Листья и камни

К

ОГДА такой умный и  влиятельный на  практике теоретик государственного права, как статский советник Карл Шмитт, высказывается по вопросу, что такое политическое, то цель и влияние его размышлений выходят далеко за пределы его профессиональной области. Сочинение «Понятие политического»2, в котором Шмитт рассматривает этот вопрос, во всей его широте можно понять лишь в контексте тематически связанной с ним речи об уже ушедшей «эпохе нейтрализации и деполитизации» и двух ранних сочинений — «Политического романтизма» и «Политической теологии»3. Ведь его собственное понятие особой сущности политики в целом характеризуется тем, что, во‑первых, это понятие, полемизирующее с понятием романтическим, а во‑вторых, это секуляризованное понятие, дополнительное к теологическому понятию политики. Основной характеристикой политического романтизма, особенно Адама Мюллера, является у Шмитта иронический окказионализм, а основным понятием, каким он характеризует политическую теологию, особенно Доносо Кортеса, служит децизионизм. Мы покажем, что антиромантический и нетеологический деци1. Перевод выполнен по  изданию: © Löwith K. Politischer Dezisionismus (C. Schmitt) // Internationale Zeitschrift für Theorie des Rechts. 9. Jg. 1935. H. 2. S. 101–123 (перепечатано в  кн.: Idem. Der Mensch inmitten der Geschichte. Stuttgart, 1990. S. 19–48). 2. Это сочинение впервые было опубликовано в  1927  году в  Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik, затем вторым изданием, вместе с речью об «Эпохе нейтрализаций и деполитизации», в 1932 году и последний раз третьим изданием в 1933 году. Если не указано иное, цитаты приводятся по второму изданию. 3. Оба сочинения цитируются по второму изданию.

• Карл Лёвит •

115

зионизм Шмитта сам представляет собой лишь изнанку его поступков в зависимости от случая и обстоятельств. Рассуждения Шмитта являются «полемическими» по сути, то  есть они не  просто критикуют нечто в  целях разъяснения собственной позиции, но  их собственная «правильность» зиждется целиком и полностью на том, против чего они направлены. Его противник — либеральное государство XIX века, неполитический характер которого Шмитт понимает в контексте общей тенденции современной эпохи к  деполитизации4. Поскольку  же эта тенденция к  деполитизации государства, осуществляемая преимущественно средствами экономики и  техники, стремится найти политически нейтральную почву, постольку Шмитт характеризует ее вместе с тем как тенденцию к  нейтрализации. Эта нейтрализация политически определяющих различий и уход от их разрешения развилась начиная с эмансипации третьего сословия и образования буржуазной демократии и затем ее дальнейшего превращения в массовую демократию до решающего момента, когда она переходит в свою противоположность — в тотальную политизацию всех жизненных сфер, даже тех, что казались самыми нейтральными. Так, в марксистской России возникло государство рабочих «гораздо более государственническое, нежели государство абсолютного монарха», в фашистской Италии — корпоративное государство, которое помимо национального труда нормирует также и dopolavoro5, и всю духовную жизнь, а в национал-социалистической Германии — сплошь организованное государство, которое даже ту область жизни, что до сих пор оставалась частной, политизирует посредством расовых законов и т. д. Однако негативную предпосылку этой политизации Шмитт видит в «духовном ничто», наступившем в конце эпохи нейтрализаций6. Это состояние при переходе к XX веку могло быть только «временным», а «окончательный смысл» нашей так называемой технической эпохи обнаружится лишь тогда, «когда выяснится, какая разновидность политики обладает достаточной силой, чтобы овладеть новой техникой, и какие подлинные группировки 4. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien. Berlin: Duncker & Humblot, 1963. S. 74 f. 5. Ит. «свободное время». — Прим. пер. 6. «Предшествовавшее нам поколение немцев был охвачено настроением культурного заката, которое проявилось еще до мировой войны, не дожидаясь краха 1918 года и „Заката Европы“ Шпенглера. У Эрнста Трельча, Макса Вебера и Вальтера Ратенау встречается множество проявлений подобного настроения. После того как сначала абстрагировались от религии и теологии, затем от метафизики и государства, теперь, казалось, абстрагируются от всего культурного вообще, достигнув нейтральности культурной смерти». См.: Ibid. S. 78 f.

116

• Логос

№5

[89] 2012 •

друзей и врагов вырастут на новой почве»7. Тем не менее позиция Шмитта не в том, будто такое новое перемещение политики в центр означает, что вместо традиционных «духовных сфер», в которых европейский человек в последние четыре века находил «центр своего человеческого бытия», теперь центральной областью становится политика и превращается в «субстанцию» государства8. Хотя в  течение последних четырех веков духовный центр человеческого бытия сдвигался четырежды — от теологии к метафизике и от гуманистической морали к экономике, а тем самым изменялся и смысл всех специфических понятий9, но свою «действительность и силу» государство получает также «из соответствующей центральной области, поскольку основополагающие спорные темы при группировке по принципу „друг–враг“ определяются вместе с тем в зависимости от основополагающей предметной области»10. Однако само политическое вообще не выделяется в особую предметную область и потому никогда не может быть центральной областью11. Но Шмитт при этом не говорит, какая именно предметная область становится основополагающей для нашего времени. Он лишь показывает последовательность исторических этапов в последние четыре века, приходя к тому негативному выводу, что центральная область жизни принципиально не может быть нейтральной, но не объясняя, из какой области тотальное государство XX века получает свою духовную силу и действительность — если только это не «миф XX века». Хотя в одном месте12 Шмитт отличает «интеллектуальную музыку, сопровождающую политические программы», от «иррациональности» политического мифа, который возникает из «политической активности» в связи с «действительной войной», однако помимо того, что остается романтически неясным, в чем же заключается эта «действительная», истинная и подлинная война13, в «Понятии политического» нет также никаких указаний на некий новый миф как духовное основание политической активности в эпоху модерна. В рамках этой исторической конструкции, опирающейся на Дж. Вико и О. Конта, Шмитт наделяет романтизм особой ролью. Ведь при нем происходит проблематичный переход от XVIII к XIX веку, то есть от господства гуманитарной морали к господству технической экономики. «В действительности романтизм 7. Schmitt C. Der Begriff des Politischen… S. 80. 8. Ibid. S. 27. 9. Ibid. S. 58, 72 ff. 10. Ibid. S. 73. 11. Ibid. S. 14, 26. 12. Idem. Politische Romantik. Munich; Leipzig: Duncker & Humblot, 1919. S. 225. 13. Об этом см.: Ibid. S. 132 f.

• Карл Лёвит •

117

XIX  века означает… лишь промежуточную ступень эстетического между морализмом XVIII и экономизмом XIX века, лишь пе-

реход, осуществлявшийся посредством эстетизации всех духовных областей, причем очень легко и успешно. Ведь путь от метафизического и морального к экономическому проходит через эстетическое»14. Таким образом, такая эстетизация всех областей жизни означает лишь прелюдию к радикальной нейтрализации, которая затем свершилась средствами экономики и техники. Носителем романтического движения была новая буржуазия. «Ее эпоха начинается в  XVIII веке; в 1789 году с помощью революционного насилия она восторжествовала над монархией, дворянством и церковью; в июне 1848 года она оказалась уже по другую сторону баррикад, обороняясь от революционного пролетариата»15. С этим романтизмом и его велеречивым политическим провозвестником Адамом Мюллером, создателем тотальной теории государства, Шмитт, несомненно, сроден, и его сочувственная критика очень хорошо объясняет то, «насколько вообще немецкий романтизм, от которого вроде еще недавно собирались избавиться, представляет собой неисчерпаемый резервуар, источник духа для всех, кто мыслит сегодня без пошлой „точности“»16. Согласно шмиттовскому анализу, романтиков вообще характеризует то, что для них все может стать центром духовной жизни, поскольку в их собственном существовании нет центральной точки. Центральным для настоящего романтика всегда является лишь его одухотворенное и ироническое, но в принципе не имеющее опоры Я. «Отдельный, изолированный и эмансипированный индивид становится в либеральном буржуазном мире… последней инстанцией, абсолютом»17. Но этот его собственный абсолют при отсутствии содержательного мира сам — абсолютное ничто18. Однако от  этой изоляции и  приватизации человеческого существования, доведенной до  предела, остается лишь один шаг до  полной противоположности — до радикальной зависимости от общества, будь

то привязанность к общности католической церкви или к национальной политике, которая в таком случае сама становится своеобразным случаем религиозности19. Однако пока романтик остается романтиком, весь мир превращается для него просто в повод, возможность или occasio и, выражаясь романтически, в «средство», «стимул» и «эластическую точку» для продуктивной деятельности его иронического, интриганского Я. Это романтическое понятие occasio отрицает, подобно шмиттовскому понятию решения, «всякую привязку к норме»20. Подлинная форма романтической речи — не приказ или какое-то аподиктическое высказывание, а «вечный разговор», порой увлекательная речь без определенного начала и  цели. Романтик смешивает все категории, он неспособен к  однозначному различению и неоспоримому решению21. Политический романтизм — лишь псевдополитический, поскольку не обладает моральной серьезностью и политической энергией. Однако поскольку ход человеческих вещей всегда определяют решительные люди, то применительно к бессодержательной нерешительности романтизма это означает, что он вопреки своей воле обслуживает чужие решения22. Посредством этого романтизма

14. Idem. Der Begriff des Politischen. S. 70; Idem. Politische Romantik. S. 21. 15. Ibid. S. 16, 141. 16. Idem. Theodor Däublers «Nordlicht»: Drei Studien über die Elemente, den Geist und die Aktualität des Werkes. München: Müller, 1916. S. 10 f. 17. Idem. Politische Romantik. S. 141. 18. «Лишь в индивидуалистически разложившемся обществе эстетически производящий субъект мог поместить духовный центр в самого себя, лишь в буржуазном мире, который изолирует индивида в духовном, указывает ему на самого себя и навешивает на него весь груз, который в социальном строе обычно иерархически разделен между различными функциями. В этом обществе частному индивиду предоставлено быть собственным священником. В частном священстве лежит последний корень романтизма и романтических феноменов». См.: Ibid. S. 26.

19. Schmitt C. Politische Romantik. S. 87. 20. «Это — разлагающее понятие, поскольку все, что дает последовательность и  порядок жизни происходящему… несовместимо с  представлением о сугубо окказиональном. Где случайное становится принципом, там возникает значительное превосходство над подобными связями… в философии Мальбранша, например, Бог есть последняя, абсолютная инстанция, а весь мир и все, что в нем происходит, — всего лишь повод для его единственной действенности. Это великолепный образ мира, в котором величие Бога доводится до… фантастических размеров. Эта характерная окказиональная установка может сохраняться, и в то же время на месте Бога как высшей инстанции и определяющего фактора может выступать что-то иное, например государство, народ или даже единичный субъект. Последнее имеет место в романтизме». А первое — в антиромантизме Шмитта! См.: Ibid. S. 22 f. 21. «„Учитель противоположностей“ [под которым подразумевается А. Мюллер] был неспособен увидеть никакую иную противоположность, кроме эстетического контраста. Для него были невозможны ни логические дистинкции, ни моральные суждения, ни политические решения. Для него не существует такого важнейшего источника политической витальности, как вера в право и возмущение по поводу беззакония». См.: Idem. Politische Romantik. S. 177; ср.: Шмитт К. Духовно-историческое положение современного парламентаризма // Шмитт К. Политическая теология. Сборник. М.: КАНОН -Пресс-Ц, 2000. 22. «Несмотря на иронию и парадоксальность, проявляется постоянная зависимость. В самой узкой области своей специфической продуктивности, в лирическом и музыкально-поэтическом, субъективный окказионализм может и находит небольшой островок свободного творчества, однако даже здесь он неосознанно подчиняет себя ближайшей и сильнейшей власти, и его превосходство над настоящим в сугубо окказиональном

118



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Лёвит •

119

Шмитт не в последнюю очередь характеризует самого себя, поскольку его собственный децизионизм также окказионален. Такое «решение» Маркс и  Кьеркегор первыми противопоставили буржуазии и романтическому существованию23. Первая глава «Политической теологии» содержит в конце короткую ссылку на Кьеркегора, тогда как «диктатура в марксистской мысли» подробно и убедительно рассматривается в статье «Духовно-историческое положение современного парламентаризма» (1923, 1926) и в книге «Диктатура. От истоков современной идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы» (1921, 1928). Однако собственной политической теории Шмитта недостает (помимо основополагающей центральной области) не  только метафизики решения, которую он по праву понимает как несущий фундамент «научного» социализма Маркса, но и теологического фундамента, на который опирается выбор Кьеркегора в пользу авторитарного правления24. Поэтому следует спросить: вера во что вообще поддерживает шмиттовское «притязательное, моральное решение»25, если он не верует ни в теологию XVI, ни в метафизику XVII и менее всего — в гуманитарную мораль XVIII  века, но верит лишь в силу решения?26 Шмитт выделяет в Кьеркегоре исключительно кажущуюся апологию «чрезвычайного», поскольку, как гласит первый постулат политической теологии, «суверен есть тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении». В Кьеркегоре его интересует то, что тот ориентируется на  крайний «пограничный», а не на «нормальный случай»; это соответствует якобы некоей «философии конкретной жизни»27. Шмитту все равно, что extremus necessitates casus в  юридическом смысле и  примепонимании претерпевает крайне иронический поворот: все романтическое обслуживает другие, неромантические энергии, а вознесенность над определением и решением превращается в услужливое сопровождение чужих сил и чужих решений». См.: Politische Romantik. S. 228. 23. Прежде всего см.: Кьеркегор С. О  понятии иронии / Пер. А. Коськовой, С. Коськова // Логос. 1993. № 4. С. 176–198; Kierkegaard S. Kritik der Gegenwart / Th. Haecker (Übers.). Innsbruck: Brenner Verlag, 1914; Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. М.: Госполитиздат, 1957. Т. 8. 24. Об этом см.: Kierkegaard S. Das Eine, was not tut, Zeitwende. 3. Jg. 1927. H. 1. 25. Schmitt C. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. Berlin: Duncker & Humblot, 1923. S. 68 f. 26. Такие действительно моральные категории, как верность, внутренняя дисциплина и честь, стали определять политическую мысль Шмитта лишь после его отказа от децизионизма — в его новом сочинении «О трех видах юридического мышления»: Schmitt C. Über die drei Arten des rechtswissenschaftlichen Denkens. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1934. S. 52. 27. См. противоположное высказывание в упомянутом в предыдущей сноске новом сочинении (S. 62), где «конкретная действительность жизненных

120

• Логос

№5

[89] 2012 •

нительно к  политике содержательно не  имеет ничего общего с экзистенциально-религиозным выбором Кьеркегора в пользу «единственно необходимого», поскольку ему нужно только обосновать аномальное право решения как таковое независимо от того, о чем и для чего оно. Авторитет как таковой, который в силу своего авторитета решает по поводу чрезвычайного положения в высоком смысле, подтверждает для него: «Для того чтобы творить право, ему нет нужды иметь право». Auctoritas, non veritas facit legem. Однако политически решающий чрезвычайный случай для него есть война, которая именно как чрезвычайный случай также является «определяющей» и,  следовательно, не  может измеряться ничем иным. Исключение, говорит Шмитт, используя подозрительно романтическое слово, «интереснее» нормального случая28, и  оно не  только подтверждает правило, но и само правило существует только благодаря исключению. Лишь поэтому его интересует Кьеркегор, который, правда, никогда не  стремился оправдать исключение как таковое, когда говорил, что оно объясняет всеобщее и самое себя и, если хотят правильно исследовать всеобщее, нужно лишь найти действительное исключение. Даже помимо того, что Кьеркегор отнюдь не стремился политически рассуждать о политическом чрезвычайном положении 1848 года, а лишь сделал выбор в пользу христианского авторитета, для Шмитта характерно, что в своей цитате из Кьеркегора он самодержавно пропускает место, не вписываемое в его собственную мысль, где говорится: «оправданное исключение примиряется во всеобщем», «всеобщее принципиально полемично в отношении исключения» (курсив мой. — К. Л.), тогда как Шмитт, наоборот, полемически использует исключение против всеобщего. Сам Кьеркегор отнюдь не отказывался мыслить нормальное и всеобщее, но всего-навсего стремился мыслить его не «поверхностно», а с «энергичной страстью», и исключение оправдано для него лишь в его сопряженности со всеобщим. Его «одиночка» должен именно показать, кем может быть «всякий». Чтобы не обманывать самого себя, «он превращает единичное во всеобщее». Он «приходит на помощь одиночке, придавая ему значение всеобщего», ибо «всеобщее для исключения — строгий хозяин и судья»29. Таким образом, Кьеркегор не возвышает исключение и пограничный случай просто над правилом и нормальным случаем, а осознанно различает между простой посредственностью и тем, что отношений», наоборот, должна схватываться естественными понятиями порядка, которые ориентируются на нормальную ситуацию. 28. Шмитт К. Политическая теология. C. 29. 29. Кьеркегор С. Или-или. СП б., 2011.

• Карл Лёвит •

121

является мерой человеческого бытия, и вечным критерием для него здесь были притязания христианства. Однако применительно к  проблеме решения речь о  политической теологии заходит потому, что чрезвычайное положение, решение о котором должен принимать суверен, имеет «для юриспруденции значение, аналогичное значению чуда для теологии»30. Шмитт стремится показать, что все юридические понятия, служащие выражением суверенного решения, властных полномочий и господства, представляют собой секуляризированные понятия, которые не только в языковом отношении указывают на теологические представления, но и выросли из них по сути. Только с господством современной демократии, естественно-научного мышления и экономической науки, мыслящей в  естественно-научных категориях, децизионистское мышление с его апофеозом в единоличной воле было заменено верой в  анонимные законы естественно-научного типа. Система современной демократии, понятая теологически, является политическим выражением избавленной от чудес и догм научности, которая зиждется на человеческом разуме31. Ведь «метафизическая картина мира определенной эпохи имеет ту же структуру, что и представляющаяся этой эпохе очевидной форма политической организации. Установление этого тождества и есть социология понятия суверенитета. Она доказывает, что… метафизика — наиболее ясное и интенсивное выражение эпохи». Однако такого самого ясного выражения у самого Шмитта найти невозможно, поскольку, согласно его собственной конструкции истории, у современной тотальности политического отсутствуют прозрачное метафизическое основание и собственная «тема спора», определяющая «предметная область». Вследствие этого лишены аргументативной силы даже его ссылки на «не подлежащее обсуждению решение» в политической теологии контрреволюционных философов-государственников (де Местра, Бональда, Доносо Кортеса). Если они еще в рамках католицизма выступили против политических последствий французской революции, то профанный децизионизм Шмитта оказывается с необходимостью окказиональным, поскольку ему недостает не только теологических и метафизических, но и гуманитарноморальных предпосылок предшествующих столетий. Поэтому его свободно парящее решение, которое не держится ни на чем, кроме себя самого, не просто стоит перед признаваемой им самим опасностью — даже во всяком значительном политическом движении упустить «покоящееся бытие» из-за «пунктуализации

момента»32, — но с самого начала неизбежно приносится в жертву этой опасности, так как ему присущ окказионализм, пусть и  в  неромантическо-децизионистской форме. То, что отстаивает Шмитт, есть политика суверенного решения, содержание для которого возникает лишь из случайного occasio конкретно данной политической ситуации, а отнюдь не «из силы знания» об изначально правильном и справедливом, как в платоновском понятии сущности политики, из которого возникает порядок дел человеческих33. Шмитт отнюдь не возвращается к «нетронутой, неиспорченной природе» и, более того, оставляет дела человеческие в их состоянии испорченности и решает так или иначе (но обязательно «решает») лишь в пределах этого состояния. Это проявится еще отчетливее при рассмотрении проблематики определяющего для Шмитта основного различения. Шмиттовское изложение контрреволюционной философии государства также начинается с противопоставления романтиков децизионистам, причем первые служат для него классическим примером либеральной нерешительности дискутирующей и ведущей переговоры буржуазии34. Тезис де Местра о том, что tout gouvernement est bon lorsqui’il est établi35, поясняется дальнейшим тезисом: «Причина в том, что решение заключено уже в самом существовании начальствующего авторитета, а ценно решение опять-таки само по себе, ибо как раз в важнейших вещах то, что решение принимается, важнее его содержания»36. Суще-

30. Шмитт К. Политическая теология. C. 57. 31. Там же. С. 65.

32. См.: Предварительное замечание ко 2-му изданию «Политической теологии» (Там же. С. 11–14). 33. Idem. Der Begriff des Politischen. S. 81. 34. «Немецким романтикам свойственно оригинальное представление о  вечном разговоре; Новалис и Адам Мюллер усматривают в нем подлинную реализацию своего духа. Католические философы государства, которых в Германии именуют романтиками, поскольку они были консервативны или реакционны… посчитали  бы, пожалуй, вечный разговор скорее зловеще-комичным продуктом фантазии. Ибо их контрреволюционную философию государства отличает именно сознание того, что эпоха требует решения, и центральное место в их мышлении энергично, доходя до крайних пределов в период между революциями 1789 и 1848 годов, занимает понятие решения. Повсюду, где католическая философия XIX  века высказывается об актуальных духовных вопросах, она в той или иной форме выражает мысль о неизбежности великой альтернативы, которая более не допускает посредничества. Все формулируют великое «или-или», суровость которого скорее напоминает диктатуру, чем вечный разговор» (Шмитт К. Политическая теология. С. 80–81). 35. Фр. «всякое правление хорошо, когда оно установлено». — Прим. пер. 36. В отличие от этого волевого решения, Шмитту представляется, что «судьба демократии в том, чтобы погибнуть из-за проблемы волеобразования». Но одновременно он подчеркивает возможную конформность демократии и диктатуры — в большевизме и фашизме — в общем отличии

122



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Лёвит •

123

ственно, что «решение не перепроверяется никакой более высокой инстанцией». И «подобно тому, как революционный радикализм в пролетарской революции 1848 года бесконечно глубже и последовательнее, чем во время революции третьего сословия 1789 года, так же и в контрреволюционной философии государства усилилась интенсивность решения. Только так можно понять процесс развития от де Местра к Доносо Кортесу — от легитимности к диктатуре»37. Диктаторское решение есть крайняя противоположность романтической беседы и  парламентской дискуссии38. Однако когда Шмитт в предварительном замечании к своему сочинению о парламентаризме пророчествует о конце эпохи дискуссий, а, с другой стороны, с оглядкой на собственную статью выражает «пессимистические догадки» и  «опасения», что «содержательное обсуждение политических понятий» встретит мало интереса и понимания, то его следует спросить, не сам ли он своим сочинением превосходно поспособствовал тому, что «строго научное рассмотрение, не эксплуатирующееся в партийной политике и не оказывающее никому пропагандистских услуг», сегодня действительно стало «анахронизмом». Шмитт не замечает того, что может существовать и существовал иной тип политической речи и ответа на нее, нежели так называемая дискуссия, а именно в публичном сообществе греческого полиса и в платоновских диалогах, — поскольку он сам соизмеряет свою полностью полемическую позицию с современной партийной политикой либерального партийного государства и в явном споре с ней «понимает» «политическое как тотальное». В Доносо Кортесе его впечатляет преимущественно «осознаваемое величие духовного наследника великих инквизиторов». Однако в шмиттовском изложении упускается из виду, что Доносо Кортес, как набожный католик, в конечном счете всегда подчинял собственные решения предписаниям папы и  лишь на основании своей ортодоксальной веры был еще и решительным государственным деятелем, который мог полагать, будто решает правильно39. Он видит историческое значение Доносо Кортеса прежде всего в том, что этот государственный деятель, понимая, что эпоха самодержавных королей закончилась, довел свой децизионизм до радикальной логики «политической диктатуры». Его самым серьезным противником являлся уже

не clasa discutidora40, буржуазия, а анархический социализм, как его представлял Прудон, a впоследствии еще радикальнee Бакунин. Однако когда Шмитт говорит в этой связи, что сущность государства тем самым необходимо редуцируется к абсолютному и «созданному из ничего» решению, которое не подлежит оправданию, то тем самым он характеризует собственную позицию, а не позицию Доносо Кортеса, который, будучи христианином, верил, что только Бог, но никак не человек может творить из ничего. Этот активный нигилизм скорее присущ лишь самому Шмитту и родственным ему по духу немецким мыслителям XX века41. Доносо Кортес воспринял бы созданное из ни-

от буржуазного либерализма парламентского государства. См.: Schmitt C. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. S. 37, 64. 37. Шмитт К. Политическая теология. С. 84. 38. Schmitt C. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. S. 13, 61 ff. 39. Ibid. S. 65, 75 (в  связи с  последней очевидностью социалистической веры у Маркса).

40. Исп. «класс, ведущий дискуссии». — Прим. пер. 41. Реалистический «пессимизм» Гоббса, близость к  которому подчеркивал Шмитт (Idem. Der Begriff des Politischen. S. 46 ff), по сравнению с этим современным нигилизмом еще является своего рода прогрессистской верой в возможное ограничение естественного состояния, которое Шмитт, в отличие от Гоббса, одобряет именно как status belli. Современный нигилизм был философски распознан исключительно Ницше, впервые обнаружившим, что современный человек, который уже ни во что не верит и уже не знает, «для чего» он вообще существует, «предпочитает желать ничто, нежели вообще не желать». «Сама воля» «спасется» посредством силы этого нигилизма. Этот активизировавшийся нигилизм характерен и для ранних сочинений Э. Юнгера, на которого Шмитт порою ссылается. В дневнике Юнгера 1929 года «Сердце искателя приключений» встречаются такие фразы: «Вероятно, люди никогда не узнают, для чего существуют, поскольку все так называемые цели могут оказаться лишь отговорками определения, но важно то, что они сущест‑ вуют». «Потому наше время требует одной добродетели прежде всех других: решительности. Важно уметь желать и верить, совершенно независимо от содержания этого желания и веры. В этой ситуации оказываются сегодня сообщества; крайности соприкасаются сильнее, чем когда-либо». «Однако все, что сегодня присутствует в борьбе за знамена и значки, за законы и догмы, за порядки и системы, представляет собой фехтование перед зеркалом. Уже твое отвращение к этим дрязгам… выдает, что ты нуждаешься не в ответах, а в еще более острых вопросах, не в знаменах, а в бойцах, не в порядке, а в бунте, не в системах, а в людях». «Мы с суровым нигилизмом и динамизмом работали годами, и, отказавшись от самого условного фигового листка подлинной постановки вопроса, мы расстреляли XIX  век — нас самих — в пух и прах, и лишь в конце стали смутно проявляться средства и люди XX  века. Мы объявили Европе войну: как добрые европейцы, мы дружно столпились вместе с другими вокруг рулетки, у которой был лишь один-единственный цвет — цвет зеро, благодаря которому банк выигрывает при любых обстоятельствах. Мы, немцы, не оставили Европе никаких шансов проиграть. А поскольку мы не дали шансов проиграть, то, в сущности, мы также не дали ничего выиграть, мы играли против банка его собственным содержимым». «Это позиция, которая позволяет работать. Это примерка по тайному эталонному метру цивилизации, хранящемуся в Париже. Это означает для нас до конца проиграть проигранную войну, означает последовательное осуществление нигилистического акта вплоть до его необходимой точки. Мы давно маршируем к магической нулевой точке,

124



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Лёвит •

125

чего решение как не менее «зловеще-комичное», чем вечную беседу в романтизме. Это нигилистическое основание уже ни к чему не привязанного решения становится совершенно отчетливым в понятии политического42. Если, подобно Шмитту, для определения политического посредством понятия суверенного решения абстрагироваться от всякой центральной предметной области, то в качестве смысла решения логически остается лишь стоящая над всякой предметной областью и  ставящая ее под вопрос война, то есть готовность к ничто, каковым является смерть, понятая как принесение жизни в жертву государству, собственной «предпосылкой» которого тогда будет решающе-политическое. Шмиттовское решение в пользу политического, в отличие от религиозного, метафизического или морального, вообще духовного решения, не является решением в пользу определенной и основополагающей предметной области, но есть не что иное, как решение в пользу решимости — все равно для чего, — поскольку, со своей стороны, она уже является специфической сущностью политического. Однако это формальное решение отрицает именно то, что делает его конкретным и свободным, поскольку к нему относится то, что люди решаются на что-то определенное и навсегда оказываются связанными тем, на что решились. Лишь готовность умереть и убивать43, а не какой-либо порядок которую сможет пройти лишь тот, кто располагает другими невидимыми источниками силы. С тем, что остается, поскольку оно не соизмерятся с  европейским, но  само задает меру, связана наша надежда». Этот убежденный в себе нигилизм солидаризуется у Юнгера с решительным анархизмом, действующим скрытно и в одиночку. «Эта деятельность обрывается в том месте, которое я называю магической нулевой точкой, точкой, которую мы пройдем и в которой одновременно находятся все и ничто». См.: Jünger E. Das abenteuerliche Herz. Aufzeichnungen bei Tag und Nacht. Berlin: Frundsberg-Verlag, 1929. 42. Нейтральный способ речи Шмитта о политическом вообще, подобно речам Кьеркегора об эстетическом и религиозном, порождает иллюзию, будто политическое есть отдельная предметная область, хотя она как раз не должна быть таковой. Однако более глубокая причина этой неопределенности формулировки может заключаться в том, что Шмитт действительно не может указать, где политическое находится у себя дома и где его можно обнаружить, помимо тотальности, оставляющей позади себя всякую определенную предметную область и нейтрализующей все подобным же образом, только в обратном направлении, нежели при деполитизации. Позитивный смысл тотального государства возникает для него лишь из полемического отрицания нейтрального или либерального государства. И потому оно не охватывает, в отличие от государства у Гегеля, «универсально» конкретные моменты гражданского общества, а тотализирует как государство, так и общество с точки зрения политического крайнего случая. См.: Idem. Begriff des Politischen. S. 12. 43. Ibid. S. 20 ff, 34.

126

• Логос

№5

[89] 2012 •

совместной жизни, как это было заложено в первоначальном смысле полиса, оказывается «высшей инстанцией» шмиттовского понятия сущности политики, для которого нормальный случай общежития в публичном сообществе не имеет в виду ничего специфического. Шмитт вводит дефиницию: «Государство по своему дословному смыслу и  историческому развитию есть особый вид состояния народа, которое в решающем случае является определяющим. Потому, в  отличие от  многих мыслимых, индивидуальных состояний, это состояние как таковое. Больше об этом сказать пока ничего нельзя. Все признаки этого представления — состояние и народ — получают смысл благодаря другому признаку политического и становятся непонятными, если сущность политического понимается неверно». Решающим случаем, когда политическое состояние народа становится определяющим для каждого члена народного сообщества, является чрезвычайный случай крайней необходимости, или, как часто говорит Шмитт, политически «крайний случай» войны, которая требует от человека пожертвовать жизнью. Благодаря этой высшей и непреодолимой инстанции, которая затрагивает существование как таковое — то, что человек вообще существует, или его «фактичность», — шмиттовский анализ, подобно хайдеггеровской аналитике Dasein, оказывается неоспоримо защищенным от всякого определения, затрагивающего нечто в политическом Dasein. Тот голый факт, что в войне готовность умирать и убивать является чем-то высшим, дает ему суверенитет над всем, что есть, — по  аналогии с  «превосходством», каким романтический политик обладает благодаря своему принципу occasio44, а либеральный буржуа — благодаря относительности своих многочисленных связей, ни одна из которых не обладает безусловной обязательностью45. Эта политически понятая «свобода-к-смерти» предполагает, что существует множество государств, относящихся друг к другу враждебно. Поэтому основным различием, к  которому, согласно шмиттовской теории решения, можно свести все политические действия и мотивы, является различение врага и друга или, поскольку политический друг не оспаривает твоего бытия, различение собственного и чужого бытия, причем чужое бытие отрицает твое собственное бытие в целом. Однако что означает здесь чужой и собственный «способ бытия» или вообще «бытийное»46, если политическое бытие именно не касается ника44. Schmitt C. Politische Romantik. S. 22. 45. Idem. Der Begriff des Politischen. 3. Aufl. S. 23. 46. Ibid. S. 14, 20, 23, 37.

