том 28. #6 (127) 2018 
Логос

Citation preview

ЖУРНАЛ ИНДЕКСИРУЕТСЯ БАЗАМИ ДАННЫХ ISSN 0869-5377

eISSN 2499-9628

RSCI

127 Главный редактор Валерий Анашвили Редактор-составитель Борис Кагарлицкий (Krisis) Редакционная коллегия Вячеслав Данилов Дмитрий Кралечкин Виталий Куренной (научный редактор) Инна Кушнарева Михаил Маяцкий Артем Морозов Яков Охонько (ответственный ­секретарь) Александр Павлов Александр Писарев Артем Смирнов Полина Ханова Игорь Чубаров Редакционный совет Петар Боянич (Белград) Вадим Волков (Санкт-Петербург) Борис Гройс (Нью-Йорк) Гасан Гусейнов (Базель) Георгий Дерлугьян (Нью-Йорк, Абу-Даби) Славой Жижек (Любляна) Борис Капустин (Нью-Хейвен) Драган Куюнджич (Гейнсвилл) Джон Ло (Милтон-Кинс) Дейдра Н. Макклоски (Чикаго) Владимир Мау (председатель совета, Москва) Кристиан Меккель (Берлин) Фритьоф Роди (Бохум) Елена Рождественская (Москва) Блэр Рубл (Вашингтон) Сергей Синельников‑Мурылев (Москва) Клаус Хельд (Вупперталь) Михаил Ямпольский (Нью-Йорк) E-mail редакции: logosjournal@gmx. com Сайт: www.logosjournal.ru Facebook: www.facebook.com/logosjournal Twitter: twitter.com/logos_journal © Издательство Института Гайдара, 2018 http://www.iep.ru

Ф и л о с о ф с к олитературный журнал Издается с 1991 года, выходит 6 раз в год Учредитель — Фонд «Институт экономической политики им. Е. Т. Гайдара»

Т ОМ 2 8 #6 2018

Выпускающий редактор Елена Попова Дизайн Сергей Зиновьев Верстка Анастасия Меерсон Обложка Владимир Вертинский Редактор Ксения Заманская Корректор Любовь Агадулина Руководитель проектов Кирилл Мартынов Редактор сайта Анна Лаврик Редактор английских текстов Уильям Уэскотт Свидетельство о регистрации ПИ № ФС77-46739 от 23.09.2011 Подписной индекс в Объединенном каталоге «Пресса России» — 44761, в каталоге «Почта России» — П6843 Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора. Журнал входит в перечень рецензируемых научных изданий ВАК по специальностям 09.00.00 (философские науки) 24.00.00 (культурология) 08.00.00 (экономические науки) Тираж 500 экз.

Содержание



1 Александр Павлов. Образы современности в XXI веке: метамодернизм KRISIS

20 От редакции. Кризис как проблема истории и методологии 27 Василий Колташов. Экономические кризисы с III века до наших дней: цикличность, природа и логика современных потрясений 73 Алексей Симоянов. Кризис концепции социального партнерства 91 Леонид Фишман. Прекариат: этот средний класс сломался — несите другой 105 Анна Очкина. Образование как фиктивный капитал: кризис социальной значимости знания 131 Сергей Рыбачук. Гибкость конфуцианской мысли в условиях кризиса AG O N

152 Борис Кагарлицкий — Лев Данилкин. «Ленин. Пантократор солнечных пылинок» 164 Дмитрий Узланер — Алексей Апполонов. «Наука о религии и ее постмодернистские критики» 209 Никита Сазонов — Александр Ветушинский. «Единство мира в постнеклассической перспективе» 224 Константин Скрипник — Игорь Джохадзе. «Аналитическая философия сегодня: кризис идентичности» 244 Адам Туз — Эндерс Стефансон. «Источники социальной власти»



iii

LOGOS

Philosophical and L iterary Journal

Volume 28 · #6 · 2018

Published since 1991, frequency—six issues per year Establisher—Gaidar Institute for Economic Policy Editor-in-chief Valery Anashvili Guest editor Boris Kagarlitsky (Krisis) Editorial B oard: Igor Chubarov, Vyacheslav Danilov, Polina Khanova, Dmitriy Kralechkin, Vitaly Kurennoy (science editor), Inna Kushnaryova, Michail Maiatsky, Artem Morozov, Yakov Okhonko (executive secretary), Alexander Pavlov, Alexander Pisarev, Artem Smirnov Editorial C ouncil: Petar Bojanić (Belgrade), Georgi Derluguian (New York, Abu-Dhabi), Boris Groys (New York), Gasan Guseynov (Basel), Klaus Held (Wuppertal), Boris Kapustin (New Haven), Dragan Kujundzic (Gainesville), John Law (Milton Keynes), Deirdre N. McCloskey (Chicago), Vladimir Mau (Council Chair, Moscow), Christian Möckel (Berlin), Frithjof Rodi (Bochum), Elena Rozhdestvenskaya (Moscow), Blair Ruble (Washington, D. C.), Vadim Volkov (St. Petersburg), Sergey Sinelnikov-Murylev (Moscow), Mikhail Yampolsky (New York), Slavoj Žižek (Lublyana) Executive editor Elena Popova; Design Sergey Zinoviev; Layout Anastasia Meyerson; Cover Vladimir Vertinskiy; Editor Kseniya Zamanskaya; Proofreader Lyubov Agadulina; Project manager Kirill Martynov; Website editor Anna Lavrik; English language editor William Wescott E-mail: [email protected] Website: http://www.logosjournal.ru Facebook: https://www.facebook.com/logosjournal Twitter: https://twitter.com/logos_journal Certificate of registration ПИ № ФС 77-46739 of 23.09.2011 Subscription number in the unified catalogue “Pressa Rossii”— 44761, in the catalogue “Pochta Rossii”— П6843 All published materials passed review and expert selection procedure © Gaidar Institute Press, 2018 (http://www.iep.ru) Print run 500 copies

iv

Contents 1 Alexander Pavlov. Images of Modernity in the Twenty-First Century: Metamodernism KRISIS

20 Crisis as a Problem of History and Methodology 27 Vasily Koltashov. Economic Crises from the Third Century to the Present Day: Cyclicity, Nature and the Logic of Shocks of the Modern 73 Alexey Simoyanov. The Crisis in the Social Partnership Concept 91 L eonid Fishman. The Precariat: This Middle Class is Broken, Bring Us Another 105 Anna O chkina. Education as Fictitious Capital: The Crisis in the Social Importance of Knowledge 131 Sergey Rybachuk. The Flexibility of Confucian Thought in Times of Crisis AG O N

152 B oris Kagarlitsky — Lev Danilkin. “Lenin: The Pantocrator of Sun Dust” 164 Dmitry Uzlaner — Alexey Appolonov. “The Study of Religion and Its Postmodernist Critics” 209 Nikita Sazonov — Alexander Vetushinskiy. “The Unity of the World from a Post-Non-Classical Perspective” 224 Konstantin Skripnik — Igor Dzhokhadze. “Analytic Philosophy Today: Identity Crisis” 244 Adam To oze — Anders Stephanson. “The Sources of Social Power”



v

ОБЪЕДИНЕННЫЙ КАТАЛОГ «ПРЕССА РОССИИ» ПОДПИСНОЙ ИНДЕКС 44761 КАТАЛОГ «ПОЧТА РОССИИ» ПОДПИСНОЙ ИНДЕКС П6843

Образы современности в XXI веке: метамодернизм Александр Павлов

Доцент, Школа философии, Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»; ведущий научный сотрудник, сектор социальной философии, Институт философии РАН. Адрес: 105066, Москва, ул. Старая Басманная, 21/4. E-mail: [email protected]. Ключевые слова: постмодерн; постпостмодернизм; метамодернизм; социальная философия; культура; марксизм; постирония; эстетика. После того как ключевые теоретики постмодерна оставили тему (Фредрик Джеймисон) или даже признали, что постмодерна больше нет (Линда Хатчеон), с 2000 года начали возникать различные концепции, которые объединяются зонтичным термином «постпостмодернизм». Одной из последних интеллектуальных альтернатив постмодерну стал метамодернизм, предложенный двумя европейцами — Тимотеусом Вермюленом и Робином ван ден Аккером. В 2010 году они опубликовали своеобразный манифест «Заметки о метамодернизме», в котором постарались доказать, что в новой культуре произошел поворот от цинизма и иронии к искренности и романтике. Этот поворот свидетельствует о возникновении новой эпохи метамодерна. Автор статьи подвергает данный тезис критической оценке и приходит к выводу, что с содержательной точки зрения

концепция метамодерна практически не выдерживает критики, а сам манифест остается в лучшем случае декларацией. Вместе с тем это не означает, что «метамодернисты» интуитивно не нащупали ключевых, но пока еще не вполне очевидных культурных и социальных тенденций. В конце 2017 года вышел сборник статей под редакцией Вермюлена и ван ден Аккера. Несмотря на то что сами авторы концепции почти не предложили ничего нового и никак не развили свои идеи, вместо них метамодернистский импульс подхватывают и дорабатывают теоретически иные исследователи и мыслители, делая это более качественно. Так, в проект метамодерна вливаются ученые, более искушенные в теории и эмпирических исследованиях, благодаря чему метамодернизм обретает новую жизнь и доказывает право на свое существование.

1

Рождение идеи

В

2010 году в издании Journal of Aesthetics & Culture вышла статья с  довольно громким названием «Заметки о метамодернизме» — статья двух европейцев, Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера1. Хотя, как правило, слово «заметки» (notes) не слишком обязывает (достаточно приметить что-то важное в описываемом феномене), амбициозным в данной публикации было слово «метамодернизм». На тот (и даже на сегодняшний) момент еще не все интеллектуалы распрощались с постмодерном2, а человечество вообще только-только смирилось с его существованием, как вдруг кто-то предложил нечто, отличное от постмодерна. То есть само название в точности отражало не только суть статьи, но и авторские интенции — попытку «вбросить» в академическое/интеллектуальное пространство новую даже не теорию, но идею, предложив к ней «заметки», и посмотреть на реакцию читателей и критиков. И хотя авторы скромно заявили, что это приглашение к дискуссии, а не манифест, на деле «Заметки о метамодернизме» были самым настоящим манифестом — довольно амбициозным текстом, в очередной раз хоронившим постмодерн и предлагавшим новый язык описания нашего времени. При этом авторы не были первопроходцами среди тех, кто уже использовал совершенно новые темпоральные категории, чтобы распрощаться с постмодерном и описать его альтернативы. Статья начинается с того, что с 2000 года некоторые мыслители уже 1. Vermeulen T., van den Akker R. Notes on Metamodernism // Journal of Aesthetics & Culture. 2010. Vol. 2. Р. 1‒14 (рус. пер.: Вермюлен Т., ван ден Аккер Р. Заметки о метамодернизме // Metamodern. URL: http://metamodernizm.ru/notes-on-metamodernism). Я буду обращаться к английскому варианту, чтобы желающие могли сразу найти искомые места; кроме того, хотя самим переводом вполне можно пользоваться, но все же в нем есть некоторые неточности. 2. Некоторые авторы до сих активно используют эту категорию в рамках социальной теории и актуальной политики. См., напр.: Бьюз Т. Цинизм и постмодерн / Пер. с англ. С. А. Зеленского. М.: КДУ, 2016.

2

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

вступили на этот путь. Так, на тот момент были предложены концепции перформатизма (2000), гипермодерна (2005), автомодерна (2008), диджимодерна (2009), альтермодерна (2009) и реновализма (2010)3. Все эти теории Вермюлен и ван ден Аккер упоминают лишь вкратце, ни одну не сочтя удовлетворительной. Правда, с каждой из них они работают по-разному; так, для обстоятельной критики выбирают альтермодерн — самую слабую с  содержательной точки зрения концепцию. Ее автор — куратор Николя Буррио — не претендовал на философскую глубину и вообще на что-то большее, чем просто рекламу своей одноименной выставки в Британской галерее Тейт в Лондоне. На идеи гипермодерна (Жиль Липовецкий), автомодерна (Роберт Сэмюэлс) и диджимодерна (Алан Кирби) метамодернисты не обращают особого внимания и отмахиваются от них довольно спорным аргументом: …многие … из этих концепций — Липовецкого, Кирби и Сэмюэлса, насколько бы они ни были полезными для понимания последних разработок… радикализуют постмодерн вместо того, чтобы его реструктурировать4.

Другие два автора — Рауль Эшельман и Джош Тот — нужны метамодернистам, чтобы вписать их «теорию» в свою собственную, тем самым усилив стратегию метамодернизма по захвату интеллектуального пространства. Как это ни странно, но в итоге у них это получилось, о чем речь пойдет во втором разделе данной статьи. Пока же можно сказать следующее: на  сегодняшний день из всех упомянутых концепций метамодернизм является наиболее успешным «-модернизмом», претендующим на то, чтобы заменить постмодернизм. Впрочем, его успех заключается отнюдь не в сильном содержательном наполнении «теории», но обусловлен иными факторами. Какими именно, я скажу позже, а пока необходимо хотя бы вкратце изложить суть метамодерна. 3. Lipovetsky G. Hypermodern Times. Cambridge: Polity Press, 2005; Eshelman R. Performatism, or the End of Postmodernism. Aurora: Davies Group, 2008; Samuels R. Auto-Modernity After Postmodernism: Autonomy and Automation in Culture, Technology, and Education // Digital Youth, Innovation, and the Unexpected / T. McPherson (ed.). Cambridge, MA: MIT Press, 2008; Kirby А. Digimodernism: How New Technologies Dismantle the Postmodern and Reconfigure Our Culture. N.Y.; L.: Continuum, 2009; Altermodern. Tate Triennal 2009 / N. Bourriaud (ed.). L.: Tate Publishing, 2009; Toth J. The Passing of Postmodernism: A Spectroanalysis of the Contemporary. Albany: SUNY Press, 2010. 4. Vermeulen T., van den Akker R. Op. cit. Р. 3.

А л е к с а н д р  П ав л о в

3

Что такое метамодернизм Структурно манифест метамодернизма5 выглядит следующим образом. Во введении утверждается, что в современной эстетике произошел (нео)романтический поворот и общий дух времени подтверждают слова Барака Обамы Yes We Can. Авторы заявляют, что пытаются описать (возможно, более удачным термином было бы «схватить») зарождающуюся чувственность, ключевыми характеристиками которой могли бы быть наивность, искренность и  серьезность. Именно эту чувственность (используется термин «структура чувства») они называют «метамодерном». В  первой части эссе, о  чем я  бегло говорил выше, речь идет о нескольких концепциях «постпостмодернизма», появившихся раньше метамодерна. Нелишним будет заметить, что термин «постпостмодернизм» впервые предложила канадская исследовательница Линда Хатчеон, когда окончательно простилась с постмодерном и заговорила о том, что что-то должно прийти ему на смену, побудив тем самым читателей к самостоятельному размышлению6. Вторая часть текста посвящена традиционному для «постпостмодернизма» разговору о  переходе от  постмодерна к  метамодерну. Здесь авторы предусмотрительно замечают, что такой вещи, как «постмодерн», не существует. Стоит признать, что в ловушку, в которую не попали метамодернисты, угодили некоторые предшествующие исследователи типа Алана Кирби7. Под постмодерном обычно подразумеваются разные — зачастую противоречивые — тенденции эпохи, и у каждого теоретика постмодерна, как правило, свой взгляд на проблему. Между тем, с точки зрения Вермюлена и ван ден Аккера, можно выделить что-то общее во  всех теориях постмодерна (Чарльз Дженкс, Жан-Франсуа Лиотар, Фредрик Джеймисон, Ихаб Хассан). Прежде всего это оппозиция модерну, утопизму, прогрессу, рациональности 5. По сути это неофициальный манифест. Немногим позже ключевые идеи авторов еще один метамодернист, Люк Тернер, оформил в теперь уже официальный «Манифест метамодернизма»: Turner L. Metamodernist Manifesto // Metamodernism. URL: http://www.metamodernism.org (рус. пер.: Тернер Л. Манифест метамодернизма // Metamodern. URL: http://metamodernizm.ru/manifesto). 6. Hutcheon L. The Politics of Postmodernism. N.Y.; L.: Routledge, 2002. Р. 181. 7. См.: Павлов А. В. Образы современности в XXI веке: диджимодернизм: рецензия на книгу Алана Кирби // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. Т. II. № 2. С. 197‒212.

4

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

и т. д. И хотя на самом деле это не совсем так, в данном случае оставим этот пассаж без внимания. Авторы уверены, что «культурная индустрия» (сами они этот термин не закавычивают; конечно, лучше было бы сказать «деятели культуры») отказывается от тактик имитации в пользу мифа, от меланхолии — в пользу надежды, от эксгибиционизма — в пользу ангажемента. Иными словами, все это можно было бы выразить так: метамодернизм существует между «постмодернистской насмешкой» и  «модернистским энтузиазмом». При этом, что особенно важно, авторы замечают: Мы не утверждаем, что все постмодернистские тенденции завершены и окончены. Но мы полагаем, что большинство из них принимают иную форму и, что более важно, новый смысл, новое значение и направление8.

Следующая часть статьи называется «Стратегии метамодернизма». Здесь авторы активно цитируют различных исследователей и критиков, чтобы показать, что не они одни обращаются к теме новой чувственности. Во-первых, это немецкий философ Рауль Эшельман, который одним из первых предложил концепцию постпостмодернизма, назвав свой подход «перформатизмом». Суть последнего, как упрощают идею метамодернисты, в том, что в состоянии новой культуры потребители (и критики) идут на преднамеренный самообман, соглашаясь на интерпретацию произведения искусства, предзаданную автором произведения. Стратегию американского искусствоведа Джерри Сальца метамодернисты никак не  обозначают, но  в  его текстах наблюдают проявление нового «вида чувственности, раскачивающейся между убеждениями, предположениями и  позициями». Еще одна якобы метамодернистская стратегия — это «романтический концептуализм», как это называет критик Йорг Хейзер. В данном случае рациональное, хорошо просчитанное искусство замещается аффективными и сентиментальными абстракциями. Наконец, метамодернисты находят пример и  в  кинокритике. Так, исследователь кинематографа Джеймс МакДоуэлл предлагает термин quirky cinema («причудливое кино»), чтобы описать творчество Уэса Андерсона и Мишеля Гондри, которые пытаются воспроизвести детское простодушие в мире взрослых циников. Заканчиваются «Заметки о метамодернизме» четвертым разделом — об архитектуре, в кото 8. Vermeulen T., van den Akker R. Op. cit. Р. 4.

А л е к с а н д р  П ав л о в

5

ром авторы пытаются доказать, что многие современные здания, отражая дух неоромантизма, преодолевают противоречия модерна и постмодерна. Итак, по  сути метамодернизм — новый тип чувственности («структура чувства»), который может обращаться к иронии, когда серьезности становится слишком много, и  к  наивности, когда в культуре начинает доминировать цинизм. Именно поэтому Вермюлен и ван ден Аккер выбирают термин «осцилляция» — раскачивание между модерном (энтузиазм) и  постмодерном (насмешка). Префикс «мета» обозначает одновременно «с», «между» и «за». Сами авторы формулируют это так: эпистемологически метамодернизм располагается «с» (пост)модернизмом, онтологически «между» (пост)модернизмом и исторически «за» (пост)модернизмом. Чувственность, однако, контролируется самими субъектами, согласными на сознательный самообман. Одна из  ключевых проблем идеи метамодернизма состоит в том, что ее авторы выбирают тактику уклонения от определения содержательного компонента. К счастью, текст, коль скоро он претендует на некоторую новизну, требует ссылок не только на эмпирический материал, но и на хоть сколько-нибудь адекватную теорию. Именно поэтому метамодернисты оставили несколько следов, с помощью которых мы могли бы рассмотреть содержание их концепции. Впрочем, эти следы не впечатляют. Во-первых, они обращаются за  помощью к  Иммануилу Канту, чтобы показать, что его вера в прогресс человечества — то же самое, что и сознательная наивность метамодернизма. Вермюлен и ван ден Аккер утверждают, что Кант, используя слова «как если бы», кажется, сам не верил в проповедуемую им телеологию исторического процесса. Отсюда их замечание: «Человечество, народ в действительности не движутся к естественной, но неизвестной цели, но притворяются, будто движутся к ней так, чтобы развиваться нравственно и политически»9. Что ж, помимо того, что сам Кант выражал в рассматриваемом тексте свои (видимо, искренние) надежды на космополитизм, само человечество, руководствуясь «недоброжелательной общительностью», могло бы и притворяться, если бы действовало рационально, в то время как оно на протяжении истории движимо природой10. Одним словом, метамодернисты соглашаются продемонстрировать, насколько они неком 9. Ibid. Р. 5. 10. Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане // Собр. соч.: В 8 т. М.: Чоро, 1994. Т. 8.

6

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

петентны в философии, лишь бы — хотя и уместно — процитировать какой-нибудь философский источник. Это же касается еще одного философа, чью идею метамодернисты пытаются приспособить для своих нужд, чтобы раскрыть содержание «теории». Так, они заявляют, что термин Эрика Фёгелина «между» (metaxy; в русском переводе эссе — «метаксис») лучше всего подходит для объяснения динамического характера метамодерна. «И эпистемологию метамодерна (как если бы), и его онтологию (между) следует, таким образом, рассматривать как динамику „и то и другое — и ни одно из них“, то есть „между“». Затем следует красивая цитата из текста Фёгелина. Cтоит заметить, что для него термин «между» возникает в его концепции «гностицизма» именно как категория философии истории, которая связана с онтологией и экзистенцией человеческого общества, потому что человеческое существование, согласно философу, в его подлинном смысле раскрывается как существование «между» двумя полюсами напряжения — земным и божественным, совершенным и несовершенным, истиной и ложью, порядком и хаосом11. Понимая эти нюансы, Вермюлен и ван ден Аккер делают оговорку: Отчет, который мы приводим, следовательно, неизбежно сокращенный, и выводы, которые мы из него делаем, неумолимо опрометчивы. Для наших целей эта концепция нужна не в качестве метафоры экзистенциального существования, то есть общего для «удела человеческого», но  в  качестве метафоры для культурной чувственности, специфичной для дискурса метамодерна. Метамодерн составлен из напряжения, нет, из двойного послания модернистского стремления к смыслу и постмодернистского сомнения в смысле всего этого12.

Иными словами, сложная метафизика одного из  последних настоящих философов истории стараниями метамодернистов превращается буквально в ничто, обычную приставку для игры слов. Итак, теоретический, а лучше сказать, концептуальный базис метамодернизма рушится постольку, поскольку заимствованные 11. Вкратце о бытии «между» на русском см.: Маштаков Д., Чернявская А. Бытие «между»: пролегомены к политической теории Эрика Фёгелина // Логос. 2015. Т. 25. № 6. С. 190, 192. Хотя метамодернисты цитируют другой текст, в целом это повторяющаяся тема для Фёгелина; суть идеи см. в: Voegelin E. The New Science of Politics: An Introduction // Collected Works. Columbia: University of Missouri Press, 2000. Vol. 5: Modernity Without Restraint. P. 188. 12. Vermeulen T., van den Akker R. Op. cit. Р. 6. Курсив мой. — А. П.

А л е к с а н д р  П ав л о в

7

авторами идеи на самом деле работают вовсе не так, как предполагают первоисточники. Более того, сами метамодернисты признают это. В итоге остаются декларации о том, что метамодерн — это новая чувственность, которая выбирает то иронию, то наивность, и все это якобы отражается в современной культуре, причем в некоторых ее сферах — архитектуре, кино и т. д. Не такой уж и большой результат для концепции, не правда ли? Вместе с тем метамодернизм из всех вариантов «постпостмодернизма» наиболее живуч. Почему это так?

Эволюция концепции После того как Вермюлен и ван ден Аккер заявили о метамодерне, произошло еще множество событий. Сама культура развивалась, так что присутствовала возможность эмпирически проверить, действительно ли возникла та самая новая чувственность. Впрочем, когда нет никакой точки опоры для проверки гипотезы, можно заявлять все что угодно: если ирония не исчезла, значит, маятник качнулся в одну сторону, а если исчезла — в другую. В этом отношении метамодерн, конечно, беспроигрышная концепция. Однако важно не  это. Важно то, что некоторые исследователи и даже деятели культуры решили связать свои проекты именно с метамодерном, а не с каким-то иным направлением «постпостмодернизма». Так, наибольшую рекламу метамодернизм получил, когда американский актер Шайа Лабаф устроил несколько «метамодернистских перфомансов» и заявил, что он является адептом «теории». Сами Вермюлен и ван ден Аккер завели сайт, а в России нашлись те, кто решили развивать этот проект, если угодно, открыв «филиал метамодернизма»13. Так, на русский язык было переведено несколько текстов и написано множество оригинальных статей, содержание которых, впрочем, еще нужно оценить на предмет соответствия метамодернистским интенциям. Более того, некоторые исследователи уже всерьез рассуждают о том, что метамодернизм — состояние культуры, пришедшее на смену постмодерну. Например, исследователь Тауфик Юсеф применил куда больше усилий, чтобы обнаружить ключевые черты метамодерна в литературе и сравнить их с чертами модерна и постмодерна14. Иными словами, концепция метамодерна с момента своего воз 13. См. URL: http://metamodernizm.ru. 14. Yousef T. Modernism, Postmodernism, and Metamodernism: A Critique // International Journal of Language and Literature. 2017. Vol. 5. № 1. Р. 33‒43.

8

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

никновения не доказала свою состоятельность, но активно развивается. Однако можно сказать и больше. Почти каждый из  авторов, концепции которых Вермюлен и ван ден Аккер отвергают как «укореняющие постмодернизм», по крайней мере, развили свои первоначальные манифесты в целые книги. Мы вправе были ожидать от  метамодернистов, что и сами они спустя несколько лет кропотливой теоретической работы, эмпирических наблюдений и  содержательных дискуссий подправят слабые места своей «теории», отрекутся от голословных утверждений, носящих черты манифеста, или тщательно аргументируют позицию, используя многочисленные примеры. Что ж, мы наконец получили книгу, посвященную метамодерну. Теперь, прочитав ее, мы можем понять, насколько «теория» метамодернизма крепка и основательна. Однако мы напрасно ожидаем того, что сами авторы идеи взяли на себя труд развить «теорию» и провести аккуратную исследовательскую работу. Точнее, это сделано, но работа самих Вермюлена и ван ден Аккера не впечатляет. Вместо авторов их концепцию буквально «докручивают» другие исследователи, вписывая свои имена в историю «метамодернистской мысли». Ирония заключается в том, что у редакторов не хватило интеллектуальных сил даже на очередной манифест и на качественную редактуру: не в том смысле, что статьи плохо отредактированы, но в том, что они пригласили в соредакторы профессионального литературоведа. В  сборнике под названием «Метамодернизм: историчность, аффект и  глубина после постмодернизма»15 три раздела, у  каждого из которых свой редактор. Первый редактировал Вермюлен, второй — Элисон Гиббонс, третий — ван ден Аккер. В разделе Гиббонс, помимо краткого введения, есть статья самого редактора, а Вермюлен и ван ден Аккер в качестве авторов в проекте не участвуют. Кроме кратких предисловий редакторов к разделам, они «отделались» общим введением к книге, в котором не сказали почти ничего нового и в лучшем случае подробно раскрыли прежние мысли о «конце истории», периоде 2000-х годов и повторили общие слова о метамодерне со ссылками на Эрика Фёгелина (упоминание Канта, к  счастью, исчезло). Правда, в  данном тексте уделено больше внимания английскому теоретику культуры Рэймонду Уильямсу, который в первой работе Вермюлена и ван

15. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker et al. (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017.

А л е к с а н д р  П ав л о в

9

ден Аккера упоминался лишь в примечании16, хотя его термин «структура чувства» авторы активно использовали. Теперь Вермюлен и ван ден Аккер обращаются непосредственно к структуре чувства с почтительной ссылкой — как к одному из концептов Уильямса, который, к сожалению, не развил идею, оставив последователям лишь несколько блестящих интуиций и простор для интерпретаций17. Забавно, но остальные авторы сборника используют понятие «структура чувства» так, как если бы его изобрели сами метамодернисты. К структуре чувства, как ее понимал сам Уильямс, относится все то, что пока еще не рационализировано: общие, еще не озвученные ценности поколения, некоторые еще не сложившиеся верования и, возможно, даже суеверия. Главное — все это не систематизировано и лишь выкристаллизовывается в нечто большее, в то, что уже известно как более формальное и определенное — мировоззрение и идеология. Иными словами, то, что является структурой чувства сейчас, завтра может превратиться в  идеологию. Некоторой проблемой остается то, что для Уильямса это понятие мыслится в марксистском ключе и имеет четко направленный социальный характер, хотя и отражается в «радикально новых семантических фигурах». Метамодернисты отдают себе в этом отчет и вновь, как и раньше, используют концепт по своему усмотрению. Метамодернистская структура чувства отражается в фильмах Уэса Андерсона, произведениях Дэвида Фостера Уолесса и лозунге Обамы Yes We Can. Как бы то ни было, это, скорее, удачный термин для концепции: употреблять его легитимно, учитывая некоторую изначальную неполноту интуиций Уильямса. Но даже с учетом нового вклада в «теорию» аналитический багаж, наработанный за семь лет, не так уж велик. Разве что к этому можно прибавить многократные ссылки на Фредрика Джеймисона и других исследователей, обращающихся к социальным проблемам. Несмотря на все это, оказывается, что некоторые тексты сборника обогащают идею метамодернизма, но, скорее, не  теоретически, а в качестве некоторых наблюдений за тенденциями в современной культуре. Участвовать в сборнике были приглашены 16. «На наше понимание истории, или, скорее, исторической периодизации, повлияло каноническое описание доминантов, эмерджентов и остатков Рэймонда Уильямса» (Vermeulen T., van den Akker R. Op. cit. Р. 13). В данном случае они даже не упоминают страницы, посвященные «Структуре чувства». 17. Williams R. Marxism and Literature. Oxford; N.Y.: Oxford University Press, 1977. P. 128‒135.