• Карл Лёвит •

127

кого особого способа бытия среди других, но лишь сохранения собственного и отрицания чужого бытия как такового? И вообще, что такое политическая «экзистенция»? Определяет ли здесь возможность войны существующее по природе различие между чужим и собственным бытием или, наоборот, само различение собственного и чужого бытия впервые возникает из факта действительного решения начать войну? Иными словами, наступает ли политически крайний случай войны из-за того, что есть сущностно различные по способу бытия народы и государства или политические «формы экзистенции», или же они впервые возникают в случае войны, то есть случайно или окказионально, подобно тем крайне напряженным и просто экзистенциальным связям и  разделениям, которые, согласно Шмитту, являются специфическими сущностными признаками политического? Этому второму варианту соответствовал бы, например, факт, что в последней войне турки были «друзьями» Германии, а родственные англичане — ее врагами и что в другой войне могло быть ровно наоборот. Ведь эти фактические «группировки» — понятие либеральной социологии — именно в крайнем случае определяются преимущественно окказиональными союзническими обязательствами, возникающими в исторической ситуации и политической констелляции начала войны, а не из-за сохраняющегося «способа бытия». Формулировки Шмитта примечательно допускают обе возможности толкования. Во  многих местах кажется, что враг «именно» есть просто чужой, другой и «инородный»47, так что в  крайнем случае возможен такой конфликт с  ним, который только сами участники могут разрешить жизнью или смертью, поскольку политический противник не является ни «антагонистом», ни  простым «конкурентом» или «оппонентом в дискуссии»48. Еще отчетливее говорится о войне, что она также есть не просто духовная борьба или символическая схватка, а борьба в смысле «бытийной изначальности», вытекающая из различных способов собственного и чужого бытия. Война следует из враждебности, она лишь крайняя форма «реализации» и «логики» бытийно существующего различения49. Однако, с другой стороны, действительная взаимная враждебность все же выставляется не как природная данность, а как сущностная возможность политического существования, как возможное бытие, а не как определенное природой так-бытие как оно есть и не могущее быть иным. При этом даже без обиняков от47. Ibid. S. 14; 3. Aufl. S. 18. 48. Ibid. S. 16. 49. Ibid. S. 20, 23.

128

• Логос

№5

[89] 2012 •

рицается, что различение друга и врага означает, будто «один определенный народ должен вечно быть другом или врагом другого определенного народа» или будто нейтральность не может быть политически осмысленной, а недопущение войны — политически верным50. Скорее война кажется бессмысленной, если ее смысл соизмеряется не  с  конкретными целями и  благами жизни, а с ее голой предпосылкой — утверждением и сохранением политического существования. Идея справедливой войны, как и всякое моральное оправдание, отвергается Шмиттом просто ссылкой на Гроция. В качестве возможной правовой причины войны остается лишь не нуждающееся в оправдании «бытийное утверждение» собственной экзистенции, война против «действительного» врага, но это отнюдь не означает, будто шмиттовское понятие политического не имеет никаких моральных и метафизических предпосылок, будь они даже имморального или нигилистического рода. Просто они сокрыты им самим посредством полемической привязки к гуманитарной морали и либеральной позитивности51. Хотя Шмитт утверждает, что его дефиниция политического не  является «ни беллицистской или милитаристской, ни империалистической, ни пацифистской», она тем не менее является не нейтральной, а антипацифистской и, вследствие этого полемического отрицания, по своему внутреннему смыслу несомненно беллицистской52. Не следует вводить себя в заблуждение двусмысленным шмиттовским ни — ни, а  понимать, что нервом всех его рассуждений, начиная с  посвящения, является откровенная симпатия к «апогеям большой политики», то есть к войне как опасности и риску53. Однако следует ли из того неоспоримого и не оспа50. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 22; 3. Aufl. S. 16. 51. См. критические замечания Л. Штрауса по поводу «Понятия политического» Шмитта: Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik. 1932. 67. Bd. S. 732 ff (русский перевод: Штраус Л. Замечания к «Понятию политического» Карла Шмитта // Майер Х. Карл Шмитт, Лео Штраус и понятие политического. О диалоге отсутствующих / Пер. с нем. Ю. Ю. Коринца; под ред. А. В. Михайловского. М.: Скименъ, 2012). 52. См. новое сочинение, где этот формальный беллицизм задним числом получает исторический смысл — благодаря тезису, что лишь прусское солдатское государство является истинной сущностью немецкого рейха: Schmitt C. Staatsgefüge und Zusammenbruch des zweiten Reichs. Der Sieg des Bürgers über den Soldaten. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1934. 53. Idem. Der Begriff des Politischen, S. 46 f, 54; ср. более раннюю противоположную характеристику войны в его сочинении о Дойблере: «Феномен ”политического“ можно понять лишь через отнесение к реальной возможности разделения на группы друзей и врагов независимо от того, что отсюда следует для религиозной, моральной, эстетической, экономической оценки политического. Войне не нужно быть ни чем-то благочестивым, ни чем-то морально добрым, ни чем-то рентабельным; ныне

• Карл Лёвит •

129

риваемого ни одним пацифистом факта, что борьба за жизнь и смерть по-прежнему представляет собой реальную возможность, где утрачивают определяющее значение все конкретные противоречия, хоть какое-нибудь понятие политического,  — не говоря уже о понятии того, что является сущностью бытияв-полисе, — а не только признание простого факта, что война «в определенном случае» есть рационально не  обосновываемое ultima ratio? И разве тогда Шмитт не должен был бы по логике вещей вообще перестать говорить о  возможном «смысле» и  о  познании политического? Ибо как можно «правильно» понимать политическую ситуацию в целом и «правильно» различать между другом и врагом54, если это познание de facto ограничивается констатацией, что в  крайнем случае каждый из  участников должен будет суверенно решать относительно того, имеет ли место подобный крайний случай вообще или нет и кто «в данном случае» отрицает твой собственный способ политического существования?55 Однако если лишь в данном конфликтном случае можно решить, является ли необходимым эта крайность физического убийства или физического пожертвования собой, то не определяется ли тогда «бытийный» враг (бытийность должна, видимо, означать именно нечто большее, нежели то, что кто-то случайно есть мой враг) все же окказионально: именно посредством того, что он ставит под сомнение и отрицает мое собственное политическое существование, хотя и совершенно независимо от особого способа бытия? Однако она, вероятно, ничем из этого не является. Этот простой вывод, как правило, затуманивается тем, что религиозные, моральные и другие противоположности усиливаются до степени политических и могут привести к образованию боевых групп друзей или врагов, которое имеет определяющее значение. Но если дело доходит до разделения на такие боевые группы, то главная противоположность уже не является сугубо религиозной, моральной или экономической, это противоположность политическая. Вопрос затем всегда состоит лишь в том, наличествует ли такое разделение на группы друзей и врагов как реальная возможность или как действительность или же его нет независимо от того, какие человеческие мотивы оказались столь сильны, чтобы его вызвать» (Ibid. S. 23 f, 31). В третьем издании продолжение звучит так: «В эпоху, которая скрывает свои метафизические противоречия моралью или экономикой, она, вероятно, не является ничем из перечисленного». Таким образом, возможный смысл войны, даже применительно к нашему времени, соотносится здесь с метафизическими противоречиями, хотя специфически полемическая нота всех объяснений Шмитта заключалась именно в отрицании теологического, метафизического, морального и экономического как определяющего для собственно политического. 54. Ibid. S. 15, 25. 55. Ibid. S. 15, 33, 36, 38, 57.

130

• Логос

№5

[89] 2012 •

в таком случае враг отрицает вовсе не мою собственную «форму существования» или «способ» бытия, а всего лишь голое существование, factum brutum публично-политического существования, — до всякого определения различных враждебных или взаимно дружественных способов народного и расового, религиозного и морального, цивилизационного и экономического бытия. Но в таком случае в основном различении врага и друга вообще нет ничего специфического, и оно охватывает все специфические различия и сходства в человеческом бытии и мыслится «сугубо» экзистенциально56, поскольку представляет собой «лишь» крайнюю «степень интенсивности» возможной связи и разделения, причем невозможно указать, интенсивностью чего57. Можно даже сказать, что политическое напряжение является тем интенсивнее «политическим» в шмиттовском смысле, чем безличнее и  несущественнее предметное содержание вражды, поскольку эта интенсивность вообще не затрагивает ничего определенного и конкретного в политическом существовании людей, но лишь сугубо бытие или небытие. Чрезвычайное обострение политической ситуации, как это происходит в крайнем случае войны, Шмитт превращает в базис для своего понятия политического бытия, что напоминает хайдеггеровскую экзистенциальную онтологию, где «основное расположение» (Grundbefindlichkeit) здесь-бытия (Dasein) также заключается в том, «что оно есть» и — неизвестно для чего — «должно быть»58. То, что я вообще есть, а не не есть (или же что существует некая политическая общность), значимо и в том и в другом случае в качестве подлинно фундаментального, ибо является тотальным и  радикальным, в  сравнении с  которым всякое что-бытие безразлично. Если заранее ясно, что это «всегда только» экзистенциальный конфликт, как бы ни были устроены и  упорядочены человек или государство (например, как империалистическое и  капиталистическое национальное государство или коммунистическое пролетарское государство, как государство жрецов, торговцев или солдат, как чиновническое государство или какой-то иной род политической общно56. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 37. 57. «Политическое может черпать свою силу из различных сфер человеческой жизни, из религиозных, экономических, моральных и иных противоположностей; политическое не означает никакой собственной предметной области, но только степень интенсивности ассоциации или диссоциации людей, мотивы которых могут быть религиозными, национальными (в этническом или культурном смысле), хозяйственными или же мотивами иного рода, и в разные периоды они влекут за собой разные соединения и разъединения» (Ibid. S. 26). 58. Heidegger M. Sein und Zeit. Tübingen: Max Niemeyer Verlag, 1927. § 9, 29.

• Карл Лёвит •

131

сти59), тогда важно лишь одно — то, что оно вообще есть «определяющая общность», которая в крайнем, то есть «серьезном», случае «группирует» друзей и врагов и принимает суверенные решения о жизни людей. Это радикальное безразличие в отношении всякого политического содержания сугубо формального решения, приводящее к тому, что все содержания становятся безразличными60, характеризует основное для Шмитта экзистенциально-политическое понятие войны как апогея большой политики. Ожесточенная враждебность английского протестанта Кромвеля61 к папистской Испании в еще большей мере, чем ненависть барона фон Штейна к французам и презрение Ленина к буржуазии, представляется Шмитту впечатляющим образцом большой политики. Однако именно в его указании на Кромвеля еще раз проявляется пустота в основном содержании, нигилистическое основание шмиттовского понятия политики. Для Кромвеля Испания была врагом как таковым не просто потому, что в данном случае она случайно оспаривала существование его собственной нации, но для него это был данный природой, вечный, Богом и провидением установленный враг, с которым никогда не могло быть никакой другой «группировки», providential и natural enemy, put into him by God. И если кто-то думает, что это только accidental enemy62, то он не знает Священное Писание и дела божественные, — о чем Шмитт даже не упоминает. Точно так же, замечает он, «варвары» были для греков не  просто другими и  чужими, инаковость которых еще предстояло определить, а данными самой природой врагами, и конфликт только с ними считался войной (polemos), а не staseis, как с другими эллинами63. Здесь Шмитт попадает в двусмысленное положение. Чтобы подтвердить свое ориентированное на войну понятие политики как нечто специфическое и  самостоятельное64, ему приходится, с одной стороны, придерживаться некоей — уже не соответствующей его собственной исторической ситуации — субстанциальности, благодаря которой вражда становится предметно содержательной; с другой же стороны, он как современный, постромантический человек, мыслящий слишком окказионально, чтобы верить в установленные Богом и природой различия, должен вновь релятивизировать

эти субстанциальные предпосылки и свести все свое основное различение к формальной экзистенциальности. Вследствие этого его определяющие формулировки различения врага и  друга колеблются между субстанциально и окказионально понятой враждой и дружбой, так что непонятно, идет ли при этом речь об одно- или разнородных сущностях или же только о тех, кто окказионально связан с одними против других65. На колеблющемся основании этой двусмысленности Шмитт строит свое понятие политического бытия, сущностным признаком коего служит уже не жизнь в полисе, но только ius belli. Однако вместе с вопросом о порядке общественной жизни также необходимо отпадает связанный с ним вопрос об отношении полиса к индивиду. Посредством той полемической приватизации, с какой Шмитт проходит мимо тотальности индивида, само собой снимается его притязание на действительную тотальность. Его тотальное понятие политического бытия парадоксально не охватывает ни порядка дел человеческих в полисе, ни конституции самого индивида66, но лишь тотализирует все, что есть, ссылаясь на крайний случай, коим является возможное уничтожение или  же утверждение голого существования государства и  индивида. Шмитт касается, конечно, того факта, что человек живет во множестве связей и обязательств одновременно, — как член своей семьи и своего профессионального сословия, как часть религиозного сообщества и своей нации

59. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 25. 60. См. об этом: Strauss L. Op. cit., особенно — превосходные выводы (S. 748). 61. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 54 f. 62. Англ. «случайный враг». — Прим. пер. 63. Ibid. S. 16. 64. Ibid. S. 15.

65. В обозначении друзей как «однородных и союзников» вновь прямо проявляется эта двусмысленность. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. 3. Aufl. S. 8. 66. В сочинении «Ценность государства и значение индивида» (1917), где Шмитт отстаивает еще крайне нормативно-юридическое понимание всемогущества государства, утверждается, что не государство есть человеческая конструкция, но, наоборот, оно делает из каждого человека конструкцию. «Однако в результате признания сверхличного достоинства государства… исчезает отдельный, конкретный индивид. Ведь государство есть слуга либо индивида, либо права. Поскольку верно лишь последнее, то государство — прежде индивида, как право прежде него самого, и преемственность индивида, живущего в государстве, вытекает лишь из государства. Государство есть… единственный субъект правового этоса, единственное, что обладает правовым долгом в подлинном смысле; конкретный индивид, напротив, принуждается государством, и его долг, как и его право, суть лишь отражения этого принуждения… Для государства индивид как таковой есть случайный носитель единственно существенной задачи, определенной функции, которую он должен выполнять. Поэтому государство может принципиально никого не считать незаменимым или несменяемым, и, исходя из этого всеобщего явления функционера… чиновника, смысл государства можно объяснить глубже, нежели посредством его сведения до negotiorum gestor (лат. «лицо, ведущее дела без поручения». — Прим. пер.) единственно значимой „личности“» (Schmitt C. Der wert des Staates, und die Bedeutung des Einzelnen. Hellerau: Hellerauer Verlag Jakob Hegner. S. 85 f).

132



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Лёвит •

133

и не в последнюю очередь с самим собой как отдельным человеком или индивидом67. Однако проблематика, заключающаяся в этих различных «как» человеческого бытия, не имеет для него никакого значения, он устраняет ее исходя сугубо из государства. Этот «плюрализм»68 имеет для него лишь негативное значение отрицания суверенного единства государства, а то, что касается бытия собственного Я и его собственного решения о бытии или небытии, есть его «частное дело», частный характер которого лишь политически подтверждает либерально-индивидуалистический характер буржуазного общества. «Отдельный человек может добровольно умирать за что угодно; это — подобно всему существенному в либерально-индивидуалистическом обществе — вполне его „частное дело“, то есть дело его свободного, неконтролируемого решения, которое не касается никого, кроме того, кто свободно на него решается»69. И все же Шмитту не удается избежать различения публичного и частного70, а следовательно, их взаимосвязи. Ведь враг в политическом понимании — это «не частный противник», а «только общественный враг», представляющий собой противоборствующую целостность. Враг — это hostis, но не inimicus. Как частное лицо, человек не имеет политических врагов71, поскольку «для индивида как такового» нет врага, «с которым он должен был бы сражаться не на жизнь, а на смерть, даже если он лично не хочет этого»; с точки зрения частного индивида, принуждать его сражаться против его воли в любом случае было бы несвободой и насилием»72. Таким образом, «индивидуализму либерального мышления» «никак невозможно постичь и обосновать» требование государства пожертвовать жизнью индивида73. Но  разве посредством этой антилиберальной, сугубо полемической характеристики собственных решений хоть как-то проясняется проблема — не говоря уже о ее разрешении, — заключающаяся в том, что всегда один и тот же неделимый человек связан как с политическим состоянием своего народа, так и с кругом своих близких и не в последнюю очередь с самим собой? То, что в войне по-

литический статус становится de facto «определяющим» для всех подчиненных ему обязательств, отнюдь не отменяет их, а скорее доказывает продолжение их существования. Как раз война показывает, что человек даже в крайнем случае не просто становится врагом врага, но сохраняет свои «частные», аполитичные качества по обе стороны. Посреди войны те же самые люди, которые были готовы убивать друг друга, могут стать мирными товарищами, ведущими друг с другом переговоры и разговоры, оставаясь при этом политическими врагами74. И статус военнопленных — лишь крайний случай этой мирной враждебности. Однако то, что в целом частные и общественные качества человека принципиально не разделимы, но связаны между собой неким компромиссом и что из этого не возникает никакой серьезной коллизии, отнюдь не означает, что последняя невозможна здесь в крайнем случае, который тогда в качестве исключения может особенно хорошо высветить правило. Этот возможный крайний случай также интересует Шмитта. То, что в крайнем случае он должен требовать от государства приостановки собственного решения о чужом или своем собственном бытии или небытии, есть лишь следствие его приватизации индивидуальной тотальности. Подобно тому как какому-либо институту, ко-

67. Об этом см.: Löwith K. Das Individuum in der Rolle des Mitmenschen. München: Drei Masken Verlag, 1928. S. 46 ff. 68. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 28 f. 69. Ibid. S. 36. 70. Политической формой этого различения, начиная с Руссо, является различение citoyen и bourgeois. К нему обращается и Маркс в своей критике философии государства Гегеля, чтобы показать, что «лишь политическое государство» есть общественная форма для буржуазной приватности». 71. Ibid. S. 40. 72. Ibid. S. 57. 73. Противоположное мнение: Von Humboldt W. Gesammelte Werke. 1. Bd. Kap. 5.

74. Аналогичной является сегодня ситуация со ставшей политической проблемой еврейства, в частности, в том характерном случае, когда есть дружественные к евреям антисемиты, которые публично являются врагами еврейства и одновременно частными друзьями евреев. См. посвящение Шмитта в «Учении о конституции», а также в исследовании о Дойблере (Schmitt C. Theodor Däublers «Nordlicht») — позиция Шмитта здесь будет косвенно понятна по тому способу, каким он соотносит политически крайний случай с христианской заповедью любви к ближнему. Из того, что заповедь гласит: Diligete inimicos vestros, он заключает, что она говорит не о hostis, а лишь о частных врагах. То есть христианская заповедь вовсе не затрагивает основного политического решения. Но это значит, что Шмитт редуцирует — совсем на либеральный лад (и противореча собственной позиции в работе 1925 года «Римский католицизм и политическая форма» [Ibid. S. 39]) — абсолютное притязание христианской религии к относительному частному делу. Однако из того, что христианская заповедь (в латинском переводе Вульгаты) прямо не соотносится с hostis, в действительности следует совсем иное: она, как тотальное определение человека, должна быть определяющей для всего его отношения к миру. В мирском отношении христианин не ведает ни врагов, ни друзей, будь они частного или общественного рода, поскольку он в любом случае относится как к другу, так и к врагу иначе, нежели дохристианский язычник. Кто существует в мире так, словно он не от мира сего, и для кого определяющим крайним случаем является не война, а Страшный Суд, тот также принципиально не может делать различия между частными и общественными врагами. См.: Schmitt C. Verfassungslehre. Berlin: Duncker & Humblot, 1928. S. 158; Thieme K. Religiöse Besinnung. Abschlussheft. 1933. S. 45 ff.

134



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Лёвит •

135

торый в отличие от государства не является суверенным, мало подобает ius belli или объявление внутригосударственных hostis, но в лучшем случае ius vitae ac necis75, так и в войне не может быть права на кровную месть76. Государство также не может допустить, чтобы его члены умирали за свою веру или совершали самоубийство в тот момент, когда политическая общность требует от них пожертвовать жизнью. Эта экстремальная возможность — убить себя на войне или же дать себя убить другим, так что собственная воля к смерти создает видимость героической жертвы ради всеобщего — лучше всего проясняет случай, когда «свобода-к-смерти» противостоит «жертве ради жизни», частное существование — общественному, а собственное единство — политической тотальности77. Однако этот проблематичный случай возможен в любой момент не в меньшей степени, чем однозначная война, поскольку сущностно невозможно, чтобы одна общность растворилась в другой или наоборот. Из этого различия двух одинаково изначальных тотальностей, не существующих одна без другой, в качестве естественной проблемы политики вытекает необходимость установления общего порядка в отношениях между политической общностью и личной индивидуальностью. В рамках радикально децизионистской теории государства, для которой государство есть политическое состояние народа, эта проблема выражается в том, что с необходимостью возникает вопрос о характере связи между суверенно решающим «вождем» и его «свитой». И здесь простая полемика с гуманитарным понятием человека и демократической «гомогенностью»78 не могут устранить проблему человеческого равенства79. Шмитту 75. Лат. «право (главы семьи) распоряжаться жизнью и смертью». — Прим. пер. 76. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 35 f: «Человеческий союз, который желал  бы отказаться от  этих последствий политического единства, не был бы политическим союзом, поскольку он отказался бы от возможности определяющим образом решать относительно того, кого он считает врагом и с кем обращается как с врагом». 77. «Стоит лишь теперь разразиться какой-нибудь войне, как тотчас же в сердцах благороднейших представителей народа разражается, конечно, затаившаяся радость: они с ликованием бросаются навстречу новой смер‑ тельной опасности, ибо в самопожертвовании за отечество рассчитывают получить наконец это долго искомое позволение — позволение ускользнуть от своей цели: война для них есть окольный путь к самоубийству, но окольный путь с чистой совестью» (Ницше Ф. Веселая наука. Афоризм 338 // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. / Пер. с нем. К. А. Свасьяна. М.: Мысль, 1990. Т. 1). 78. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 42 f; Idem. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. S. 16 ff, 20. 79. См.: Idem. Verfassungslehre. S. 226 ff; Haecker Th. Was ist Mensch? Leipzig: Jakob Hegner, 1933. S. 21 ff, 71.

136

• Логос

№5

[89] 2012 •

также не избежать поисков равенства, которое по-человечески обеспечивает и поддерживает политическое единство между вождем и его подданными. В качестве подобного равенства Шмитт использует так называемую однородность. Она заменяет ему равенство перед Богом, моралью и законом. В докладе о духе нового государственного права он разъяснил, что предшествующее государство относилось равно к  неравному. Напротив, новый закон о  чиновниках стремится к  субстанциальной однородности немецкого народа с политическим руководством: чужеродные не могут быть политическими вождями. Однородность также дает ответ на вопрос, является ли новое государство правовым. Это — справедливое государство, поскольку оно зиждется на доверии однородного народа. Однако Шмитт нигде детально не определяет в понятии политического специфический род этой однородности. Лишь в одном месте становится косвенно понятно, что он, подобно множеству других, понимает под этим народное равенство в смысле расы80. Тем самым его понятие политического является не только антилиберальным, но и антисемитским, причем в обоих смыслах в гораздо большей мере, чем кажется ему самому. Ведь Шмитт не только антилиберал настолько, что допускает группировки какого угодно рода, лишь бы они были «всерьез», но и антисемит настолько, что пропагандирует расовую самобытность в качестве основы совместного существования. Эта самобытность также понимается им как сущностно полемическая. Под нею Шмитт понимает противоречие между неарийцами или евреями и так называемыми арийцами или неевреями. И действительно, нет лучшего примера для чисто полемического понятия: ведь что такое ариец вообще определяется только тем, что он не неариец. Таким образом, собственный «способ бытия», с каковым соотносится основное решение о друге и враге, имеет внутриполитически неявным фундаментом арийскую субстанциальность, которая придает ему видимость содержания и полемически направлена против сущностно чуждого рода неарийского бытия. Однако, к сожалению, это притязание на однородность проявляется лишь в некоторого рода идеологическом подчинении81, которое Шмитт предпринимает между вторым и третьим изданием посредством изменения одного примечания. 80. См. по этому поводу раннее суждение Шмитта о «романтиках расовых учений» в его сочинении 1916 года о Дойблере: Schmitt C. Th. Däublers «Nordlicht». S. 14. 81. Gleichschaltung — официальный термин идеологической политики нацистского режима, означающий полное устранение оппозиционного мнения. — Прим. пер.

• Карл Лёвит •

137

2-е издание (1932), с. 50

3-е издание (1933), с. 44

«Это вопрос о том, сколь долго дух Гегеля находился в Берлине. В любом случае направление, становившееся с 1840‑х годов все более определяющим, предпочло заполучить „консервативную“ философию государства, в частности, от Ф. Ю. Шталя. Гегель тем временем через К. Мар­ кса эмигрировал в Москву к Ленину. Там его диалектический метод сохранил конкретную силу в новом конкретном понятии врага, классового врага, и превратил как самого себя… так и все остальное, легальность и нелегальность, государство и  даже компромисс с врагом, в „орудие“ этой борьбы. Эта актуальность Гегеля сильнее всего жива у Г. Лукача».

Этот консервативный деятель сменил свою веру и  народ, изменил имя и после этого обучал немцев пиетизму, преемственности и традиции. Немца Гегеля он считал (впрочем, как и немец Шопенгауэр! — Прим. авт.) „пустым и  неистинным“, „безвкусным и унылым“».

То, что Шмитт в третьем издании молча удаляет ставшее несвоевременным замечание о Марксе и еврее-марксисте Лукаче и заменяет более своевременным теперь замечанием о прусском еврее Штале, может еще сильнее броситься в глаза на фоне того, что в другом подобном случае он многозначительно добавляет по поводу своего замечания о Версальском договоре: оно оставлено «без изменений с 1927 года»82. Однако что принципиально следует из несущественного обстоятельства изменения примечания, ставшего несвоевременным? Своего рода подтверждение тезиса Шмитта о том, что «по82. Idem. Der Begriff des Politischen. S. 59; 3. Aufl. S. 54. Аналогичная «поправка» между вторым и третьим изданием «Понятия политического» (S. 63 — S. 58) предпринимается в рамках критики понимания государства у Оппенгеймера, причем в формулировке, которая, естественно, не может привести бесхитростного читателя к мысли, что Шмитт мог сделать новую вставку после победы национал-социалистской революции; ведь было бы весьма странно, что именно после 1933 года, в момент выхода третьего издания, эти социальные «слои», которые репрезентирует Оппенгеймер, «внедряются» еще глубже, хотя военная служба и чиновнические посты для них «все еще» недоступны! Однако когда Шмитт продолжает говорить, что «собственно все же недопустимо и является морально, психологически и особенно научно неприемлемым давать определения просто посредством моральных дисквалификаций», то с ним можно только согласиться, ведь подобная дисквалификация может относиться как к суверенному государству, так и к либеральному обществу. Однако принципом всех изменений внутри различных изданий всегда остается окказионализм, который характерен для привязанных к ситуации и, соответственно, полемических решений Шмитта.

138

• Логос

№5

[89] 2012 •

литика» — это «по-прежнему» «судьба»?83 Ведь опыт последней войны и последовавших за ней событий в немецкой политике действительно является решающим для того способа, каким Шмитт определяет свое время и политическое в нем. Это настолько соответствует действительности, что необходимо спросить: «судьба» или же просто фактически происходящее определяет здесь способ, каким активно участвующий в нем понимает политическое? Однако, если собственное понимание и понятие определяются политическими событиями времени, не становится ли тогда с необходимостью каждое понятие и каждая идея «идеологией» в смысле Маркса? В таком случае различие между диктатурой марксизма и диктатом децизионистской теории государства ограничивалось бы тем, что теоретическая критика Маркса обращает весь политический и духовный смысл на диалектическое основное различение буржуазии и пролетариата, а теоретическая полемика Шмитта — на недиалектическое различение либерального и суверенного государства, дискуссии и решения. В обоих случаях вера в смысл понятийной дискуссии уступает «теории прямого действия»84. Однако это означает, что подобное «политическое» в  самом себе понимание, в  принципе, отнюдь не  желает понимать, что такое политическое, и лишь отрицает самое себя ради политического решения. Это превращение философского постижения сущности политики в интеллектуальный инструмент политического действия впервые осознанно и намеренно осуществлено Марксом в борьбе с Гегелем. У Шмитта то же самое превращение, правда, относительно либерально проявляется в тезисе, что все политические понятия с необходимостью являются «полемическими»85, поскольку они привязаны к данной ситуации. Согласно Шмитту, вообще не существует политических понятий, которые не имели бы в виду «конкретную противоположность» и в конечном счете — крайний случай отношений с политическим врагом и не были бы привязаны к подобной ситуации86. 83. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 64. 84. Idem. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. S. 76. 85. Когда Шмитт полагает, что в  гегелевской критике буржуазного общества встречается «первая политически-полемическая дефиниция буржуа», то он забывает, что государство Гегеля отнюдь не отрицает полемически буржуазное общество и его принцип, индивидуализм, а позитивно «снимает» его в себе. Так называемый индивидуализм не является для Гегеля, как и для Маркса и Шмитта, простым признаком буржуазного общества, а основывается на христианском принципе «права абсолютной субъективности», «бесконечно свободной личности» индивида, которая еще не проявилась во «всего лишь субстанциальном» государстве античности. См.: Rechtsphilosophie, § 185, Enzyklopädie, § 163, Zusatz 1, а также § 482. 86. «Такие слова, как „государство“, „республика“, „общество“, „класс“ и,  далее, „суверенитет“, „правовое государство“, „абсолютизм“, „диктатура“,

• Карл Лёвит •

139

«Неизбежная необъективность» (а разве Шмитт хотел ее избежать?) всех политических решений представляется ему лишь «отражением» имманентного для всякого политического действия и понимания различения друга и врага. И нет никакой принципиальной разницы, проявляется ли оно в «жалких формах и горизонтах партийно-политического занятия должностей» или же в величественной форме кромвелевской воли к уничтожению, если заранее известно: высшее право на стороне открытого или даже скрытого, радикального или хотя бы умеренного решения. С точки зрения истории духа, источником этой теории решения, искажающей дословный смысл философии, выступает антиромантический тезис Кьеркегора об экзистенциальном мыслителе и его страстной субъективности и в марксовом антибуржуазном требовании превратить теорию в практику. Тем самым оба страстно противопоставили себя всему внутреннему и внешнему состоянию своей «резонерствующей» эпохи, «первым законом» которой была нерешительность, — пусть даже с разными намерениями и противоположными целями. Гегелевское духовное завершение двухтысячелетней истории становится для обоих «предысторией», предшествующей экстенсивной Революции и интенсивной Реформации. Его конкретные опосредствования превращаются для обоих в абстрактные решения — в пользу старого христианского Бога и нового земного мира. Маркс ставит прежде решения общие и внешние условия существования масс, а Кьеркегор — внутреннее экзистенциальное отношение индивида к себе. Маркс мыслит без Бога, а Кьеркегор — перед ним. При этом общей предпосылкой для этих и иных явных различий служит их резкое расхождение с существующим буржуазно-христианским миром. Примечательно, что лишь два «исключения» при распаде этого устаревшего мира еще характеризуют «всеобщее» человеческого бытия: исключенные из буржуазного общества массы пролетариата сохраняют в  глазах первого возможность восстановления человеческого бытия, а индивидуальное исключение христианина из существующего христианства сохраняет в  глазах второго возможность восстановле„план“, „нейтральное государство“ или „тотальное государство“ и т. д., непонятны, если неизвестно кто in concreto должен быть поражен, побежден, подвергнут отрицанию и опровергнут посредством именно такого слова. Преимущественно полемический характер имеет и употребление в речи самого слова «политический», независимо от того, выставляют ли противника в качестве „неполитического“ или же, напротив, стремятся дисквалифицировать его, изобличить его как „политического“, чтобы возвыситься над ним в своей „неполитичности“» (Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 18 f; Idem. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. S. 32).

140

• Логос

№5

[89] 2012 •

ния христианского бытия. Однако та духовная сила, с которой оба противопоставляют себя распаду, основывается не просто на решении в пользу решительности, а на том, что оба, вопреки деградации и нивелировке87, все еще верят в высшую инстанцию — в «Бога» и «человечество» как масштаб своих решений. С двух этих великих противников гегелевской философии абсолютного знания впервые, хотя все еще в рамках широкого горизонта классической немецкой философии, начинается ставший впоследствии легитимным распад чистой совести, стремящейся к мудрости, науке и знанию. Поэтому с тех пор принципиально лишь это различие: хочет ли некто вообще понять что-либо или только «решить», хочет ли он своими словами выявлять или «поражать, преодолевать, отрицать и опровергать». Однако подобная полемическая сила слов, которые в таком случае с необходимостью становятся лозунгами, есть нечто совсем иное, нежели «сила целостного знания», из которого возникает порядок человеческих вещей, а не просто нигилистическое решение. В своем сочинении 1934  года «О  трех видах юридического мышления» Шмитт отбрасывает не только — как прежде — безличный нормативизм «мышления правилами и законами», но и отстаиваемый им самим персональный и диктаторский децизионизм, мышление о решении, и теперь становится адвокатом «конкретного» и специфически «немецкого» сверхличного «мышления о порядке и форме»88. И хотя на первый взгляд подобное — последнее на данный момент — изменение в гибком мышлении Шмитта отбрасывает все прежде им сказанное, окказиональный характер его политического мышления в действительности тем самым только подтверждается. Ибо это всего лишь следствие бессодержательного самого по  себе решения, когда политически происходящее de facto также наделяет его содержанием, делающим децизионизм как таковой беспредметным. Как только политическое чрезвычайное положение будет фактически устранено решительным действием, станет ненужным и де87. В критике Кьеркегором настоящего это — непрерывно повторяющееся эти‑ ческое выражение того, что Шмитт в политическом отношении называет «нейтрализацией», а Шелер в докладе 1927 года, с которым полемизирует Шмитт, в культурном смысле называет «уравниванием». В этих различных именованиях одного и того же, но многозначного содержания проявляется принципиальное различие в толковании, которое проясняет столь же много, как и проводимое Шмиттом различение двух политических понятий «дань» и «репарация». Idem. Der Begriff des Politischen. S. 18 f. 88. Мышление о порядке как «институциональное» мышление впервые встречается в предварительном замечании ко второму изданию «Политической теологии» (Шмитт К. Политическая теология. С. 11–14).