10

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

почти все те авторы, которые якобы развивали «стратегии метамодернизма»: Джош Тот, Рауль Эшельман (хотя у этих двух мыслителей свои концепции «постпостмодернизма», причем куда более теоретически искушенные; подробнее я освещу их в других публикациях), Джеймс МакДоуэлл, Йорг Хейзер и другие исследователи. Почти все тексты — это конкретные кейсы актуальной культуры: архитектура, литература, кино и т. д. Вместе с тем теоретическое наполнение и эвристическая ценность у каждого кейса свои. Таким образом, раздел Элисон Гиббонс оказывается в книге наиболее важным, так как именно в нем представлены наиболее интересные статьи. На самом деле Гиббонс и ее авторы придают метамодерну мощный жизненный импульс, который делает эту концепцию куда более состоятельной, чем она была изначально. Сама Гиббонс, будучи исследователем новейшей литературы, обращается к теме аффекта и переосмысляет представления об аффекте, присущие эпохе постмодерна, заявляя, что при метамодерне аффект возникает вновь («пере-возникает»)18. Однако главный текст раздела, который придает концепции метамодерна новую силу и более пристойный вид, принадлежит не ей. Так, литературовед Ли Константину уже какое-то время работает с термином «постирония», связывая его с  новейшими тенденциями в англоязычной литературе. Что очень важно, он не определяет его как темпоральную категорию, новую культурную доминанту, синоним «новой искренности» и уж тем более как «антииронию». Вместо этого Константину заявляет, что постирония пытается решить проблемы, которые были поставлены в современной социальной и культурной жизни иронией, в свое время ставшей ответом на все возникающие вопросы. По сути, он утверждает, что постирония становится популярным ответом на «метамодернистскую структуру чувства»19. Термин «постирония» в академическом и публичном дискурсе сегодня преимущественно связан с именем американского писателя Дэвида Фостера Уоллеса. Иными словами, в  настоящий момент понятие чаще всего используют в  литературоведении и применительно именно к его творчеству. Вместе с тем сам Уоллес никогда не использовал это слово. Однако именно он одним из  первых адекватно и  с  присущей ему эмоциональностью вы 18. Gibbons A. Contemporary Autofiction and Metamodern Affect // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism. P. 117‒130. 19. Konstantinou L. Four Faces of Postirony // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism. P. 88.

А л е к с а н д р  П ав л о в

11

разил усталость от иронии постмодерна и раскритиковал американскую культуру за доминировавший в ней сарказм20, особенно характерный для американского телевидения в  первую половину 1990-х годов. Стоит обратить внимание, что писатель говорил скорее о  цинизме постмодерна, хотя и  изобличающего лицемерие, но ничего не предлагающего взамен. В самом эссе Уоллеса превалирует критика и не предлагается никакой альтернативы. Формулировать позитивную программу постиронии за Уоллеса пришлось исследователям. Так, в 2016 году немецкий нарратолог Лукас Хоффман выпустил книгу под названием Postirony21, в которой проанализировал эссеистику самого Уоллеса и Дэйва Эггерса, еще одного американского писателя. Ли Константину же связывает имя Уоллеса с возникновением «постироничного убеждения», заявляя, что именно сформулировать эту идею было целью писателя. Если учесть, что в разделе Гиббонс другой текст посвящен непосредственно Уоллесу, то  последний выступает преимущественно «метамодернистским писателем»22, выразившим метамодернистское чувство еще до возникновения самого метамодерна. Другим аргументом в пользу новой чувственности опять же становится эссе «Шутка, которая больше не была смешной: размышления о метамодернистском ситкоме»23. В этом эссе авторы предлагают весьма интересный инструмент для анализа популярной культуры, разделив современную телевизионную комедию на «холодную» (цинизм, отстраненность постмодерна) и «теплую» (искренность, сопереживание метамодерна) и показав это на разных примерах возникновения новых ситкомов.

Будущее метамодерна К сожалению, у меня нет возможности останавливаться на этом новом вкладе в «теорию» метамодерна подробно, но ясно одно: 20. Wallace D. F. E Unibus Pluram: Television and U.S. Fiction // Review of Contemporary Fiction. 1993. Vol. 13. № 2. Р. 151‒194. Перепечатано в сборнике его эссе: Idem. A Supposedly Fun Thing I’ll Never Do Again: Essays and Arguments. Boston; N.Y.; L.: Back Bay Books, 1998. 21. Hoffman L. Postirony: The Nonfictional Literature of David Foster Wallace and Dave Eggers. Bielefeld: Transcript, 2016. 22. Timmer N. Radical Defenselessness: A New Sense of Self in the Work of David Foster Wallace // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism. P. 103‒116. 23. Rustad G. C., Schwind K. H. The Joke That Wasn’t Funny Anymore: Reflections on the Metamodern Sitcom // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism. P. 131‒146.

12

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

все это делает метамодернизм, несмотря на его первоначальную содержательную бесплодность, мощным интеллектуальным движением с большим количеством участников, которые согласны включить свои исследовательские интересы в проект метамодерна. При этом создается ощущение, что, скажем, постирония, связанная с  социальными процессами непосредственно, могла бы стать куда более адекватным и эвристичным языком описания социальных и культурных тенденций сегодня. Вермюлен и ван ден Аккер фактически осуществляют «гегемонии», используя очень удачную стратегию продвижения своей концепции в  рамках «постпостмодернизма», опираясь на рекламу, слияние и поглощение. Во-первых, они рекламируют свой проект в публичном пространстве, делая его более известным и расхожим среди не-специалистов (реклама). Во-вторых, осторожно записывают в «метамодернисты» всех, кто мог бы содержательно наполнить данный проект, и затем вежливо приглашают к участию в нем (слияние). В-третьих, они согласны включить в метамодернистскую «структуру чувства» ученых, которые параллельно, независимо и даже раньше обнаружили эту новую «структуру социального чувства» (поглощение). Таким образом, возможно, в настоящий момент метамодернизм — в самом деле наиболее жизнеспособный вариант «постпостмодернизма». Однако можно прогнозировать, что авторам, вероятно, еще предстоит побороться за копирайт на слово, так как еще в 2010 году они замечали: Хотя, по-видимому, мы первые, кто использует термин «метамодернизм» для описания текущей структуры чувства, мы не первые, кто применяет данный термин как таковой. Его с некоторой частотой использовали в литературных исследованиях для описания постмодернистской альтернативы постмодернизму, как показано в работах авторов настолько разных, насколько это возможно, среди прочих — Блейка и Гая Дейвенпорта. Однако мы бы хотели подчеркнуть, что наша концепция метамодернизма никоим образом не отвечает их концепции и не является ее производной. Она связана с этими представлениями настолько, насколько участвует в переговорах между модерном и постмодерном. Но функция, структура и природа переговоров, которые проводим мы, являются исключительно нашими, и, насколько мы можем видеть, они никак не связаны с предыдущей перцепцией24. 24. Vermeulen T., van den Akker R. Op. cit. Р. 13.

А л е к с а н д р  П ав л о в

13

Надо заметить, такова судьба многих терминов, включая упоминаемую выше «постиронию». Вместе с тем пока что рано делать выводы относительно окончательной победы метамодернизма. Если вспомнить, какую сложную историю пришлось пережить термину «постмодерн», прежде чем стать ключевой проблемой гуманитарных и  даже социальных наук, то понятию «метамодерн» предстоит немало испытаний. В конце концов, сама эпоха, которая получила наименование постмодерна, возникла не просто так — с 1950-х и до середины 1970-х годов шло становление постмодерна, а его черты едва выкристаллизовывались. Если даже постмодерн как эпоха или как доминирующий стиль в культуре закончился в 2000/2001 году, должно пройти как минимум 25‒30 лет, чтобы можно было делать какие-то выводы о том, что будет называться «метамодерном» или как-то  еще (скажем, у  упоминаемого выше Рэймонда Уильямса «структура чувства» формируется в разбросе от 30 и до 60 лет25). Метамодерн сможет стать лидирующей концепцией только тогда, когда избавится от своих самых больших недостатков. Во-первых, он практически не  уделяет внимания тому, на  чем делают акцент иные теории (в частности, автомодерн и диджимодерн) — на  диджитилизации общества и  эволюции популярной культуры. Не учитывать влияние интернета и «радикальных технологий» (как это формулирует Адам Гринфилд) на общество и культуру — означает обрекать свои идеи на мгновенное забвение. Во-вторых, хотя разные авторы привносят в проект метамодерна что-то свое (литературу, фотографии, кино и сериалы), в нем все равно остаются прорехи, например музыка и прочие отрасли искусства. Иными словами, он все еще не тотален, в то время как, скажем, Фредрик Джеймисон, разговаривая про постмодерн, рассматривал культуру во всей ее тотальности. В-третьих, метамодернисты мало обращаются к социальным проблемам. Сами Вермюлен и ван ден Аккер, осознав ошибку, во введении к сборнику пишут и про новую, четвертую волну терроризма, и про новых агентов капитализма, и про экологические и экономические проблемы. И все же это лишь признание в том, что они осведомлены об этих проблемах, но не более. Кроме того, один из их любимых примеров «новой чувственности» — Yes We Can — становится

25. Williams R. Op. cit. P. 134.

14

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

менее актуальным в свете избрания Трампа президентом США26. Пока метамодерн не скажет что-то об эпохе в ее тотальности, причем на должном уровне теоретических и социально-философских обобщений, об окончательной гегемонии среди концепций «постпостмодернизма» он может даже не думать. Нам же, как социальным философам и аналитикам современной культуры, остается ждать, что станется с метамодерном. Библиография Бьюз Т. Цинизм и постмодерн. М.: КДУ, 2016. Вермюлен Т., ван ден Аккер Р. Заметки о метамодернизме // Metamodern. URL: http://metamodernizm.ru/notes-on-metamodernism. Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане // Собр. соч.: в 8 т. М.: Чоро, 1994. Т. 8. С. 12–28. Маштаков Д., Чернявская А. Бытие «между»: пролегомены к политической теории Эрика Фёгелина // Логос. 2015. Т. 25. № 6. С. 180–195. Павлов А. В. Образы современности в XXI веке: диджимодернизм: рецензия на книгу Алана Кирби // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. Т. II. № 2. С. 197‒212. Тернер Л. Манифест метамодернизма // Metamodern. URL: http:// metamodernizm.ru/manifesto. Altermodern. Tate Triennal 2009 / N. Bourriaud (ed.). L.: Tate Publishing, 2009. Browse S. Between Truth, Sincerity and Satire: Post-Truth Politics and the Rhetoric of Authenticity // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 167‒182. Eshelman R. Performatism, or the End of Postmodernism. Aurora: Davies Group, 2008. Gibbons A. Contemporary Autofiction and Metamodern Affect // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 117‒130. Hoffman L. Postirony: The Nonfictional Literature of David Foster Wallace and Dave Eggers. Bielefeld: Transcript, 2016. Hutcheon L. The Politics of Postmodernism. N.Y.; L.: Routledge, 2002. Kirby А. Digimodernism: How New Technologies Dismantle the Postmodern and Reconfigure Our Culture. N.Y.; L.: Continuum, 2009. Konstantinou L. Four Faces of Postirony // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 87–102. Lipovetsky G. Hypermodern Times. Cambridge: Polity Press, 2005.

26. Впрочем, эту проблему опять же вместо них пытается решить другой автор: Browse S. Between Truth, Sincerity and Satire: Post-Truth Politics and the Rhetoric of Authenticity // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism. P. 167‒182.

А л е к с а н д р  П ав л о в

15

Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. Rustad G. C., Schwind K. H. The Joke That Wasn’t Funny Anymore: Reflections on the Metamodern Sitcom // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 131‒146. Samuels R. Auto-Modernity After Postmodernism: Autonomy and Automation in Culture, Technology, and Education // Digital Youth, Innovation, and the Unexpected / T. McPherson (ed.). Cambridge, MA: MIT Press, 2008. P. 219–240. Timmer N. Radical Defenselessness: A New Sense of Self in the Work of David Foster Wallace // Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism / R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen (eds). Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 103‒116. Toth J. The Passing of Postmodernism: A Spectroanalysis of the Contemporary. Albany: SUNY Press, 2010. Turner L. Metamodernist Manifesto // Metamodernism. URL: http://metamodernism. org. Vermeulen T., van den Akker R. Notes on Metamodernism // Journal of Aesthetics & Culture. 2010. Vol. 2. Р. 1‒14. Voegelin E. The New Science of Politics: An Introduction // Collected Works. Columbia: University of Missouri Press, 2000. Vol. 5: Modernity Without Restraint. P. 75–241. Wallace D. F. A Supposedly Fun Thing I’ll Never Do Again: Essays and Arguments. Boston; N.Y.; L.: Back Bay Books, 1998. Wallace D. F. E Unibus Pluram: Television and U.S. Fiction // Review of Contemporary Fiction. 1993. Vol. 13. № 2. Р. 151‒194. Williams R. Marxism and Literature. Oxford; N.Y.: Oxford University Press, 1977. Yousef T. Modernism, Postmodernism, and Metamodernism: A Critique // International Journal of Language and Literature. 2017. Vol. 5. № 1. Р. 33‒43.

16

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

IMAGES OF MODERNITY IN THE TWENTY-FIRST CENTURY: METAMODERNISM Alexander Pavlov. Associate Professor, School of Philosophy, Faculty of Humanities; Leading Reserach Fellow, Social Philosophy Department, [email protected]. National Research University Higher School of Economics, 21/4 Staraya Basmannaya str., 105066 Moscow, Russia. Institute of Philosophy, Russian Academy of Science, 12/1 Goncharnaya str., 109240 Moscow, Russia. Keywords: postmodern; post-postmodernism; metamodernism; social philosophy; culture; Marxism; post-irony; aesthetics. After postmodernism’s key theorists abandoned the topic (Fredric Jameson) or even allowed that postmodernism is no longer exists (Linda Hutcheon), various concepts under the umbrella term “post-postmodernism” have begun to emerge since 2000. One of the last intellectual alternatives to post-modernism was the metamodernism proposed by two Europeans, Timotheus Vermeulen and Robin van den Akker. In 2010 they published a kind of manifesto entitled Notes on Metamodernism in which they argued that there had been a pivot away from cynicism and irony toward sincerity and romance in the newly emerging culture. This pivot heralds the arrival of the new era of metаmodernism. The author of the article critically evaluates the manifesto and concludes that the concept of metamodernism does not stand up to scrutiny and has little of substance to offer. The metamodernism manifesto is at best a set of declarations. However, this does not mean that the metamodernists had not intuitively hit upon the key to cultural and social tendencies that are still not completely clear. At the end of 2017 a new collection of articles edited by Vermeulen and van den Akker was published. Even though the authors of the metamodernism concept had almost nothing new to offer and failed to develop their ideas any further, other researchers and thinkers with different theoretical orientations from the original authors have taken up the metamodernism impulse and made it qualitatively more interesting. The metаmodernism project has been developed with greater sophistication by theorists and also through empirical research. Metamodernism has been vindicated by the new life it has been given. DOI: 10.22394/0869-5377-2018-6-1-16

References Altermodern. Tate Triennal 2009 (ed. N. Bourriaud), London, Tate Publishing, 2009. Bewes T. Tsinizm i postmodern [Cynicism and Postmodernity], Moscow, KDU, 2016. Browse S. Between Truth, Sincerity and Satire: Post-Truth Politics and the Rhetoric of Authenticity. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017, pp. 167‒182. Eshelman R. Performatism, or the End of Postmodernism, Aurora, Davies Group, 2008. Gibbons A. Contemporary Autofiction and Metamodern Affect. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017, pp. 117‒130.