• Карл Лёвит •

141

цизионизм как политическое основное понятие. Так что этим отказом от децизионизма Шмитт отнюдь не изменяет себе; ведь если его мышление в чем-нибудь и сохраняет «верность» себе, так это в том, что от крайнего нормативизма («О ценности государства», 1917) оно через децизионистское понятие политического (1927) переходит к мышлению о порядке (1934), верноподданнически думая в  том числе и  о  том, что от  различных политических ситуаций каким-нибудь немыслимым образом перепадет ему. Подобно тому как до этого «определяющей» была аномальная ситуация «исключения», так теперь для правильного и справедливого политического мышления определяющими будут «нормальная» и стабилизированная ситуация и «нормальный человек»89. Определяющей теперь является антитеза уже не  между нормой и  решением, а  между нормой и  порядком. Тем самым политические понятия лишаются сущностного характера, который утверждался до сих пор, — быть полемическими, воинственными; теперь они становятся сущностно позитивными в соответствии с новым позитивным государственным порядком, согласно решению национал-социалистической революции. Суверенное решение прошлого встраивается — после того как оно было принято — в возникающий конкретный порядок. Чистый децизионизм в том виде, как его классически представлял Гоббс, предполагает «беспорядок», который можно привести в порядок лишь посредством того, что решение вообще принимается; однако это решение теперь уже само предстает как решение в пользу упорядоченной «жизни в сообществе», юридическим выражением которой служит мышление о порядке, а не мышление в духе чистого решения90. В этом изображении «немецкого развития до  настоящего времени» предстает развитие шмиттовского политического мышления с 1917 по 1934 год, ничем не отличаясь от того, что он сам c презрением приписывал своему противнику Кельзену91. В этом развитии заслуживает изумления только то, что Шмитт явно считает совершенно излишним хотя бы в двух словах упомянуть вынужденное изменение своего суверенного решения после «Понятия политического» или — тем более — попытаться оправдать его перед своим читателем. Перевод с немецкого Олега Кильдюшова

89. Idem. Über die drei Arten des rechtswissenschaftlichen Denkens. S. 10, 22 f, 56. 90. Ibid. S. 52. 91. Ibid. S. 15. Anm. 1.

142

• Логос

№5

[89] 2012 •

Карл Шмитт в восприятии либералов1 Г е р м а н н Л ю бб е

П

РИ  ИЗУЧЕНИИ истории влияния Карла Шмитта не следует забывать об  интересе, проявленном к  его работам в  мюнстерском Collegium Philosophicum, который в конце 1940‑х годов основал Иоахим Риттер2. В литературе о Карле Шмитте, насколько мне известно, об этом — правда, весьма избирательном (и не без основания!) — интересе до сих пор не говорилось. При этом нет недостатка в попытках охарактеризовать особое немецкое направление так называемого неоконсерватизма3 через его настороженное отношение к модерну. Эрнст Форстхофф, Арнольд Гелен, а  теперь и  Иоахим Риттер изображаются в качестве представителей такой настороженности, а в качестве фоновой фигуры, особенно в случае Форстхоффа, маячит Карл Шмитт. В  силу такого влияния на  немецких неоконсерваторов их (в  отличие от  американских единомышленников, находившихся под либеральным влиянием) предлагается считать по их происхождению «младоконсерваторами»4.

1. Перевод выполнен по изданию: © Lübbe H. Die Aufdringlichkeit der Geschichte: Herausforderungen der Moderne vom Historismus bis zum Nationalsozialismus. Wien; Graz; Köln: Styria, 1989. S. 309–322. 2. Ранним свидетельством деятельности Collegium Philosophicum является сборник к юбилею Риттера: Collegium Philosophicum. Studien Joachim Ritter zum 60. Geburtstag. Basel; Stuttgart, 1965. 3. Сравнение американского и немецкого неоконсерватизма см. в кн.: Der NeoKonservatismus in den Vereinigten Staaten und seine Auswirkungen auf die Atlantische Allianz / H. Rühle, H.‑J. Veen, W. F. Hahn (Hg.). Melle: Knoth, 1982. 4. Данное выражение принадлежит Ю. Хабермасу: Habermas J. Die Kulturkritik der Neokonservativen in den USA und in der Bundesrepublik // Habermas J. Die Neue Unübersichtlichkeit. Kleine politische Schriften V. Fr.a.M., 1985. S. 30– 56. В качестве метакритики см. мою статью Neokonservative in der Kritik в: Lübbe H. Fortschrittsreaktionen. Über konservative und destruktive Moderne. Wien; Köln: Graz, 1987. S. 27–40.

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

143

Известно, что Эрнст Форстхофф много сделал для популяризации работ Карла Шмитта среди молодых ученых. Не в последнюю очередь этому служили встречи в Эбрахе5, на которых иногда присутствовал и сам Карл Шмитт. Менее известно то, что Карл Шмитт, хотя и достаточно редко, участвовал и в заседаниях Collegium Philosophicum Иоахима Риттера — сначала посредством своих тезисов, а потом и лично. История Collegium Philosophicum еще, к сожалению, не изучена. Вот и я в своем сообщении о роли Карла Шмитта в Collegium Philosophicum опираюсь не  на источники, а  на  собственные воспоминания. Я вспоминаю, что впервые Карл Шмитт присутствовал на заседании Collegium Philosophicum в Мюнстере в мае 1958 года. Контакт между Риттером и Шмиттом установил Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде, также член Collegium Philosophicum. При той либеральности, что характеризовала интеллектуальную атмосферу в Мюнстере, никто не допускал и мысли, что подобные контакты могут вести к идеологическому размежеванию. А что они не были встречами бывших соратников по борьбе, и так ясно, учитывая индивидуальные биографии их участников. Карл Шмитт слыл прежде всего видным интеллектуалом среди юристов. О том, что в ранний период он был вовлечен в сотрудничество с национал-социалистической диктатурой, нам было известно, и это делало его, конечно, для нас, молодых, еще более интересным свидетелем эпохи. Уже по аналитико-методологическим основаниям нам, философам, было понятно, что обвинения человека в сотрудничестве с тоталитарным режимом не тождественны опровержению его теорий. Как в таком случае мы могли бы искать ориентации в мире в трудах Хайдеггера или того же Лукача? Таким образом, Карла Шмитта читали в Мюнстере не только в целях опровержения и в контактах с ним отражалась не только пространственная близость между вестфальскими городами Плеттенберг, Арнсберг и  Мюнстер. Часть авторов, вошедших в  состав юбилейного сборника, посвященного 60-летию Иоахима Риттера, позже участвовала и в сборнике, посвященном 80-летию Карла Шмитта6, а в упомянутом Эбрахском кру-

гу Эрнста Форстхоффа всегда присутствовали члены Collegium Philosophicum. Подобные связи явно предполагают нечто большее, нежели простое знакомство. Они позволяют выявить историю влияния и тем самым процессы заимствования. Встает вопрос о содержании такого заимствования. Как-то, уже в  1958  году, Вольфганг Виланд, с  которым мы тогда вместе работали в Гамбургском университете, упомянул в разговоре со мной о мюнстерском «левом шмиттианстве», каковой формулой я с удовольствием и воспользуюсь. Разумеется, Виланд не имел в виду течение, подобное рецепции Карла Шмитта в среде анти- или транслиберальных немецких7 и позже европейских левых8. Скорее он заметил, что политическая теория такого критика либерализма, каким был Шмитт, может быть использована и в либеральном смысле — против антилиберализма как самого Шмитта, так и марксистов. Именно таким в действительности был мюнстерский способ прочтения работ Карла Шмитта. Это был способ прочтения, наиболее подходящий для поколения, уже по возрастным причинам избавленного от необходимости подвергаться судебным процедурам денацификации и свободного в силу «благодати позднего рождения»9 заниматься практической политической деятельностью во второй немецкой парламентской демократии, например вступать в  новые политические партии или выставлять свои кандидатуры в выборные политические институты. Если бы Хельмут Шельски познакомился с Collegium Philosophicum, то есть с его членами, уже в 1957 году10, это знакомство могло бы способство-

5. Поэтому сборник к юбилею Форстхоффа носит подзаголовок «Эбрахские исследования»: Säkularisation und Utopie. Erbracher Studien. Ernst Forsthoff zum 65. Geburtstag. Stuttgart; Berlin; Köln; Mainz, 1967. 6. Epirrhosis. Festgabe für Carl Schmitt / H. Barion, E.‑W. Böckenförde, E. Forsthoff, W. Weber (Hg.). 2 Bdе. Berlin: Duncker und Humblot, 1968. «Второй том включает статьи авторов, установивших научные и личные связи с Карлом Шмиттом после 1945 года», — говорится в аннотации на обороте титула. Авторами этого тома были Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде, Карлфрид Грюндер, Германн Люббе, Гюнтер Рормозер, Роберт Шпеманн и Райнер Шпехт. Все они являлись также и членами Collegium Philosophicum.

7. См.  об этом: Kennedy E. Carl Schmitt und die «Frankfurter Schule». Deutsche Liberalismuskritik im 20. Jh. // Wissenschaften im Nationalsozialismus / W. Lepenies (Hg.). 12. Jg. H. 3. Geschichte und Gesellschaft. Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1986. S. 380–419. 8. См. сообщение, в котором затрагиваются и левые: Galli C. Carl Schmitt nella cultura italiana (1924–1978). Storia, bilancio, prospettive di una presenza problematica // Materiali per una storia della cultura giuridica. Bologna. 1979. Anno IX . № 1. P. 81–160, особенно P. 128 ff. 9. Поразительно, что именно это выражение стало в Германии излюбленным объектом интеллектуального отвращения по поводу якобы морально ущербного отношения к национал-социалистическому прошлому. Более смиренно и с большей готовностью к покаянию уже невозможно выразить это отношение: здесь ведь прямо опровергается утверждение, что человек, не являющийся национал-социалистом биографически доказанным образом, никогда не стал бы им, даже если бы и родился раньше, а в качестве причины собственного неучастия в национал-социалистических структурах называется независимый от человека и потому морально не считающийся его собственной заслугой факт года рождения. 10. В 1960 году Гельмут Шельски перешел из Гамбургского в Мюнстерский университет.

144



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

145

вать корректировке его диагноза в отношении «скептического поколения»11. Очевидно, что в кругу, охарактеризованном таким образом, работы Карла Шмитта воспринимались не как повод для поддержания культуры младоконсервативной ностальгии. Не менее очевидно, что в результате рецепции Шмитта здесь не возникло никакого кружка «шмиттианцев». К трудам Карла Шмитта относились, так сказать, эклектически, а именно в соответствии с правилом апостола Павла — всё испытывайте, хорошего держитесь. Претензия, что политические теории и философии могут быть полностью непротиворечивыми, вынуждая нас или целиком принимать их, или целиком отвергать, представляет собой интеллектуальный тоталитаризм, и такой тоталитаризм оказывает даже практическое воздействие, когда он образует амальгаму с тем морализмом, что объявляет теорию опровергнутой уже в силу доказанных практических ошибок ее субъекта. Эрнст Блох по аналогичному поводу предупреждал левых интеллектуалов не отбрасывать истины только потому, что найдены они были правыми. Этот принцип Блоха, во всем прочем далеко не либерала, можно позаимствовать, и им можно объяснить тот эклектизм, что определял либеральную рецепцию Шмитта в кругу Иоахима Риттера. Бернард Вильмс хотел  бы возвести Карла Шмитта в  ранг классика12. Ускорение цивилизационного, точнее, научно-исторического развития повсюду привело к резкому росту потребности в классиках; это видно по растущему числу полных собраний сочинений, которые сегодня выходят нередко уже при жизни авторов. В условиях подобной инфляции классиков любая попытка отказать Карлу Шмитту в этом статусе выглядела бы, так сказать, противоречащей законам жанра. Классиком является тот, чьи мнения не устаревают с годами и кого благодаря многообразию им высказанного можно цитировать в теоретически и практически крайне различных контекстах. Так что же дали труды Карла Шмитта для обновления либеральной политической мысли? Во-первых, Карл Шмитт решительно критикует либерализм и чрезвычайно метко его характеризует. В Мюнстере мы штуди-

ровали шмиттовскую интерпретацию Гоббса13. Auctoritas, non veritas facit legem14 — этот часто цитируемый Шмиттом принцип государственно-церковноправового абсолютизма Гоббса, естественно, в  первую очередь репрезентирует не  либеральность, а  скорее абсолютистский суверенитет в  утверждении общественных религиозных обязанностей. После того, говорит Шмитт, как предполагаемый здесь исторический опыт показал, что спор теологов и прочих ревнителей истины веры бесконечен, решение, публично устанавливающее в  абсолютизме религиозные обязанности, уже явно не может легитимироваться очевидностью религиозных истин. Оно становится решением, принимаемым на основании авторитета (власти): Auctoritas, non veritas facit legem15. При этом убежденность в необходимости подобного авторитарного установления общественных религиозных обязанностей явно носит долиберальный характер. Тем не менее уверенность в том, что авторитарное установление общественных религиозных обязанностей (если только оно не затрагивает наиважнейшее и одновременно бесспорное для каждого содержание веры) может устанавливать и гарантировать мир, служит убеждением, подготавливающим либерализм. Ведь именно потому, что суверен, вместо того чтобы ссылаться на истину, легитимирует свое авторитарное установление общественных религиозных обязанностей прагматически, с целью установления мира, он оставляет открытым вопрос об истинности того, к чему он формально обязывает. Тем самым он открывает свободное пространство для субъективных очевидностей, которые никому не дозволено возвещать и тем более пропагандировать публично и, однако, никому не воспрещается исповедовать их приватно, равно как и подпитывать их непосредственным обращением

11. О довольно влиятельной социологии молодежи Гельмута Шельски рубежа 1960–1970‑х годов см.: Schaefer B. Helmut Schelskys Jugendsoziologie: «Prinzip Erfahrung» contra Jugendbewegheit. Ein Beitrag zu den Jugendgenerationen der Bundesrepublik // Helmut Schelsky — ein Soziologe in der Bundesrepublik. Eine Gedächnisschrift von Freunden, Kollegen und Schülern / H. Baier (Hg.). S. 57–67. 12. Согласно его высказыванию, сделанному во  время посвященного Карлу Шмитту коллоквиума 1986 года в Высшей школе управления в Шпейере.

13. Разумеется, тем самым мы не становились «гоббсианцами», хотя подобные идентификационные анахронизмы иногда случаются у философов. Кроме того, благодаря либерализирующему воздействию исторического сознания мы оставались открытыми для противоположных с идейно-политической точки зрения способов прочтения, например предложенных позже Мартином Криле. См.: Kriele M. Die Herausforderung des Verfassungsstaates. Hobbes und englische Juristen. Neuwied, Berlin, 1970. 14. Лат. «власть, а не истина создает закон». — Прим. пер. 15. Правда, у самого Гоббса процитированный принцип имеет несравненно менее драматичный, зато более точный смысл выделения отличия между действенностью законодательства, с одной стороны, и модусом действенности вероучений — с другой: Doctrinae quidem verae esse posse; sed auctoritas, non veritas facit legem [«Сколь бы истинным ни было какое-нибудь учение, все же власть (авторитет), а не истина создает закон» (лат.)]: Hob‑ bes Th. Malmesburiensis Opera Quae Latina Scriptsit / W. Molesworth (Ed.). Vol. III : Leviathan sive material, forma, et potestate Civitatis Ecclesiasticae et civilis. Reprint of the Edition 1839–1845. Aalen, 1961.

146



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

147

к библейским источникам истины. В результате того что для легитимации общественно значимых религиозных обязанностей отсылают не к истине, а лишь к авторитету монополиста политических решений, выступающего гарантом мира, внутренняя религиозная убежденность инакомыслящих остается незатронутой. Теперь вместо истинности исповедания основанием общественной значимости последнего становится авторитет суверена. Субъект признает эту значимость политически, а значит, избавляется от диктата совести признавать ее в силу ее истинности. Субъективность, которая, говоря словами Канта, подчиняется, но рассуждает, в случае сомнения всегда лучше знает, нежели инстанция политических решений, которой она подчинена, то есть салоны, клубы и, наконец, участники семинаров, которые могут считаться расширением этой субъективности16, — вот место прорыва тех либеральных притязаний, которые абсолютистский децизионизм, пытавшийся их укротить, по определению высвобождает, а также реально провоцирует. Заостряя формулировку, можно сказать, что либеральная рецепция Карла Шмитта воспринимает выявленное им центральное содержание либеральной эволюции, а  именно усиливающуюся институциональную эмансипацию притязаний на субъективную значимость, и одновременно меняет знак в отношении шмиттовской оценки этого процесса. Одним словом, Карл Шмитт, согласно либеральным левым шмиттианцам17, убедительно описал генезис либерализма; теперь оставалось лишь этот генезис с опозданием одобрить. Как это ни  банально, но  в  этой критикующей рецепции Шмитта речь идет не о произвольной антитезе во взглядах. Фон для этой антитетики образуют выводы, что современное общество вынуждено либо структурироваться тоталитарно, либо резко сократить то  множество религиозных, мировоззренческих, идеологических и  моральных содержаний, которые оно может вменить каждому в качестве обязательных. Либо возрастающая нейтральность наших религиозных, конфессиональных, мировоззренческих, идеологических и культурных идентификаций, либо политическая тотальность — такова альтернатива, аналитически ясно выраженная Карлом Шмиттом, а равно

Максом Вебером. Выбор либерального ответа виделся упомянутым левым шмиттианцам одновременно предпосылкой института «государство» в обществе эпохи модерна. Правда, при подобном либеральном прочтении Карла Шмитта всегда слишком часто прибегали к понятию «конфессиональная гражданская война». Тем не менее конфессиональная гражданская война в либеральной интерпретации не играла, как полагал Юрген Хабермас, роль некоего «призрака». Во-первых, опыт этой конфессиональной гражданской войны принципиален для истории либеральных ориентаций вплоть до поздних конституционно-политических формулировок соответствующих гражданских прав, особенно свободы религии18. Во-вторых, этот опыт повторился в структурно аналогичной форме в нашем собственном столетии под давлением притязания на  истинность со стороны идеологий так называемого историцистского типа (К. Поппер)19. Наконец, в‑третьих, религиозные вопросы и в настоящее время не перестали решаться как вопросы политические. Это видно не только в реакции на модерн со стороны исламского фундаментализма, но и в религиозном сопротивлении тоталитарным политическим притязаниям в новейшей европейской истории, не  раз страдавшей от  недооценки политического веса государственно-церковноправовых и религиозно-правовых вопросов, формы политического невежества20. Можно сделать вывод, что либеральная тенденция, впечатляющую формулировку которой либеральная рецепция Шмитта обнаружила в  его трудах,  — это тенденция непрерывного расширения тех религиозных, мировоззренческих, культурных и моральных жизненных содержаний, которые не должны отдаваться на усмотрение политическому суверену и относительно которых решения как раз в этом смысле не должны приниматься в рамках политической системы. Но, возможно, такое понимание смысла шмиттовского децизионизма ошибочно и непозволительно даже для реабилитированного эклектизма? Но именно шмиттовский децизионизм и допускает либеральное прочтение, и его даже прекрасно можно использовать для защиты либерализма от структурно тоталитарных притязаний на истинность21. Юрген Хабермас считает,

16. Так можно сформулировать, опираясь на: Kosellek R. Kritik und Krise. Freiburg; München, 1959. 17. О «левошмиттианских учениках Риттера» — под ними недвусмысленно подразумеваются Бёкенфёрде, Люббе, а впоследствии также Шпеманн — говорится в работе: Kleger H., Müller A. Mehrheitskonsens als Zivilreligion? Zur politischen Religionsphilosophie innerhalb liberal-konservativer Staatstheorie // Religion des Bürgers. Zivilreligion in Amerika und Europa / H. Kleger, A. Müller (Hg.). München, 1986. S. 221–262.

18. Об этом см.: Böckenförde E.‑W. Die Entstehung des Staates als Vorgang der Säkularisation // Böckenförde E.‑W. Staat, Gesellschaft, Freiheit. Studien zur Staatstheorie und zum Verfassungsrecht. Fr.a.M., 1976. S. 42–64. 19. Поппер К. Нищета историзма [1960]. М.: Прогресс, 1993. 20. См.  об этом в: Religion des Bürgers. Zivilreligion in Amerika und Europa / H. Kleger, A. Müller (Hg.). München, 1986. 21. См. об этом мою статью «Децизионизм — скомпрометированная политическая теория»: Lübbe H. Dezisionismus — eine kompromittierte politische

148



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

149

что согласно децизионизму (главными представителями которого для него выступают Шмитт и Вебер22) политические решения выносятся в борьбе альтернатив, «которые обходятся без убедительных аргументов и обязывающей дискуссии»23. Если принять характеристику, то как раз станет ясно: к условиям либеральности либеральных отношений относится то, что обязательность обязывающих притязаний на истинность, которым мы подчиняемся политически и юридически, как раз и основана не на обязательности обязывающих дискуссий и убедительных аргументов, а скорее на обязательности решений, легитимность которых опирается на легальность процедуры, посредством которых эта обязательность вступает в силу. Обсуждать, где вместо этого следовало бы принимать решения, означает выказывать то вскормленное опытом Веймарской республики презрение к парламентаризму, которое пронизывает шмиттовскую критику либерализма. Не имеет, конечно, смысла опровергать то общее место, что отказ от решения и неспособность принимать решения во всех политических системах представляют собой особенно действенные факторы саморазрушения. Однако такой род саморазрушения может принципиально быть свойствен как диктатуре, так и либеральной парламентской демократии. Если бы парламенты ориентировались на идеал дискурса, превращающего сами дискуссии в «обязывающие», то в конечном итоге они действительно утратили бы способность принимать решения. Однако вместо этого в них постоянно голосуют, то есть голоса все же не  взвешиваются, а  скорее подсчитываются, и  не  непреложность убедительных аргументов способствует обязательности принятых решений, а скорее установленное большинство голосов. Большинство вместо истины — вот что с точки зрения дискурсивных идеалистов приходится постоянно терпеть гражданам в парламентской демократии. «Учреждения осуществленной демократии были бы, как сотканные сети, сделаны из чрезвычайно непрочной интерсубъективности», — считает Хабермас24. Theorie // Lübbe H. Praxis der Philosophie, Praktische Philosophie, Staatstheorie. Stuttgart, 1978. S. 61–77. 22. См.  об этом: Max Weber und die Soziologie heute. Verhandlungen des 15. Deutschen Soziologentages / O. Stammer (Hg.). Tübingen, 1965. См. здесь выступления в дискуссии по докладу Толкотта Парсонса, в частности: Habermas J. S. 74–81, где он говорит: «Мы не можем обойти того факта, что Карл Шмитт был легитимным учеником Макса Вебера» (S. 81). 23. Об антилиберальных последствиях критики децизионизма, проведенной посредством аргументов теории дискурса, см. Lübbe H. Dezisionismus — eine kompromittierte politische Theorie, op. cit. 24. Idem. Universität in der Demokratie — Demokratisierung der Universität // Idem. Protestbewegung und Hochschulreform. Fr.a.M. 1969. S. 108–133, 129.

150

• Логос

№5

[89] 2012 •

Если равняться на этот идеал, то даже британский парламент представлял бы собой чистейший децизионизм, не говоря уже о  практике решений швейцарских кантональных общин. Дискурсивные идеалы суть нормы, позволяющие оценивать процедурные правила. В свете представления о том, как в наших парламентах обязательность решений могла бы постепенно трансформироваться в обязательность обязывающих дискуссий, они в их нынешнем виде выглядели бы просто антипарламентски25. При этом решения, принятые голосованием в парламентской практике, не носят характера уступки требованиям жизненной практики. Большинство вместо истины — это не вынужденное нарушение подлинной иерархии оснований легитимности. Как раз в парламентской практике децизионизм не является индикатором недостаточного осуществления тех дискурсивных идеалов, на которые должна была бы ориентироваться демократия. Большинство (вместо истины) функционирует как основание значимости обязательного для нас не из-за того, что ввиду недостаточной эмансипации мы еще не пробудились и не развились до полной демократической дискурсивной компетентности. Парламентская практика, невзирая на всякий раз выявляемые и  в  каждом отдельном случае исторически объяснимые слабости и недостатки, не отстает от собственной идеальности именно как практика решений. «Большинство превыше истины» как принцип парламентских решений есть что угодно, но только не уступка ситуации ограниченного времени в практике нашей политической жизни. Скорее, этот принцип решения является базовым для антитоталитарной либеральности. Принцип решения, кладущий «большинство вместо истины» в основание наших гражданских обязанностей, является либеральным, поскольку только так остающиеся в  меньшинстве граждане получают неограниченную возможность полагать истину совсем в другом месте, чем установленное большинством, громогласно заявлять об  этом в  парламентских документах и  оставаться при убеждении, столь важном для проигравших, что уж когда-нибудь истина восторжествует и найдет свое большинство26. Короче говоря, дискурсивная сторона парламентской практики способна сохраниться лишь в условиях описанного децизионистского принципа. Напротив, политическое принуждение, 25. Прояснение дискуссии см. в: Wahrheit statt Mehrheit? An den Grenzen der parlamentarischen Demokratie / H. Oberreuter (Hg.). München, 1986. 26. См. об этом мою статью: Lübbe H. Zur Philosophie des Liberalismus und seines Gegenteils // Lübbe H. Fortschrittsreaktionen. S. 41–55. См. также Benda E. Die Notstandsverfassung // Siebzehntes Gesetz zur Ergänzung des Grundgesetzes und Erklärung der Drei Mächte. Anhang. München; Wien 8/10/1968. S. 143 ff.

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

151

использующее в качестве принципа легитимации только лишь принуждение убедительных аргументов, было бы равносильно концу свободы публично оспаривать легитимность этого принуждения. Представление о том, будто «учреждения осуществленной демократии были бы, как сотканные сети, из чрезвычайно непрочной интерсубъективности», является антипарламентским, антилиберальным. Оно упускает из виду не только смысл парламентских институтов; даже в малых неформальных группах ориентация на  подобный идеал оказывала  бы невротическое воздействие. Разумеется, для выработки иммунитета против такой невротизации вовсе не обязательно читать Карла Шмитта. Однако тот, кому по  каким-либо случайным причинам довелось его прочесть, вполне может использовать Шмитта для заострения либерального смысла парламентского децизионистского принципа «большинство вместо истины», и именно такую выгоду извлекла обсуждаемая здесь либеральная рецепция Шмитта из изучения децизионизма. Критику парламентаризма Шмиттом при этом можно спокойно характеризовать как правую. Каким  бы историческим опытом — а определяющим для его биографии стал опыт политической и парламентской недееспособности Веймарской республики — ни  подпитывалась шмиттовская критика системы политического либерализма, обусловленная длительными дискуссиями неспособность к принятию решений во всяком случае не казалась нам, тогда молодым, системной характеристикой второй немецкой парламентской демократии. Да и какой такой важный смысл добавляло презрительное применение формулы «дискутирующий класс» к истории ФРГ? И кроме того, как вообще можно понимать всемирную историю ХХ столетия исходя из псевдотеоремы о мнимой децизионистской слабости либеральных парламентских демократий? В  итоге это означает: решение и обсуждение суть институционализированные этапы процедуры, а не альтернативные политические процедуры. Поэтому выбор в  пользу исчезновения дискуссии в  решении или же, наоборот, в пользу исчезновения решения в дискуссии представляют собой лишь взаимодополнительные формы политического романтизма. Для концептуальной характеристики этих форм политического романтизма политическая теория Карла Шмитта действительно дает либералам хорошие предпосылки, что, естественно, не означает, будто Карла Шмитта можно назвать либералом27.

Важные для рассматриваемого здесь левого шмиттианства понятия об  условиях способности политических систем к  самосохранению не  в  последнюю очередь содержались в  работе Шмитта «Легальность и  легитимность». Слабостью Веймарской республики — так казалось нам из перспективы этой небольшой работы Карла Шмитта — была, в частности, ее неспособность юридически и политически распознать своих смертельных врагов и реагировать соответствующим образом. Это не должно было повториться при второй немецкой парламентской демократии — таков вывод, который из  анализа Шмитта могли сделать именно либералы. Бонн не должен был стать Веймаром и не стал им. «Обороноспособная демократия» — этот лозунг любили использовать в первые годы Федеративной Республики Германия даже в публицистике, а что это может означать, объяснялось на примере практики запретов партий. При этом соображения политического оппортунизма вполне могли служить аргументами против подобных запретов. Так или иначе, то, что либеральная система в случае опасности должна быть способна использовать свою легитимность против такого нарушения легальности, которое опирается на более высокую легитимность, и действенно защищаться, — вот что может быть хорошо выражено с помощью шмиттовских категориальных средств. Пресловутое различение друга и врага оказывается в данном контексте применимым и даже незаменимым. То, что либеральная демократия представляет собой систему, которая должна распрощаться с мышлением «друг–враг», относится к одному из топосов морализующей критики Шмитта. Очевидно, что этот топос исполнен благих намерений: всем нам лучше дружить, а не враждовать. Однако что делать, если этой христианской норме не соответствует политическая реальность? В литезисы из  «Политической теологии» Карла Шмитта» («Нормальное не доказывает ничего, исключение доказывает все; оно не только подтверждает правило, само правило существует только благодаря исключению. В исключении сила действительной жизни прорывает кору застывшей в повторении механики…» и т. д.) доказывают это со всей очевидностью. После того как я в своей статье (Lübbe H. Zur Theorie der Entscheidung // Lübbe H. Theorie und Entscheidung. Studien zum Primat der praktischen Vernunft. Freiburg i.Br. 1971. S. 7–31) изложил это подробнее, Карл Шмитт при встрече в Эбрахе сказал мне: «Вы можете говорить обо мне все, что считаете правильным, но только не называйте меня романтиком!» За этим требованием, естественно, кроется известное понятие романтизма у Карла Шмитта, которое, впрочем, не может никому помешать называть подчеркнуто положительную эстетическую оценку политического чрезвычайного положения «романтической». Называть ли Карла Шмитта романтиком, как это предпочитаю делать я, или нет — это спор о словах.