А л е к с а н д р  П ав л о в

17

Hoffman L. Postirony: The Nonfictional Literature of David Foster Wallace and Dave Eggers, Bielefeld, Transcript, 2016. Hutcheon L. The Politics of Postmodernism, New York, London, Routledge, 2002. Kant I. Ideia vseobshchei istorii vo vsemirno-grazhdanskom plane [Idee zu einer allgemeinen Geschichte in weltbürgerlicher Absicht]. Sobr. soch.: V 8 tt. [Collected Works: In 8 vols], Moscow, Choro, 1994, vol. 8, pp. 12–28. Kirby А. Digimodernism: How New Technologies Dismantle the Postmodern and Reconfigure Our Culture, New York, London, Continuum, 2009. Konstantinou L. Four Faces of Postirony. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017, pp. 87–102. Lipovetsky G. Hypermodern Times, Cambridge, Polity Press, 2005. Mashtakov D., Chernyavskaya A.. Bytie “mezhdu”: prolegomeny k politicheskoi teorii Erika Fegelina [Being “in Between”: Prolegomena to Eric Voegelin’s Political Theory]. Logos. Filosofsko-literaturnyi zhurnal [Logos. Philosophical and Literary Journal], 2015, vol. 25, no. 6, pp. 180–195. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017. Pavlov A. V. Obrazy sovremennosti v XXI veke: didzhimodernizm: retsenziia na knigu Alana Kirbi [Images of Modernity in the 21st Century: Digimodernism: A Review of Alan Kirby’s Book]. Filosofiia. Zhurnal Vysshei shkoly ekonomiki [Philosophy. Journal of the Higher School of Economics], 2018, vol. 2, no. 2, pp. 197‒212. Rustad G.  C., Schwind K. H. The Joke That Wasn’t Funny Anymore: Reflections on the Metamodern Sitcom. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017, pp. 131‒146. Samuels R. Auto-Modernity After Postmodernism: Autonomy and Automation in Culture, Technology, and Education. Digital Youth, Innovation, and the Unexpected (ed. T. McPherson). Cambridge, MA: MIT Press, 2008, pp. 219–240. Timmer N. Radical Defenselessness: A New Sense of Self in the Work of David Foster Wallace. Metamodernism: Historicity, Affect, and Depth After Postmodernism (eds R. Van den Akker, A. Gibbons, T. Vermeulen), Lanham, Rowman & Littlefield, 2017, pp. 103‒116. Toth J. The Passing of Postmodernism: A Spectroanalysis of the Contemporary, Albany, SUNY Press, 2010. Turner L. Manifest metamodernizma [Metamodernist Manifesto]. Metamodern. Available at: http://metamodernizm.ru/manifesto. Turner L. Metamodernist Manifesto. Metamodernism. Available at: http://metamodernism.org. Vermeulen T., van den Akker R. Notes on Metamodernism. Journal of Aesthetics & Culture, 2010, vol. 2, pp. 1‒14. Vermeulen T., van den Akker R. Zametki o metamodernizme [Notes on Metamodernism]. Metamodern. Available at: http://metamodernizm.ru/notes-on-metamodernism. Voegelin E. The New Science of Politics: An Introduction. Collected Works, Columbia, University of Missouri Press, 2000, vol. 5: Modernity Without Restraint, pp. 75–241. Wallace D. F. A Supposedly Fun Thing I’ll Never Do Again: Essays and Arguments, Boston, New York, London, Back Bay Books, 1998.

18

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Wallace D. F. E Unibus Pluram: Television and U.S. Fiction. Review of Contemporary Fiction, 1993, vol. 13, no. 2, pp. 151‒194. Williams R. Marxism and Literature, Oxford, New York, Oxford University Press, 1977. Yousef T. Modernism, Postmodernism, and Metamodernism: A Critique. International Journal of Language and Literature, 2017, vol. 5, no. 1, pp. 33‒43.

А л е к с а н д р  П ав л о в

19

Кризис как проблема истории и методологии

Э

КО Н ОМ И Ч Е С К И Е кризисы достаточно давно стали предметом научного изучения. Можно сказать, что общая их теория если и не сформулирована в одной книге или серии статей, то  во  всяком случае вырисовывается при чтении работ Карла Маркса, Джона Мейнарда Кейнса и  Николая Кондратьева. Циклы развития капиталистического рынка закономерно приводят к спадам потребления и производства, а большие циклы, описанные Кондратьевым, завершаются системными реконструкциями и  формированием новых моделей развития. Вполне естественно, что экономические кризисы, в свою очередь, порождают потрясения в сфере политики и общественной жизни, даже перемены в культуре и сознании. Однако общей теории, анализирующей не только причины, но и внутреннюю логику и динамику развития кризисов, не существует. Нет и четкого представления о том, как экономический спад влияет на социальные процессы, насколько их ритмы совпадают или, напротив, расходятся. Эта теоретическая недоговоренность привела к распространению упрощенных представлений и ожиданий, в которых хозяйственный спад неминуемо и сразу должен привести к падению правительства, а то и к революции. Истоки подобных взглядов, несомненно, восходят к вульгарному пониманию марксизма, согласно которому экономические события напрямую и автоматически предопределяют все остальные аспекты общественной жизни. Ничего подобного ни Маркс, ни его ученики, естественно, не писали, они лишь подчеркивали, что именно производственные отношения являются первичной основой всего комплекса общественных отношений. Однако своеобразный экономический детерминизм в постсоветском обществе стал распространенным способом мышления не только среди левых, но и, как это ни парадоксально, среди значительной части либеральной публики. Мы говорим о кризисе, подразумевая самые разные явления, которые мы, как правило, не сопоставляем и не обобщаем. Каждый кризис в каждой специфической области общественной жиз-

20

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ни — от идеологии и культуры до гендерных отношений и социальных практик — воспринимается как специфичный и уникальный именно для этой конкретной сферы, рассматривается именно в ее особом контексте. Тексты, собранные в данном номере «Логоса», позволяют представить себе этот диапазон. Между тем различные кризисы все же должны иметь между собой что-то общее. Иначе почему мы используем одно и то же слово применительно ко всем этим явлениям? В некотором смысле ключ к более общему пониманию кризиса все же дает экономика. И не столько потому, что она «первична» (это еще надо исследовать в каждом отдельном случае), а потому, что создает определенную модель человеческих отношений. Эту модель далеко не  всегда можно перенести на  всю совокупность отношений между людьми, но она позволяет очень многое в них прояснить. Если мы рассмотрим кризис с такой точки зрения, то обнаружим, что его сущностной характеристикой является даже не экономический спад как таковой, поскольку сокращение производства и потребления само по себе оказывается следствием более глубоких системных диспропорций и  сбоев, накапливающихся в течение некоторого периода времени. Кризис — это нарушение процесса воспроизводства, и данное определение в равной степени относится и к экономическим, и к социальным, идеологическим, политическим, культурным, и даже к гендерным процессам. Подобные нарушения могут вести к гибели системы, к ее «починке» и реконструкции, а могут быть преодолены, завершаясь восстановлением процесса в более или менее прежнем виде. В этом, собственно, и состоит отличие конъюнктурных хозяйственных спадов от системных кризисов. Конъюнктурные спады, как бы болезненны они ни были, могут и не порождать серьезных общественных потрясений. То, как они отразятся на социальной или политической жизни, зависит от многих внешних обстоятельств, включая динамику электорального цикла, от наличия альтернативного лидерства, способного использовать в  своих целях колебания текущей конъюнктуры, от общей социальной и культурной обстановки в стране и мире. В каждом конкретном случае причины и логика событий более или менее ясны, лежат на поверхности. Совершенно иначе обстоит дело с  системными кризисами, условия для которых формируются постепенно, часто за счет переплетения различных взаимосвязанных, но  все же отдельных процессов, которые на одних этапах могут усугублять, а на друБОРИС КАГАРЛИЦКИЙ

21

гих — компенсировать друг друга. Чем глубже и масштабнее кризис, тем менее очевидными оказываются его последствия и порой тем медленнее наступают. Политические или культурные события, порожденные стрессом, который переживает система, совсем не обязательно совпадают по своей направленности и динамике с логикой экономического процесса, ибо действия людей в значительной мере предопределены стремлением во что бы то ни стало избежать назревших перемен, не допустить именно тех преобразований, которые диктуются логикой кризиса. Проблема системных кризисов не только в их масштабах и глубине, но и в том, что они неминуемо запускают своего рода «эффект домино», распространяясь из одной сферы общественной жизни в другую, охватывая все новые области. При этом кризис может быть не только разрушительным, но и в высшей степени конструктивным, вынуждая людей пересматривать правила и отменять устаревшие нормы, вырабатывать новые. Однако принципиальная особенность системного кризиса состоит именно в том, что, формируя новые порядки и практики для одной сферы жизни общества, мы неминуемо сталкиваемся с противоречиями и проблемами, порожденными другими сферами. И пока новые правила игры в той или иной мере не сложатся на уровне общества в целом, кризис не будет преодолен. Он лишь будет повторяться снова и снова, «перезапускаясь» на новые циклы. «Эхо» любого большого кризиса оказывается невероятно мощным, отражаясь в самых разных социальных и культурных средах, причем так, что мы нередко не связываем разворачивающиеся события с их первопричиной, ведь уже возникли новые тенденции и проблемы, имеющие собственную динамику и логику. Люди включаются в борьбу, которая не только ускоряет и реализует перемены, но и определяет их итоговый облик. Что вполне естественно: здесь вступает в действие уже не только потребность в преодолении кризиса, но и конкретный интерес, который может пострадать. Преодоление системного кризиса невозможно без радикальных социальных преобразований, сопровождающихся столь же (а порой и более) радикальным изменением баланса политических сил в обществе, культурных кодов, повседневных практик, языка, норм поведения, требований к образованию, гендерным ролям и пр. Чем масштабнее потребность в изменениях, тем больше они угрожают тем классам и группам, которые занимают в данном обществе господствующее положение. Но и отказ от перемен не является решением в условиях, когда воспроизводство системы объективно нарушено. Отсюда судорожные поиски 22

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

выхода через второстепенные решения и поверхностные преобразования, яркие и эффектные, но не затрагивающие сути процесса. Как говорил один из французских роялистов XIX века, чтобы все осталось по-старому, надо все изменить. Иными словами, антикризисные меры, по крайней мере на первых порах, оказываются направлены не на преодоление системного кризиса, а на то, чтобы не допустить изменений, без которых преодоление невозможно. Кризис не разрешается, а воспроизводится, перемещается («вытесняется») из одной жизненной сферы в другую, меняет форму, поворачивается к нам разными сторонами, порой предстает даже не как единый процесс, а как ряд разнородных кризисов и  просто явлений, наблюдаемых параллельно. Связь между ними очевидна и в то же время в любой момент не до конца осмыслена, поскольку мы рассматриваем каждое из этих явлений по отдельности. Это объясняет кажущийся парадокс событий 2008‒2011 годов, когда предпринимавшиеся в глобальных масштабах дорогостоящие меры не только не сняли ни одно из противоречий, породивших так называемую Великую рецессию, но, напротив, привели мировую экономику в состояние затяжной депрессии, психологически (но не системно) компенсируемое отдельными «хорошими новостями» из различных точек планеты. А кризис глобальной социально-экономической стратегии стал восприниматься через призму параллельно разворачивающихся сюжетов в самых разнообразных сферах (экология, гендерные отношения, культурная политика, образование, международные отношения, этнический сепаратизм и т. д. и т. п.). И все же благодаря такой мозаичности история бесконечно богата различными возможностями и сюжетами. Сочетание объективного процесса с осознанными, но далеко не всегда разумными действиями людей создает ту самую реальность живой истории, что не может быть ни запрограммирована, ни однозначно прогнозирована вне зависимости от того, насколько мы понимаем смысл происходящего. Является ли кризис исключительно результатом действий людей? Даже если вынести за скобки климатические кризисы, порождавшие катастрофы в  аграрных обществах прошлого, мы должны согласиться, что задаваемая любой системой логика работает с известной долей автоматизма, диктуя людям правила поведения и не оставляя им серьезных возможностей выбора. В моральном смысле, конечно, определенный выбор есть всегда, но часто его диапазон оказывается столь узким, что по сути сводится БОРИС КАГАРЛИЦКИЙ

23

к альтернативе участия или неучастия в процессе, успеха или неминуемого поражения. Однако еще одна особенность кризисных эпох состоит в том, что они — в конечном счете — расширяют сферу свободы, открывая перед людьми новые варианты поведения и альтернативы. Различные решения, конечно, не могут быть равнозначно успешными, поскольку ни  объективные обстоятельства, ни  естественные ограничения, ни  необходимость учитывать действия и выбор других людей никуда не деваются. Но как невозможно в постоянно меняющейся и все менее предсказуемой обстановке просчитать все возможные варианты развития событий, так же невозможно и ограничить свои перспективы каким-то одним, наиболее желаемым сценарием. Более того, в кризисных условиях очень часто события развиваются таким образом, что даже победители оказываются не в состоянии максимально использовать открывающиеся перед ними возможности, а оптимальное (с точки зрения текущих шансов и встающих задач) решение так и не принимается. Базируясь на  осознании необходимости, свобода конструктивного действия дает нам определенный шанс на  успех, который можно упустить, если силе разума будет недоставать силы воли, а эмоциональный заряд практического действия не будет эффективно направлен добросовестным анализом. Можно сказать, что кризисы, являясь порождением необходимости, железной логики предшествующего процесса, одновременно становятся моментом свободы. Это не отменяет объективной необходимости назревших перемен, которые люди по мере сил пытаются реализовать или предотвратить, пользуясь своей свободой. Технически и тактически успешными, как мы не раз видели, становятся действия, направленные не только на преобразование общества и преодоление кризиса, но и на консервацию сложившегося положения вещей. Порыв преобразований то и дело оказывается подавлен силой консервативной инерции, репрессивной мощью государства, тонет в болоте культурной косности. Но даже в этих случаях история не прекращает своего поступательного движения, создавая новые комбинации противоречий, которые в свой черед приводят к возвращению кризиса, как правило, в  еще более жестких формах и  в  еще большем масштабе. Сорванные или непоследовательно проведенные реформы создают условия для революций, а те, потерпев поражение, порождают тенденции к долгосрочному упадку общества и одновременно потребность в новых попытках преобразований. Там, где общество неспособно провести эти перемены снизу, они могут быть навя24