27. Напротив, Карла Шмитта, пожалуй, можно охарактеризовать как романтика. Этот романтизм, в частности, подразумевает особенно положительную политико-эстетическую оценку чрезвычайного положения. Известные

152

• Логос

№5

[89] 2012 •



• Г е р м а н н Л ю бб е • 

153

беральной демократии никто не  является политическим врагом — и так и должно быть. Но разве не было как раз у самой этой демократии врагов в прошлом и разве нет их в настоящем? Да и как следовало бы политически расправиться со сторонниками мышления по принципу «друг–враг», не воспринимая их именно в роли врагов? Разве можно полностью устранить возможность чрезвычайного положения лишь посредством отвращения к чрезвычайным положениям? Разве конституционный законодатель при включении в конституцию статей о чрезвычайном положении не  предоставил всем немцам право на  сопротивление каждому, кто попытается отменить конституционные принципы, если другие средства уже невозможны?28 Какой смысл имело бы объявить понятие врага конституции бессмыслицей только из-за того, что оно происходит из так называемого мышления по принципу «друг–враг»? Короче говоря, центральную совокупность понятий политической теории Карла Шмитта можно без проблем использовать в либеральном духе для обоснования конституционно-правовых и иных политических мер самоутверждения либеральной парламентской демократии. Проявлением  же левошмиттианства было, например, в споре о так называемой чрезвычайной конституции выступление в ее пользу вместе с отказом в праве на сопротивление, утверждавшемся одновременно с чрезвычайной конституцией, — и не чтобы отвергнуть это право на сопротивление, а скорее потому, что по своей политической природе оно таково, что в нем никто не нуждается до тех пор, пока обращаться к праву дозволяется каждому, и от него нет никакой пользы, когда в обращении к этому праву действительно отказано29. Левошмиттианской в обрисованном здесь либеральном смысле была впоследствии и критика различных политических форм так называемого второго немецкого молодежного (особенно академического) движения конца 1960-х — начала 1970‑х годов30. Еще сохранилась память о многочисленных комментаторах, которые приписывали распространенным тогда акционистским правонарушениям высшую легитимность некоей верховной

воли к истинной демократии, наконец-то проявившейся в немецкой послевоенной истории31. В действительности, как описал Одо Марквард, здесь имели место явления некоего догоняющего сопротивления32 — та революционная романтика, которая сказывается в желании задним числом, уже после окончательной гибели отношений, приписать эту гибель на счет революционности. Появились университетские начетчики-ленинцы; старый идеал неотчужденного тождества истины и 100%-ного голосования «за» вдохновил концепцию неформальной демократии; кроме того, теоретически и практически были выявлены последние враги, после устранения которых никаких врагов у  демократов уже никогда бы не было. Случайно процитировать Карла Шмитта в позитивном ключе тогда было достаточно, чтобы лишиться права, например, участвовать в университетской конференции по Ленину (Lenin-Konferenz). Так произошло со мной в Югославии33, причем в роли доносчиков выступили, разумеется, не югославы, а, напротив, мои немецкие коллеги. Структура подобных процессов при всем их фарсовом характере, конечно, превосходно описывалась шмиттовскими категориальными средствами: шмиттовское понятие политического кажется списанным именно с политического действия ленинского типа. Наконец, либеральное левое шмиттианство заимствовало из шмиттовской политической теории апологию «сильного государства». Сегодня с этим признаком вряд ли связываются либеральные коннотации, поэтому есть необходимость в некоторых объяснениях. Приведу самый невинный пример из ранней истории ФРГ: закон о социальной поддержке молодежи34 был для нас тогда объектом нападок, не в последнюю очередь вдохновленных Шмиттом. То, что государство, все местные структуры, включая коммуны, в  качестве субъекта и  поставщика благотворительных услуг принципиально уступали место свободным субъектам подобных услуг, особенно близким церкви, и тем не менее должны были оплачивать подавляющую часть их расходов, — это казалось нам тогда несовместимым с требованиями гражданского чувства35. Это противоречило не действию

28. См. в качестве образца критики: Kritik der Notstandsgesetze. Mit dem Text der Notstandsverfassung / D. Sterzel (Hg.). Fr.a.M., 1968. 29. Об этом парадоксе см.: Denninger E. Der Schutz der Verfassung // Handbuch des Verfassungsrechts der Bundesrepublik Deutschland / E. Benda, W. Maihofer, H.‑J. Vogel (Hrsg.). Berlin; N.Y.: 1983. S. 1293–1327. 30. Среди обильной литературы см., например: Sontheimer K., Ritter G. A., SchmitzHübsch R., Kevenhörster P., Scheuch E. K. Der Überdruss an der Demokratie. Neue Linke und alte Rechte — Unterschiede und Gemeinsamkeiten / H. Schmidt (Vorw.). Köln, 1970.

31. Критику этих уступок легитимации см. в моей книге: Lübbe H. Endstation Terror. Rückblick auf lange Märsche. Stuttgart, 1978. 32. Marquard O. Abschied vom Prinzipiellen. Philosophische Studien. Stuttgart, 1981. S. 9 ff: «Неповиновение задним числом». 33. В Загребе в 1970 году. 34. О его юридическом, историко-правовом и социально-политическом контексте см.: Riedel H. Jugendwohlfahrtsrecht. Textaugabe mit Erläut. und Sachreg., 7. Neubearb. Aufg., München, 1971. 35. См. об этом: Rendtorff Т. Kritische Erwägungen zum Subsidiaritätsprinzip // Der Staat. 1962. Jg. 4. S. 405–430.

154



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

155

принципа субсидиарности, но его превращению в финансовые притязания на общественные фонды со стороны учреждений, имеющих привилегированный свободный статус, от услуг которых зависит каждый гражданин, независимо от принадлежности к данным общественным группам36. За этим противодействием закону о социальной поддержке молодежи крылась заинтересованность в защите гражданской свободы от властного вмешательства организованных общественных групп. А какой институт, если не государство, должен обеспечить эту защиту? Короче говоря, известная шмиттовская критика плюрализма могла служить средством апологии государства как защитника индивида от властного вторжения организованных общественных групп37. Плюрализм сегодня, конечно, служит в первую очередь ключевым словом для общественных и культурных отношений, которые могут возникнуть лишь в условиях политически гарантированной свободы. Этому не противоречит, что в ранней истории ФРГ, бывало, возникали пожелания иметь поблизости неконфессиональный детский сад или надеяться на то, что выбор места для университета не будет определяться тем, в какой епархии еще нет университета38. При всём, признаемся, ограниченном понимании смысла и истории принципа Closed-shop39 он казался нам нарушающим свободу граждан, и государство должно было противостоять претензиям профсоюзов в этой сфере. Государство как гарант либеральности… За этим стояла политически явно наивная и  тем не  менее в  долгосрочной перспективе необходимая идея противостояния неофеодальным тенденциям, возникающим из  власти организованных групп. И характеризуемая таким образом апология государства как гарантирующего либеральность рамочного порядка для общественного плюрализма могла среди прочего опираться на Шмитта, как утверждалось при основании журнала «Государство»40. И левошмиттианская, то есть либеральная, рецепция шмиттов-

ской теории плюрализма как раз это и делала. Ее ядро заключалось в антиэкзистенциалистской апологии гражданского существования: его общественную культуру определяет и вдохновляет не мировоззрение, не конфессиональная принадлежность, не верность линии партии или участие в классовой борьбе, а соответствие праву и уважение к правовым институтам и их процедурам. В поле взаимодействий, свойственном мюнстерской школе, это без труда сомкнулось с институционально-теоретическими интересами, которые все больше определяли работу Хельмута Шельски после его переезда из Гамбурга в Мюнстер41. Позднее Риттер и Шельски сотрудничали в Вестфальской секции Международного общества философии права и социальной философии, и их сотрудничество сыграло свою роль в истории основания Билефельдского университета. Первая институция этого нового университета — Центр междисциплинарных исследований — начала работу с конференций по данной тематике42. Вполне возможно, что шмиттианцы ностальгического типа даже и  не  заинтересуются изучением очерченной здесь либеральной рецепции Карла Шмитта. Однако либералы могут найти любопытным, что эклектизму (этой главной либеральной добродетели, теперь немного забытой, но когда-то повсюду громко восхвалявшейся европейским Просвещением) представляется вполне возможным с точки зрения истории влияний использовать в либеральных целях даже самого Карла Шмитта43. Перевод с немецкого Олега Кильдюшова

36. Ясное политико-правовое обсуждение принципа субсидиарности см.: Schulz H.‑J. Von der Subsidiarität zur Partnerschaft. Entwicklung und Folgen des Verhältnisses von Staat und Kirche, dargestellt am Beispiel der Jugendhilferechtsreform. Diss. Fr.a.M., 1981. 37. Это, помимо прочего, определяло концепцию основания журнала «Государство». См. об этом: Zum Geleit // Der Staat. Zeitschrift für Staatslehre, öffentliches Recht und Verfassungsgeschichte / G. Oestreich, W. Weber, H. J. Wolff (Hg.). 1962. 1. Bd. H. 1. S. 1–2. 38. См. по поводу истории основания Рурского университета в Бохуме: Lübbe H. Geschichtsbegriff und Geschichtsinteresse. Analytik und Pragmatik der Historie. Basel; Stuttgart, 1977. S. 35–38. 39. Dunn S., Gennard J. The Closed-shop in British Industry. L.; Basigstoke, 1984. 40. См. Schulz H.‑J. Von der Subsidiarität zur Partnerschaft, op. cit.

41. Schelsky H. Die Soziologie und das Recht. Abhandlungen und Vorträge zur Soziologie von Recht, Institution und Planung. Opladen, 1980. Также см.: Person und Institution. Helmut Schelsky gewidmet / R. Pohlman (Hg.). Würzburg, 1980. 42. См.  об этом: Lübbe H. Helmut Schelsky und die Interdisziplinarität. Zur Philosophie gegenwärtiger Wissenschaftskultur // Interdisziplinarität. Praxis — Herausforderung — Ideologie / J. Kocka (Hg.). Fr.a.M., 1987. S. 17–33. 43. Армин Молер назвал мое изложение causerie improvisée (фр. «импровизированная болтовня»), что вполне верно в том смысле, что здесь речь идет не о сообщении результатов исследований, а скорее о воспоминаниях о взаимодействиях, которые стоило бы изучить. Впрочем, удивление, которое, по собственному признанию Молера, у него вызвали рассуждения о присутствии Шмитта в кругу Collegium Philosophicum в Мюнстере под эгидой левого шмиттианства, служит выражением снисходительности Молера в отношении либералов, которые, не отрицая возможности чрезвычайного положения, не были загипнотизированы при этом его реальностью. См.: Mohler A. Schmittistes de droite, Schmittistes de gauchе et… Schmittistes établis // Nouvelle Ecole. 1987. № 44. Science politique. Carl Schmitt 1888–1985. P. 63–66.

156



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Г е р м а н н Л ю бб е • 

157

Понятие политического как ключ к работам Карла Шмитта по государственному праву1 Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде

Я

ПОВЕДУ речь не о личности, а о трудах Карла Шмитта и начну с краткого биографического воспоминания. Будучи студентом юридического факультета, в 6-м и 7-м семестрах я читал «Учение о конституции» Карла Шмитта. Там я натолкнулся на такую формулировку: государство есть политическое единство народа2. А также еще на одну: составная часть конституции, посвященная правовому государству, представляет собой ее неполитический элемент3. Обе формулировки показались мне тогда загадочными. Я усвоил от Георга Еллинека, что государство, рассматриваемое с точки зрения социальной науки, есть целесообразный союз, а с юридической — территориальное объединение. Мне также было известно кое-что об органических теориях государства, в частности об Отто фон Гирке, изображавшем государство организмом и общественным союзом, являющимся реальным лицом, а  не  просто фикцией4. Однако на основании этих идей нельзя было разгадать того, что имеется в виду в тезисе «государство есть политическое единство народа». В них не хватало связи с политическим. Это стало частично ясно мне лишь позднее — в ходе чтения и обсуждения работы Карла Шмитта «Понятие политического». Чем дальше, тем сильнее я убеждался, что в этом сочинении, то есть в сформулиро-

ванном в нем понятии политического, содержится ключ к пониманию всего творчества Карла Шмитта в области государственного права. Я хотел бы изложить это подробнее. I

Первым здесь встает вопрос о содержании и центральном высказывании сочинения о понятии политического. 1. Это центральное высказывание следует извлечь из-под того вороха недоразумений, которые возникли как в результате дискуссии вокруг этого сочинения, так и по ходу истории его влияния. Подробное описание и опровержение недоразумений (отчасти объяснимых духовно-политической ситуацией, внутри которой это сочинение было написано и оказывало свое влияние, а отчасти — сознательным стремлением уразуметь неправильно) потребовали бы отдельного доклада. Здесь я не могу подробно на них останавливаться, а лишь кратко отмечу два распространенных и типичных недоразумения. Первое состоит в том, что разрабатываемая в «Понятии политического» теория друга и врага используется якобы для того, чтобы квалифицировать внутриполитические дискуссии внутри государства как отношения друга и врага, а по возможности и вести их соответствующим образом, вместо того чтобы квалифицировать их как хотя и полемическое, но все же сугубо мирное стремление создавать политический и социальный порядки и искать равновесие и компромисс. Второе недоразумение заключается в представлении, будто в сочинении речь идет о нормативной теории политики или политического действия, в  которой различение «друга» и «врага» и вооруженная борьба как его крайнее следствие делаются целью и содержанием политики. Именно это последнее недоразумение встречалось в истории влияния чаще всего, причем сам автор не возражал против него особо, однако это толкование можно однозначно опровергнуть, опираясь на сам текст5. 2. Напротив, центральное высказывание и непреходящее научное значение этого сочинения состоят в том, что в нем выдвигается критерий (проверяемый ссылками на феномены) не поли-

1. Перевод выполнен по изданию: © Böckenförde E.‑W. Recht, Staat, Freiheit. Studien zur Rechtsphilosophie, Staatstheorie und Verfassungsgeschichte. Fr.a.M.: Suhrkamp, 1991. 2. Schmitt C. Verfassungslehre. Berlin: Duncker & Humblot, 1928. S. 3, 125. 3. Ibid. S. 200. 4. Von Gierke O. Das Wesen der menschlichen Verbände. Rektoratsrede, 1902 (Neudruck, 1954). S. 8 ff.

5. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien. Berlin: Duncker & Humblot, 1963. S. 34–35: «Война отнюдь не является целью или тем более содержанием политики, но в качестве реальной возможности это всегда наличная предпосылка, своеобразно определяющая человеческие поступки и мысли и тем самым приводящая к специфически политическому поведению». Этот пассаж дословно содержится и в сокращенном и частично измененном издании 1933 года (S. 17).

158



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

159

тики, а политического, политической сферы или, точнее говоря, агрегатного состояния политического. Поэтому понимание этого критерия и знание о нем служат предпосылками осмысленного политического действия. В качестве такого критерия следует признать то, что политическому как таковому — и  это констатируется и проверяется на феноменах — свойственно доходить до крайнего противостояния, до различения друга и врага, включающего готовность к борьбе, в том числе вооруженной, и что оно феноменально определяется этой заложенной в нем возможностью. Отсюда вытекает определение политического, которое я уже имел повод сформулировать в другом месте6: у политического нет отдельной предметной области, оно представляет собой скорее публичное поле отношений между людьми и группами людей, характеризуемое степенью интенсивности ассоциации или диссоциации, вплоть до различения «друга» и «врага», которое может черпать свой материал из любой предметной или жизненной сферы.

6. В последний раз в работе: Böckenförde E.‑W. Staat — Gesellschaft — Kirche // Christlicher Glaube in moderner Gesellschaft. Teilband 15. Freiburg, 1982. S. 82. 7. Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 30 f. Anm. 4; далее см.  предисловие 1963 года: Ibid. S. 10/11.

государства как политического единства в том и состоит, чтобы делать все противоречия, напряженности и конфликты, возникающие внутри него, относительными и  удерживать их относительность так, чтобы в рамках государственного мирного порядка открывалась возможность вести дебаты, вести публичную дискуссию и в конечном счете принимать решения согласно установленной процедуре. b. Впрочем, это отнюдь не означает — вопреки распространенному заблуждению, — что сфера внутренней политики в государстве полностью отделена от понятия политического, а понятие политики используется здесь в совершенно ином, независимом от  него значении. И  внутренняя политика во  второстепенном смысле остается «политической» в  смысле приведенной дефиниции. Эта упомянутая второстепенность основана на том, что здесь понятие «политика» или «политическое», с одной стороны, выражает степень отделенности от политического, а с другой — не утрачивает с ним логической связи. Это приводит к следующему обстоятельству. Даже в политическом единстве, то есть замиренном и лишенном интенсивности группировании «друг–враг», существуют споры по вопросам порядка совместной жизни; при этом люди и сообщества публично группируются друг с другом и друг против друга. Такая возможность имеется в любой сфере: иногда в культурной политике, иногда в экономической, иногда во внешней и т. д. — предмет спора невозможно установить заранее. Однако люди делают это так, что интенсивность группирования по принципу «друг–враг» не достигается. Тем не менее всякое такое столкновение является второстепенно политическим в смысле шмиттовского понятия, поскольку оно в случае эскалации конфликта и отсутствия разумной политики, нацеленной на  его разрешение, может достичь крайней степени интенсивности. Культуркапмф в Пруссии и бисмарковской империи чуть было не достиг этой степени. Сначала он шел по пути непрерывной эскалации, приведя к экзистенциальному конфликту лояльности у католической части населения. Бисмарк был достаточно умным политиком, чтобы увидеть, что, сколь бы твердолобыми ни были, по его мнению, ультрамонтаны, в интересах сохранения рейха он не может разжигать конфликт с ними. И тогда он начал искать пути к примирению. Впрочем, нечто подобное может произойти в любой предметной сфере: подобный разгорающийся спор может возникнуть из-за университетской реформы, образовательной политики или — возможно, через несколько лет — из-за мест и объемов переработки мусора. Таким образом, вторичное понятие политического является точной и логически верной квалификацией в той мере, в какой эта вторичная политика не отделена категориально раз и на-

160



3. В свете этой дефиниции точный и проверяемый смысл обретает и второе, поначалу лишь имплицитно сделанное центральное высказывание сочинения, которое затем получило экспликацию в предисловии к переизданию 1963 года, а именно: государство — это политическое единство народа. а. С точки зрения данного понятия политического тезис «государство — это политическое единство народа» означал, что госу­дарство — это единство, замиренное внутри себя, и  именно потому  — политическое единство, охватывающее также и само политическое. Снаружи оно отграничивает себя от других политических единств, внутри  же него любые противоречия, конфликты и столкновения не доходят до уровня группирования «друг–враг», то есть они охватываются некоей общностью (дружбой), основанной на  относительной однородности живущих вместе людей, и  встраиваются в  мирный порядок, обеспечиваемый благодаря государственной монополии на насилие. Политика внутри государства — Карл Шмитт сам говорит об этом7 — является политической лишь во второстепенном смысле, в отличие от политики внешней. В классическом смысле это — полиция и забота о том (и обсуждение того), как благоустроить общество в целом и отношения внутри него, не выходящие за мирные рамки и их не разрушающие. Так что функция

• Логос

№5

[89] 2012 •

• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

161

всегда от возможного группирования по принципу «друг–враг», а предметная связь с ним продолжает нести в себе угрозу. Тем самым политическое, как его определяет Карл Шмитт, не исчезает даже в учрежденном и дееспособном в качестве политического единства государстве, будучи вытесненным, например, в сферу внешней политики. Потенциально, как возможность эскалации группирования «друг–враг», оно всегда присутствует и в государстве, пусть даже и не выходя наружу в нормальной ситуации. с. Поэтому однажды достигнутое состояние политического единства не дано раз и навсегда, а как состояние человеческого общежития скорее требует постоянной заботы и сохранения. Оно подвержено внешним угрозам — опасностям нападения или реальным нападениям внешних врагов, но  также потенциально и угрозам внутренним. Захват политической сферы, ее включение в государство и замирение государством могут быть поставлены под вопрос, сделаться проблематичным, вплоть до состояния латентной или открытой гражданской войны, когда государственное единство перестает существовать как единство политическое. Для избегания подобных угроз и опасностей необходимо принимать меры предосторожности, стабилизировать внутренний порядок, осуществлять профилактику в отношении существующих или намечающихся напряженностей и конфликтов, чтобы дело не дошло до подобной эскалации, до диссоциации с той степенью интенсивности, когда разрушается и ставится под сомнение даже основанное на относительной гомогенности чувство общности, то есть то, что понимается под дружбой в политическом смысле. Тогда это будет разумная политика, исходящая из  понимания своеобразия политического и  определяющаяся им. 4. Если это — точный смысл определения государства как политического единства народа, то отсюда вытекают некоторые следствия для государственного права. Государственное право предстает в таком случае как обязательный нормативный порядок и форма существования, сохранения и поддержания дееспособности политического единства в указанном смысле. В этом отношении ему присущ специфический телос, с которым необходимо соотноситься и на который следует ориентироваться: делать возможным, сохранять и поддерживать государство как состояние политического порядка и единства. Государственное право и его интерпретация, посредством которых это состояние и этот порядок ставятся под сомнение или даже приближается распад государства, были бы вопиющим противоречием. В этом смысле государственное право является подлинно политическим: оно не второстепенным образом и опосредованно, а непосредствен-

162

• Логос

№5

[89] 2012 •

но имеет дело с сохранением, формой и действием политического единства; его предмет касается, так сказать, гравитационного поля самого политического8. II

Далее я попытаюсь показать, как исходя из этого понятия политического и  характеристики государства как политического единства раскрываются центральные понятия, высказывания и тезисы в государственно-правовых работах Карла Шмитта и — хотя нам их может быть трудно понять как адекватных предмету и непротиворечивых — наделяются внутренним обоснованием и логикой. Это не попытка упредить дискуссию о том, в какой мере цели, которой Карл Шмитт пытался добиться этими понятийными формулировками и высказываниями, можно было — даже ему самому — достигнуть скорее при помощи иных форм высказывания. Цель здесь прежде всего в том, чтобы указать на систематическую взаимосвязь, причем, как мне кажется, на  определяющую систематическую взаимосвязь его государственно-правовых работ. «Учение о конституции» и первая редакция «Понятия политического» возникли примерно в одно время, поэтому неудивительно, что концепция «Понятия политического» отражается в «Учении о конституции» и служит ему опорой, хотя напрямую об этом не сказано. Государство как политическое единство народа, правовое государство как неполитический элемент конституции — все это действительно лишь постулируется в виде тезисов в «Учении о конституции». Но разве это не указывает на предпосылку, на несущую идейную конструкцию, которая лежит в основании? И разве таковая не имеет значение для всех государственно-правовых работ, помимо «Учения о конституции»? Я хотел бы доказать свой тезис о ключевом характере «Понятия политического» для государственно-правовых работ Карла Шмитта на семи примерах. 1. Понятие суверенитета и его незаменимость для государственного права. Эта формула известна: «Суверен есть тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении»9. Если политическое единство конституируется и поддерживается в охвате напряженностей, противоречий и конфликтующих интересов, благодаря 8. Об этом см.: Böckenförde E.‑W. Die Eigenart des Staatsrechts und der Staatswissenschaft // Recht und Staat im sozialen Wandel. Festschrift für Hans Ulrich Scupin zum 80. Geburtstag. Berlin: Duncker and Hamblot, 1983. S. 317 (320 f). 9. Шмитт К. Политическая теология. Сборник. М.: КАНОН -Пресс-Ц, 2000. С. 15.



• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

163

чему становится возможным надолго сделать их относительными и сдерживать их, то предпосылкой такого единства служит возможность неоспоримого последнего решения. Стало быть, суверенитет, содержащий в себе это полномочие, является необходимой властной позицией для государства как мирного единства10. Она позволяет принимать решения также и о чрезвычайном положении, и о том, как в нем действовать. Эта властная позиция в понятии суверенитета формулируется как право: суверен — с точки зрения государственного права — имеет право принимать подобные решения. Наиболее полное выражение эта возможность приобретает в самой крайней опасности для политического единства, когда возникает угроза его существованию как состоянию и реальной данности, хотя эту ситуацию и невозможно определить заранее и ограничить отдельными случаями. Уже писалось о «праве на спасительное действие»11. Это — другое описание того  же феномена. Карл Шмитт считает, что суверенитет не может быть юридически ограниченным или условным, поскольку в противном случае государство перестало бы существовать как самостоятельное политическое единство12. Правда, от  этого следует отличать вопрос о  существовании фактических границ, особенно связанных с властью, и политических ограничений суверенитета, которые вообще или в определенных ситуациях фактически не позволяют осуществить суверенитет полностью. Они существуют всегда — на них зиждутся перипетии политической борьбы и сменяющихся констелляций власти. Тем не менее они не ставят под вопрос суверенитет в правовом смысле. Если же от суверенитета отказываются, отрекаются или ограничивают его в правовом смысле, так что он уже не может стать неоспоримым последним, заранее неопределимым решением, то это отнюдь не означает гибель суверенитета как такового, а лишь его переход к другому, высшему политическому единству, которое провозглашает это право за собой и в случае необходи-

мости реализует его13. Из некогда самостоятельного политического единства может возникнуть единство, находящееся в вассальной зависимости от другого, и в таком случае оно политически ограниченно действует под эгидой другого политического единства, если при нем еще возможно вести внутриполитическую борьбу и принимать соответствующие решения14. 2. Отношение государства и конституции. То, что государство предшествует конституции, а не конституция впервые конституирует государство, является для Карла Шмитта тезисом, не нуждающимся в обосновании. Он с необходимостью следует из его понятия государства как политического единства. Ведь государство как политическое единство (что означает именно следующее: властное и мирное единство с монополией на насилие внутри) есть нечто бытийное, причем данное прежде всего как концентрация власти. Даже — и это кажется мне особенно важным — относительная гомогенность как основание и условие возможности этого мирного единства и  действенной монополии на насилие, которая должна признаваться и гражданами, является бытийной данностью, а не нормативным постулатом или чем-то возникающим лишь вследствие выполнения конституции. Юридическая конституция и выполнение или применение ее нормативных определений не создают государства, скорее государство — как политическое единство — есть условие для их значимости. При этом не оспаривается, что благодаря юридической конституции государство наделяется более прочной формой, более определенным порядком для властного действия в нем и тем самым стабилизируется. Однако отсюда не следует ни самого существования государства, ни того, что служит его субстанцией15. 3. Конституция и ее составные части.

10. Там же логично говорится о том, что суверенитет «следовательно, должен правильно определяться юридически не как властная монополия или монополия принуждения, но как монополия решения». См. также: Heller H. Die Souveränität (1927) // Heller H. Gesammelte Schriften. Leiden, 1971. Bd. 2. S. 120 ff, 185. 11. См. Huber E. R. Carl Schmitt in der Reichskrise der Weimarer Endzeit // Comlexio Oppositorum. Über Carl Schmitt / H. Quaritsch (Hg.). Berlin: Duncker and Hamblot, 1988. S. 33–70. 12. Idem. Der Begriff des Politischen. S. 39; с этим согласен Хеллер: Heller H. Op. cit. S. 185 ff. Это исходная точка для учения о конституции для федерации, которое основано на том, что вопрос распределения суверенитета между федерацией и ее членами может оставаться неразрешенным при отсутствии внутри федерации — в силу существующей гомогенности — экзистенциального конфликта. См.: Schmitt C. Verfassungslehre. S. 370 ff.

13. Idem. Der Begriff des Politischen. S. 51–54. Отказ или ликвидация суверенитета есть то же, что и утрата способности принимать свои последние политические решения. В таком случае верно следующее: «Из-за того, что у одного народа уже нет силы или воли, чтобы оставаться в сфере политического, политическое из мира не исчезает. Исчезает лишь слабый народ» (следует добавить: в качестве политического единства); Ibid. S. 54. 14. В классическом международном праве для этого применяется понятие «протекторат», а политическим понятием выступает «гегемония». 15. Это отношение государства и конституции уже схвачено в понятии конституции, когда последняя определяется в качестве решения относительно способа и формы политического единства, а не относительно его образования и сохранения, причем его существование уже предполагается. См.: Idem. Verfassungslehre. § 3, I. S. 21 f. Это не исключает того, что акт принятия конституции в определенных историко-политических ситуациях может совпадать с конституированием политического единства государства, например в случае отделения. Однако необходимости здесь нет, и этого не было при возникновении таких великих парадигматических конституций, как

164



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

165

а. Конституция — это не  договор, а  решение, причем решение о способе и форме политического единства16. Конституция может быть договором (в «Учении о конституции» это объясняется подробно) лишь между политическими единствами, вступающими в конфедеративные или даже федеративные отношения17. Основным примером здесь выступает союзный договор: Германский союз и Северогерманский союз, Швейцарская Конфедерация, акт о  конфедерации штатов Новой Англии. В  рамках государства основополагающий для него порядок и форма не могут основываться на договоре, поскольку в таком случае для государства как политического единства уже не действовали бы принцип и гарантия единства. Конституция как договор, если она должна при этом сохранять политический и правовой смысл, являлась бы договором самостоятельных, опирающихся на самих себя политических сил в рамках государства. Однако если таковые существуют, то принцип и обеспечение единства становятся для государства весьма проблематичными. Это видно на примере вопроса, как при таких условиях можно представлять себе осуществление законодательной власти, внесение изменений в конституцию и разрешение конституционного спора, когда не предполагается относительной бесконфликтности «золотой середины» или Алкионовых дней, в которые можно без всякой опасности рассчитывать на устойчивый компромисс18. b. Даже часто критикуемое и трудное для понимания расчленение конституции на политическую и неполитическую составные части, а также квалификация части, связанной с правовым государством, как неполитической становятся понятными исходя из  понятия государства как политического единства — благодаря ему они наделяются внутренней логикой. Правда, здесь в  первую очередь встает критический вопрос, не  является  ли французская конституция 1791 года или конституция Соединенных Штатов 1787 года. 16. Ibid. § 3. S. 20, 21–23. 17. Ibid. § 7, II . S. 62 ff. 18. Этим объясняется постоянная критика Карлом Шмиттом конституционноправового дуализма конституционной монархии, а проявляется она уже в «Учении о конституции»: Ibid. § 6, II 5. S. 53 ff; и только усиливается и обостряется в сочинении «Государственное устройство и крах Второй империи» (1934). В нем конституционная монархия — на примере прусского конституционного конфликта — предстает в виде непрерывного компромисса, который выстраивается над противоречивыми принципами легитимации и который нужно постоянно находить заново. См. об этом: Hu‑ ber E. A. Deutsche Verfassungsgeschichte seit 1789. Stuttgart: Kohlhammer, 1963. Bd. III . S. 1–20. В этом контексте важно замечание: Wahl R. Der Vorrang der Verfassung // Der Staat 20. 1981. S. 485 ff (491 ff), о том, почему конституционная система конституционной монархии была несовместима с конституционным правосудием.

166

• Логос

№5

[89] 2012 •

часть, связанная с правовым государством, также частью порядка в обществе и тем самым — политического порядка. Однако политическое в смысле шмиттовского понятия есть именно то, что позволяет политическому единству как этому единству, то есть как степени интенсивности ассоциации, преодолевать конфликты и противоречия, придает форму и организацию, делает и сохраняет его дееспособным. Это охватывает и легитимацию государственного действия — в демократии со стороны народа. То, что оказывает на это единство сдерживающее, уравновешивающее, высвобождающее, а то и плюрализующее воздействие (а сюда относятся основные права, разделение властей и, кроме того, заложенное в  правовом государстве освобождение все более автономного гражданского общества экономики и труда), не является политическим в этом смысле; оно релятивизирует и ограничивает единство политического действия государства в интересах неполитических, свободно-индивидуалистических целеполаганий. с. С этой точки зрения в том, что политическая часть конституции обладает перевесом над частью, связанной с  правовым государством, нет никакого скачка, а есть лишь предметно-логическое следствие. Нормы, учреждающие органы государства, придают форму государственному действию, определяют необходимые процессуальные правила для дееспособности политического единства, а  также касаются сохранения и  защиты последнего, обладают перевесом над теми, предметом коих служит ограничение государственного действия в пользу частной и общественной свободы. Ведь эта частная и общественная свобода политически ничего не конституирует, она не создает из себя политическую ассоциацию. Исходящие от нее освобождение и индивидуализация являются применительно к политическому единству и поддерживающей его гомогенности скорее ослаблением этого единства, нежели его необходимой, интегрирующей частью19. Иначе говоря, связанная с правовым государством часть конституции и ее гарантии должны быть навешены на существующее политическое единство и форму; они не могут быть не19. И только кажется, будто этому противоречит тезис из сочинения «Легальность и легитимность»: Schmitt C. Legalität und Legitimität. München & Leipzig: Duncker & Humblot, 1932. S. 87 f, о том, что с учетом кризиса веймарского государства вторую главную часть Веймарской конституции следует сохранить и очистить от внутренних противоречий и фикций технически функционалистски-опустошенной системы легальности, в которую превратилась первая главная часть. Именно из-за того, что эта вторая главная часть (которая, впрочем, определяет не только основные либеральные права, соотносимые с  частной и  общественной свободой индивидов, но и «порядки совместной жизни») может быть эффективной не сама по себе, но лишь в рамках жизнеспособного в себе «политического» порядка, выдвигается требование перестроить его.



• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

167

зависимы от них или обладать приоритетом перед ними, а также демонстрировать эффективное воздействие. Лишь существующее и  потому способное к  функционированию политическое единство создает возможность для обеспечения базовых индивидуальных прав и свобод, которые именно благодаря этому единству получают защиту от угроз и нарушений со стороны сограждан20. 4. Конституционное правосудие и гарант конституции. а. Исходя из понятия политического, логично разъясняется и постоянно выдвигаемый Карлом Шмиттом тезис о том, что подлинное конституционное правосудие есть политическая юстиция21. Повторим еще раз: государственное и конституционное право принципиально является политическим правом; не в том смысле, что право всегда имеет дело с политикой, служит порядку и оформляет совместную жизнь в политическом сообществе, а из-за того, что оно по своей материи нормирует условия, процедуры, полномочия и границы дееспособности государства как политического единства и тем самым полномочия и возможности сохранения и обеспечения этого политического единства22. Но в таком случае государственное право самóй материей и своим предназначением соотнесено с политическим и определяет20. Общим для столь различных философов государства, как Томас Гоббс и Иммануил Кант, является понимание, что в исходной точке государство и создаваемая им концентрация суверенного насилия необходимы именно для того, чтобы защитить индивида от угроз и опасностей со стороны своих сограждан. См.: Hobbes Th. Elementa philosophica de cive. Cap. 5, 6–7; Idem. Leviathan. Cap. 17; Kant I. Metaphysik der Sitten. Teil I. § 44; Idem. Ideen zur allgemeinen Geschichte in weltbürgerlicher Absicht, 6. Satz // Idem. Werke / Wilhelm Weischedel (Hg.). Bd. 9. S. 40 f. 21. Schmitt C. Das Reichsgericht als Hüter der Verfassung (1929) // Idem. Verfassungsrechtliche Aufsätze aus den Jahren 1924–1954. Berlin, Duncker & Humbolt, 1958. S. 73 ff, 97 ff; Idem. Der Hüter der Verfassung. Darmstadt: Duncker & Humblot, 1931. S. 26–34. Под конституционным правосудием при этом имеется в виду лишь разрешение конституционных споров в первоначальном смысле, касающихся гравитационного поля политического, то есть достижения, сохранения, стабилизации и оспаривания политической власти и ее осуществления. Из веймарской эпохи сюда относится процесс «Пруссия против рейха», а в федеративной республике, например, процесс по делам Социалистической имперской партии и КПГ (BV erFGE 2,12; 5,85), первый спор о телевидении (BV erFGE 12,205), спор о роли конституционных органов при размещении ракет (BV erFGE 68,1) или решения о финансировании партий (последний раз — BV erFGE 73,40). С учетом этого содержательную юрисдикцию Федерального конституционного суда в отношении основных прав следовало бы в смысле шмиттовского понятия охарактеризовать как высшую ступень административного правосудия в широком объеме; насколько позволяет юридическая реализация понятно установленных основных прав, конституционный суд защищает здесь замиренную правовую государственность. 22. Böckenförde E.‑W. Die Eigenart des Staatsrechts und der Staatswissenschaft. S. 320 f.

168

• Логос

№5

[89] 2012 •

ся исходя из него. Его следует толковать и применять, отталкиваясь от этой определенности и ориентируясь на нее, поскольку его толкование и применение, с этой точки зрения, представляют собой часть специфически политического действия. Поэтому конституционное правосудие не может быть замиренной областью, отделенной от  политических диссоциаций и тем самым от связанных с ними опасностей, каковой по идее является юстиция, подчиняющаяся установленным в политическом дискурсе законам. Последняя имеет дело с законами, прошедшими процесс политического волеизъявления и принятия решения. Тем самым они, после того как этот процесс завершен, принципиально умиротворяются и получают защиту от (потенциальной) политической диссоциации. Они теперь могут и должны толковаться и использоваться сами по себе применительно к тому, что в них заложено. Поэтому и судья, который подчиняется только закону, а в остальном остается независимым, не становится политической величиной23. В отличие от этого, конституционное правосудие должно принимать решения о содержании и интерпретации конституционного права как права, определяющего дальнейшую дееспособность политического единства, формирующего его процедуры и т. д. Поэтому оно само с необходимостью располагается в собственном гравитационном поле политического, где ассоциация и диссоциация, так сказать, постоянно присутствуют потенциально и всегда могут воспламениться. Если оно верно выполняет свою задачу в соответствии со своим предназначением, то в этом смысле оно неизбежно является «политической» юстицией, что вовсе не равнозначно — здесь не должно быть недоразумения — партийно-политической юстиции. b. Для Карла Шмитта суд, работающий в форме юстиции, не может быть гарантом конституции24. Почему? Также и здесь этот тезис раскрывается исходя из понятия политического. Суд — в том виде, в каком он возник в ходе развития европейского правового государства — по задаче, функции и пониманию своей роли его персональными носителями отделен от гравитационного поля 23. Именно поэтому задача судьи, соответствующая его функции в политической системе, состоит в самостоятельной интерпретации и применении законов независимо от предшествующего политического спора вокруг их содержания и должна избегать превращения интерпретации закона и судебное развитие права в «продолжение политики другими средствами». Как раз в этом заключается «политический характер» его задачи и функции; см.: Luhmann N. Funktionen der Rechtsprechung im politischen System // Dritte Gewalt heute? Schriften der Ev. Akademie Hessen-Nassau. Heft 4. Fr.a.M., 1969. S. 9 f; Böckenförde E.‑W. Verfassungsfragen der Richterwahl. 1974. S. 89 ff. 24. Schmitt C. Der Hüter der Verfassung. S. 48 ff, 132; Idem. Das Reichsgericht als Hüter der Verfassung. S. 97 ff.



• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

169

политики. Он начинает действовать лишь в  случае обращения к нему (где нет истца, там нет судьи), ограничен выраженным требованием (ne ultra petita) и функционирует целиком в рамках и на основе предзаданного ему права, которое не создается судом, а существует, как правило, в форме закона. Последнее должно применяться им независимо, без того, чтобы перед ним ставились или ему разрешались далеко идущие, особенно политические, цели. Напротив, гарант конституции должен быть активно действующим и политическим органом25. Ведь гарант конституции (поскольку и насколько конституция представляет собой покров и основную правовую форму политического единства) одновременно служит гарантом самогó политического единства. Не в последнюю очередь это следует и из отношения государства и конституции в том виде, как его рассматривал Карл Шмитт26. Кстати, в этой связи трудно обойти вопрос о том, насколько едины в этом пункте применительно к эпохе Веймарской республики Карл Шмитт и Рудольф Сменд. Если внимательно прочитать «Конституцию и конституционное право» Сменда, то можно заметить, что там нет речи о конституционном правосудии. Конституция предстает там не как часть правовой системы, обеспечиваемой правоприменением и юстицией, а как порядок интеграционного процесса, в каком государство живет и действует. Правовая функция и правовая система, включая юстицию, сознательно изымаются из системы собственно государственной власти, поскольку они следуют за другой самостоятельной ценностной идеей, нежели государственно-политическая интеграция27. И даже то, что у Сменда говорится о своеобразии интерпретации конституции, ее ориентированности на оптимальную интеграцию и о непрекращающемся развитии действенности самой конституции28, сформулировано не в отношении суда. Процесс государственной интеграции, порядком и вместе с тем частью которого служит конституция, невозможно отдать под защиту суда. 5. Самостоятельность и относительная отделенность политической сферы от  частной и  общественной сферы. Если я правильно понимаю государственно-правовые работы Карла Шмитта, через них красной нитью проходит идея, что политическая сфера в целях сохранения политического единства концентрируется в государстве и органах государства и должна оставаться

там, а государство должно, так сказать, заявить о своей монополии на политическое. Это проявляется трояким образом. а. Связанная с основными правами свобода как не управляемая государством автономная свобода относится лишь к частной, неполитической сфере и подобает лишь ей. Следует предотвратить ее проникновение в политическую сферу, поскольку в противном случае это приведет к декомпозиции и изменению функций политической сферы и властных позиций принимающих решения государственных органов, которые превратятся в инструмент частно-общественного саморазвития. Распределение основных прав в  «Учении о  конституции» подтверждает это29. Подлинными основными правами в смысле предшествующих государству до- и надгосударственных прав человека являются лишь индивидуалистические правовые свободы в строгом смысле, то есть правовые свободы взятого в отдельности индивида, очерчивающие и  защищающие его частную сферу. Сюда относятся свобода вероисповедания и совести, личная свобода, неприкосновенность жилища, тайна переписки и защита частной собственности. В следующей группе (в правовых свободах индивидов в связи с другими индивидами, к чему относятся свобода мнений, свобода прессы, свобода собраний и  объединений) проявляется известная двойственность, поскольку вместе с ее социальным характером признается переход в политическую сферу. Как считает Шмитт, их следует, с одной стороны, рассматривать как подлинные основные права до тех пор, «пока индивид не выходит из чисто общественного состояния и признается лишь свободная конкуренция и свободная дискуссия индивидов»30. Однако они могут легко утратить «неполитический характер» (!) и в таком случае перестают быть индивидуалистическими правовыми свободами, гарантированными в качестве догосударственной свободы в смысле принципа разделения правового государства31. От этого отчетливо отделены права на политическое участие. Политическое участие может полагаться отдельному человеку не как догосударственному индивиду, не внутренним образом и из-за приватности и преследования интересов, но лишь как члену политического народа, как гражданину (citoyen)32. Именно этим объясняется недвусмысленная критика Карлом Шмиттом тайны выборов, посредством которой уничтожается публичный характер легитимации политической власти в демократии, по-

25. Idem. Der Hüter der Verfassung. S. 132 ff. 26. Ibid. S. 2. 27. Smend R. Verfassung und Verfassungsrecht. München: Duncker & Humblot, 1928. S. 98, 152 f. 28. Smend R. Verfassung und Verfassungsrecht. S. 78 ff, 137 ff.

29. См.: Schmitt C. Verfassungslehre. S. 163–170. 30. Ibid. S. 165. 31. Ibid. 32. Ibid. S. 168 ff.

170



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

171

скольку индивид призывается к  избирательной урне как частное лицо (homme), а не как член и часть политического народа (citoyen), и тем самым — этот важный пункт критики не сформулирован отчетливо — закладывается угроза распада политического единства, поскольку последнее может оказаться до некоторой степени беззащитным в результате развития и преследования частных и общественных интересов33. b. Государство не может быть незаинтересованным или запрещать себе влиять на подобные основополагающие правовые свободы, которые сами по себе могут стать политически релевантными, поскольку непосредственно касаются политического единства в его предпосылках, связанных с сохранением относительной гомогенности. В «Учении о конституции» содержится короткое замечание, которое запечатлелось у меня в памяти уже после первого прочтения: Политическая проблема влияния на  массы посредством кино настолько важна, что ни одно государство не может оставить этот мощный психотехнический аппарат без контроля; оно должно исключить его из политики, нейтрализовать, то есть в действительности, поскольку политическое неизбежно, поставить на службу порядку, даже если у него не хватает мужества открыто использовать его как средство интеграции для достижения социально-психологической гомогенности34.

В конкретном контексте речь шла об  оправдании оговорки о цензуре в кино в статье 118, пункте 2, Веймарской имперской конституции и принятом во исполнение этой оговорки законе о кино от 1920 года. В статьях же кризисного для республики периода 1932–1933 годов позиция Шмитта — вероятно, в результате наблюдения за практикой влияния на массы посредством новых технических средств — становится еще резче: даже самое либеральное государство не может позволить себе оставить другим эти новые средства влияния и воздействия на массы и формирования «общественного», точнее, коллективного мнения35. То,

что в противном случае государство смиряется с самоустранением как политического единства, хотя и не высказано отчетливо, но подразумевается Шмиттом. Можно было бы попытаться актуализировать это высказывание применительно к сегодняшнему дню (1986) — не в последнюю очередь из-за появления и мощного воздействия телевидения, которое было тогда еще совсем неизвестно; впрочем, это к нашей теме не относится36. Второе замечание встречается в статье, написанной для «Учебника государственного права»; ею Карл Шмитт впоследствии всегда гордился, как и тем, что Рудольф Сменд сразу заметил и оценил ее. В ней содержание статьи 135 Веймарской имперской конституции квалифицируется как свобода религии, а не — вопреки Аншюцу — как свобода антирелигиозных убеждений37. Государство, которое считает собственной предпосылкой относительную гомогенность, не может, подобно своего рода великому агностику, проявлять полную незаинтересованность к религии и антирелигии. с. Носители социально-экономических интересов должны оставаться в своей сфере, не получая доступа к государственно-политической функции; политический плюрализм следует предотвратить. Для Шмитта политической репрезентации организованных интересов не существует вообще. Политические властные позиции групп интересов способствуют ослаблению или даже подрыву государства как политического единства, причем до тех пор, пока эти группы сами не окажутся в непосредственной политической ответственности в качестве носителя решающей государственнополитической власти38. Карл Шмитт еще мог бы себе представить stato corporativo39. Оно основано на том, что профессиональные сообщества, синдикалистские и т. п. организации непосредственно выступают носителями властных политических решений и политической ответственности и  признаются в  конституции в  ка-

33. Об этом впервые говорилось в сочинении: Шмитт К. Духовно-историческое положение современного парламентаризма / Шмитт К. Политическая теология; далее — в сокращенном и концентрированном виде — в статье «Буржуазное правовое государство»: Schmitt C. Der bürgerliche Rechtsstaat // Abendland. 1928. S. 202, а также в «Учении о конституции»: Idem. Verfassungslehre. S. 245 f. Кстати, критика, имевшая место в «Духовно-историческом положении», встретила явное одобрение со стороны Рудольфа Сменда: Smend R. Op. cit. S. 37. Anm. 4. 34. Schmitt C. Verfassungslehre. S. 168. 35. Schmitt C. Weiterentwicklung des totalen Staates in Deutschland (1932/1933) // Idem. Verfassungsrechtliche Aufsätze. S. 360; Idem. Machtposition des modernen Staates (1933) // Idem. Verfassungsrechtliche Aufsätze. S. 368–369.

36. См. трезвый и впечатляющий анализ этой темы: Eichenberger K. Beziehungen zwischen Massenmedien und Demokratie // Festschrift für Leo Schürmann zum 70. Geburtstag. Freiburg, Schweiz: Universitätsverlag, 1987. S. 405 ff. 37. Schmitt C. Inhalt und Bedeutung des zweiten Hauptteils der Reichsverfassung // Handbuch des Staatsrechts. Bd. 2. 1932. S. 584; Anschütz G. Die Verfassung des deutschen Reiches vom 11. August 1919. Berlin: G. Stilke, 1933. Bem. 4 mit Anm. 2 zu Art. 135. 38. См.: Schmitt C. Der Begriff des Politischen. S. 40–45; далее см.: Шмитт К. Государственная этика и плюралистическое государство // Шмитт К. Государство и политическая форма. М.: ИД ГУ-ВШЭ , 2010. Этому соответствует осторожное высказывание по поводу одной масштабной работы (Kaiser  J. H. Die Repräsentation organisierter Interessen. Berlin: Duncker & Humblot, 1956): «…в этой книге умно то, что постановка вопроса в ней не достигает ядра понятия конституции и закона». См.: Schmitt C. Verfassungsrechtliche Aufsätze. S. 385; Kaiser J. H. Die Repräsentation organisierter Interessen. 2. Aufl. Berlin: Duncker & Humblot, 1978. S. 2. 39. Ит. «корпоративное государство». — Прим. пер.

172



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

173

честве таковых. Карл Шмитт всегда критиковал и по всей логике должен был критиковать захват политического косвенными властями, которые в качестве носителей социально-экономической или церковно-конфессиональной власти вторгаются в  государственно-политическую функцию и  пытаются поставить ее себе на службу, не занимая при этом позицию, связанную с принятием политических решений, и не неся ответственности40. Этим обосновывается его принципиальная враждебность в отношении всякой, в том числе церковной, potestas indirecta41. 6. Необходимость pouvoir neutre в рамках государственной организации. Для поддержания и деятельной актуализации политического единства, каковым является государство, представляется необходимой высшая дееспособная точка сопряжения, которая готова и способна встать над борьбой и противоборством интересов и способствовать компромиссу и интеграции. Это есть задача и функция pouvoir neutre42. Она необходима, чтобы не допустить эскалации противостояния интересов и иных конфликтных потенциалов до  группирования «друг–враг» и  тем самым до подрыва самого политического единства. Вместе с учреждением государственного порядка как властного и мирного единства возможность политической диссоциации отнюдь не исчезает раз и навсегда, а скорее всякий раз — в зависимости от ситуации и повода — может снова стать угрожающей. Поэтому, чтобы эта виртуальная возможность не стала реальной, необходима политика, которая охватывает всех и приводит к компромиссу. Однако подобная политика или этот момент в политике не могут быть реализованы теми антагонистическими силами, что связаны своими, хоть и обоснованными, но все же частными интересами. В «Гаранте конституции» Карл Шмитт отправляется на поис40. Schmitt C. Der Hüter der Verfassung. S. 71: «Напротив, плюрализм обозначает множество прочно организованных, пронизывающих все государство (то есть как различные сферы государственной жизни, так и территориальные границы земель и автономные местные корпорации) социальновластных комплексов, которые как таковые присваивают себе государственное волеизъявление, оставаясь при этом лишь социальными (негосударственными) образованиями». 41. Лат. «косвенная власть». — Прим. пер. «Суть косвенной власти состоит и в том, что она лишает ясности однозначное соответствие между отдаваемым государством приказом и  политической угрозой, между властью и  ответственностью, предоставляемой защитой и повиновением и, безответственно пользуясь пусть и всего лишь косвенным, но оттого не менее интенсивным господством, сосредоточивает в своих руках все преимущества политической власти, не сталкиваясь ни с каким связанным с ней риском» (Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. М.: Владимир Даль, 2006. C. 227). 42. Schmitt C. Der Hüter der Verfassung. S. 114 f, 132 ff.

174

• Логос

№5

[89] 2012 •

ки подобной pouvoir neutre и обнаруживает ее — в условиях веймарского государства — в чиновничестве и в должности рейхспрезидента43. Другой вопрос, в какой степени на конечном этапе Веймарской республики pouvoir neutre действительно присутствовала там, — это quaestio facti. Здесь же нас интересует quaestio iuris, а именно то, что для государственного порядка, ориентированного на способность государства к самосохранению, к сохранению своей функциональности и дееспособности, подобная pouvoir neutre кажется необходимой независимо от того, где конкретно она располагается в конституционной системе. 7. Понятие репрезентации у  Карла Шмитта. Это сложный вопрос, который мог бы стать отдельной темой, и все же я не хочу игнорировать его. В государственно-правовых трудах Карла Шмитта репрезентация всегда сопряжена с политическим единством народа, то есть с государством, а не с репрезентацией общества в отношении государства и не с репрезентацией интересов в обществе. Репрезентируется не народ в государстве, а лишь политически связанный и уже организованный в политическое единство народ, то есть опять же само государство44. Этот концепт явно опирается на идею о том, что на репрезентацию способно лишь государство как таковое, политическое единство, а репрезентация внутри и вне государства неизбежно разрушает его как политическое единство. Возможно, понятие репрезентации (насколько мне известно, Карл Шмитт в последний раз высказывался об этом в «Учении о конституции») является понятием, не получившим у него окончательной формулировки. Можно проследить различные этапы, расстановку различных акцентов и различные формулировки. Впервые репрезентация рассматривается в работе «Римский католицизм и политическая форма», затем — в длинном примечании к  работе «Духовно-историческое положение современного парламентаризма» и, наконец, в развернутом виде в «Учении о конституции», где ведется спор с Рудольфом Смендом45. (Габилитационная работа Лейбхольца о репрезентации вышла лишь в 1929 году, то есть ее еще не существовало к моменту написания «Учения о конституции».) 43. Ibid. S. 149 ff (чиновничество), S. 156 ff (рейхспрезидент). 44. Idem. Verfassungslehre. S. 210, 212. 45. Шмитт К. Римский католицизм и политическая форма // Шмитт К. Политическая теология (применительно к личному достоинству и отображению духовного принципа); Schmitt C. Die geistesgeschichtliche Lage des heutigen Parlamentarismus. Berlin: Duncker & Humblot, 1923. Anm. 3 zu. S. 43 (в связи с переходом в политическую сферу); Idem. Verfassungslehre. S. 204–216 (развитие понятия репрезентации как государственно-правового и политического понятия).



• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

175

Следует учесть, что для понятия репрезентации, как оно сформулировано в «Учении о конституции», репрезентация общества, его интересов и группировок оказывается проблемой, более того, она им вообще не учитывается. Точно так же проблемой становится и демократическая репрезентация, при которой граждане репрезентируются в том, что их объединяет, и посредством которой также создается политическое единство46. Понятие репрезентации мыслится скорее статически, как отображение невидимого, но наличного бытия, которое становится видимым благодаря репрезентации47. В соответствии с этим репрезентация предстает не как процесс, посредством которого актуализируются и воспроизводятся единство и общее сознание, а лишь как отражение чего-то уже наличного48. Но, с другой стороны, в этой главе «Учения о конституции» встречается как раз понимание того, что само политическое единство народа не существует от природы, а его нужно создавать: «Однако всякое политическое единство должно как-то интегрироваться, поскольку оно не существует по природе, а основано на человеческом решении»49. Это, как мне кажется, не так далеко от Рудольфа Сменда, с той разницей, что интеграция возводится к решению. И далее: «Репрезентация впервые приводит к единству, однако речь всегда идет о политическом единстве народа в политическом состоянии»50. Здесь репрезентация весьма отчетливо рассматривается с точки зрения ее связанности с действием, из-за чего она приписывается, собственно говоря, лишь правительственным органам. Они суть действующие. Однако репрезентация приписывается только правительственным, но не административным органам, поскольку именно первые отображают и конкретизируют духовный принцип политического существования51. Здесь Карл Шмитт ссылается на  Лоренца фон Штейна. Однако он также демонстрирует дуализм двух представителей в XIX веке, причем народное представительство должно было, так сказать, репрезентировать народ перед лицом монарха, а сам монарх — государство как целое, особенно во внешних 46. Böckenförde E.‑W. Demokratie und Repräsentation. Zur Kritik der heutigen Demokratiediskussion. Hannover, 1983. S. 21–26. 47. Schmitt C. Verfassungslehre. S. 209: «Репрезентировать означает делать видимым и настоящим некое невидимое бытие посредством бытия, публично присутствующего»; далее см.: Ibid. S. 207. 48. О том, что репрезентация реализуется как процесс, см.: Drath M. Die Entwicklung der Volksrepräsentation, (1954), in: H. V. Rausch (Hg.), Zur Theorie und Geschichte der Repräsentation und der Repräsentationsverfassung, 1975, S. 260, 275 ff, 292 ff. 49. Schmitt C. Verfassungslehre. S. 207. 50. Schmitt C. Verfassungslehre. S. 214. 51. Ibid. S. 212.

176

• Логос

№5

[89] 2012 •

и международных связях52. Но разве в первом не было репрезентации или хотя бы ее элемента? И как тогда — исходя из той отправной точки, что репрезентация как конституционно-теоретическое понятие всегда соотносится лишь с  государственным единством как целым и может репрезентировать лишь его — следует понимать собственно демократическую репрезентацию, представительство народа в государстве и парламент как народное представительство? Как мне кажется, здесь многое остается открытым и незавершенным, и я хотел бы оставить это в такой незавершенности. III

Итоговое замечание: вышеприведенные рассуждения были посвящены изложению государственно-правовых трудов Карла Шмитта, а  не  их предметному разбору. Я попытался систематически расшифровать эти труды исходя из определенной точки, которая кажется мне основополагающей, и в рамках этого продемонстрировать их последовательность вместо часто приписываемого им окказионализма. Вопрос о том, насколько основополагающие понятия, различения и высказывания в этих работах предметно состоятельны (то есть насколько они верны и  соответствуют действительности государства, государственной жизни, существования государства и его порядка и тем самым и сегодня сохраняют актуальность), не только не получил ответа, но здесь всего лишь поставлен. Как мне кажется, он может продуктивно и перспективно обсуждаться лишь на основании систематической расшифровки этих трудов. В заключение я хотел бы указать на два аспекта, которые кажутся мне определяющими в этой дискуссии: первый связан с вопросом о правильности разработанного Карлом Шмиттом критерия политического и  основанного на  нем понятия государства как политического единства; второй аспект соотнесен с  вопросом о значении свободы — индивидуальной и политической свободы — для государственного единства и государственного порядка. Насколько верно и  не  слишком  ли упрощенно она рассматривается и  определяется в  государственно-правовых трудах Карла Шмитта — не  в  последнюю очередь с  учетом образования и  развития относительной гомогенности, чувства сопричастности в народе как основы для единства и дееспособности государства? Перевод с немецкого Олега Кильдюшова

52. Ibid. S. 210–211.



• Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде •

177

Карл Шмитт и левая мысль

пределы совместимости концепций Ирина Соболева

П

РОФЕССОР Миллар, персонаж знаменитой трилогии Линдсея Андерсона, был одержим идеей создания нового — конечно же, совершенного — биологического вида. Для этого при помощи медицинской иглы он пришивал человеческие головы к тому, что находил под рукой, например к телу барана. Но какими бы прочными ни были нити профессора, все созданные (точнее, сшитые) создания продемонстрировали гораздо меньшую живучесть, чем те  виды, из  органов которых они были составлены. Аналогичной тягой к экспериментальному вышиванию обладают, наверное, лишь политические философы, с благословения Жака Деррида деконструирующие и комбинирующие генетически не совсем совместимые виды, за тем исключением, что иногда результаты их работы получаются чуть более жизнеспособными, чем итог сшивания барана и человека. Например, творческий путь мыслителей вроде Дж. Агамбена и М. Оякангаса отмечен отважным стремлением соединить в  рамках одной концепции правый и  левый экстремумы критической теории: в  их интерпретации «сторона обвинения» на суде над либерализмом представлена К. Шмиттом и М. Фуко. Понятия «правости» и «левизны» здесь скорее относятся к стилям мышления, чем к политической ориентации: Шмитт, хоть и получил в 1933 году партийный билет НСДАП, сохранил жизнь лишь благодаря поручительству Геббельса1; Фуко, пробывший членом ФКП чуть больше трех лет, был записан в левые мыслители, хотя, как он сам шутил, «был аннексирован левыми или с  определенного времени получил права гражданства»2. Оба

мыслителя, однако, задали координатные оси правого и  левого мышления, подходящие для рефлексии большинства политических феноменов. Эти феномены являются, как правило, порождениями либеральной политической конструкции. Потому при попытке найти пределы совместимости концепций Шмитта и левых мыслителей мы вынуждены сопротивляться искушению упростить интеллектуальную работу, основывая сопоставление их концептуальной логики на критическом отношении к либерализму и чуткости к историческому контексту. Добавить концепт биополитики — и можно считать бюджетный вариант «право-левой» концептуальной логики готовым. Есть, однако, второй, гораздо более затратный способ: выявлять имплицитные противоречия в структуре политических конструкций модерна и сравнивать механизмы их разрешения с правой и левой точек зрения. В качестве иллюстрации рассмотрим, как привлечение и совмещение логики Шмитта и Фуко позволяют по-новому посмотреть даже на  неоднократно исследованные проблемы, возникающие с  употреблением понятия «суверенитет» в  условиях трансформации суверенных государств3. И для Шмитта, и для Фуко очевидно парадоксальное свойство суверенитета, не улавливаемое в  либеральной логике, а  именно совмещение в  акте международного признания государства суверенности и  легитимности власти. В  самом деле, с  признанием суверенитета конкретного политического объединения косвенно признается и  легитимность власти, это объединение создающей. Лишь с привлечением концепций Шмитта и Фуко возможно обнаружение противоречия между современным пониманием легитимной власти и инерционным употреблением понятия суверенитета в качестве основания утверждения этой легитимности. Совмещая взгляды Шмитта и Фуко, мы продемонстрируем, что восприятие суверенитета как основы легитимности обусловлено заложенной в нем амальгамой юридического и сакрального и является частным случаем характерной для западноевропейской политической традиции придания технике властвования самостоятельной ценности. Подобно тому как христианство содержало в  себе секулярный посыл, суверенитет как политический нарратив абсолютизма изначально нес в  себе геном демократизации.

1. Филиппов А. Критика Левиафана // Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса / Пер. с нем. Д. В. Кузницына. СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 89. 2. Фуко М. Ответы философа // Фуко М. Интеллектуалы и  власть: Избранные

политические статьи, выступления и интервью / Пер. с франц. С. Ч. Офертаса; под общ. ред. В. П. Визгина, Б. М. Скуратова. М.: Праксис, 2002. С. 172. 3. Соболева И. Будущее мировой политики: через разрешение противоречия между принципом государственного суверенитета и правом наций на самоопределение — к новой эре международных отношений // Государственный суверенитет vs право наций на самоопределение: Сб. науч. ст. / Отв. ред. А. Л. Рябинин; ред.-сост. Г. В. Лукьянов. М.: Изд. дом ГУ–ВШЭ , 2011. С. 9–10.

178



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

179

С УВЕРЕНИТЕТ ВЛАС ТИ КА К ПРИЧИНА ЕЕ ЛЕГИТИМНО С ТИ — ЛОГИКА М. ФУКО Суверенитет долгое время не был основным объектом исследования для Фуко; лишь в 1976 году вместе с проблемой политического и проблемой войны теория суверенитета осмысливается им в курсе лекций «Нужно защищать общество»4, вопреки авторской воле опубликованных post mortem. Ключевой особенностью этого осмысления является то, что суверенитет в «Нужно защищать общество» проблематизируется иначе, нежели в  других монографиях, — не как собственный концептуальный конструкт, а как рассматриваемый авторскими методами конструкт Томаса Гоббса. Логика Фуко в описании суверенитета может быть сформулирована следующим образом. Изначально суверенитет заключался в трансформировавшемся из древнеримского patria potestas права власти на распоряжение смертью подданных. Появление новых прочтений боденовской концепции суверенитета явилось следствием формирования особого научного дискурса суверенитета, призванного легитимировать власть по исключительному признаку обладания этим правом. К  XVIII   веку процесс абсолютизации власти и одновременный прогресс в массовой коммуникации приводят к трансформации права на смерть в  право на  ответное действие, что становится стимулом для трансформации власти в невидимый комплекс процедур, контролирующих тело. В ходе этой эволюции власти происходит качественное изменение суверенитета — из позитивного признака (права власти) он становится ее органическим конституирующим свойством, не теряя при этом отсылки к совокупности устаревших логик легитимации власти.Фуко представляет читателю истинное, по его мнению, лицо суверенитета — сильнейшего идеологического конструкта, легитимирующего власть и разделяющего дискурсы историческо-политические (войны) и философско-юридические (власти суверена). Изначально теорией суверенитета объяснялась судьбоносность реализуемого в данном обществе вида монархии. Далее она определила необходимость создания административной монархии и стала основанием для создания политической организации. Затем теория суверенитета играла определяющую роль в вопросе поддержки власти, став «важным инструментом политической и теоретической борьбы по вопросам власти в XVI и XVII веках»5. На завершающем этапе своего развития, в XVIII веке, теория суверенитета создает аль-

тернативное политическое устройство — парламентскую демократию.Таким образом, теория суверенитета пережила несколько пиков, пришедшихся на моменты острых политических кризисов, выступая в них в роли политически конституирующего дискурса. Начиная говорить о суверенитете, она его создавала, легитимировала новую неокрепшую власть на уровне понимания этой власти (вспомним феномен gouvernementalité). Согласно Фуко, в тот момент, когда решающим для власти стало обладание людьми и их социальными отношениями, а не землей и ее ресурсами, теория суверенитета перестала выполнять легитимирующую функцию, поскольку с разрушением базовой связки суверен–суверенитет–территория необходимость в сакрализации гарантирующей отправление власти в обществе персоны-суверена отпала. Но теория суверенитета сохранилась — в первую очередь как легитимирующий власть дискурс и как основа права. Неоднозначность соотношения суверенитета и легитимности в пенитенциарном дискурсе Нового времени показывает, что базовые политические понятия, несущие при осмыслении современной политической реальности четко разделяемые и определяемые содержания, в момент своего смыслового оформления составляли единую лексико-семантическую группу. Так создавалась уникальная ситуация взаимообусловленности политических феноменов, наделявшая дискурс суверенности неограниченной силой. Поэтому Фуко, отмечающий, что суверенитет приобретается не насилием или принуждением, а авторитетом, «устанавливается вовсе не через военное господство, а, наоборот, через расчет, который помогает избежать войны»6, затрагивает следующее из этой взаимообусловленности наложение и дальнейшую мультипликацию смыслов легитимности и суверенитета, и именно этим объясняется инерционное употребление базовых политических понятий в описании новых типов власти в их современных вариациях. Фуко выстраивает следующие логические связи при проблематизации теории суверенитета: 1. Теория суверенитета является основой философско-юридического дискурса современности. 2. Главными функциями этого дискурса являются легитимация власти и создание основы права в обществе. 3. Для гарантии суверенитета властью исключается историко-политический дискурс, главным субъектом которого является не суверен, а социальная общность — нация, класс, etc.

4. Фуко М. Нужно защищать общество: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975/1976 учебном году. СП б.: Наука, 2005. 5. Там же. С. 54.

6. Он же. Нужно защищать общество // Он же. Интеллектуалы и власть. С. 216.