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

заны сверху. Но когда ни верхи, ни низы ничего не могут и ничего не хотят, общество неминуемо идет к упадку, вплоть до полного исчезновения. История прошлого знала немало цивилизаций, исчезнувших, несмотря на великие достижения. И нет никакой гарантии, что нынешняя глобальная человеческая цивилизация защищена от повторения подобной судьбы. Некоторое основание для оптимизма дает лишь то, что беспрецедентные масштабы, достигнутые обществом к началу XXI века, открывают и возможность гораздо большей вариативности социальных и политических практик, что предполагает и значительно большее число потенциальных «точек прорыва», из которых может начинаться очередная посткризисная реконструкция. Однако число этих точек тоже не безгранично, а  шансы распространения идущего из  них импульса перемен не равноценны. Вопреки красивым лозунгам антиглобалистов, призывавших противопоставить неолиберальному капитализму начала XXI века «тысячи» разнообразных альтернатив, число реально возможных вариантов выхода из  любого кризиса имеет предел. Более того, практическое осуществление любого конструктивного варианта в  обязательном порядке требует подавления иных альтернатив. Ведь в противном случае они заблокируют друг друга, приблизив, а не предотвратив катастрофу. Свобода, лишенная опоры на разум, легко становится проклятием. Нарушая процесс воспроизводства общества, создавая ситуацию институционального стресса, системный кризис рано или поздно становится кризисом политическим. Но  порождаемый им процесс всеобщей политизации меняет и характер самой политики, разрушая старые партии и  создавая новые, демонстрируя несостоятельность привычных идеологий и диктуя необходимость формулирования новых идей и  лозунгов, а  порой, напротив, оживляя проекты, давно казавшиеся мертвыми. Кризис неминуемо приводит к концу привычных манипуляций, эффективность которых предопределялась их  связью с  нарушенным теперь процессом воспроизводства. Он требует нестандартного поведения и порождает новых лидеров, которые, в свою очередь, на каждом шагу оказываются несостоятельными, неспособными понять собственную роль в  истории или должным образом ее исполнить. Такая ситуация всеобщей очевидной и  наглядной несостоятельности характерна для политической жизни большинства стран мира после десяти лет мирового кризиса, начавшегося с финансовых катаклизмов 2007‒2008 годов в Соединенных Штатах БОРИС КАГАРЛИЦКИЙ

25

Америки. Если наблюдение за текущим процессом считать важным условием для формирования хорошей теории, то события последнего времени дают беспрецедентный материал для создания обобщенной концепции кризиса в эпоху позднего индустриального капитализма. Однако действительное развитие теории невозможно без радикального обновления общественной практики, которая сама по себе дает новый материал и ставит новые вопросы для теоретических выводов. Такая практическая работа еще только начинается. Хорошая новость состоит в том, что вызовы кризиса открывают перед нами новые возможности. Плохая — в том, что наше умение и способность этими возможностями воспользоваться в лучшем случае еще предстоит проверить. Остается только надеяться, что знание прошлого поможет нам справиться с проблемами будущего. И, внимательно оглядываясь назад, — идти вперед. Борис Кагарлицкий

26

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Экономические кризисы с III века до наших дней: цикличность, природа и логика современных потрясений В а с и л и й   К о л та ш о в

Эксперт, Лаборатория международной политической экономии при кафедре политической экономии и истории экономических учений, Российский экономический университет им. Г. В. Плеханова. Адрес: 117997, Россия, Москва, Стремянный пер., 36. E-mail: [email protected].

Ключевые слова: экономика; кризис; циклы; капитализм; феодализм; Античность. В периоды 2008–2009 и 2013– 2016 годов мировая экономика пережила две волны сильнейшего кризиса в истории. Эти волны были списаны на ошибки финансистов и регуляторов или объяснялись обычным перепроизводством (кризис в рамках «десятилетнего» цикла). Но современный кризис является частью более сложной цикличности капитализма. Он входит в число больших кризисов, начинающих и завершающих длинные волны развития капитализма. Эти кризисы берут свое начало с 1770-х годов. Николай Кондратьев предположил, что цикл (повышательная и понижательная волны) начинается с крупного кризиса в экономике. В реальности такие кризисы приходятся на стыки волн. Автор статьи обращает внимание, что такие кризисы образуют в рамках промышленного капитализма определенную большую цикличность. Они изменяют условия роста мировой и национальной экономик, обес-

печивают развитие новых отраслей или расширение мирового рынка. Эти кризисы носят изменяющую функцию в процессе, в силу своей глубины растянутые не на месяцы, а на годы, тогда как обычные торгово-промышленные кризисы редко достигают сопоставимой остроты и продолжительности. Таким образом, существуют два вида кризисов — большие и обычные. Наряду с ними существуют хозяйственные кризисы, сменяющие формационные эпохи. Такие кризисы имели место в III и XIV веках. В статье предпринимается попытка рассмотреть с точки зрения кризисов всю историю рыночных систем, включая торговый и промышленный капитализм. Особое внимание уделено современному глобальному экономическому кризису, вызвавшим его и порожденным им противоречиям. Автор также указывает условия преодоления последнего и намечает перспективы нового экономического подъема.

27

1. Неизвестное в кризисах

2

008 год напомнил человечеству о том, сколь разрушительными могут быть экономические кризисы. Падение рынков, рост безработицы, долгов домохозяйств и правительств, а также проблемы в банковской сфере и обесценивание валют — характерные черты этой эпохи. Они проявлялись в разное время в разных странах, заставляя аналитиков и  чиновников спорить о  том, когда же будет поставлена точка в  истории современного кризиса. Эту точку правительства пытались поставить уже не раз, но всякий раз кризис исправлял ее на запятую, чтобы вновь продолжиться, продемонстрировав, что его причины не устранены. Современный глобальный экономический кризис показал беспомощность формального подхода к этому явлению. Он вновь, как уже не раз бывало в истории, напомнил: острые и длительные хозяйственные переломы не следует списывать на ошибки финансистов, центральных банков или правительств. Они также не объясняются перепроизводством товаров, раздуванием кредита или чем-либо еще. Все это имеет место, но не позволяет понять ситуацию. А без понимания современного кризиса можно ли говорить о том, что мы понимаем кризисы вообще? Возможна и обратная постановка вопроса. Ключ к  пониманию современного кризиса лежит во  множестве других экономических кризисов, включая те, что происходили до эпохи капитализма. Их два — это кризис III века и кризис XIV столетия. О последнем много писал Борис Кагарлицкий, ему уделяли внимание Фернан Бродель и Иммануил Валлерстайн. Именно этот кризис можно назвать рождением торгового капитализма, предшественника промышленного капитализма. В середине XVII века случился еще один кризис, породивший Английскую буржуазную революцию. Ранее — во второй половине XVI столетия — прослеживается другой мировой хозяйственный кризис, связанный с оскудением ряда серебряных рудников в испанской Америке и исчерпанием возможностей хищнической эксплуатации ее коренного населения. За ним последовали буржуазная ре28

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

волюция в Нидерландах, считающаяся первой, религиозные войны во Франции и многое иное. Не избежал кризисов и «галантный» XVIII век. В 1770-е годы грянул, быть может, один из самых важных кризисов в мировой истории — кризис торгового капитализма, кризис лидировавшей тогда британской экономики, ориентированной во многом на внешние рынки, но  базировавшейся на  мануфактурном производстве, которое легко копировалось другими. Этот кризис дал нам индустриальный (машинный) капитализм. С этого момента, согласно данным, собранным советским экономистом Львом Мендельсоном, берут начало циклические торгово-промышленные кризисы1. Является ли начавшийся в 2008 году кризис циклическим? Безусловно, да. Но какова продолжительность этих циклов? Каковы они? Много ли современная наука знает об этом? Есть ли у нас законченная ясная теория циклического развития мировой (в ранние периоды истории — зональной) экономики или хотя бы промышленного капитализма? Такой теории не  существует. К  современному кризису аналитики подходят с разными линейками. Большинство из них недопустимо коротки; эти системы оценок основаны на изучении процессов за относительно сжатый период времени и по отдельным проявлениям. Немалый интерес вызвал опубликованный в июне 2008 года аналитический доклад Института глобализации и  социальных движений «Кризис глобальной экономики и Россия», посвященный начинающемуся мировому экономическому кризису2. В докладе содержался как прогноз развития кризиса (включая его первую острую фазу), так и анализ его причин, но не затрагивались всевозможные предтечи современного глобального кризиса — кризисы прошлого. Современный кризис вызвал бурную дискуссию. Один из вопросов гласил: не является ли столь продолжительный и острый кризис точкой в истории капитализма? Не заканчивается ли с ним время господства капитала? Но не наступит ли вслед за крахом этой системы не  социализм, а  примитивное общество — постиндустриальный феодализм? Спекуляции различных «ученых» 1. Мендельсон Л. А. Теория и история экономических кризисов и циклов: В 3 т. М.: Соцэкгиз, 1959. 2. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Кризис глобальной экономики и Россия» // Институт глобализации и социальных движений. 09.06.2008. URL: http://igso.ru/world_crisis_and_russia.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

29

на эту тему продолжают будоражить умы миллионов людей. Вера в подобное развитие событий тем более логична, что марксистская наука с  ее верой в  светлое будущее, казалось, посрамлена в XX столетии: вместо коммунизма советский «развитой социализм» пришел к катастрофе. В то же время мыслители либерального толка приучили мир к вере в рынок, хотя рыночные механизмы ничего так и не отрегулировали в 2008–2017 годах. В  современном обществе была также посеяна вера в  безграничную вариативность истории. Постмодернизм внушил людям: возможно все что угодно. Сторонники цивилизационного подхода старались доказать, что все в истории обстоит именно так. По их мнению, кризисы уничтожали цивилизации, освобождая дорогу построенным на иных принципах цивилизациям, порой очень жестоким и малокультурным. С этой точки зрения дикость легко сменяла прогресс. Даже приверженцы теории длинного циклического развития капитализма Николая Кондратьева и  сторонники идеи постиндустриального общества, не  говоря уже о фанатиках глобализации и «свободной торговли» (якобы единственной дороги прогресса), не сумели внушить людям уверенность в лучшем будущем. Повышение налогов на доходы и имущество трудящихся, рост долгов домохозяйств, девальвации и сокращение правительствами социальных расходов (с ними исчезали трудовые и социальные права) — таков набор привычных новостей. Периодические заявления властей различных стран об окончании кризиса ничего не меняют. Кризис сохраняется; это осознают миллионы людей, которые хотели бы найти из него выход. Их все еще стараются успокоить самоуверенной фразой «Все кризисы проходят», хотя вопрос состоит в том, как и когда, а вернее, в силу чего они преодолеваются. Какими бывают кризисы? Каким является современный кризис? Как мы пришли к  нему и  куда он нас поведет? Какова цикличность кризисов? Как связаны они со сменой общественноэкономических формаций, фаз развития человечества? Как закончились рабовладельческий строй и  феодализм? Каким был процесс рождения промышленного капитализма? Какие кризисы и в какой цикличности он породил и что дает нам понимание их логики? На эти вопросы можно дать ответ, пусть еще не полный, но позволяющий лучше понять роль экономических кризисов в истории и сегодняшней жизни. Готовя с коллегами первое аналитическое исследование современного кризиса, автор статьи проанализировал большинство 30

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

кризисов эпохи промышленного капитализма. Однако работа началась с едва ли не первого известного крупномасштабного кризиса рыночного хозяйства — кризиса III века. Он до основания потряс экономику Римской империи, хотя историки обращают внимание скорее на его политические проявления. Важность этого кризиса для современного анализа состоит в том, что римская рабовладельческая экономика являлась во многом моделью капитализма — экономики, основанной уже на свободном труде.

2. Уроки великого кризиса III века Христианские мыслители не раз утверждали: Римскую империю погубила распущенность нравов. Поклонники язычества и античной философии возражали: крушение Западного Рима произошло уже после торжества веры в Иисуса и строгой морали. Бани к тому времени широко переделывались в храмы, что лишь способствовало эпидемиям. Вполне возможно, что неудачи римской государственности подпольные язычники V–VI веков связывали с предательством «истинных» старых богов, которое совершили народ и властители. Моральные споры не  дают верного ответа, лишь запутывая дело. Нелепо было бы и современный кризис рассматривать как продукт отказа от протестантской этики капитализма или замены семейных ценностей узким индивидуализмом. Он также не был вызван отказом от кейнсианской экономической политики и социального государства в странах с развитой индустрией, так как эти процессы были логичными и неизбежными. Но точно так же неизбежен крах неолиберальной экономической стратегии, все еще господствующей в мире. Упадок Римской империи произошел после катастрофической эпохи солдатских императоров, именуемой еще кризисом III века. Пять десятилетий государство раздирала гражданская война. Императоры сменялись один за другим, как правило погибая насильственной смертью. Правление сроком три года считалось продолжительным, а если оно обходилось без одновременного царствования соперника или нескольких конкурентов в других частях империи, это было совсем хорошо. Границы государства в этот период осаждались варварами, а в политике боролись две силы: сенат, представлявший крупных земельных собственников, и средний слой рабовладельцев, выдвигавших солдатских императоров. Историки старательно распутывают политические узлы эпохи, подготовившей будущий крах империи. Но возможно ли В а с и л и й  К о л т а ш о в

31

разгадать их экономические причины? Понимание их может помочь разобраться в логике масштабных кризисов, тянущихся порой долгие годы или даже десятки лет. Все это (включая современный кризис) никак не укладывается в прокрустово ложе циклов Клемана Жюгляра, которые должны длиться 7–11 лет и занимать совсем немного времени, никак не охватывая целые эпохи. И хотя этот французский экономист XIX века создал свою теорию для промышленной эры, она не возникла из ничего, а имела глубокие корни. Уроки Римской империи так важны для нас сегодня именно потому, что это была рыночная империя. Она сталкивалась с проблемами потребительского спроса, сходными с теми, что известны современному обществу. Рабовладельческий способ производства прошел несколько стадий развития. Сперва он являлся «азиатским» — нерыночным, когда труд рабов производил натуральный продукт. Прогресс принесли греческие полисы: как политическая форма, они отражали развитие мелкого рыночного рабовладельческого хозяйства. Не случайно этот период истории оставил нам множество серебряных монет. Их непрерывно находят археологи на месте греческих городов, в том числе на черноморском побережье. Полис как сообщество мелких рабовладельцев создавал не только товарное предложение, но и спрос. Олигархи той поры по более поздним римским меркам являлись всего лишь собственниками средней руки. Торжество Римской республики в  Средиземноморье обернулось развитием более крупного рыночного рабовладельческого хозяйства. Это выразилось не столько в увеличении размеров поместий, сколько в росте их числа в одних руках. И конечно, тысячи рабов в таких поместьях производили продукты не для потребления владельцев: производство было ориентировано на рынок. Не случайно некоторые западные историки ΧΙΧ–ΧΧ веков, как, например, немецкий ученый Теодор Моммзен, называли это время едва ли не капиталистическим. Моммзен, в частности, указывал: ……на столичном денежном рынке ссудный процент был равен лишь шести… деньги в Риме были, таким образом, дешевле, чем когда-либо во всей древней истории3.

3. Моммзен Т. История Рима. СПб.: Наука; Ювента, 1997.

32

ЛО Г ОС  ·  ТО М 2 8   ·   # 6   ·   2 0 1 8

Когда римский мир — Pax Romana — переходил от  олигархической сенатской республики к империи, рыночные отношения способствовали укрупнению городского производства. Тогда, в  ответ на  кризис, была реализована своеобразная кейнсианская программа: первые императоры династии Юлиев-Клавдиев в непростой политической борьбе наделили имуществом множество пролетариев и восстановили средний сегмент в экономике4, что стало основой экономического подъема I‒II веков5. Огромное число потребителей из созданного империей «среднего класса» породило запрос на новое производство. Слово «фабрика» латинского происхождения (fabrica — мастерская). Им обозначают мастерскую, в которой между работниками существует разделение труда. От европейской мануфактуры эпохи торгового капитализма римскую фабрику отличало лишь то, что работали на ней зачастую рабы. Подчас десятками тысяч исчислялись невольные работники, трудившиеся на  рудниках. Правда, труд их не был особенно производительным. По некоторым оценкам, чешский рудник XV века со 100–150 рабочими мог дать столько же продукции, сколько римский рудник с тысячами подневольных работников. В римском государстве серийно выпускались не только статуи императоров, но также доспехи и оружие легионеров. По той же схеме строилось производство простой глиняной посуды, шерстяных и льняных тканей. Хозяйственный строй, разумеется, был рабовладельческим, и труд рабов в огромном рыночном сегменте экономики играл решающую роль. С конца ΙΙΙ века основной объем продукции в сельском хозяйстве империи определенно давали уже зависимые земледельцы (колоны). В  этот кризисный век происходит еще нечто важное: быстро обесценивается серебряная монета. Вероятно, немалую роль здесь сыграло разорение класса средних потребителей, на который ориентировалось в массе сельское и городское производство. Мы можем судить об этом хотя бы по тому, что в последующую эпоху происходит натурализация хозяйства в селе. Огромную роль в  запуске кризиса сыграло истощение почв и аграрное перенаселение. Не случайно историки констатируют, что приграничные северные провинции еще продолжают разви 4. Егоров А. Б. Юлий Цезарь. Политическая биография. М.: Нестор-История, 2014. 5. Колташов В. Г. План Цезаря годится и  для нас // Свободная пресса. 15.11.2015. URL: http://svpressa.ru/economy/article/136244.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

33

ваться в III веке. Возможно, в этих областях, не так давно отвоеванных у варваров, еще имелись условия для рабовладельческого развития. В конце II века империю посетила сильнейшая эпидемия чумы. Умер даже Луций Вер (169 год), брат и соправитель императора Марка Аврелия. В  последние годы этого столетия не знавшее внутренних конфликтов более века римское государство пережило гражданскую войну. Династия Северов на время стабилизировала положение политически, но после убийства Каракаллы (217 год) «плотину прорвало». Историки более внимательны к политической стороне кризиса, чем к его экономическим предпосылкам. Перри Андерсон в книге «Переходы от античности к феодализму» писал, что Римская республика добывала рабочую силу грабежом6. Превращение свободных людей в собственность обеспечивало поступление на рынок огромного количества рабов. Обилие дешевых рабов приводило к необычайно жестокой их эксплуатации. Экономические советники владельцев поместий рекомендовали не давать работникам высыпаться, кормить их  меньше необходимого и  выжимать из  людей силы в  короткий срок. Производимую «говорящими орудиями» продукцию покупать должны были свободные. Их материальные возможности сокращались, особенно в условиях удешевления продуктов рабского труда. Жившие своим трудом ремесленники и крестьяне разорялись. Города Италии заполнялись людьми, лишенными средств и имущества. Римскому правительству, как было сказано выше, пришлось проводить кейнсианскую политику: давать оплачиваемую деньгами работу городским пролетариям и наделять имуществом (особенно землей) в Италии (а чаще за ее пределами) тех, кто готов был трудиться на себя. Городских пролетариев активнее всего использовали в строительных работах, хотя дешевле было использовать частных или государственных рабов. Но  к  этому времени наметилась новая для экономики тенденция: рабы стали расти в цене. Чем меньше велось завоевательных войн и чем тяжелее они оказывались, тем дороже были рабы. Дошло до того, что отношение к ним резко изменилось к лучшему. Авторы экономических трактатов больше не советовали истощать их и выжимать из работника все силы за несколько лет. Хозяевам стоило добиваться продолжительной жизни имущества, а также «разводить» рабов. 6. Андерсон П. Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего, 2007.

34

ЛО Г ОС  ·  ТО М 2 8   ·   # 6   ·   2 0 1 8

Сначала закон запретил владельцам выбрасывать престарелых рабов на улицу, а потом и убивать их. За убийство рабом хозяина больше не подлежали смертной казни 400 рабов из имущества господина как виновные коллективно. Не могло не раздражать поборников старых нравов и то, что рабов стали признавать людьми. Все эти новшества приписывались их сторонниками сердечной доброте «хороших императоров», но причины изменений были экономическими. Эпоха сравнительно мягкого отношения к рабам стала временем расцвета империи, подготовившего ее кризис. Распространение рабского труда в товарном производстве при увеличении цены на рабов привело к повышению себестоимости продукции. К тому же распаханы были почти все пригодные для этого земли, многие медные рудники истощились. Население Pax Romana выросло и достигло 65 млн человек7. Возникли условия для массового разорения мелких собственников и основной массы потребителей. Когда кризис наконец разразился, крупные землевладельцы-сенаторы ускорили переход поместий к  натуральному хозяйству, хотя и не были его инициаторами, как считают некоторые историки. Изменение экономических условий вынудило их к этому. Многие города в III веке быстро пришли в упадок. Государство потеряло прежние источники для стимулирования спроса. Выползшая из кризиса III столетия Римская империя все более утрачивала рыночную составляющую экономики. Упадок денежного хозяйства лишил власть армии прежнего качества, что стало первым шагом к военному концу государства. Варвары уже ждали своего часа на границах Рима. Их вторжения помогли создать новый и притом мрачный мир Средних веков. Здесь воцарилось натуральное хозяйство, а рынок ослаб.

3. Великий кризис XIV века: рождение капитализма Средневековая история до XIV столетия дает мало материала для понимания рыночных кризисов. Римский же пример интересен еще и тем, что этот кризис рыночное хозяйство не смогло преодолеть. Римский «капитализм», имевший аграрную основу, пал. Наступило время римского «феодализма». Однако было бы неверно делать из этого апокалипсический вывод для современности. По итогам кризиса 2008–2017 годов нас не ожидает ни новый фео 7. Myers P. V. N. General History for College and High Schools. Revised ed. Boston: Ginn and Company, 1906. P. 280.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

35

дализм, ни новое Средневековье, сколько бы этим ни пугала желтая пресса. Нам также не грозит гибель трети населения в результате эпидемий, спутников кризиса как III, так и XIV веков. Первый по  научной важности вывод, который можно сделать из анализа двух этих кризисов, таков: смена общественных формаций происходит под влиянием экономических потрясений огромной силы. Не борьба классов рождает кризисы, но они дают ей толчок. При этом господствующий класс не погибает, будучи сброшенным угнетенными слоями, как этого следовало бы ожидать согласно вульгарно-марксистскому пониманию истории, а видоизменяется. Под влиянием кризиса III столетия класс рабовладельцев в  сельской местности стал классом, эксплуатирующим лично свободного работника, самостоятельно ведущего хозяйство. Этот работник (колон) произошел от  свободных, связанных договором арендаторов, а также раба. По римским законам, колоны были привязаны к земле и хозяевам, но это не отменяло феодальных по сути отношений колонов и собственников земли — магнатов. Ни кризис III века, ни кризис XIV века не развивались логично: спад, осознание его причин, продуманные действия власти по перестройке экономики и устранению преград роста. Такая реакция на кризисы стала возможной лишь в XX столетии, и то под влиянием Великой депрессии 1929–1933 годов. В докапиталистические эпохи государство и правящий класс были способны самое большее на защиту своих структур и материальную подпитку за счет угнетенных слоев. Кризис, таким образом, обрушивался на  общество как стихийное бедствие, как непредвиденный и непостижимый ураган. Он надвигался незаметно, способствуя сначала медленному ухудшению жизни трудящихся, а  после — возникновению эпидемий, гонениям на недовольных членов общества и войнам. Реакцией низов становились восстания. Они направляли свой удар на несправедливость, не понимая, что же породило ее в столь вопиющем виде и почему терпимая прежде эксплуатация, налоговый и прочий гнет вдруг стали столь тягостны и возмутительны. Кризис преодолевался стихийно, путем болезненных трансформаций в обществе и изменения характера власти. Но следует учесть, что кризис III века не был побежден, как это происходило при капитализме. Он обрушил экономику, а стабилизировалась она при императоре Диоклетиане (правил в 284–305 годах), когда экономические изменения были институционализированы. Бюрократия расширилась за счет роста значения натураль36

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ного хозяйства. Империя отказалась от полностью наемной профессиональной армии, «посадив на землю» большую часть солдат и сохранив в качестве оплачиваемых профессионалов лишь мобильные полевые войска. Последующая натурализация хозяйства в IV‒V веках ослабила этот контингент, что фактически привело к замене его нанятыми на время отрядами варваров. Кризис XIV столетия Европе удалось преодолеть без упадка городов, запустения торговых путей и развала рыночных отношений. В отличие от кризиса III века, ростки капитализма пробили себе дорогу, и это следует рассматривать как смену социально-экономической формации, пусть даже феодальные отношения в деревне исчезли тогда только в ряде областей Северной Италии и  Фландрии. Однако европейский (фактически мировой) капитализм обрел свой первый центр. Он укрепился уже не в отдельных областях, но в некоторых небольших государствах, таких как Флорентийская и Венецианская республики. Собственники земли с аристократическими корнями и без оных (посткризисное дворянство) начали использовать рыночные механизмы. В наиболее развитых областях они требовали с зависимых крестьян только деньги, возвращая их к состоянию римских арендаторов, которые могли бежать в города. В других местах феодалы принуждали крестьян выращивать какие-либо товарные культуры самостоятельно или работать на земле хозяина. Вместе с ориентацией на рынок пришло накопление финансов и поиск возможностей выгодного вложения денежных средств; тут годилось все, что обещало прирост состояния. Наступает эра торгового капитализма, которая продлится до кризиса 1770-х годов, анализу природы которого автор этой статьи посвятил несколько публикаций. Одна из них вышла в цикле «Великие кризисы»8. Вообще известны лишь три кризиса, которые по своему историческому значению могут быть названы великими. Это кризисы III, XIV и конца XVIII века. И хотя последний из них был несравнимо слабее двух предыдущих и не означал смену в мир-системе общественно-экономической формации, он дал нам новый вид капитализма — промышленный. Развитие его продолжается и поныне. Многие перемены XIV века рассмотрены в работе Бориса Кагарлицкого «От империи к империализму». Сделанные наблюдения помогают уловить характер более поздних связей торгового 8. Колташов В. Г. Великие кризисы. Кризис 1770–1780-х годов // Финансы. 05.10.2010. URL: http://www.finansy.ru/st/post_1275029846.html.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

37

капитала и торгового феодализма. Кагарлицкий пишет, что частное предпринимательство не формировалось стихийно. Достигнув определенного уровня зрелости, средневековая буржуазия (крупный торговый капитал) вступила в союз с властвующей знатью. Направляемое интересами негоциантов и дворян, укрепившихся на рынке, государство устремилось завоевывать новые территории и принуждать подданных к участию в товарном обмене. Эта особая роль государства определила будущие успехи Европы в деле покорения мира и развития капитализма9. Как и в другой своей книге, «Периферийная империя», Кагарлицкий продолжает дело Михаила Покровского, крупнейшего русского историкамарксиста, посмертно «разоблаченного» и осужденного сталинскими идеологами10. Не  протестантская мораль или приверженность свободной конкуренции делает Запад мировым гегемоном, а соединение государства и капитала, посредством которого были созданы первые торговые монополии, которые лишь спустя столетия (в конце XVIII века) начнут уступать свои позиции напору сторонников свободной торговли. До этого момента большие акционерные компании преобразуют мир. Их деятельность фактически создаст мировой европоцентричный рынок. Но чтобы это стало возможным, Европа должна была выйти из кризиса XIV века более сильной в техническом плане. Это и произошло. Каким же был этот кризис? Кризис XIV века был вызван аграрным перенаселением Европы. Почвы были распаханы и зачастую истощены. В сельском хозяйстве по возможности уже применялись такие новшества, как колесный плуг, трехполье и соединение земледелия со скотоводством. Пшеницу убирали серпом, а оставленную на полях солому поедал рогатый скот, заодно удобряя почву навозом. Человек Средневековья существовал сообща с  животными разных видов, получая мясо, молоко, кожу, шерсть, жилы и щетину. Отходы не пропадали — их поедали свиньи. Во многом самостоятельно кормилась домашняя птица. Но все это не спасло миллионы сельских жителей от голода, когда климатические условия в Европе ухудшились. Насупил очередной пессимум (климатическое угне 9. Кагарлицкий Б. Ю. От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации. М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2010. 10. Он же. Периферийная империя. Россия и миросистема. М.: Едиториал УРСС, 2017.