180



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

181

4. Однако даже в те периоды истории, когда дискурс войны побеждал, его победа становилась одновременно и победой дискурса суверенитета, поскольку он актуален при создании любой новой политической общности. 5. Следовательно, единственным способом уничтожения существующей политической реальности является отказ от суверенитета как политической категории, что означает уничтожение любой политики в целом. Первым существенным недостатком концепции Фуко является строго революционный характер описываемых форм власти. Рассуждая в  его логике, мы должны отказаться от  признания дискурса о суверенитете при исчезновении его реального основания — власти как борьбы за землю и ресурсы. История последних десятилетий, однако, показывает, насколько эффективными оказались идеологии, построенные на свойственном теории суверенитета модусе мышления: неоконсерватизм в США, национализм версии Бхаратия Джаната Пати (Индуистской народной партии) в Индии, парадигма политического реализма. Второй недостаток связан с первым причиной возникновения. Фуко описывает, кажется, общее правило, по которому теория суверенитета легитимирует власть: она позволяет «основать абсолютную власть, требующую больших издержек, ей была чужда мысль о создании власти с минимумом издержек и максимумом эффективности»7. Предполагая, что действующие ныне формы власти «совсем нельзя описать с помощью понятий, заимствованных из  теории суверенитета», он исключает изучение этого правила из своего дальнейшего анализа. Опять же существующие ныне политические режимы постсоветского пространства (особенно России, Казахстана, Туркменистана времен «Туркменбаши») демонстрируют классическую для теории суверенитета логику взаимодействия суверенного дискурса, власти и высоких издержек осуществления этой последней. Далее Фуко отмечает, что суверен различает добро и  зло, но  не определяет, что является их основанием. Этот вопрос не решается в логике естественного права, поскольку политика Фуко не имеет никакого отношения к морали, и их взаимовлияния настолько изощренны, что говорить о естественных основаниях суверенного различения некорректно. Игнорирование Фуко сакрального и провисание сакрального дискурса при явном доминировании философско-юридического и латентном — историко-политического приводит Фуко к игно-

рированию сильной апелляции к сакральному в расовом дискурсе, хотя «любой народ раз в своей истории был богоизбранным»8. И наконец, нельзя не заметить, что, заигрывая с уничтожением дисциплинарных практик, Фуко не проговаривает главного вывода: стремится ли он к сохранению государственного образования в принципе, и если нет, то какую альтернативу политическому он предлагает? Эта логическая незавершенность превращает его из претендента на рождение нового политико-исторического сознания в пусть и скрупулезного, но писателя эпохи, не борца, но основателя, что окончательно сбивает активизирующий посыл в «Нужно защищать общество». ЛЕГИТИМНО С ТЬ ВЛАС ТИ КА К С ЛЕДС ТВИЕ ЕЕ С УВЕРЕНИТЕТА — ЛОГИКА К. ШМИТТА Если суверенитет является основой легитимности, то при «обезглавливании короля» это основа исчезает и никакая власть более не способна соответствовать метафизическому представлению о ней. Никакая, кроме той, которая сама меняет это представление, создавая собственную истину. Это — диктатура. Диктатура имеет право на возвращение утраченного суверенитета, и Шмитту достаточно одной причины, оправдывающей ее: при диктатуре принимается решение. При всех остальных формах правления власть не легитимна, потому что она не создает себя. Ее просто нет. Диктатура не просто претендует на истину — она имеет на нее право, в то время как парламентаризм постоянно верифицирует любое принимаемое решение исходя из сиюминутного голосования по поводу абсолютных категорий9. Истина не дается в метафизическом отражении общности; она заменяется дискуссией, публичностью и принципом репрезентации10, банальной «функцией вечного соревнования мнений»11. Важно не решение, а техника его принятия, публичность его создания, которая становится ценностью после революций начала XIX века. Анализ суверенитета сквозь призму теологической компоненты позволяет понять, почему, противопоставляя диктатуру

7. Фуко М. Нужно защищать общество: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс… С. 55.

8. Хардт М., Негри A. Империя / Пер. с англ.; под ред. Г. В. Каменской, М. С. Фетисова. М.: Праксис, 2004. С. 35. 9. Там же. 10. Шмитт К. Государство и политическая форма / Пер. с нем. О. А. Кильдюшова; сост. В. В. Анашвили, О. А. Кильдюшов. М.: Изд. дом ГУ–ВШЭ , 2010. С. 48. 11. Он же. Духовно-историческое состояние современного парламентаризма. Предварительные замечания (О противоположности парламентаризма и демократии) / Пер. с нем. А. Ф. Филиппова // Социологическое обозрение. 2009. Т. 8. № 2. C. 6–16.

182



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

183

либерализму, Шмитт воздерживается от антагонизма диктатуры и демократии, несмотря на то что демократия, согласно его логике, не может быть ни легитимной, ни суверенной, являясь не видом власти, а только формой ее организации. Из этого следует, что акт введения диктатуры ради устройства демократии и создания права является единственным суверенным актом в истории конкретной политической общности, а диктатура снимает свои полномочия вместе с выработанным суверенитетом; в таком случае неясно, как создается прецедент суверенной диктатуры12, кто принимает решение о ее введении для конституирования нового политического и правового порядка и что происходит с суверенитетом до и после диктаторского периода. Чтобы понять ответ на этот вопрос, необходимо воссоздать логику, которой Шмитт осмысляет проблему делегирования любой власти. Субъектом делегирования всегда является политическое единство, обладающее политической волей13 и  реализующее акт политического решения. Политическая форма есть выражение политического единства в соответствии с двумя базовыми политическими принципами — тождества и репрезентации14. Если народ политически дееспособен per se, если он способен образовать политическое единство и — если мы говорим о государственном статусе этого народа — оно уже им образовано, имеет смысл говорить о реализации принципа тождества политической общности с самой собой, ее способности представлять саму себя15. В отсутствие этой способности рождается обратный принцип — принцип репрезентации16, предполагающий наличие некоторых людей, берущих на себя функцию представления политического единства. В отличие от принципа тождества, обладающего бинарным характером (строгая дизъюнкция между наличием и отсутствием тождества), принцип репрезентации имеет градацию, отражающую, насколько полно политическое единство народа репрезентируется выбранными (в широком смысле «выбранными») для этого людьми. В любой из политических систем, где властное решение принимается каким-то человеком — будь он абсолютный монарх, спикер парламента или премьер-министр, — имеет выражение принцип репрезентации.

Логично предположить, что на  основании принципа политического тождества общество делегирует суверену право принять от его лица политическое решение и дать основание новому правовому порядку; такой порядок будет легитимным, поскольку суверен представляет общее политическое единство до тех пор, пока сохраняется эта связь17. Соответственно, теряя изначально установленный суверенитет, власть лишается своей легитимности. «Словно вновь увидев свет после яркой вспышки, многие интерпретаторы… найдя противоречия в его работах, поняли, что Шмитт скорее ослеплял, чем освещал»18. Шмитт, описывая место и роль суверена в логике децизионизма, говорит, что он «стоит вне нормально действующего правопорядка и все же принадлежит ему, ибо он компетентен решать, может ли быть in toto приостановлено действие конституции»19, но  как субъект может принадлежать тому, чего не существует до принимаемого им решения20. Все нормативное в государстве Шмитт низводит до фактической реализации нормы, до решения, и суверен, соответственно, не существует до нормы, но существует в решении. Далее Шмитт отходит от этого важнейшего тезиса, не поясняя, почему монополия на  власть или монополия на  принуждение (принципиально согласуемая с определением легитимной власти по Веберу) не могут гарантировать суверенитета. Если власть — это исключительная способность самому принять решение, то почему монополия на власть не тождественна монополии на  решение, будучи ограниченной рациональной техникой21, а не иррациональным произволом? Хотя создать право может только суверенная диктатура22, любое конституционное устроение имеет в своей основе акт политического диктаторского решения в конкретный момент времени. Способность диктатуры принять политическое решение в логике Шмитта должна являться определяющим актом суверенитета, однако она предстает не как конечное создание суверенитета, а как финальный шаг в подготовке его появления на основании радикальной политической воли. Не принимая во внимание

12. Он же. Диктатура: от истоков современной идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы / Пер. с нем. Ю. Ю. Коринца; под ред. Д. В. Скляднева. СП б.: Наука, 2005. 13. Kelly D. Carl Schmitt’s Political Theory of Representation // Journal of the History of Ideas. 2004. Vol. 65. № 1. P. 113. 14. Engels J. Friend or Foe?: Naming the Enemy // Rhetoric & Public Affairs. 2009. Vol. 12. № 1. P. 39. 15. Bugaric B. Populism, liberal democracy, and the rule of law in Central and Eastern Europe // Communist and Post-Communist Studies. 2008. Vol. 41. P. 201. 16. Шмитт К. Государство и политическая форма. С. 42.

17. Он же. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. С. 208. 18. Müller J. Carl Schmitt — an occasional nationalist? // History of European Ideas. 1997. Vol. 23. Iss. 1. P. 20. 19. Ibid. 20. Филиппов А. К политико-правовой философии пространства Карла Шмитта // Социологическое обозрение. 2009. Т. 8. № 2. С. 51. 21. Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. С. 171. 22. «… while dictatorship is norm-breaking, sovereignty is norm-founding» (Kalyvas A. Democracy and the Politics of the Extraordinary. Max Weber, Carl Schmitt, and Hannah Arendt. N.Y.: Cambridge University Press. 2008. P. 91.

184



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

185

основания подчинения диктатору и его техническому аппарату в целом, вне децизионизма нельзя провести различение суверенной и комиссарской диктатур. Эти основания технически выражаются в идеологической логике легитимации, в символических соотнесениях политического единства с метафизическим прообразом, не выражая, впрочем, главного; любое основание подчинения господству, по Шмитту, проходит по тому же принципу, что и отождествление суверенитета и легитимности власти. Этот принцип выражается в неразличении воли общества (народа, нации) и высшего смысла de raison d’état. Только при отождествлении субъектов и объектов власти вопрос о подчинении модифицируется в вопрос о признании, а разговор о конституирующей власти становится разговором о демократии23. Ясно, что столь неоднозначная предпосылка является довольно шатким основанием для политической теории без присутствия в семиотике общества символов и знаков, питающих суверена путем отсылки к трансцендентным основаниям легитимности. Иными словами, для устранения противоречий в логике Шмитта мы вынуждены перейти от пространства реального политического решения к пространству политического мифа, и этот переход совершенно оправдан. Недаром наиболее одиозные критики творчества Шмитта ставили ему в  вину именно производство политических мифов24. В самом общем смысле слабостью логики Шмитта является ее неспособность разворачиваться вне контекста постоянного политического различения и противостояния. Говоря о критерии различения «друг–враг», Шмитт пишет, что определенный народ не обязательно «вечно должен быть другом или врагом. Главное значение здесь имеет лишь возможность этого решающего случая, действительной борьбы, и решение о том, имеет ли место этот случай или нет»25. Неясно, есть ли разница между «решающим случаем» как единичным суверенным актом и «действительной борьбой» как постоянным напряжением Левиафанов по Гоббсу (которые сами находятся в аналоге войны всех против всех)26; корректна ли трактовка политики как череды суверенных актов с отсутствием любого политического действия между ними? Суверенное решение, по Шмитту, отмечает радикальное начало нового режима власти, создающего новые юридические структуры, фун23. Negri A. Insurgencies: constituent power and the modern state / M. Boscagli (Trans.). Minnesota: Minnesota University Press, 1999. P. 1–2. 24. Надточий Э. Миф Карла Шмитта // Социологическое обозрение. 2009. Т. 8. № 2. С. 29. 25. Шмитт К. Понятие политического // Вопросы социологии. 1992. № 1. С. 35–67. 26. Гоббс Т. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского // Гоббс Т. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1991. Т. 2.

186

• Логос

№5

[89] 2012 •

даментальное право; суверен наделен конституирующим основывающим правом (die verfassunggebenden Gewalt und die begründende Gewalt)27, но что происходит на следующий день после принятия суверенного решения? Насколько реализуема суверенная власть в нормальном состоянии вне-исключения, как возможны вне-исключительные политические отношения и несуверенные властные решения? Является ли легитимность свойством единичного акта или проявляется в континуальной сохранности суверенитета? Иначе говоря, предельно исследуя исключение, Шмитт оставляет непроясненным происхождение правила. Шмитт понимает конституирующую власть общественной воли как единственную демократически легитимную силу, создающую основания государства28, но указывает, что демократическое государство не обязательно должно быть основано демократически; точнее, истинно демократическое государство, созданное политическим единством, вообще создается не  демократически, а  через акт суверенного решения. И  возражения о том, как возможна гарантия перехода политической власти к политическому единству после суверенного акта решения, Шмитт парирует указанием на основу суверенного решения — общественная (populus) воля. Возникающий замкнутый круг преобразует нормативное измерение демократического идеала модерна и упрощает его до фиктивного признания чьей-либо воли волей всех, делая суверенитет нарративом, посредством которого власть постоянно санкционирует (легитимирует) сама себя как власть большинства29, а видимость демократии представляет единственной основой существования политики. Таким образом, продолжая логику Шмитта, мы от симулякра государства переходим к симулякру демоса, завершая фундаментальное переворачивание концептуальной логики Фуко и Шмитта. Первый становится поэтом сильного государства, второй — защитником символически демократического устроения политической жизни. ОБЩАЯ О СНОВА ЛЕГИТИМНО С ТИ ВЛАС ТИ В обеих концепциях техника власти воспринимается одновременно и как способ вовлечения индивида во властное пространство, и как логика организации государственной службы, и — что само важное — как легитимирующее основание самой власти. 27. Kalyvas A. From the Act to the Decision: Hannah Arendt and the Question of Decisionism // Political Theory. 2004. Vol. 32. P. 323. 28. Idem. Democracy and the Politics of the Extraordinary. P. 95. 29. Suganami H. Understanding sovereignty through Kelsen/Schmitt // Review of International Studies. 2007. Vol. 33. P. 511.



• Ирина Соболева •

187

Объяснять пафос Фуко в  описании дисциплинарных практик одним лишь обнаружением их непосредственной функции легитимации власти не совсем корректно, однако в рамках нашего анализа его главный тезис о роли подобных практик в формировании восприятия власти представляется особенно значимым. Примечательно, что в самом тексте «Надзирать и наказывать» понятие легитимности упоминается только один раз, в результирующем пассаже последней главы «Карцер». Эта единичность употребления понятия легитимности — понятия, красной нитью проходящего через всю книгу, непроговариваемого и оттого наиболее сильно желаемого — допущена Фуко намеренно, ибо говорить о легитимности той власти, которая еще не дошла до видимого предела дисциплины, реализуемого в карцере, терминологически не comme il faut. Но с момента появления карцерной системы дуальность законности права и внезаконности дисциплины окончательно формирует власть в эпоху модерна30, а следовательно, мы можем указать и на легитимность этой власти. Если для Фуко распространение техники напрямую основано на необходимости легитимировать власть, то Шмитт, иначе расставляя акценты, тоже признает идеологическую природу техники, говоря об эре «религиозной веры в нее»31. Левиафан является красивым символом техники власти, выражающейся в создании суверенного государства, но чем тогда является легитимность, как не признанием эффективности этой техники? И что пугает Шмитта больше всего, так это сама постановка вопроса о признании и  вере в  то, что априорно несопоставимо с  категориями морали и ценностей; техника не оставляет место тайне власти и придает сакральному процессу политической организации внесоциальный характер, государству — роль нейтрального технического инструмента32, заставляет обратить внимание на тех, кому доверено управление бесчувственной машиной. Учитывая, что техника осуществления власти является обобщенным случаем суверенитета как основы легитимности власти, можно говорить о свойственной западноевропейской политической традиции склонности сакрализовать не только власть, но и форму ее реализации. И если эта склонность наблюдалась на  протяжении всей истории существования политического, то есть форма и способ организации власти всегда становились

основой ее легитимности, то наши рассуждения могут получить гораздо более широкое теоретическое основание. Суммируем общие элементы концепций, способные дать объяснение тождеству трактовок суверенитета в концепциях Шмитта и Фуко: ·· Аналогии в  концептуализации пространства. По  Фуко, логика определения властного пространства детерминирована фактом суверенности власти, а сила власти — способностью закрыть пространство вокруг властного объекта33; здесь можно увидеть крайне любопытные аналогии в логике ограничения властного пространства суверенной властью по Шмитту. Власть, в концепции обоих мыслителей, реализуется в строго очерченном пространстве, внутри которого она суверенна. ·· Консервативный стиль мышления. И Шмитт, и Фуко мыслили как консерваторы; в их стиле мышления проявляются и иррациональные компоненты властных отношений; оба ставили четыре значимые для консерватизма структурные проблемы34 и предлагали конкретные — а значит, консервативные — методы их решения. Сходством стиля мышления объясняются неожиданные «постмодернистские» наклонности Шмитта или встречающиеся у Фуко правые тезисы. И, несмотря на различие в ценностных предпосылках, обоих мыслителей сближает их антилиберальность и ориентация на поиск ценностей в утопии прошлого. ·· Тайна власти и ее импликации. Упомянутая проблематика техники власти пересекается с вниманием обоих авторов к ее имманентной эзотерике и культовой идее модерна — идее построения «прозрачного минимального государства, внутри которого не существует „тайного знания“ и нет таких сфер, которые были бы недоступны взору и контролю любого гражданина»35. Роль, придаваемая Фуко эзотерике власти в  концепции «юридического суверенитета», показана в «Воле к истине» как одна из неотъемлемых черт дискурса власти в исследуемую нами эпоху модерна: «Тайна не есть для нее нечто из ряда злоупотреблений — она необходима для самого функционирования вла-

30. Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / Пер. с франц. В. Наумова; под ред. И. Борисовой. М.: Ad Marginem, 1999. С. 444. 31. Шмитт К. Эпоха деполитизаций и нейтрализаций // Социологическое обозрение. 2001. Т. 1. № 2. С. 50. 32. Филиппов А. Политическая эзотерика и политическая техника в концепции Карла Шмитта // Полис. 2006. № 3. С. 133.

33. Кастель Р. Мишель Фуко и социология: к «истории настоящего» // Мишель Фуко и Россия: Сб. ст. / Под ред. О. Хархордина. СП б.: Европейский университет в Санкт-Петербурге. М.: Летний сад, 2001. С. 40. 34. Мангейм К. Консервативная мысль // Социологические исследования. 1993. № 4. С. 138. 35. Алексеенкова  Е. С., Сергеев  В. М. Темный колодец власти // Полис: Политические исследования. 2008. № 3. C. 149.

188



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

189

сти»36. Тогда как Шмитт объясняет конкретный механизм самосохранения власти через таинство техники, Фуко в первую очередь сосредоточивается на исторических основах этого сцепления, объясняя его появление естественным отбором тех властных институтов, которые смогли образовать амальгаму права, монархии и ее легитимности. Фуко лишь вскользь описывает тот финальный механизм, благодаря которому стало возможно государственное право в эпоху модерна, но в нашем исследовании он обладает чрезвычайной важностью: это идентификация воли монархической власти с законом. Вдумаемся в эту особенность сложившейся логики либеральной юридической мысли. Нормальная для абсолютизма логика отождествления воли монарха и издаваемого им закона претерпела изменения только во внешних ограничениях законотворчества — процедурами его рассмотрения, участниками законодательного процесса, некоей нормой справедливости, на которую ориентируется сообщество, — которые стали формальным раскрытием тайны власти, но сам принцип отождествления (не  просто реализации, а  именно отождествления) воли суверена с законом продолжает определять все нормативные категории политического в современности. ·· Суверенитет как провокация. В обеих концепциях суверенитет есть не только категория политической реальности и  особенный тип оформления политической формы, но и провокативный концепт эпохи модерна. И для Шмитта, и для Фуко вопрос фактической политической конфигурации всегда есть следствие метафизического дискурса, следствие глубоких смыслов базовых политических понятий. «Спор о таких словах, как „государство“, „суверенитет“, „независимость“, был знаком лежавших глубже политических столкновений, а победитель не только писал историю, но определял также вокабулярий и терминологию»37. Поскольку к таким понятиям относится и суверенитет, неудивительно, что как нарратив он продолжает создавать парадоксы в системе современного права, так как логика политического анализа насквозь изъедена ржавчиной монархического дискурса: «По сути дела, несмотря на различия эпох и целей, представление о власти продолжает не-

отступно преследоваться монархией. В том, что касается политической мысли и политического анализа, король все еще не обезглавлен. Отсюда и то значение, которое в теории власти все еще придается проблемам права и насилия, закона и беззакония, воли и свободы, особенно же — государства и суверенитета»38 (курсив мой. — И.С.). На первый взгляд, различие в трактовке этого вывода обусловлено ценностными особенностями: Фуко предлагает отказаться от монархо-ориентированной логики политического права, Шмитт дополняет и обогащает уже имеющуюся. Однако не стоит забывать, что оба мыслителя претендовали на  политическую значимость своих теорий, поэтому использование понятия суверенитета во  всей провокативности смыслов проводилось ими осознанно. ОБЩАЯ КОНЦЕПТУА ЛЬНАЯ ЛОГИКА: ДЕМОКРАТИЯ VS С УВЕРЕНИТЕТ Мы хотели  бы показать, как с  позиций, предоставленных нам Шмиттом и Фуко, можно объяснить проблему обоснования легитимности власти фактом ее суверенности и необходимость отказа от доставшейся в наследство от абсолютизма логической связи. Вывод о неприменимости предложенной модерном трактовки государственного суверенитета, в свою очередь, является прологом к постановке вопроса о сущности власти в постсовременности и принципиальных возможностях ее концептуализации. Проблема признания суверенных государств в настоящее время решается в юридико-либеральном дискурсе международного права; поскольку проблематизировать суверенитет как основу легитимности в этом дискурсе невозможно, признание суверенитета вновь образующегося государства становится априорным признанием легитимности власти, его представляющей. Шмитт и Фуко замечательны тем, что пытаются осмыслить право в чуждой для классической либеральной традиции логической форме. Вопреки либеральному пониманию права, в синтезируемой нами концепции право есть не ограничение власти, а одно из самых сильных ее оружий. Следовательно, суверенитет в контексте права как оружия представляет собой создание собственного легитимного взгляда на мир39, после которого любое суждение

36. Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М.: Касталь, 1996. С. 185–186. 37. Шмитт К. Порядок больших пространств в праве народов, с запретом на интервенцию для чуждых пространству сил; к понятию рейха в международном праве // Пер. с нем. Ю. Ю. Коринца. М.: 2009. URL : http://conser ­vatism. narod.ru/korinez/Grossr1.doc.

38. Фуко М. Воля к истине. С. 189. 39. Здесь мы делаем отсылку к концепту символической войны по П. Бурдье: «То, что один и тот же мир вмещает в себя различные практики, создает основу… для символической войны за  власть производить и  навязывать

190



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

191

вне этой системы взглядов будет автоматически считаться ненормальным. Готовность подданных признать законность дискриминации ненормальности — вне зависимости от уровня правовой лояльности — и будет считаться критерием легитимности конкретной власти. В концепцию суверенитета вошла отсылка к  той радикальную воле40, которая создала государственное устройство и, что еще важнее, создала саму возможность власти быть легитимной: понятие легитимности мультипликативно понятию справедливой власти и, в более общем смысле, понятию справедливости41, а оно, в свою очередь, не существует во внегосударственном состоянии. В логике Гоббса в состоянии войны всех против всех «ничто не может быть несправедливым. Там, где нет общей власти, нет закона, а там, где нет закона, нет несправедливости»42. Шмитт и Фуко перенимают эту предпосылку, когда говорят о легитимности власти только в отношении ограниченного временного и политического периодов: периодов суверенной диктатуры или классических государств Нового времени, то есть ситуации создания новой политической общности. И это крайне важное допущение. Власть может быть основана не  диктаторским путем; она может существовать в иной, нежели государство, политической форме; она может быть объектом модернизации и реформирования, и при этом она может стать легитимной, но не иметь этого качества изначально. Такая привилегия есть только у той власти, которая создала на новых основаниях справедливости новую политическую общность. В этом контексте интересно осмыслить разницу в легитимности власти в РФ, большинство жителей которой сохранили советскую идентичность в восприятии себя, территории и власти (за счет совпадения столиц, состава политической элиты, правопреемства СССР и пр.), и в бывших национальных республиках, обновление политического мировоззрения которых прошло по качественно другому сценарию; в логике Шмитта и Фуко единственной страной, не получившей суверенитета после распада СССР, стала Россия, поскольку в ней не было создано новой политической общности43.

И Фуко, и Шмитт одинаково интерпретируют сакрализацию Гоббсом суверена как метафору символического тела монарха44, что резонирует с ролью монаршего тела у М. Фуко (в заимствованной у Канторовича концепции двух тел короля) и шмиттовской трактовкой чудес у Гоббса45. Оба выводят концепт суверенитета в сакральное пространство и довольно странно с ним там обращаются. Во-первых, суверенитет возникает как ответ политической власти на политическую претензию власти церковной и, согласно их логике, только с момента создания новой политической организации ее глава — суверен — получает сакральный статус. Неясно, куда исчезают другие сакральные объекты и, что самое странное, почему сакральное рождается только в момент создания суверена, тогда как культурологи, напротив, в каузальной связи «суверен» — «сакральное» на первое место помещают именно сакральное, поскольку как культурная универсалия оно появляется как «безличная сила — мана и  лишь затем „приобретает форму“, связываясь со „спасителем“, богом и королем»46. Их концепт суверенитета был  бы гораздо более устойчивым и изощренным, будучи интегрированным в эволюцию сакрального в политическом дискурсе модерна. Во-вторых, ни Шмитт, ни Фуко не описывают, каким образом сохраняется связь между теологией и политологией, хотя исторически такая связь существовала и, более того, оказывала значительное влияние на восприятие власти. Вместо того чтобы проследить, как именно изменения в восприятии религии качественно изменили древние представления о  сакральности монарха47, они исходят из  внутренней независимости религиозного сакрального и политического сакрального, что в контексте восприятия суверенитета как основы легитимности власти выглядит достаточно спорно. Наконец, в‑третьих, и  Фуко48, и  Шмитт49 выявляют легитимирующую роль политической теории по  прямой аналогии с богословием: «Вокруг этой двойственности, близкой по происхождению к христологической модели, выстраиваются иконография, политическая теория монархии, правовые механизмы, которые различают и  вместе с  тем связывают личность короля и требования короны, и целый ритуал, достигающий своего

легитимность своего взгляда на мир» (Bourdieu P. Social Space and Symbo­ lic Power // Sociological Theory. 1989. Vol. 7. № 1. P. 20). 40. Фуко М. Нужно защищать общество: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс… С. 110. 41. Завершинский  К. Ф. Легитимность: генезис, становление и развитие концепта // Полис. 2001. № 2. С. 117. 42. Гоббс Т. Указ. соч. С. 98. 43. Заметим, что вывод делается без апелляции к проблеме многонациональности, которой иногда пытаются объяснить неудачи посткоммунистического транзита в России.

44. Фуко М. Надзирать и наказывать. С. 45. 45. Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. С.186–187. 46. Ямпольский М. От символического тела к репрезентативному пространству // Новое литературное обозрение. 2002. № 4. С. 7. 47. Ямпольский М. Там же. 48. Ашкеров  А. Ю. Политика и человеческое бытие в работах Мишеля Фуко // Человек. 2002. № 1. С. 116. 49. Сулимов К. Политико-философское понимание насилия: поиски смысла // Полис. 2004. № 3. С. 117.

192



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

193

апогея в коронации, погребении и церемониях подчинения»50, не упоминая о таком принципиальном сходстве идеи политического и идеи божественного, как роль соответствующих божественных организаций в сотериологическом акте. Шмитт прав: суверенитет легитимен, поскольку техника его создания представляет собой нечто большее, чем простое изъявление воли. Но, доведя его мысль до конца, мы придем к аналогии суверена и спасителя, а ценность государственной машины, созданной как лучший механизм Нового времени, будет объясняться не ее эффективностью или нейтральностью, а  феноменальной способностью к возвышению коллективного действия. «Чтобы перестроить мегамашину [спасения, гарантированного религиозной организацией. — И.С.] в совсем новом порядке, понадобилось перевести и старые мифы, и старое богословие на новый, более универсальный язык, что позволило бы ниспровергнуть и удалить фигуру царя, заменив ее еще более гигантским и бесчеловечным призраком „суверенного государства“, наделенного абсолютными, но далеко не божественными полномочиями»51. Таким образом, множественные перерождения суверенитета являются истинными лишь до тех пор, пока остаются не просто сакрализованными, но сотериологически ориентированными. Замысел Третьего рейха был насыщен символикой спасения едва ли не в той же мере, что и акт строительства пирамид. Грандиозные проекты большевизма продолжали сохранять легитимность до тех пор, пока власть могла создавать образы будущего и ценности по сути мессианского характера. В этой логике во времена хрущевского возврата или брежневского застоя власть в  СССР уже не  была суверенной, так как сотериологическая компонента суверенитета не  выполняла возложенную на  нее роль поддержки веры в  спасающую, терапевтическую функцию государственной машины. Шмитту не удалось предотвратить уход суверена из символического пространства52 и передачу на усмотрение индивида приватную сферу веры (faith). Свобода индивидуальной воли превратила суверенную власть в симуляцию. Фуко в «Истории безумия в классическую эпоху» раскрывает эффект уничтожения суверена индивидуальной свободой через перцепцию безумия: «Свобода совести заключает в себе гораздо больше опасностей, нежели авторитарная и  деспотическая власть»53. Спа-

саясь от саморазложения, идея суверенитета переходит с тела короля на коллективное тело54. Политическое сообщество становится тождественным самому себе, тем самым превращая ненужную более тождественность суверена в простой факт репрезентации55. Но во всех переходах и фактических вариациях суверенитет сохраняет заложенную в него основу легитимности власти, несмотря на то что к концу модерна его изначальный носитель становится пустым множеством. Последняя метаморфоза суверенитета — стать не просто основанием легитимности, а формой самолегитимации политической общности. А поскольку и Шмитт, и Фуко определяли демократию как технику отождествления правителей и управляемых, мы можем резюмировать, что, подобно тому как христианство содержало в  себе секулярный посыл, суверенитет как политический нарратив абсолютизма изначально нес в  себе ген демократизации. Как Фуко ошибался, полагая, что власть можно победить, выпустив наружу дискурс расы, так ошибался Шмитт, намереваясь спасти суверенитет юридическими кодексами и устанавливаемыми нормами. Причиной их ошибки была попытка расщепления власти до якобы независимых оснований юридического и сакрального. Однако там, где суверенитет является основой легитимности власти, попытки регулировать дискурс оборачиваются войнами, внеполитическое действие становится политическим, а любая попытка уничтожить государство заканчивается принятием нового решения. Неуправляемость сакрального в политике и понятия суверенитета в сотериологическом контексте делают задачу Фуко по обезглавливанию королей модерна невыполнимой хотя бы потому, что все короли уже были обезглавлены. Осталась только техника, мифическая машина Левиафана, продолжающая продуцировать запрос о чуде и вере, вложенный в нее Гоббсом. И чем больше рассеиваются в политическом дискурсе частицы заложенной в понятии суверенитета легитимности, тем более тотальной становится эта власть.

50. Фуко М. Надзирать и наказывать. С. 45. 51. Мамфорд Л. Миф машины. Техника и  развитие человечества / Пер. с  англ. Т. Азарковича, Б. Скуратова (1‑я глава). М.: Логос, 2001. 52. Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. С. 97. 53. Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СП б., 1997. С. 365.

54. Ямпольский М. Указ. соч. С. 13. 55. Там же. С. 15.

194



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Ирина Соболева •

195

Карл Шмитт:

учение о гаранте конституции как пример «конкретного мышления» о государственных формах и порядке Мария Юрлова Карл Шмитт. Государство: право и политика / Пер. с нем. и вступ. ст. О. В. Кильдюшова; сост. В. В. Анашвили, О. В. Кильдюшов. М.: Издательский дом «Территория будущего», 2013 (Серия «Университетская библиотека Александра Погорельского»)

Ч

ИТАЯ работы Карла Шмитта, приходится быть очень внимательным к деталям, поскольку часто то, что первоначально проговаривается в  тексте лишь вскользь, оказывается важным впоследствии. Кроме того, Шмитт выдает максимум информации на единицу текста, он обращается сразу к нескольким проблемам и, анализируя фактический материал (в котором он, как юрист, ориентировался прекрасно), требует от нас, читателей, строго следить за логикой изложения, чтобы не потеряться в аргументах и понять, почему он приходит к таким выводам. Поэтому если описать то, к чему он в итоге пришел, в нескольких словах и возможно, то подробный пересказ самого хода его мысли может занять не меньший объем текста, чем собственно авторский. В сборнике «Государство: право и политика», выпущенном Издательским домом «Территория будущего», представлены три работы Шмитта начала 1930‑х годов: «Гарант конституции» (1931), «Легальность и легитимность» (1932) и «О трех видах юридического мышления» (1934), а также весьма интересные приложения — «Кто должен быть гарантом конституции?» Ганса Кельзена и «Замечания по поводу книги Карла Шмитта „Легальность и легитимность“» О. Киркхаймера и Н. Ляйтеса. Упомянутые работы Шмитта написаны в  разное время, но вполне перекликаются между собой по тематике. В каждой

196

• Логос

№5

[89] 2012 •

из них Шмитт так или иначе обращается к вопросу о гаранте конституции, подходя к нему с разных сторон и попутно обращаясь к проблемам легальности и легитимности государственной власти, соотношения (и различения) права и политики и многим другим волнующим его вопросам. Возможно, что читатель, знакомый с  другими работами немецкого мыслителя (как более ранними, так и  поздними), лучше поймет то, что пытается сказать автор, по «маячкам», встречающимся в тексте, когда Шмитт, заявляя что-то важное для себя, никак не поясняет сказанное, зато пишет об этом в других работах — «Понятие политического», «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» и др. Но мы не будем делать вид, что понимаем автора лучше его самого, и постараемся следовать избранной им логике изложения. Шмитт, как он сам говорит, «исходит из конкретного порядка и общества», что, собственно, позволяет понять его готовность «ориентироваться на произошедшее», исходить из наличной ситуации. Это важный момент для понимания его теории, поскольку, с его точки зрения, тип мышления юриста определяет логику методологических ходов его мысли, а формальная безусловность и якобы чистые категории основаны в юриспруденции лишь на  безусловном самоутверждении определенного типа юридического мышления. О  том, что Шмитт называет «конкретным мышлением о порядке», он пишет в сочинении «О трех видах юридического мышления». По его мнению, любая форма политической жизни находится в непосредственной взаимосвязи со специфическими способами мышления и аргументации в правовой жизни. Шмитт выделяет три вида юридического мышления: мышление о правилах и законах, мышление о решении и мышление о конкретном порядке и форме. Для так называемого «нормативистского» мышления характерным является то, что он «изолирует и абсолютизирует норму или правило (в отличие от решения или от  конкретного порядка). Любое правило, любая установленная норма регулируют множество случаев. Они возвышаются над отдельным случаем и над конкретной ситуацией и  потом — в  качестве нормы — обладают определенным преимуществом и превосходством над простой действительностью и фактичностью конкретного частного случая, изменяющейся ситуации и непостоянства человеческой воли. Для конкретного мышления о порядке порядок даже юридически не является в первую очередь правилом или суммой правил, а наоборот — правило есть всего лишь составная часть или средство порядка»1. 1. Шмитт К. О трех видах юридического мышления / Шмитт К. Государство: Право и  политика / Пер. с  нем. и  вступ. ст. О. В. Кильдюшова; сост.