38

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

тение, похолодание), вошедший в историю под названием Малого ледникового периода. Все проблемы сразу обострились. Выяснилось, что города перенаселены, а деревня недостаточно производительна и (как и в III столетии) нет быстрых решений, чтобы изменить ситуацию. Наступил кризис. Голод и чума 1346–1353 годов придали ему поистине апокалипсические черты. Естественно, хронисты не сообщали о нем — как целостное явление он для современников не существовал. Даже сейчас еще не выделены его волны, не исследованы многие частные причины и вызванные ими изменения. Нельзя точно сказать, когда этот кризис завершился. Однако очевидно: Европа по итогам кризиса обрела не только деятельный союз капитала и феодалов, жаждущих расширить торговые горизонты, но и технические новшества. Одним из них была португальская каравелла-латина (caravela latina). Явным был прогресс в мореплавании и сопутствующих ему науках. Крайне важным оказалось развитие технологии добычи и обработки металла. Были усовершенствованы способы плавки железа в печах, куда воздух направлялся с помощью мехов, приводимых в движение потоком воды. Появились механические молоты11, которые давали серьезные преимущества при ковке металла и повышали ее качество. Порох и пушки, мощные арбалеты и цельнометаллические доспехи также входили в арсенал посткризисного времени. То были инструменты, с помощью которых разговор «о торговле» в любой части мира становился более серьезным. Развитие добычи и обработки железа обернулось не только повышением качества металлических изделий, вызывавших восхищение в развитых средневековых странах — Индии, Китае и Японии, а также ужасом для индейцев, но и улучшением средств производства. Металлические изделия в Европе становились дешевле и доступней для крестьян. Это в конечном счете повышало эффективность сельского хозяйства. Союз феодального государства и торговой буржуазии на Западе не мог бы сложиться без материальной основы в условиях эпидемий чумы, мятежей и усталости от хаоса, и эта материальная основа существовала. Кризис XIV века улучшил государственную машину, побудил к созданию профессиональных и дисциплинированных наемных войск. Уже в начале XVI века они были пущены в дело Франци 11. Всемирная история: В 24 т. Минск: Литература, 1996. Т. 9: Начало Возрождения. С. 223–224.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

39

ей, Испанией и Священной Римской империей в интересах взятия под контроль богатейшей и долгое время имевшей огромное значение для европейского капитализма Северной Италии. Это стало возможно благодаря тому, что державы, менее развитые хозяйственно, чем государства этого региона, по итогам кризиса XIV века обладали современной финансовой системой, лучшими войсками (например, жандармы и швейцарская пехота Франции), а также более сильным и амбициозным блоком торгового капитала и ориентированной на рынок знати. Ухудшение климата в 1300-е годы способствовало промышленно-торговому развитию Европы и ускорило внедрение новых технологий и общественных правил. Именно по итогам этого кризиса Западная Европа превратилась в центр мировой системы, ее лидера, сердцевину расширяющейся глобальной экономики. Что же касается Италии и Фландрии, то эти регионы недавнего центра местного европейского капитализма оказались всего лишь ценными областями более сильных игроков — монархий Франции и Испании. К этому моменту известный европейцам мир необычайно расширился, чему помогли новые океанские суда, а также различные технические средства и знания.

4. С кризисами от торгового капитализма к промышленному Наступил золотой век торгового капитализма и первых империй. В дальнейшем новые кризисы (второй половины XVI и середины XVII века) лишь усиливали перевес Запада над периферией. Связь государства и капитала преображалась, изменялся и  капитал, а  также само государство. Через серию социальных революций в наиболее развитых странах мир перешел от эпохи торгово-колониальных империй к новому общественному строю. В Голландии, Англии, а затем и Франции старые феодальные отношения были уничтожены, и это было связано с экономическими кризисами. Завоевав власть в перечисленных странах, капитал получил большую свободу в рамках хозяйства планеты. Империи стали другими. В ходе непростой и порой кажущейся нелепой борьбы выстроилась новая иерархия государств. Так, к середине XIX столетия Англия оказалась мировым гегемоном. Но что же это были за промежуточные кризисы? Вопрос о природе кризисов эпохи торгового капитализма остается во  многом открытым. Мои и  Бориса Кагарлицкого наблюдения позволяют выделить одно: перепроизводство товаров как 40

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

экономическое явление (признак и причина кризиса) возникло задолго до эры промышленного капитализма, до индустриальной революции и «первого» мирового циклического промышленного кризиса 1825–1828 годов. Естественно, «десятилетних промышленных циклов» до индустриальной революции не существовало. Рост производства происходил медленно. Спрос также не мог увеличиваться быстро, пока в Южной и Северной Америке не начались разработки серебряных рудников и золотых приисков, а богатства местных держав не были захвачены испанскими конкистадорами. Именно такая база денежной эмиссии сделала Испанию главным потребителем Европы. Производство XVI века не могло поспеть за спросом. Последовала революция цен — снижение покупательной способности металлических денег. Одновременно с этим произошла революция лавок, красочно описанная в работах французского историка Фернана Броделя12. Подъем розничной и колониальной торговли продолжался и в XVII столетии. Он был дважды прерван с неприятными для испанской гегемонии последствиями: во второй половине XVI века в Новом Свете нехватка рабочих рук (индейцев чудовищно эксплуатировали) совпала с истощением месторождений драгоценных металлов. Долги Испании были в тот момент максимально велики — сказывались десятилетия войн против Франции за контроль над Италией. Последовал дефолт. Вместе с  ослаблением платежеспособного спроса Испании это и  составило кризис. Лишь когда католическая церковь заявила, что у индейцев есть душа (процесс в Вальядолиде в 1550 году), это приняли в колониях и было решено ввозить туда больше «бездушных» негров, а корона обрела новые рудники, экономическая ситуация в Европе стала выправляться. Было ли здесь перепроизводство? Товаров имелось больше, чем могло быть приобретено. Без денег осталась не только испанская казна, но и наемники, купцы, рабочие мануфактур и ремесленники. В ответ на налоговое давление восстали испанские Нидерланды. В  середине XVII века ситуация повторилась: развернулся новый экономический кризис. В ответ на него усилилась атака соперничающих держав на колонии католической империи. На 1720-е годы пришелся новый кризис с эпицентром в Англии и Франции, связанный с крахом торговых акционерных компаний. Он не мог не затронуть все страны Европы. Вероятно, он уси 12. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и  капитализм XV– XVIII вв.: В 3 т. М.: Прогресс, 1986, 1988, 1992.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

41

лил отток капиталов из Нидерландов в Англию и ускорил упадок этой державы. Во всех этих фактах прослеживается некоторая цикличность. Торговый капитализм еще ждет исследователей-экономистов; сейчас же можно предположить, что в его истории могут быть выделены длинные волны, каждая из которых рождалась и погибала в экономическом кризисе. Первая подобная волна вышла из ужасов кризиса XIV века. В конце XV столетия явно возникает непростая ситуация, своеобразный тупик развития, а быть может, и серьезный кризис. Французская армия устремляется на покорение Италии, Португалия и Испания снаряжают экспедиции в поисках путей к богатствам Индии. Все это происходит почти в одно время. Успех колониальных предприятий обеспечил экономический бум первой половины XVI века. В период 1420–1490 годов экономический рост в Европе базировался на внутренних ресурсах. Предположительно этот период можно счесть первой повышательной волной торгового капитализма, за ней последовал подъем на основе расширения экономического пространства. Была создана огромная периферия для европейской экономики. Подъем конца XVI — середины XVII века базировался на качественно новом вовлечении ресурсов периферии. Имел место передел колоний: англичане, французы и  голландцы отобрали у Испании ценные острова в Карибском море. Этот период может быть обозначен как еще одна повышательная волна. Но не ошибочно ли обозначать явно имевшие место волны как понижательные (территориальное расширение рынка) и повышательные (новое по качеству освоение рынков)? Без внимательного изучения экономических процессов XVII‒ XVIII веков это было бы преждевременно. Возможно, волны развития в эпоху торгового капитализма вообще не могут быть маркированы в духе теории Кондратьева. Две волны также вряд ли можно обоснованно соединить в некий цикл. Одно можно сказать определенно: в 1740–1770-е годы борьба за рынки обострилась до предела. Англия, Франция и их союзники сошлись в мировой Семилетней войне (1756–1763). Спустя десять лет после нее началась новая эпоха, и началась она с кризиса.

5. Тяжкие роды промышленного капитализма Время начала первого изученного Кондратьевым цикла (конец 1780-х — начало 1790-х годов) совпадает именно с этим острым экономическим кризисом, носившим международный характер. 42

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Кризис не одновременно проявлялся в различных странах, но, как видно, был вызван общими причинами: невозможностью дальнейшего экономического роста без качественных (в том числе политических) перемен. Накануне наблюдался избыток свободных капиталов при явно усложнившемся вложении средств в производство. Не  случайно в  те годы плоды научно-технической революции оказались востребованы. Но также под влиянием кризиса произошли радикальные социально-экономические перемены, ликвидировавшие феодальные преграды на пути капиталов и изобретений во многих странах Европы. Вряд ли сейчас возможно полноценно воспроизвести картину кризиса: данных критически недостает. Порой, как и в более ранние эпохи, кризис прослеживается по косвенным признакам. Вероятно, он имел две острые фазы: в  первой половине 1770-х и в 1780-х годах. На первом этапе кризиса наиболее развитые промышленно страны (Англия, Франция и Голландия) столкнулись с острым «мануфактурным перепроизводством». Произошло значительное падение экспорта товаров, прежде всего тканей, сократились заработки рабочих, снизился импорт сырья и продовольствия в эти страны. Не случайно в 1774 году в Лионе была проведена большая стачка текстильных рабочих. В Англии еще в 1769 году обстоятельства принудили парламент принять закон, предусматривающий смертную казнь для пролетариев за разрушение машин. В Москве в 1771 году имел место «чумной бунт», разразившийся во время эпидемии и вызванный ухудшением материального положения горожан. Причина кризиса в  передовых странах — развитие мануфактурного производства в  Европе и  английских колониях Северной Америки. Видимо, еще накануне кризиса на мировом рынке начался рост цен на сырье, поскольку его требовалось все больше для растущей промышленности европейских стран (отчасти на это повлияла Семилетняя война). Вместе с тем годы производственного и торгового подъема привели к увеличению заработной платы в Англии и Франции. Все это сделало экспорт промышленных товаров из развитых стран более дорогим, чем производство аналогов на месте. В 1770-е и особенно в 1780-е годы быстро растет мануфактурное производство в империи Габсбургов (особенно в Чехии), России, Германии, Испании (особенно в Каталонии) и даже Польше. При этом Пьемонт, Нидерланды, Франция и Англия сталкиваются с проблемами сбыта своей продукции. Уже в 1780-е годы начинает развиваться протекционизм. Государства Восточной, Южной и  Северной Европы осуществляют В а с и л и й  К о л т а ш о в

43

крупные реформы: отменены многие внутренние пошлины (в Австрии — реформы 1775 года), ремесленные цеха лишаются средневековых привилегий, но при этом усиливаются крепостнические порядки — происходит ужесточение эксплуатации сельского населения. Однако под давлением снизу в 1780-е годы в ряде стран феодальный гнет смягчается. В 1780 году крепостное право отменено в Чехии, а в 1785 году — в Венгрии. Растущие в тот период в Европе мануфактуры используют дешевый, а зачастую подневольный труд. Пока государства СевероЗападной Европы борются с последствиями кризиса, в отсталых странах начинается подъем. Вероятно, уже в этом можно видеть начало первой повышательной волны, прослеженной Кондратьевым. Европейские страны, чья промышленность меньше зависела от внешних рынков, быстрее преодолевают кризис. Хозяйственные проблемы обостряют противоречия между Францией, Голландией и Англией. Британия отчаянно защищает контролируемые рынки от конкурентов и душит американскую промышленность, увеличивая таможенные сборы. Это оборачивается недовольством в американских колониях. Голландия экспортирует все меньше сукон. Во всех трех странах безработица становится хронической. В 1770-х годах как-то даже акции ОстИндской компании упали почти на 100% на Лондонской бирже. Ранее открытые для импорта рынки в Европе устанавливают протекционистские барьеры для многих товаров, особенно тканей. Вместе с тем от Англии требуют свободной торговли — образуется Лига вооруженного нейтралитета (1780–1783): Австрия, Россия, Швеция, Королевство обеих Сицилий, Пруссия, Португалия, Голландия и Дания. Лига не допускает англичан досматривать и арестовывать суда, идущие в восставшие колонии. В 1780-е годы кажется, что отставшие в экономическом развитии страны стремительно нагоняют лидеров. Они поддерживают свою торговлю (создавая даже монополии) и промышленность, что оборачивается немалыми хозяйственными успехами. На развитие кризиса в Англии указывает статистика импорта. Ценность ввозимых товаров достигла в 1760 году 10 млн фунтов стерлингов, поднявшись до 12 млн фунтов стерлингов в 1770 году. В  1775 году импорт достигает 15 млн фунтов стерлингов. После этого следует значительное падение ввоза в  1776–1783  годах — до  10–11  млн фунтов стерлингов в  год. Затем происходит быстрый подъем: в 1785 году импорт достигает уже 16 млн фунтов стерлингов. Британские таможенные записи показывают: тоннаж кораблей, вышедших из портов Англии, в 1770 году составил 44

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

761 тысячу тонн, в 1774 году — 864 тысячи, в 1777 году — 820 тысяч, в 1779 году — 730 тысяч, а в 1781 году — 711 тысяч тонн. Далее последовал стремительный подъем. В 1785 году из британских портов вышли суда общим тоннажем 1055 тысяч тонн13. Английский экспорт медленно прогрессировал в  XVIII веке. С 7,5 млн фунтов стерлингов его размер поднялся к 1771 году почти до 17,2 млн фунтов стерлингов. Однако затем происходит падение до  11,5 млн фунтов стерлингов, и  только в  1783 году возобновляется рост. В  1785 году вывоз составляет 16 млн фунтов стерлингов, спустя десять лет — уже 27 млн фунтов стерлингов. Позицию лидера, принадлежавшую ранее шерстяным полотнам, занимают хлопчатобумажные ткани, продукт машинного переворота в производстве. Французская торговля, увеличившаяся за  первые три четверти XVIII века в несколько раз (от пяти до десяти раз, по разным оценкам), несет огромные потери. В 1777 году впервые отмечен дефицит торгового баланса; обороты сокращаются. Буржуазия пытается добиться реформ: устранить внутренние таможни, усилить протекционизм и уменьшить налоговый пресс. Ничего не выходит — класс феодалов не желает идти на уступки. В Англии разворачивается промышленный переворот. Это позволяет сократить потребность в некоторых видах сырья (в частности, чугуне из Восточной Европы) и снизить себестоимость товаров. Чтобы совершить нечто подобное, Франции нужна социальная революция. Неожиданно поверженный «лев Британии» вновь поднимается: экономика острова преодолевает кризис, а английские товары разворачивают наступление на рынки. Рост доходов феодальной знати европейской периферии оборачивается на  пользу обновляемой английской промышленности. Это еще больше осложняет экономическое положение Голландии и Франции. В 1780-е годы кризис продолжает подрывать торговлю и промышленность этих стран. В таких условиях местные банкиры не решаются инвестировать средства в рискованную индустрию. Более всего от кризиса страдают крупные предприятия, сосредоточенные в основном в текстильной промышленности. К  1789 году экономические условия во  Франции существенно изменились. Закончилось время усиления торгового капитала, связанного с колониальными рынками и контролировавшего 13. Здесь и  далее в  этом разделе приводятся данные из  работы: Мендельсон Л. А. Указ. соч. Т. 1.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