• Мария Юрлова •

197

С нормативистской точки зрения не существует, например, проблемы «гаранта конституции», «поскольку все компетентные органы в равной мере суть гаранты правопорядка»2. Кроме того, норма всегда предполагает некую «нормальную ситуацию», подпадающую под нее, и  «нормальность» конкретной ситуации — это не  просто внешняя, юридически незначимая предпосылка нормы, но  и  внутренний юридически сущностный признак значимости последней и нормативное определение ее самой. Норма, установленная в качестве закона, не работает в чрезвычайных ситуациях, когда само существование конституции ставится под сомнение. Отсутствие порядка в рамках этой логики превращается в отсутствие правопорядка. Для юриста децизионистского типа (тип «мышления о решении») источником всякого права, то есть всех последующих норм и  порядков, является не  приказ как таковой, а  авторитет или суверенитет конечного решения, которое принимается вместе с приказом3. Классический случай децизионистского мышления проявляется лишь в XVII веке вместе с Гоббсом. Для него любое право и нормы, любые законы и их интерпретации, любые порядки суть сущностные решения суверена, и суверен «есть не легитимный монарх или соответствующая инстанция, но  именно тот, кто принимает суверенные решения. Право есть закон, и закон есть приказ, разрешающий спор о праве»4. Относительно современного ему положения дел Шмитт замечает, что децизионистский тип мышления особенно распространен среди юристов, поскольку преподавание права и правоведение, непосредственно связанное с юридической практикой, стремятся рассматривать все правовые вопросы лишь с точки зрения конфликтного случая и руководствоваться лишь задачей подготовки судебного разрешения конфликта. Далее он пишет о  так называемом правовом позитивизме, отождествляющем установленную в форме закона норму с правом; вместо права он признает — даже когда оговаривает возможность существования обычного права — лишь нормативно зафиксированную легальность. «Позитивист не является самостоятельным и потому вечным типом юридического мышления. Он — децизионистски — подчиняется решению соответствующего законодателя, обладающего государственной властью, поскольку лишь тот может добиться фактической принудительВ. В. Анашвили, О. В. Кильдюшов. М.: Издательский дом «Территория будущего», 2013. С. 313. 2. Там же. С. 320. 3. Там же. С. 323. 4. Там же. С. 325.

198

• Логос

№5

[89] 2012 •

ности; но  одновременно он требует того, чтобы это решение продолжало действовать в качестве прочной и нерушимой нормы, то есть чтобы и государственный законодатель подчинился принятому им самим закону и его толкованию. Лишь такую систему легальности он называет „правовым государством“»5. Однако Шмитт говорит о том, что в Германии первой трети ХХ  века эпоха юридического позитивизма завершилась, и в качестве полноценного третьего типа юридического мышления (правовой позитивизм он таковым не считает) он предлагает конкретное мышление о  порядке и  формах, которое должно соответствовать возникающим сообществам, порядкам и формам нового века, когда государство разделено не на государство и общество (для такого состояния государства как раз и адекватен был правовой позитивизм), но представляет собой политическое единство народа. Собственно, здесь и  возникает фигура того, кто в  концепции Шмитта является гарантом конституции и силой, способной возродить единство государства. Тому, кто может и должен (исходя из  фактичности сложившейся ситуации) быть таким субъектом, посвящена первая работа сборника — «Гарант конституции». Шмитт начинает с  того, что само требование (учреждения) гаранта и хранителя конституции чаще всего есть признак критического конституционного состояния. Предположения о необходимости такого гаранта в новейшей конституционной истории впервые были сформулированы в Англии после смерти Кромвеля (1658), «то есть после первых современных попыток создания писаных конституций во  время внутриполитического распада республиканского правительства — ввиду неспособности парламента принимать предметные решения — и непосредственно перед реставрацией монархии»6. Эта ситуация отличалась от немецкой борьбы за конституцию в XIX веке тем, что в последнем случае ситуация политической определенности и  защищенности придавала вопросу о  гаранте конституции политический характер, что и привело к отказу от этой идеи. Однако, как остроумно замечает Шмитт, «мы знаем, что проблемы учения о государстве и конституции не разрешаются посредством того, что их отрицают и отказываются замечать. Поэтому со времени Веймарской конституции вновь стали интересоваться особыми гарантиями конституции и задаваться вопросом о ее гаранте и хранителе»7. И, в соответствии с «конкретным мышлением о  порядке и  формах», Шмитт предлага5. Там же. С. 330–331. 6. Шмитт К. Гарант конституции // Там же. С. 30. 7. Там же. С. 32.

• Мария Юрлова •

199

ет рассматривать проблему во взаимосвязи текущего государственно-правового и конституционно-правового положения. В данной ситуации суды гражданской, уголовной или административно-правовой юрисдикции не являются гарантом конституции в точном смысле. Функцией судебных инстанций является проверка простых законов на их содержательное соответствие конституционно-законодательным определениям. «Само по себе право судебной проверки делает суды гарантами конституции лишь в условиях государства юстиции8, где под контролем обычных судов находится вся общественная жизнь, и лишь в  том случае, если под конституцией понимаются прежде всего основные права буржуазного правового государства, личная свобода и частная собственность, которые должны защищаться обычными судами относительно государства, то есть законодательства, правительства и управления»9. Право проверки используется лишь в отношении простых законов рейха, но не затрагивает законов, вносящих изменения в конституцию. Кроме того, Шмитт заявляет как данность нежелание Имперского суда проверять обычные законы рейха на предмет их соответствия общим принципам конституции и ее духу. Необходимо также отметить, что институт судебной проверки законодательства подчеркивает примат последнего в механизме принятия политического решения. Всякая юстиция привязана к нормам и прекращает существовать, если содержание этих последних становится сомнительным и  спорным. Юстиция остается ограниченной прежде всего законом, и оттого, что значение конституционного закона для нее приоритетно в сравнении с простыми законами, она не становится гарантом конституции. Юстиция не может выполнять подобные функции в государстве, не являющемся чистым государством юстиции, а Веймарская республика таковым не является. Следовательно, суд не может выступать гарантом конституции. В этом пункте Шмитт полемизирует со своим «любимым врагом» (как называет его в своем предисловии переводчик Олег Кильдюшов) Гансом Кельзеном10, настаивающем на  создании 8. В работе «Легальность и легитимность» Шмитт разделяет законодательное го‑ сударство, особенность которого в том, что высшим и решающим выражением общей воли является для него установление норм, которому подчиняются все остальные публичные функции и в котором закон и его применение отделены друг от друга, а специфической формой принуждения является легальность; государства правосудия, в которых последнее слово принадлежит не устанавливающему норму законодателю, а судье, разрешающему правовой спор; а также государства правительства и го‑ сударства управления, нуждающиеся в легитимности. 9. Там же. С. 45. 10. Приведенный в приложении текст Кельзена является замечательным ответом

200

• Логос

№5

[89] 2012 •

Государственного суда в качестве гаранта конституции и критикующем Шмитта в том числе и за то, что аргументация последнего служит явно политическим, а не сугубо правовым целям. Шмитт же пишет, что есть «интересное объяснение» стремлению «превратить сегодня в  гаранта конституции суд, принимающий решения в процессе в форме юстиции. Когда требуют гаранта, то, естественно, ожидают определенной защиты и исходят из представления об определенной опасности, угрожающей из определенного направления. Ведь гарант должен защищать не абстрактно и в целом, но от совершенно определенных, конкретных угроз. Если ранее, в  XIX  веке, опасность исходила от правительства, то есть из сферы исполнительной власти, то сегодня озабоченность направлена прежде всего на законодателя»11, защиту от которого ищут у юстиции как у третьей власти, независимой как от законодательной власти, так и от исполнительной. Но может ли суд, пусть и специально созданный государственный, справиться с этой задачей? С точки зрения Шмитта, нет, не может и не должен в силу своего положения и  выполняемых функций. Если кратко резюмировать выдвигаемые Шмиттом аргументы «против», то можно отметить, что, с его точки зрения, юстиция в этом случае выступает с политическими полномочиями, что недопустимо и губительно для нее самой. Юстиция, если она желает оставаться таковой, «всегда запаздывает» и может лишь наказывать виновного и устранять беззаконие, но не предотвращать его. В противном случае она действует с политическими полномочиями. Если конституционный суд будет разрешать противоречия в конституции, он фактически сам будет устанавливать собственные полномочия. Осознающий же свое политическое влияние орган неизбежно будет стремиться к  их расширению вплоть до  выхода далеко за пределы предусмотренной компетенции. Кроме того, суд может действовать лишь в ситуации положительно подтвержденного нарушения нормы конституции. Принимать же решение в ситуациях неясности и неопределенности — прерогатива законодателя. Суд, оказавшись в таком положении, опасно приблизится к установлению собственного суверенитета. Чтобы ответить на вопрос, кто должен выступать гарантом конституции, Шмитт обращается к конкретному конституционному положению современного ему Германского рейха и хана «Гаранта конституции» Шмитта. Автор демонстрирует прекрасное знание не только самой работы Шмитта, но и базовых оснований позиции последнего. Кельзен совершенно справедливо указывает на теоретические сложности и нестыковки в аргументации Шмитта. 11. Там же. С. 58.

• Мария Юрлова •

201

рактеризует его посредством трех понятий: плюрализма, поликратии и федерализма. Первое из них говорит о власти многих субъектов над государственным волеобразованием; поликратия возможна на основе изъятия из государства отдельных частей и обретения ими независимости от государственной воли; в федерализме же соединяются влияние на волеобразование рейха и предполагаемая поликратией эмансипация. С точки зрения Шмитта, конституционная ситуация Германии первой трети XX   века характеризуется прежде всего тем, что учреждения и  нормы XIX  века остались неизменными, в то время как ситуация полностью изменилась. Германские конституции XIX века относились к эпохе, основу которой великое немецкое государственное право того времени сформулировало в ясной и удобной формуле: различение государства и  общества. Буржуазно-правовое государство XIX  века — это законодательное государство. Юстиция в  нем не  могла самостоятельно решать спорные политические и законодательные вопросы. В XIX веке гарантом конституции был парламент. При этом всегда предполагалось, что парламент имеет дело с независимым от него сильным монархическим чиновническим государством. Ведь «тенденция либерального XIX   века стремилась по возможности ограничивать государство до минимума, прежде всего по возможности не позволять ему интервенции и вмешательства в экономику, вообще максимально нейтрализовать его по отношению к обществу и противоречиям интересов, с тем чтобы общество и экономика по своим собственным имманентным принципам выработали для своей сферы необходимые решения: в свободной игре мнений на основании свободной агитации возникают партии, их дискуссия и борьба мнений создают общественное мнение и тем самым определяют содержание государственной воли; в свободной игре социальных и экономических сил царит свобода договорных и экономических отношений, в результате чего кажется гарантированным максимальное экономическое процветание»12. Но и этот вариант гаранта конституции Шмиттом отвергается — и опять же в силу того, что обстоятельства изменились. Превосходство парламента требует различения государства от общества, однако в начале ХХ века мы наблюдаем тенденцию к их слиянию, и так называемых нейтральных сфер — экономики, культуры — больше не существует. Нет ничего, что потенциально не могло бы стать государством и политическим. «Общество, само организующее себя в государство, находится на пути

13. Там же. С. 123. 14. Там же. С. 136. 15. Там же. С. 197.

12. Шмитт К. Гарант конституции. С. 121.

202

• Логос

№5

перехода из нейтрального государства либерального XIX века в потенциально тотальное государство. Это громадное изменение может быть реконструировано как часть диалектического развития, проходящего три стадии: от  абсолютистского государства XVII и  XVIII веков через нейтральное государство либерального XIX века к тотальному государству тождества государства и общества»13. Говоря о  современном ему состоянии Германского рейха, Шмитт отмечает, что, хотя в настоящее время мы не имеем еще тотального государства, зато имеем стремящиеся к  тотальности социальные партийные образования, которые поддерживают плюралистическое государство. Парламент же не способен выступать в качестве определяющего фактора государственного волеобразования. При таком положении дел желаемому единству неоткуда взяться, тогда как «духу всякой конституции соответствует политическое решение, развеивающее сомнения по поводу того, что является общим базисом государственного единства, данным вместе с конституцией»14. Спасти конституцию от  противоречащего ей плюрализма и  стать гарантом конституции может только рейхспрезидент, у которого эти полномочия, с точки зрения Шмитта, уже есть, поскольку у него есть право издавать постановления, заменяющие законы. Здесь Шмитт вновь обращается к легитимирующей роли сложившейся практики. Кроме того, по его мнению, для правового государства с разделением властей логично не возлагать эту дополнительную функцию на одну из существующих ветвей, поскольку это лишь даст последней перевес над другими и поможет избежать контроля, превратившись в «господина конституции». Необходимо поэтому установить особую наряду с другими нейтральную власть и посредством специфических полномочий связать и  сбалансировать ее с  ними. Такой властью и будет глава государства, который, с точки зрения Шмитта, символизирует непрерывность и постоянство государственного единства. Его положение является «нейтральным, посредническим, регулирующим и охраняющим»15. Подытоживая длинную цепь дальнейших рассуждений о месте и роли рейхспрезидента, Шмитт удовлетворенно замечает, что «рейхспрезидент находится в центре всей системы партийно-политической нейтральности и независимости, построенной на плебисцитарном основании. Государственный порядок сегодняшнего Германского рейха зависит от него в той же мере, в ка-

[89] 2012 •



• Мария Юрлова •

203

кой тенденции плюралистической системы затрудняют или даже делают невозможным нормальное функционирование законодательного государства. Так что прежде чем учреждать в качестве гаранта конституции суд для острых политических вопросов и конфликтов, перегружать и подвергать юстицию опасности подобной политизации, сначала следует вспомнить об этом позитивном содержании Веймарской конституции и ее конституционно-законодательной системы. Согласно наличному содержанию Веймарской конституции, гарант конституции уже существует, а  именно рейхспрезидент»16. Кроме того, это соответствует демократическому принципу, на  котором основана Веймарская республика: рейхспрезидент избран подлинно демократическим способом, когда немецкий народ полагается в качестве единства, которое обладает непосредственной «дееспособностью», а не только реализующейся через коллективные социальные образования. Шмитт заявляет, что глава государства выступает «в качестве гаранта и хранителя конституционного единства и целостности немецкого народа. От успеха этого зависит существование и долговременность сегодняшнего германского государства»17.

16. Шмитт К. Гарант конституции. С. 219. 17. Там же. С. 220.

204

• Логос

№5

[89] 2012 •

Государство как конкретное понятие, связанное с определенной исторической эпохой1 Карл Шмитт

Н

ИЖЕСЛЕДУЮЩИЕ наблюдения должны представить в  правильном свете один поворотный момент, определивший почти на 400 лет меру и направление европейской истории, — начало эпохи государственности. В эту эпоху, с XVI по XX век, государство выступает абсолютно господствующей парадигмой (Ordnungsbegriff) политического единства. Самые разнообразные факторы способствовали развитию и формированию государства, и здесь, как и повсюду, можно указать на множество предвосхищений, переходных периодов и степеней развития. И тем не менее можно совершенно четко обозначить поворотный момент, произошедший по воле и в результате деятельности человека. Я бы поместил его во второй половине XVI   века. Для Германии это довольно печальное и  бездеятельное время. Тем большее значение приобретает его решающий и поворотный для европейской и всемирной истории характер. В XVI веке начинается борьба за новый порядок на недавно открытых землях. Образуются великие фронты мирового католицизма и мирового протестантизма. Франция, Голландия и Англия предпринимают первые успешные попытки сопротивления морской монополии западных католических держав, Испании и Португалии. В горниле конфессиональных гражданских войн во Франции рождается мысль о суверенном политическом решении, способном нейтрализовать все богословско-церковные 1. Перевод выполнен по изданию: © Schmitt C. Verfassungsrechtliche Aufsätze aus den Jahren 1924–1954. Materialien zu einer Verfassungslehre. Berlin: Duncker & Humblot, 1958. S. 375–385.



• Карл Шмитт •

205

противоречия и секуляризовать жизнь, пусть даже церковь и обретет статус государственного института. В этих условиях понятия государство и суверенитет находят во Франции свое первое определяющее юридическое выражение. Тем самым в сознание европейских народов входит понятие специфической формы организации — «суверенное государство». Оно придает государству в картине мира последующих столетий статус единственной нормальной формы проявления политического единства. Старый германский рейх с его неразберихой феодальных, сословных и церковных конституционных элементов тем самым был отодвинут в Средневековье; поскольку это рейх, а не государство, он «уже непонятен»2. Между­народное право превращается в межгосударственное право; вооруженные столкновения превращаются из междоусобиц и частных конфликтов в войны между государствами. Свидетельством превращения понятия государство в господствующее парадигмальное представление в Европе в конечном счете служит тот факт, что в XIX веке оно распространилось на все исторические эпохи и народы и стало политической парадигмой (Ordnungsvorstellung) мировой истории вообще. По сей день то и дело слышно не о греческом полисе или римской республике, но об «античном государстве» греков и римлян, не о рейхе, а о «немецком средневековом государстве» или даже о государствах арабов, турок или китайцев. Таким образом, связанная с определенной эпохой, исторически обусловленная, конкретная и специфическая форма организации политического единства теряет свое историческое место и типичное содержание; ее переносят — по причине вводящего в заблуждение абстрактного характера — на самые разные периоды и народы и проецируют на кардинально разнящиеся образования и формы организации. Этому возведению понятия государства во всеобщее нормативное понятие о форме политической организации всех времен и народов, возможно, вскоре придет конец вместе с периодом государственности. Но оно встречается и сегодня, и по этой причине здесь с самого начала следует без всяких сомнений постулировать конкретно-исторический и специфический характер понятия государства как политической парадигмы, характеризующей европейскую историю с XVI по XX век. Франция стала первой страной, нашедшей в эпоху религиозных войн спасение и разрешение собственных внутриполитических трудностей в «государстве» и «суверенитете». Жан Боден, типичный французский юрист, представитель традиции французского легизма, как известно, дал первое определение суверенитету. Его вышедшая в 1576 году книга называется Six livres de

la République; в латинском издании значится: res publica. Характерно, что собственно слова «государство» в названии еще нет. Но на смену доставшейся от Средневековья путанице феодально-сословных правовых представлений настолько естественно и ясно приходит необходимость суверенного государственного решения внутри некоей политической общности, что это юридически-децизионистское прояснение оказывает непреодолимое воздействие на все остальные европейские страны. Эрудированная и богато документированная книга юриста Бодена — значимый плод этого времени перемен. Ее автор сделал себе имя в самых разных областях — и как юрист, и как значительный politicien своего времени. В области экономики он проявил себя как основоположник так называемой количественной теории денег, в истории — как автор разнообразных оригинальных наблюдений, наконец, в  своей книге Heptaplomeres3 — как удивительно смелый провозвестник современной идеи толерантности. Вышедшую в 1576 году книгу нельзя сравнивать с другими, пусть и  значимыми, научно-правовыми или историческими трудами. Конечно, ее обширные научные выкладки уже забыты, однако немедленное и вместе с тем продолжительное влияние развитого в ней понятия суверенитета было во всей Европе необычайным. То ощущение очевидности, которое повсюду и  особенно в  Германии вызвала мысль о  суверенности, разрешающей конфликтную ситуацию, даже спустя сто лет со всей силой проявляется в знаменитом сочинении Пуфендорфа De Statu Imperii Germanici (1667). В боденовом понятии суверенитета необычным образом сопряглись юридическое образование понятий и политическая реальность. Лишь благодаря этому юридическое понятие смогло в такой мере способствовать победе нового представления о порядке. Именно юридический характер образования понятий соответствует своеобразному внутриполитическому развитию и духу французского народа. Французские короли, подталкиваемые и консультируемые своими законниками, создав первое большое современное государство и  утвердившись в качестве его суверенов, надолго сделали Францию прототипом и классическим примером того, что тогда понималось под совершенным образом суверенной власти. Франция как европейская держава стала определять внутреннюю меру и параметры новой парадигмы (Ordnungsbegriff). Невозможно отрицать, что слово «государство» было введено в политический словарь европейских народов еще Макиавелли. Определенную роль также сыграли разнообразные значения слова Status, а в процессе немецкого словообразования — и отзву-

2. Цитата из работы Гегеля «Конституция Германии». — Прим. ред.

3. «Семичастный разговор о секретах высших истин».

206



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Шмитт •

207

ки пространственных представлений, таких как Stadt или Stätte. Но преодоление феодально-сословных представлений о праве через однозначное, суверенное и высочайшее решение и вместе с тем новая европейская парадигма (Maß und Ordnungsbegriff) — «государство» — относятся к политической ситуации, которая нашла свое экзистенциально-адекватное выражение в учении о суверенитете французского юриста Бодена. Ни мирок итальянских городских тиранов Ренессанса, ни Каструччо Кастракани или Чезаре Борджиа не были в состоянии насадить новую европейскую парадигму. А более поздние малые и средние немецкие государства XVII и XVIII веков оказались втянуты в качестве балласта в большую игру европейской политики уравновешивания уже вследствие утвердившегося во Франции понятия суверенитета. Понятие суверенитета уже у Бодена имеет не только внутриполитическое значение для раздираемой гражданскими войнами Франции. Хотя общеевропейские последствия новой парадигмы полностью проявятся лишь в XVII и XVIII веках, уже Боден в крайне интересной, но, к сожалению, малоизученной главе своей книги4 рассматривает внешнеполитическое положение Европы с точки зрения своего понятия суверенитета. Он бросает испытующий взгляд на всю Европу, чтобы при помощи новых парадигм суверенитета и государства навести порядок в сумятице европейских феодальных связей. Он полагает, что уже несколько европейских стран можно считать суверенными государствами: кроме Франции это Англия, Шотландия, Дания, отдельные кантоны Швейцарии, Московское княжество, Польша. На итальянской земле только одно государство представляется ему суверенным — Венеция. В Германии суверенными не являются ни кайзер, ни князья, ни имперские города. Уже здесь, почти за сто лет до упомянутого труда Пуфендорфа, становится очевидно, что средневековому германскому рейху суждено пасть жертвой взрывной силы новой парадигмы «суверенного государства». Исходя из  новой парадигмы государства, начинается постепенное преодоление феодальной и сословной неразберихи Средневековья. Государство создает территориально замкнутое единство. Правовое понятие государственного суверенитета становится первым решающим шагом на том длинном пути, который в последующие столетия приведет к территориально замкнутому, с математической точностью отграниченному от других, рационализованному и централизованному единству государства. Специфические средства организации единой государственной власти известны: государственная армия, государственные фи4. Bodin J. Les six livres de la république. Paris: Jacques Du Puis, libraire, 1580 L. I . Ch. IX . Du Prince tributaire ou feudataire, et s’il est Souverain.

нансы и  государственная полиция. Право все больше преображается в государственное право, в проводимый государственной юстицией закон и находит соответствующее выражение в государственной кодификации законов. Средневековые корпорации и институты, феодальные, сословные или церковные союзы теряют свой смысл и значение. Церковь, в частности, становится либо средством поддержания общественного порядка, надежности и покоя, как и средством государственной полиции и народного воспитания, либо частным делом благочестивого индивидуума. В той мере, в какой она еще предъявляет претензии на власть, все больше углубляется разрыв между внешне предписанным, государственно-церковным культом и внутренней религиозностью. Даже римская церковь периода контрреформации в условиях нового суверенного государства выдвигает лишь требование potestas indirecta (как его определил теолог контрреформации Беллармин), оставлявшее в  силу многозначности термина множество лазеек. В  течение нескольких столетий стремление к  государственности непреодолимо. Немецкому народу также пришлось пройти сквозь теснину государственного суверенитета, пока новому рейху не удалось отвоевать для Германии ведущую роль в Европе. Это развитие в сторону государственного суверенитета было всеобъемлющим историческим событием. Его можно рассматривать с разных точек зрения и по-разному периодизировать. Свое начало оно берет как раз в рассматриваемом здесь нами временном отрезке, во второй половине XVI века, и завершается лишь спустя два столетия. В частности, развитие территориальной государственности, четко отделенной от  соседей линейными границами, окончательно завершается лишь в ходе Французской революции 1789 года. До этого, особенно в XVI и XVII веках, новое, специфически государственное понятие границы еще неясно, а рубежи между Францией и Германской империей или между Англией и Шотландией представлялись скорее условностью, милитаризованными зонами отчуждения, а не современными демаркационными линиями. Но начало положено уже понятием государственного суверенитета: суверенное государство — это не только новая парадигма, отрицающая в целом средневековые имперские и общинные уложения, но и прежде всего новая парадигма пространства. Не то чтобы новый порядок просто отрицает какие-либо прежние представления о порядке. Главное, что он закрепляет новые парадигмальные представления о пространстве в тот исторический момент, когда в мировой политике и международном праве проявляются первые последствия великой и до той поры беспрецедентной глобальной пространственной революции. Изменение планетарной картины Земли и мира в результате кругосветных путешествий и открытие нового континента вле-

208



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Шмитт •

209

кут за собой изменение всех существующих отношений. Свой вклад в пространственную революцию вносят все духовные течения этого времени: Ренессанс, Реформация, гуманизм, барокко. Великие открытия в математике, механике и физике, а также изменения в астрономической и космической картине мира найдут признание лишь в XVII веке. Но европейский человек уже в XVI столетии начинает осознавать политические последствия открытия Нового Света, а потому должны быть заложены новые основы мирового порядка. Поборники пространственной революции в философии и естественных науках, Джордано Бруно и Галилей, подвергаются теперь и политическому преследованию, становятся жертвами цензуры и  инквизиции, хотя открытие Коперника всего за несколько десятилетий до этого никто под сомнение не ставил. Но для него, в отличие от Джордано Бруно, мир еще был по-прежнему ограничен и ни в коем случае не бесконечен. Теперь же, с возникновением новой планетарной картины Земли, напротив, открывается безграничный, не поддающийся ограничению, бесконечный Космос. В этой пространственной революции состоит «современность» XVI века. Она заключена не в созвучиях Ренессанса с индивидуалистическими идеями XIX и XX веков, которые побудили историка экономики и  профессора Сорбонны Анри Хаузера представить XVI век чуть не предвосхищением (préfiguration) века XX, хотя с другой точки зрения он еще глубоко погружен в Средневековье. Французское государство обнаруживает первые, также понятийно внятные основания для той внутренней формы, которая на долгое время сделает его ведущей державой европейского континента. Оно на долгое время станет государством по преимуществу. Формулы его государственности становятся правовыми понятиями в этой сфере человеческого сознания; его язык становится языком дипломатического и международно-правового взаимодействия европейских народов. Учение о естественных границах может теперь с большим успехом быть установлено в качестве европейской, задающей порядок нормы. Тем самым французское государство задает и важнейшее понятие меры в рамках новой парадигмы пространства. Размер, определенный исходя из представления о французском государстве, достаточно велик и даже огромен по сравнению с ужасающей ограниченностью и маломерностью государств итальянских тиранов и кондотьеров. Но и он все же скуден и мал в сопоставлении с бесконечной широтой открывшейся в этом столетии новой, планетарной картины мира. Ибо с точки зрения пространственного порядка это понятие суверенного государства было привязано к определенному представлению о суше и Земле. Это было континентально-государ-

ственное понятие. Оно представляло собой лишь одно из многих последствий великой пространственной революции этого и последующего столетий. Оно прежде всего не охватывало другую, куда более широкую сторону, оно не включало и не подразумевало моря. Здесь-то, со стороны моря, и возникает противоположность специфически государственного представления о замкнутом и ограниченном пространстве. Свободное, то есть лишенное государственного пространственного порядка, не пересеченное государственными границами, море становится определяющим представлением о мировой политике и международном праве. Но и развитие идеи свободного морского пространства до практической и понятийной ясности и однозначных формул еще потребует времени многих поколений. В ее сегодняшнем виде она становится осязаемой лишь в XVIII веке. Более точное определение линии, на которой заканчивается прибрежная зона и начинается открытое море, относится лишь к XVIII веку. Собственно, первым, кто пришел к научному осознанию отличия мирового океана от европейского морского бассейна, о котором размышляла прежняя юриспруденция, рассуждая о проблеме моря с помощью формул римского права, становится Пуфендорфф (1672). Лишь в работах Бейнкерсхука (1703) одерживает победу до этого лишь спорадически выдвигавшаяся идея о том, что государственный суверенитет прибрежного государства распространяется на море в зоне досягаемости оружия (ubi finitur vis armorum). И только в работе Галиани 1782 года устанавливается знаменитая граница в три морские мили от побережья. Борьба за мировой океан во всю силу разворачивается уже в  рассматриваемый здесь исторический период, в  середине XVI  века, как война Франции, Голландии и Англии против монопольных притязаний морских держав Испании и Португалии. Это приводит к полярному развитию пространственных парадигм, основанных на противопоставлении суши и моря, изоляции и открытости. Суша отходит под юрисдикцию государства, море остается свободным, то есть независимым от государства, не входящим в него. Развивается удивительный дуализм европейского международного права последних столетий. Обычное, недифференцированное понятие «международное право» неверно, поскольку в действительности здесь параллельно действуют два никак не связанных между собой типа международного права. Возникает европоцентричное устройство мира, но оно сразу же распадается на сушу и море. Суша разделена на территориально замкнутые государственные области суверенных государств, море, напротив, остается свободным от государства. Что это означает в межгосударственном международном праве, в котором всеобъемлющей парадигмой является государство? Море

210



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Шмитт •

211

не знает границ, и оно становится, игнорируя географическое положение и соседство, единым пространством, которое должно оставаться «свободным» как для мирной торговли, так и для ведения войн между любыми государствами. Двум настолько разным представлениям о  пространстве суши и моря должны соответствовать два совершенно разных порядка международного права: международное право моря и совершенно другое — суши. В каждом есть собственное, совершенно отличное от другого определение войны и врага. На суше государство становится единственным нормальным субъектом международного права и тем самым — единственным носителем порядка, прогресса и гуманизма. Война на суше обретает юридический характер потому, что ведет к войне государств, то есть вооруженному конфликту между государственными армиями стран-участниц. Для конфликта на  суше всякая рационализация и нормирование в смысле ограничения и попытки избежать тотальной войны означают, что война на суше обострится и превратится в  чистую межгосударственную войну, разворачиваемую организованными государством армиями и не затрагивающую мирное население и частную собственность. Война же на море, согласно этому международно-правовому порядку, — это не война комбатантов. Она основывается на тотальном понятии врага, согласно которому врагом становится любой гражданин вражеского государства, а также любой, кто ведет с врагом торговлю и тем самым укрепляет экономику врага. При такой войне постулируется, что частная собственность врага становится предметом права на трофеи и что с помощью специфического для войн на море и признанного международным правом средства блокады объектом нападения становится всё без исключения население блокированного района, а кроме того, также на основе специфических, признанных международным правом средств войны на море — и нейтральная частная собственность. Два столь разных понятия войны и врага невозможно объединить каким-либо общим понятием. А разница в понятии войны придает и мирному периоду между войнами столь же разные значения. Таким образом, не будет преувеличением сказать, что за привычными формулами и выражениями «единого» международного права стоят два совершенно разных правовых порядка, два несоединимых мира противоположных правовых понятий.

тивопоставлении суши и  моря в  международном праве Нового времени» в сборнике докладов этого съезда «Рейх и Европа»5. Часть доклада, в  которой идет речь о  противопоставлении суши и  моря, была развернута мной в  книге «Номос Земли»6. Серж Майвальд сделал этот тезис основой своего обширного труда и разработал системные отличия понятий государство, общество и собственность в атлантическом и континентальном правопорядке. Его масштабная работа осталась на стадии фрагментов, но некоторые ее пассажи были опубликованы в издаваемом тогда Майвальдом журнале Universitas с 1950 по 1952 год, в частности три статьи под заглавием «Между свободой и диктатурой: атлантическая система перманентного чрезвычайного положения». 1. Напечатанная здесь первая часть призвана донести мысль о том, что «государство» вовсе не является подходящим для всех времен и народов обобщающим понятием, но скорее конкретно-историческим, конкретным понятием, и было бы ошибкой — если не подлогом — проецировать типичные представления эпохи государственности на другие исторические эпохи и ситуации. В XIX веке привыкли говорить о «государстве» афинян и римлян, о «государстве» средних веков и у ацтеков как о чем-то само собой разумеющемся. Это стало источником заблуждений еще худшим, нежели рассуждения о государстве у пчел или муравьев, так как в случае этих государств «животных» речь не идет об исторических понятиях. Как для историков, так и для юристов XIX века обобщение и абсолютизация понятия государства стала очевидной по умолчанию. У  того, кто примется сегодня за  чтение споров между, к примеру, Рудольфом Зомом и Георгом фон Беловом, употребление ими слова «государство» может вызвать лишь удивление. Учение такого значительного юриста и историка, как Рудольф Зом, о  невозможности существования церковного права останется абсолютно непонятным, если не иметь постоянно в виду, что он по умолчанию идентифицирует право и государственный закон. Антипатия к научному разъяснению была поэтому всеобщей. Лишь книга Отто Бруннера «Земля и господство, основные вопросы истории территориального права Юго-Восточной Германии в Средневековье»7 с некоторым успехом способствовала началу такого разъяснения. В социологии Макса Вебера это слово имеет конкретно-историческое значение; государство для Вебера — это специфический

*** Это первая часть доклада, сделанного мной на съезде историков в Нюрнберге 8 февраля 1941 года. Доклад вышел в свет под названием «Государственный суверенитет и свободное море: о про-

5. Leipzig: Koehler & Amelang, 1941; ср. отзыв Карла Бринкмана в: Historische Zeitschrift. Bd. 167. S. 361, 362. 6. Schmitt K. Der Nomos der Erde. Köln: Greven-Verlag, 1950. S. 143 ff. 7. Baden bei Wien; Brünn/Leipzig/Prag: Rudolf M. Rohrer, 1939.

212



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Карл Шмитт •

213

продукт и составная часть западного рационализма и уже потому не может называться одинаково с формами организации господства в других культурах и эпохах. Можно легко установить особенности употребления слова «государство» у Макса Вебера на основе превосходного тематического указателя, составленного Йоханнесом Винкельманном для 4-го издания «Государства и общества» (1955. S. 1018–1019). Уже у него прослеживается заметная тенденция к исторически эпохальному, а не произвольно расширительному толкованию этого слова. Даже учитывая такие формулировки, как патримониальное государство, феодальное государство или сословное государство, он остается свободен от ретроспективного анахронизма, вызванного экстраполирующим употреблением слова «государство». В выражении «средневековое государство» юристы уже давно отметили размывание понятия: например, у Геллера, в учении о государстве 1934 года, и Эрнста Форстхоффа, в истории конституции 1941 года. Заметному прогрессу способствовала работа Эрнста Керна «Современное государство и понятие государственности»8, в которой он блестяще разобрал перенос понятия на другие исторические формы порядка, выступил против ретроспективного позитивистского взгляда на государство и поднял вопрос об «основанном на источниках понятийном аппарате». К сожалению, напечатанная выше статья осталась ему неизвестной. 2. Этот вопрос долгие годы был темой оживленных споров между Йоханнесом Попитцем и мной. Даже его последняя научно-теоретическая работа, машинопись в 35 страниц, касалась опровержения моего тезиса о конкретно-историческом характере понятия государства. Попитц придерживался мнения, что государство должно остаться общезначимым понятием. Он опасался, что вместе с этим словом и понятием придется тогда отказаться и от сущностной субстанции, отдавая на откуп партии то, что еще осталось от царства объективного разума. Я понимаю это опасение и разделяю его. Однако мне кажется, что за этим не следует забывать нашу реальную ситуацию. Как либеральная западная демократия, так и марксистский коммунизм, равно как и тогдашние формы гитлеровского режима, пытались низвести государство до уровня инструмента или оружия. По крайней мере столь же необоримо, как демократия во времена Токвиля, а может быть, и более настойчиво сегодня в индустриально развитых странах распространяется административная система массового попечения. Статья 4 доктрины Трумэна от 20 января 1940 года определила отличие экономически развитых регионов от экономически неразвитых. Александр Кожев смог разглядеть в этом

новый Номос Земли. Перед лицом этой ситуации мы должны оградить себя от надысторического идеализма и не можем позволить сделать государство сугубо идеологической проблемой. Совсем другое дело, когда, полностью осознавая эту ситуацию, мы стараемся сдержать добровольных или подневольных ускорителей на  пути в  пропасть полной функционализации и сохранять те институты, которые по-прежнему могут являться носителями исторической субстанции и непрерывности. В этом смысл учения об институциональных гарантиях. Подобно тому как легитимный князь в XVI и XVII веках мог преодолевать чрезвычайные положения конфессиональных гражданских войн лишь с помощью традиционных и существующих учреждений и устраивать в «государстве» царство объективного разума, так и сегодня следует опираться на унаследованные институции. При этом важно осознавать, что такие институции в случае ломки традиции невозможно будет восстановить. 3. Замкнутое в себе политическое единство классического государства было для прежних определений конституции и закона очевидной предпосылкой. Веймарская конституция также имеет в качестве предпосылки национально-государственной демократии такое замкнутое единство. Между тем прежде замкнутое единство теперь раскрывается: изнутри — в результате плюрализации, снаружи — в ходе интеграции. Тем самым меняются не только государство и общество, но и конституция, и закон. Глядя изнутри, они приобретают вид компромиссов между социальными партнерами. Богатая материалом и идеями книга Йозефа Х. Кайзера носит характерное название «Репрезентация организованных интересов»9. Проявлением мудрости этой книги является то, что разбираемые в ней вопросы не затрагивают ядро понятий «конституция» и «закон», как это в том же 1956 году делает, например, Жорж Бурдо с юридического факультета в Париже в VI томе своего Traité de science politique. В запутанной системе организованных интересов каждое сильное проявление группового эгоизма обретает свое лобби и своих лоббистов. Это еще вопрос, найдется ли в каком-нибудь уголке этого запутанного лабиринта пристанище для объективного разума. Тот, кто знает и понимает этот вопрос, не станет поспешно участвовать в ликвидации остатков унаследованного государства. Следует также принять во внимание, что сегодня носителем тоталитаризма является уже не государство, а одна партия.

8. Hamburg: Rechts- und staatswissenschaftlicher Verlag, 1949.

9. Berlin: Duncker & Humboldt, 1956.

214



• Логос

№5

[89] 2012 •

Перевод с немецкого Александра Филиппова

• Карл Шмитт •

215

мыслителей, их принципиальную политическую, метафизическую и этическую альтернативность. В статье критически проанализированы подходы известных современных исследователей к этой теме (Агамбен), обусловленные их предвзятыми политическими и теолого-метафизическими убеждениями.

Аннотации / Summaries

Igor Chubarov. Benjamin is no match for Schmitt, or the Agamben’s Mistake Keywords: origins of law, sovereignty, state of emergency, affect, violence. ‘Dangerous liaisons’ of the left and right-conservative discourse have been discussed widely by different thinkers of the 20th century. Most sharply this issue rung in the context of long standing debates between the left esoteric Walter Benjamin and the conservative utopist Carl Schmitt. Based on the texts of Benjamin and Schmitt of the 20s and 30s focused on a range of issues such as sovereignty, state of emergency or violence and language, the author exposes the irreducibility of the positions of these two thinkers and their fundamental political, metaphysical and ethical alternativeness. The article critically analyses the approaches of famous modern day researchers to the theme referred to (Agamben), conditioned by their preconceived political. theological and metaphysical convictions.

Бенно Тешке. Решения и нерешительность. Политические и интеллектуальные прочтения Карла Шмитта Ключевые слова: Карл Шмитт, международные отношения, большие пространства, геополитика. Хотя либеральная мысль пыталась нейтрализовать работы Карла Шмитта, современные ультраправые нашли в нем оправдание для империалистической геополитики, тогда как среди левых теоретиков Шмитт завоевал признание в качестве первооткрывателя «политического» и «антагонизма». Критически реконструируя общую логику проекта Шмитта, Тешке демонстрирует ее провалы и недостатки, особенно заметные в контексте теории международных отношений. По мнению Тешке, биографический проект Р. Меринга намеренно упускает из виду последовательность и внутреннюю когерентность трудов Шмитта, представляя его «фашистский» период в качестве превратности судьбы, а не закономерного союза с близкими ему политическими силами. Теория Шмитта остается «порочным конструктом», который, пытаясь освободиться от юридической концептуализации «суверенности» и «политического», не способен справиться с социологической постановкой заявленных самим Шмиттом проблем.

Роберт Хоуз. (Зло)употребление. Лео Штраус и его роль в реанимации Шмитта немецкими правыми. Случай Хайнриха Майера Ключевые слова: Карл Шмитт, Лео Штраус, Карл Лёвит, политическая теология, политическая философия, вражда, антисемитизм, нацизм, либерализм, космополитизм. В статье рецензируется книга Хайнриха Майера «Карл Шмитт, Лео Штраус и „Понятие политического“. О диалоге отсутствующих», в частности анализируются обоснованность и мотивы заявления о «скрытом» диалоге между Карлом Шмиттом и Лео Штраусом и объединяющем их противостоянии либерализму и космополитизму. Ключевые аргументы Майера основаны на некорректном прочтении комментариев Штрауса к статье Шмитта «Понятие политического» и необоснованном приписывании им влияния, а также искажении его идей. Критикуется тезис о непреодолимом разрыве между политической теологий Шмитта, основанной на вере, и политической философией Штрауса, опирающейся на рациональное. Опорой шмиттовского проекта оказывается лежащая в основе либерализмов нововременная библейская критика.

Benno Teschke. Decisions and Indecisions. Political and Intellectual Receptions of Carl Schmitt Keywords: Carl Schmitt, international relations, great spaces, geopolitics. Where liberal thought has tried to quarantine the ‘dangerous mind’ of Carl Schmitt, recent revisions have found portents of contemporary imperial hubris in his analysis of the victor’s justice. Warning against such ‘rehabilitations’, Benno Teschke detects a unifying set of preoccupations that make the thinker’s transition from hyper-authoritarianism to fascism logical. Teschke demonstrates the failures and defects of Schmitt’s geopolitical project which is viewed as ‘flawed construct’. Schmittean concepts of ‘sovereign’, ‘political’, and ‘great spaces’ cannot offer a coherent sociological framework for the interpretation of international relations.

Robert Howse. The use and abuse of Leo Strauss in the Schmitt revival by the German right-wing — the case of Heinrich Meier Keywords: Carl Schmitt, Leo Strauss, Karl Löwith, political theology, political philosophy, enmity, antisemitism, Nazism, liberalism, cosmopolitanism. The article reviews Heinrich Meier’s book ‘Carl Schmitt, Leo Strauss und “Der Begriff des Politischen”. Zu einem Dialog unter Abwesenden’ and analyses the reasoning and motivation behind Meier’s claim about the ‘hidden’ dialogue between Carl Schmitt and Leo Strauss and their shared opposition to liberalism and cosmopolitism. Meier’s central arguments are based on a misunderstanding in the interpretation of Strauss’s essay and its influence on Schmitt’s ‘Concept of the Political’ as well as on the distortion of Strauss’s views. Howse also attacks the thesis about an insuperable rupture between political theology based on faith (Schmitt) and political philosophy based on reasoning (Strauss). Schmitt’s project turns out to be based on modern biblical criticism, which informs a variety of modern philosophical liberalism.

Игорь Чубаров. Беньямин Шмитту не товарищ, или Ошибка Агамбена Ключевые слова: истоки права, суверенитет, чрезвычайное положение, аффект, насилие. «Опасные связи» левого и правоконсервативного дискурса широко обсуждались самыми различными мыслителями XX  века. Наиболее остро эта тема встала в контексте многолетней полемики между левым эзотериком Вальтером Беньямином и консервативным утопистом Карлом Шмиттом. На материале текстов Беньямина и Шмитта 1920–1930‑х годов, сосредоточенных вокруг проблематики суверенитета, чрезвычайного положения, насилия и языка, автор вскрывает несводимость позиций двух

216

• Логос

№5

[89] 2012 •



• Аннотации •

217

Артем Смирнов. Шмитт защищает фюрера

являвшихся результатом сознательного оппортунизма этого «крон-юриста» Третьего рейха, неоднократно менявшего свою позицию за краткую историю Веймарской республики. Делается вывод о принципиальном окказионализме мысли самого Шмитта, всегда принимавшего «решение» в зависимости от политических обстоятельств и в конечном счете дисквалифицировавшего себя в качестве серьезного ученого своим интеллектуальным обслуживанием нацистского режима.

Ключевые слова: Карл Шмитт, Адольф Гитлер, Эрнст Рём, Курт фон Шляйхер, «Ночь длинных ножей», фюрер, суверен, право, чрезвычайное положение, децизионизм, нормативизм, институционализм. В настоящей рецензии рассматриваются дебаты в литературе о развитии теории Карла Шмитта и его участии в нацистской системе. В ней показывается историческая и теоретическая преемственность между работами Шмитта веймарской и нацистской эпох. Особое внимание уделено статье «Фюрер защищает право». Artem Smirnov. Schmitt protects the Führer

Karl Löwith. Political Decisionism Keywords: occasionalism, decisionism, neutralization, romanticism, theology, nihilism, dictatorship, friend-enemy distinction, political being, forms of existence, war.

Keywords: Carl Schmitt, Adolf Hitler, Ernst Röhm, Kurt von Schleicher, The Night of the Long Knives, Führer, sovereign, law, state of emergency, decisionism, normativism, institutionalism.

The article critically analyses Carl Schmitt’s concept of decisionism. On a number of examples it demonstrates the ‘polemic’ nature of his main concepts, which are the result of the deliberate opportunism of this ‘crown lawyer’ of The Third Reich, who repeatedly changed his positions during the short history of the Weimar republic. The author concludes on the fundamental occasionalism of Schmitt’s the thought, whose decisions always hung on political circumstances and who eventually disqualified himself as a credible scientist by his intellectual serving of the Nazi regime.

The following review engages in a debate with the literature on Carl Schmitt’s development and his involvement in the Nazi system. It shows the historical and theoretical continuity between Schmitt’s works from both his Weimar and Nazi periods with a special focus on his paper ‘The Führer protects the Law’. Петар Боянич. Скрибомания: жена, архив и секреты почерка Ключевые слова: архивы, скоропись, жена, секрет, классификация. Текст исследует возможность писать об архиве. На примере Карла Шмитта, вероятно последнего великого документалиста XX века, демонстрируются условия невозможности экономии архива. Составляя опись документов Шмитта (часто связанных с его второй женой Душанкой Тодорович) и реконструируя его подготовку к письму, автор подчеркивает важность архивов как пространства счастья, всегда дарующего вдохновение для нового начала или совершенно нового текста. Иными словами, фигура «архива» раскрывает неустранимую невозможность классификации некоторых элементов, а потому каждая дополнительная (ре)конструкция этих элементов структурируется как автобиография или как биография (биография Шмитта), наконец, как сам архив, то есть как чистый вымысел.

Герман Люббе. Карл Шмитт в восприятии либералов Ключевые слова: история идей, либеральная рецепция Карла Шмитта, интеллектуальное влияние, левое шмиттианство, младоконсерваторы, генезис либерализма, политическое решение, децизионизм, эклектизм. В статье предпринимается попытка реконструировать малоизвестный сюжет из европейской истории идей XX  века, связанный с интеллектуальным влиянием Карла Шмитта на формирование поколения послевоенных немецких консерваторов, к которому относится сам автор. На основе личных воспоминаний обсуждается участие Карла Шмитта в Collegium Philosophicum Йоахима Риттера в Мюнстере и влияние его работ на участников данного круга интеллектуалов. При этом показывается амбивалентный характер рецепции идей Карла Шмитта, проявляющийся как в непосредственном заимствовании, так и в заметном дистанцировании от некоторых шмиттовских интенций (антипарламентаризм и др.).

Petar B ojanić. Scribomania: on the wife, on the archive. Carl Schmitt and the secrets of his handwriting Keywords: archives, shorthand, wife, secret, classification. The article explores the possibility of writing about archives. On the example of Carl Schmitt, who is perhaps the last great documentalist of the 20th century, the impossibility of an archive economy are exposed. By making an inventory of Schmitt’s documents (which often refer to his second wife, Dušanka Todorović) and reconstructing his writing preparation, the author emphasizes the unique importance of the archives as a space for happiness and always renewed inspiration for a new departure or a completely new text. In other words, the figure of the ‘archive’ reveals the imminent impossibility of classifying certain elements, and that therefore every additional (re) construction of these elements is structured as an autobiography or as a biography (Schmitt’s biography), or as the archives themselves—pure fiction.

Hermann Lübbe. Carl Schmitt Taken Liberally Keywords: history of ideas, liberal reception of Carl Schmitt, intellectual impact, left schmitteanism, young conservatives, genesis of liberalism, political decision, decisionism, eclecticism. The article makes an attempt to reconstruct a little known subject from the European history of ideas of the 20th century related to Carl Schmitt’s intellectual impact on the formation of the post-war generation of the German conservatives, to which the author of this article himself belongs. On the basis of his personal memories, the author discusses Carl Schmitt’s membership in Joachim Ritter’s Collegium Philosophicum in Münster and the impact of Schmitt’s works on the members of this intellectual circle. At the same time the ambivalent nature of the reception of Schmitt’s ideas is exposed. It manifests itself either in a direct adoption, or in a noticeable distancing from some Schmittean intentions (antiparlamentarism etc.).

Карл Лёвит. Политический децизионизм Ключевые слова: окказионализм, децизионизм, нейтрализация, романтизм, теология, нигилизм, диктатура, различение друга и врага, политическое бытие, формы экзистенции, война. В статье критически анализируется децизионизм Карла Шмитта. На ряде примеров доказывается «полемический» характер его основных понятий,

218

• Логос

№5

[89] 2012 •

Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде. Понятие политического как ключ к работам Карла Шмитта по государственному праву Ключевые слова: понятие политического, различение друга и врага, государство,

• Аннотации •

219

народ, внутренняя и внешняя политика, политическое единство, суверенитет, конституционное правосудие, репрезентация. В статье предпринимается попытка представить понятие политического в качестве ключа к осмыслению всех государственно-правовых трудов Карла Шмитта. Путем преодоления распространенных недоразумений, связанных с этим базовым шмиттовским концептом, ставится вопрос о его аутентичном содержании и сущностном высказывании. Главный тезис — о сохраняющемся теоретическом значении понятия политического — доказывается на семи примерах, связанных с такими аспектами теории Шмитта, как суверенитет, отношение государства и конституции, проблема гаранта конституции, проблема политической репрезентации и др. Ernst-Wolfgang B ö ckenförde. The Concept of the Political as a Key to the State-Legal Works of Carl Schmitt

as legitimate by recognizing sovereignty. The author reveals the similarities in power’s perception and conceptualization of the most radical representatives of the right and left political thought and explains it through the merge of legal and sacral in the concept of sovereignty and perception of power’s technique as independent political value. Карл Шмитт. Государство как конкретное понятие, связанное с определенной исторической эпохой Ключевые слова: государство, понятие государства, политический порядок, суверенитет, эпоха государственности, планетарная революция Нового времени, морские и континентальные государства, война, дуализм международного права. В статье обсуждаются хронологические границы применимости понятия «государство» от раннего Нового времени до начала ХХ  века. «Государство» является не универсальным понятием для всех эпох и народов, а обозначением лишь строго определенного политического порядка, сфокусированного в идее суверенитета. Начиная с Бодена, эта идея становится основной парадигмой политического, исходя из которой выстраиваются не только все политические отношения, но также и пространственно-географические конфигурации суверенных государств. При этом континентальному представлению о суверенитете и определяемому им порядку пространства противостоит идея суверенитета морских держав, определяющая альтернативные представления о политическом. Противоборство этих двух понятий суверенитета находит отражение в неустранимом дуализме международного права.

Keywords: concept of the political, friend-enemy distinction, state, people, domestic and foreign policy, political unity, sovereignty, constitutional justice, representation. The article claims to represent the concept of the political as a key to understanding all the state-legal works of Carl Schmitt. By overcoming widespread misunderstandings about Schmitt’s basic concept, raises the question of its authentic content and essential expression. The main thesis—the remaining theoretical importance of the concept of political—is shown on the basis of seven examples, related to aspects of Schmitt’s theory such as sovereignty, the link between state and constitution, the issue of the protector of the constitution, the political representation issue etc. Ирина Соболева. Карл Шмитт и левая мысль: пределы совместимости концепций

Carl S chmit t. The State as a Specified Concept, Related to a Certain Historical Period

Ключевые слова: суверенитет, легитимность, теория власти, концептуальная деконструкция, Карл Шмитт, Мишель Фуко.

Keywords: state, concept of the state, political order, sovereignty, epoch of statehood, planetary revolution of the Modern history, maritime and continental states, war, dualism of the international law.

В статье рассматривается парадоксальное сходство концептуальной логики левых и правых мыслителей, выражающееся в семантическом объединении понятий суверенитета и  легитимности власти. С  помощью концептуальной деконструкции логики Карла Шмитта и Мишеля Фуко демонстрируется, что и для правой, и для левой политической мысли характерно фактическое отождествление суверенитета власти и ее легитимности. Поскольку это отождествление лежит в основе международных правовых актов, то с признанием суверенитета конкретного политического объединения косвенно признается и легитимность власти, это объединение создающей. Автор показывает, что наиболее провокационным политическим теоретикам с обоих флангов свойственно восприятие суверенитета через амальгаму юридического и придание технике властвования самостоятельной ценности.

The article discusses chorological frames of applicability of the concept of «state» from the early Modern period to the beginning of the 20th century. The «State» is not a universal concept for all epochs and peoples, but it strictly marks a specific political order, focused on the idea of sovereignty. Starting with Boden, this idea becomes the main paradigm of the political, based on which not just all the political relations are built, but also spatial geographic configurations of a sovereign states. In addition, the continental representation of sovereignty and the spatial order it defines is opposed to the idea of the sovereignty of maritime powers, which determines an alternative notion to the political. An opposition of these two concepts of sovereignty results in an unavoidable dualism of international law.

Irina S oboleva. Carl Schmitt and the Left Thought: the Limits of Conceptual Coherence Keywords: sovereignty, legitimacy, theory of power, conceptual deconstruction, Carl Schmitt, Michel Foucault. The paper focuses on the paradox embedded in conceptual logics of the left and right wing thought, that is, the semantic amalgam of the concepts of sovereignty and legitimacy. Through the conceptual deconstruction of Carl Schmitt’s and Michel Foucault’s theories the actual identification of sovereignty and legitimacy in political discourse is demonstrated. Since this identification is at the core of international legal framework, the author perceives power

220

• Логос

№5

[89] 2012 •



• Аннотации •

221

Авторы / Authors

Бенно Тешке — немецко-британский теоретик международных отношений. Преподает теорию международных отношений в Университете Сассекса. Автор работы «Миф о 1648 годе» (М.: ГУ–ВШЭ , 2011). Benno Teschke is a German-British international relations theorist. He is Senior Lecturer of International Relations at the University of Sussex. Teschke’s scholarship is a contribution to Marxist international relations theory, specifically in the Political Marxism tendency. He is the author of ‘The Myth of 1648’ (2003). E-mail: b. [email protected]. Игорь Чубаров — философ, историк философии, сотрудник Института философии РАН и Центра современной философии и социальных наук МГУ. Автор работ по современному и раннесоветскому пролетарскому искусству, истории русской философии, теориям насилия, теории машин и медиатеории. Igor Chubarov is a philosopher and historian of philosophy, researcher at the Institute of Philosophy at the Russian Academy of Science, member of the Center for Modern Philosophy and Social Sciences at Moscow State University. He is the author of several works on contemporary and early Soviet proletarian art, history of Russian philosophy, theories of violence, theory of machines and media theory. E-mail: [email protected]. Роберт Хоуз — специалист по международному экономическому праву, политической философии и философии права (А. Кожева и К. Шмитта), дипломат, профессор Юридической школы Нью-Йоркского университета. Автор статей в области международного права и книг: «Федеральный взгляд: легитимность и уровни управления в США и ЕС » (2001), «Регуляция международной торговли» (2005), сопереводчик «Очерка феноменологии права» А. Кожева и автор комментария к нему. Robert Howse is an authority on international economic law and also a specialist in 20th century European legal and political philosophy (Alexander Kojève and Leo Strauss), professor of New-York University Law School. He is the author of articles on globalization theory, international trade, investment, and financial law, legal and political philosophy, author of the following books: ‘The Federal Vision: Legitimacy and Levels of Governance in the EU and the U.S.’ (2001), ‘The Regulation of International Trade’ (2005), co-translator of Alexander Kojève’s ‘Outline for a Phenomenology of Right’ and the principal author of the interpretative commentary in that volume. E-mail: [email protected].

с диссертацией «Последняя война и Институт философии» под руководством Жака Деррида и Этьена Балибара преподавал в Корнельском (США), Абердинском (Великобритания) и Белградском (Сербия) университетах. Автор книг «Карл Шмитт и Жак Деррида» (1995), «Фигуры суверенности» (2007), «Провокации» (2008), «Гомеопатии» (2009), «Граница, знание, жертва» (2009) и «Мировое правительство» (совместно с Ж. Бабичем) (2010). Petar B ojanić is the director of the Center for Ethics, Law and Applied Philosophy as well as the Institute of Philosophy and Social Theory (Belgrade). He is Visiting Professor at the International University College of Turin (Italy). Since completing his PhD, ‘The Last War and the Institution of Philosophy’, under the supervision of Jacques Derrida and Etienne Balibar, he has taught at the Universities of Cornell (USA ), Aberdeen (UK ) and Belgrade (Serbia). He is the author of the books ‘Carl Schmitt and Jacques Derrida’ (1995), ‘Figures of Sovereignty’ (2007), ‘Provocations’ (2008), ‘Homeopathies’ (2009), ‘Frontier, Knowledge, Sacrifice’ (2009) and ‘World Governance’ (with J. Babic) (2010). Email: [email protected]. Карл Лёвит (1897–1973) — немецкий философ, ученик Хайдеггера, из-за своего еврейского происхождения вынужден в  1934  году эмигрировать из нацистской Германии. После возвращения из эмиграции преподавал в Гейдельбергском университете. Основные исследовательские интересы лежали в области философии истории. Основные работы: «Всемирная история и спасение. Богословские предпосылки философии истории» (1953), «От Гегеля к Ницше. Революционный перелом в мышлении XIX  века» (СП б., 2001). Karl Löwith (1897–1973) is a German philosopher and student of Heidegger. In 1934, because of his Jewish descent, he had to leave the Nazi Germany. After returning from emigration he taught at Heidelberg University. His main research interests lied in the field of philosophy of history. His main works are: ‘Meaning in History: The Theological Implications of the Philosophy of History’ (1949), ‘From Hegel to Nietzsche’ (1964).

Артем Смирнов — кандидат философских наук, научный редактор Издательства Института Гайдара, член редакционной коллегии журнала «Логос». Artem Smirnov is a PhD in Philosophy, an editor for the Gaidar Institute Publishers and an editorial board member of ‘Logos’. E-mail: [email protected].

Герман Люббе  — немецкий философ. Являлся ординарным профессором философии и  политической теории Университета Цюриха. С  1975 по 1978 год возглавлял Немецкое философское общество. Получил широкую известность своими высказываниями по актуальным политическим вопросам. Принадлежит к школе Йоахима Риттера. Автор многочисленных работ в области политической философии, среди которых можно назвать недавно вышедшие: «Модернизация победителей: религия, смысл истории, прямой демократии и морали» (2004), «Цивилизационный экуменизм: культурная, техническая и политическая глобализация» (2005), «От партайгеноссе к гражданину страны» (2007). Hermann Lübbe is a German philosopher. He was a professor of ordinary of philosophy and political theory at the University of Zurich. From 1975 to 1978 he was the head of the German Society for Philosophy. He became widely known for his statements on current political issues. He belongs to the school of Joachim Ritter. He is the author of numerous works on political philosophy, the most recent of which are: ‘Modernization of the Winners: Religion, Sense of History, Direct Democracy, and Morality’ (2004), ‘Civilization Ecumenism: Cultural, Technical, and Political Globalization’ (2005), ‘From Parteigenosse to a Citizen of the State’ (2007).

Петар Боянич — руководитель Центра по изучению этики, права и прикладной философии, а также Института философии и социальной теории (Белград). Приглашенный профессор в Международном университетском колледже Турина (Италия). После получения научной степени доктора наук

Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде — немецкий философ права и  правовед, специалист по  государственному и  конституционному праву. Преподавал в университетах Гейдельберга, Билефельда и Фрайбурга. С 1983 по  1996  год являлся судьей Конституционного суда ФРГ . Относится

222



• Логос

№5

[89] 2012 •

• Аннотации •

223

к  школе Йоахима Риттера. Автор многочисленных работ по  государственному и  конституционному праву, а  также по  философии права, среди которых можно выделить следующие: «Право, государство, свобода. Исследования в области философии права, политической теории и конституционной истории» (1976), «Государство, нация, Европа. Исследования в области политической, конституционной теории и философии права» (1999), «История права и политической философии в древности и Средние века» (2006). Ernst-Wolfgang B ö ckenförde is a German philosopher of law and a jurist, state and constitutional lawyer. He taught at the universities of Heidelberg, Bielefeld and Freiburg. From 1983 to 1996 he was a judge of the Federal Constitutional Court of Germany. He belongs to the school of Joachim Ritter. He is the author of numerous works on state and constitutional law as well as philosophy of law, among which the following: ‘State, Society, and Liberty: Studies in Political Theory and Constitutional Law’ (Berg; N.Y., 1991), ‘State, Nation, Europe. Study on Political Theory, Constitution Theory and Philosophy of Law’ (1999), ‘The History of Law and Political Philosophy: Ancient and Medieval’ (2002). Ирина Соболева — политолог, младший научный сотрудник Лаборатории политических исследований НИУ ВШЭ , преподаватель кафедры теории политики и политического анализа НИУ ВШЭ . В сфере научных интересов — политэкономия и политтеория авторитарных режимов, методология политической науки. Опубликовала около 30 статей по проблемам демократизации российских регионов (политэкономический анализ). Проводила эмпирический анализ в нескольких международных проектах с коллегами из Колумбийского университета, Университета штата Индиана и Университета Эмори (США ). Irina S oboleva is a lecturer in Political Sciences at the Higher School of Economics. She is the author of a number of articles and book chapters on political economy of Russian regions. Her research focuses on political economy and political theory of authoritarianism and political science methodology. She carries out empirical and field research in several joint international projects with Columbia University, Indiana University and Emory University (USA ). E-mail: ivsoboleva­@hse.ru. Карл Шмитт (1888–1985) — немецкий политический философ и теоретик права, специалист по  конституционному и  международному праву. Профессор права в университетах Грайфсвальда (с 1921), Бонна (с 1922), Кельна (с 1933), Берлина (с 1933 по 1945 год; уволен в процессе денацификации). Прусский государственный советник (с 1933). Книги в русском переводе: «Политическая теология» (2000), «Диктатура» (2005), «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» (2006), «Теория партизана» (2007), «Номос Земли» (2008), «Государство и политическая форма» (2010), «Государство: право и политика» (2012). Carl S chmit t (1888–1985) is a German political philosopher and law theorist, a specialist in constitutional and international law. He was a professor of law in the universities of Greifswald (since 1921), Bonn (since 1922), Cologne (since 1933), Berlin (from 1933 to 1945; discharged in the course of denazification). He was a Prussian state councilor (since 1933). His main works include: «Political Theology» (1922), «The Concept of the Political» (1927), «Constitutional Theory» (1928), «Legality and Legitimacy» (1932), «The Guardian of the Constitution» (1933), «The Leviathan in the State Theory of Thomas Hobbes» (1938), «The Nomos of the Earth in the International Law of the Jus Publicum Europaeum» (1950), «Theory of the Partisan» (1975).

224

• Логос

№5

[89] 2012 •