45

огромный транспортный флот. В годы революции торговая буржуазия поддержит партию жирондистов и  проиграет в  борьбе с другими группами буржуазии. Состояния, созданные накануне кризиса, перейдут в новые руки, а торговый флот Франции значительно сократится. Аналогичной окажется к 1800 году судьба Голландии, где (как и во Франции) начнется индустриальный подъем. Французская промышленность выйдет из продолжительной депрессии необычайно усиленной, а связанные с ней круги буржуазии сделаются опорой диктатуры Наполеона. Известно, что в предшествовавшие революции два десятилетия Францию все чаще сотрясали народные выступления. В других странах также ощущалось нарушение стабильности. В 1772 году было отмечено резкое ухудшение торгового баланса России, повторившееся в 1782 году. Поступления от таможенных сборов перестали расти в 1774 году и не превышали показателей 1773 года до 1780 года, когда подскочили с 3,1 млн до 4,1 млн рублей14. После этого рост возобновился. Интересно и то, что с 1763 по 1771 год доходы русской казны от подушной подати и оброчных сборов увеличились почти вдвое (с 5,67 млн до 12,24 млн рублей), а затем начали медленно снижаться. В 1772 году они достигли 12,22 млн рублей, а в 1773 году составили 12,18 млн рублей. Данные за  1774–1776 годы неизвестны, но  в  1777 году государство смогло получить 12,37 млн рублей. Сокращение и застой поступлений от подушного обложения крестьян в тот период сочетались с расширением империи и ростом ее населения. В 1781 году подушные поступления равнялись 13,42 млн рублей, в 1782 году — 13,52 млн рублей, а в 1783 году — 13,31 млн рублей. После многолетнего застоя этот показатель неожиданно взлетает в 1784 году до 21,69 млн рублей, начиная с колебаниями расти снова15. В 1784 году чистые доходы казны вообще поднимаются на 9 млн рублей: с 31,58 млн рублей в 1783 году до 40,52 млн рублей16. Недоимки в 1760–1780-е годы оставались серьезной проблемой для российской казны, что указывает на  непростое положение крестьян, ремесленников и купцов. Издержки сбора налогов возрастают с 5 млн рублей в 1769 году до 12,49 млн рублей в 1772 году. В 1773 году они равны 11,3 млн рублей и снижаются только в сле-

14. Чечулин Н. Д. Очерки по истории русских финансов в царствование Екатерины II. СПб.: Сенатская типография, 1906. С. 217–218. 15. Там же. С. 138–139. 16. Там же. С. 257.

46

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

дующем десятилетии (примерно до 10,5 млн рублей ежегодно)17. Недовольство сельских жителей Российской империи было очень велико. В 1773–1775 годах, в самой острой фазе мирового кризиса, произошло одно их крупнейших за всю историю крестьянских восстаний. Под предводительством Емельяна Пугачева поднялись крепостные крестьяне, казаки и уральские рабочие. В  Австрийской державе происходят сходные события. В 1775 году вспыхивает восстание чешских крестьян, на подавление которого была брошена целая армия. Накал социальной обстановки в те годы ощущался во многих странах и колониях. В будущих США тиски спада все сильнее сжимали экономику в 1772– 1775 годах. Причем этому падению предшествовал спад с тяжелой депрессией 1764–1769 годов. В первой половине 1770-х годов в английских колониях отмечалось снижение цен на местную продукцию, что больно задевало фермеров и купцов. Так же, как в Англии, Голландии и Франции, росло число банкротств, хронической становилась безработица. Во Франции и Нидерландах отмечался упадок торговли, что способствовало в годы кризиса обострению межгосударственных противоречий. Французская промышленность, ежегодно прираставшая в 1715–1770 годах примерно на 1%, несла потери. По сути, первые симптомы кризиса торгово-промышленные державы ощутили уже в 1760-е годы, сразу по завершении Семилетней войны (1756–1763). Под влиянием перемен в  международной торговле и  разделении труда происходит обострение классовой борьбы. В  Англии полоса проблем завершается промышленной революцией: новая техника оказывается необходимой, а ее внедрение — объективно возможным в самой развитой капиталистической стране. В  Голландии разворачивается Батавская революция. Прусская военная интервенция душит эту предшественницу Великой французской революции в 1787 году. Британская буржуазия торжествует, кризис ослабляет конкурентов; между тем он готовит почву для невиданных еще в Европе социально-экономических потрясений. В центре мировой торговли — Англии — 1760–1780-е годы были временем острого политического кризиса, отражавшего хозяйственный перелом. Промышленная буржуазия требовала расширения избирательного права, шли народные волнения, в том числе в Ирландии. В 1775–1783 годах разворачивается революционная 17. Там же. С. 283, 310.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

47

борьба за независимость североамериканских колоний. Возникает новая страна — Соединенные Штаты. Событиям этим предшествует нарастание экономических трудностей, делающих невозможной для колоний дальнейшую зависимость от Англии. Британские экономические порядки вступают к 1775 году в неразрешимое противоречие с развитием североамериканских колоний. Но даже когда война начинается, Англия не может пойти на уступки, хотя первоначальные требования колонистов умеренны. Вся британская политика тех лет складывается из попыток ослабить давление кризиса на  экономику метрополии. В  1769– 1770 годах англичане доводят население Индии до страшного голода, быть может самого ужасного в ее истории. В Бенгалии убыль населения достигает одной трети. В  период 1770–1780-х годов отмечалось снижение спроса на многие товары, ранее широко поставлявшиеся из стран с более развитой промышленностью. Французский экспорт шелка в Англию, Германию и «другие так называемые северные страны уменьшился с 22 млн ливров в 1769 году до 16 млн ливров в 1783 году»18. Сбыт падал и в Южной Европе, и на Востоке. В самой Франции продажа шелка уменьшилась в означенный период с 12 млн до 8 млн ливров. С теми же проблемами в экспорте шелка сталкивались Голландия и Северная Италия. В Венеции в 1780 году власти жестоко подавляют забастовку рабочих, вызванную ухудшением их материального положения. В 1781 году происходит восстание среди населения провинций республики. Застой или ослабление проявлялись и в других отраслях промышленности. Мануфактуры ранее богатевших за счет экспорта государств явно производили больше товаров, чем был в состоянии поглотить рынок. Спад отмечался в кораблестроении, металлургии и сукноделии. Проблемы в большой торговле негативно влияли и на положение крестьян и мелких торговцев. Между тем отставшие в  развитии державы с  еще сильными феодальными порядками развивали собственное, более дешевое производство. Кризис имел несколько острых фаз, затрагивавших различные государства в  разное время. Он сравнительно легко прошел в странах европейской периферии, но тяжело преодолевался в  экономически наиболее передовых регионах. Во  Франции 1788 года именно сочетание неурожая и свертывания производ 18. Потемкин Ф. В. Промышленная революция во Франции: В 2 т. М.: Наука, 1971.

48

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ства подтолкнуло рост общественного возмущения. Кризис вновь сильно ощущался в 1787–1788 годы. В США 1780-е годы не стали временем процветания: добившись независимости, страна еще долго оставалась под давлением хозяйственного кризиса. Но все же оживление в американской экономике началось раньше, чем в Голландии и Франции. Важной чертой кризиса в  1770-е годы стало снижение ставки процента по  кредитам. Буржуазия ранее господствовавших в  международной торговле стран сумела скопить огромные состояния, но  не  имела возможности инвестировать их  в  торговлю и промышленность. Это прежде всего касалось Нидерландов и Франции, где переход к применению машин в индустрии оказался наиболее затруднителен. Одной из проблем была неясность перспектив сбыта: английская промышленность быстрее переходила на новые технологические рельсы, а торговое доминирование Британии подкреплялось военно-морской мощью. Голландия прекрасно смогла это почувствовать, проиграв в начале 1780-х годов войну с ней. «Излишние» капиталы требовали применения, несмотря на кризисные процессы. Известно, что европейские правительства под влиянием «кризисного застоя» 1774 года смогли получать голландские кредиты всего под 5% и даже под 2–3%. Примечательно, что наиболее отсталые государства в конце XVIII века ощущали «острое экономическое недомогание» вместе с  торгово-промышленными лидерами, поскольку были тесно связаны с ними в качестве поставщиков сырья и продовольствия19. При этом, что характерно, в отличие от более развитых европейских абсолютных монархий, у  них не  было условий для самостоятельного преодоления спада за счет развития собственного мануфактурного производства. В таком положении в 1770–1780-х годах оказалась Османская империя. В этот период не наблюдалось спокойствия и в колониях. В испанских владениях в  Латинской Америке разворачивались восстания индейцев, самое крупное из которых — Тупака Амару II (1780–1782). Не  единожды происходили восстания в  Индии, параллельно с попыткой Франции вновь закрепиться на полуострове. Неудачи Франции в борьбе с Британией за новые земли, наряду с потерей североамериканских колоний, чрезвычайно серьезно отразились на государственных финансах и национальном 19. Всемирная история: В 24 т. Минск: Литература, 1996. Т. 15: Эпоха Просвещения. С. 441.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

49

хозяйстве. Они немало способствовали развитию в стране политического и социального кризиса. В дальнейшем революция стала локомотивом преодоления кризиса, с которым феодальная монархия справиться была бессильна. Кризис мирового хозяйства продолжался в различных странах неодинаковое время. Общую его длительность (ориентировочно и с учетом перерывов) можно оценить в 20–25 лет. Срок этот выглядит чрезвычайно большим лишь при сравнении с более поздними глобальными системными кризисами — большими кризисами XIX‒XX веков.

6. Длинные волны и короткие циклы, век ΧΙΧ Кризис конца XVIII века остается малоизученным, и  потому о  нем имело смысл рассказать подробно. Можно сказать, его исследование только начинается, и  есть еще немало белых пятен. Несомненно, однако, что вызван он был невозможностью дальнейшего развития мирового хозяйства без серьезных перемен в нем. Завершился очередной этап колониальной гонки, главный приз в которой — Индия — достался англичанам. Вместе с тем рост обрабатывающей промышленности в Европе привел к ослаблению позиций старых торгово-промышленных лидеров, потребовав от  них качественных перемен в  экономике. В Австрии, России, Германии и Испании, напротив, развернулся мануфактурный рост, а кризисная фаза оказалась пройдена к началу 1780-х годов. К  1790 году в  мире произошли серьезные изменения в  сфере торговли и международного разделения труда. Обрабатывающая промышленность перестала быть привилегией наиболее развитых стран. Для преодоления спада потребовались технические новшества, политические реформы и  социальные революции в Западной Европе, призванные уничтожить феодальные преграды всюду, где капиталистические отношения проникли достаточно глубоко. Большой кризис конца XVIII века дал мощный толчок прогрессивным переменам в мире. С него же, по-видимому, начинается история «десятилетних» торгово-промышленных циклов. Торговый капитализм просуществовал почти четыре столетия. Эта эпоха началась и завершилась кризисом. Последний, продолжительный и  острый большой экономический кризис открыл путь промышленному капитализму. Сейчас история машинного капитализма насчитывает два с половиной столетия. Однако 50

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

в  конце XVIII века она только начиналась. Англия лидировала в процессе внедрения станков и паровых машин как в хлопчатобумажной, так и в горной промышленности. Рост производства оказался столь внушительным, что, несмотря на снижение себестоимости продукции, последовало перепроизводство. Кризис 1787–1788 годов (не пройденный до конца и в 1790 году) взорвал Францию. Зафиксированный в Англии спад 1792–1793 годов также отразился на французском обществе. Экономика страны страдала от торгового договора 1786 года с морским соседом. Рынок Франции благодаря «свободной торговле» был полон английских товаров, а французы оставались без заработка. Революция отменила этот договор в самой решительной форме: Франция объявила войну Англии. Это стало отправной точкой ее нового подъема, который наступил не сразу, но оказался чрезвычайно бурным. В 1797 и 1803 годах в экономике Соединенного Королевства фиксировались кризисы. Все они носили международный характер: английский сбыт сталкивался с проблемами прежде всего за пределами острова. Поистине грандиозным и переломным оказался кризис 1810– 1820 годов. В экономической истории принято разделять «английские кризисы» 1810–1811, 1815–1816 и  1818–1819 годов, однако эти кризисы были общемировым явлением. Они затрагивали Францию, Россию, США, Германию, Италию и Испанию. От них страдали голландские и скандинавские производители, а также колонии европейских держав. Проблемы со сбытом английских, французских, немецких и иных промышленных товаров порождали переполнение рынков сырьем, спекуляции хлебом и  обнищание европейских и североамериканских рабочих. Страдало также сельское хозяйство. Промежутки между кризисами (за исключением 1814–1815 годов для Англии) являли собой депрессивные передышки перед новыми обвалами продаж20. Кризис 1810–1820 годов завершил первый в истории промышленного капитализма повышательный период, длинную волну развития. Начался понижательный период, когда Британская империя утвердила свое экономическое и политическое лидерство в мире. Для английских товаров широко открылся рынок бывших испанских колоний. По  итогам Первой опиумной войны (1839– 1842) был вскрыт рынок Китая. Эта и другие, менее значительные экспансионистские инициативы (такие как французское завоева 20. Подробная статистика по спадам и подъемам XIX — начала XX века приводится в работе: Мендельсон Л. А. Указ. соч.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

51

ние Алжира) расширили мировой рынок и зону непосредственного влияния индустриально развитых экономик центра, в которых под влиянием шоков 1810–1820 годов расширялось применение паровых машин. Строились железные дороги и сооружались каналы. Англия в этот период препятствовала вывозу машин (совсем иначе она поведет себя в 1850–1860-е годы), так как их производство только еще переходило к серийному. Потребность в паровых машинах для транспорта и предприятий возрастала, а их выпуск все еще был ограничен. Новый острый кризис принесли мировой экономике 1847– 1850-е годы. Он породил волну буржуазных революций в Европе, создание новых национальных рынков, невиданный размах железнодорожного строительства и расширение применения машин. Паровая техника приходит и в сельское хозяйство наиболее развитых стран. Экономический подъем продолжается до 1873 года, лишь ненадолго прерываясь кризисами перепроизводства, которые привлекают внимание Карла Маркса и Фридриха Энгельса, восхищенно изучающих посткризисный экономический бум. Он не беспрерывен. Так открывается природа кризисов как порождений перепроизводства. Было определено: столкнувшееся с проблемой сбыта производство обновляет техническое вооружение (внедряются новые машины и методы работы), снижает себестоимость товаров. Слабые фирмы разоряются, а более сильные расширяют присутствие на рынке. 1850–1860-е годы могут быть смело названы золотым веком угля и пара, а быть может, и промышленного капитализма в домонополистической форме. Сооружение железных дорог в этот период идет по  всем странам, включенным в  товарный обмен. Новый транспорт связывает рынки, и выгодным становится создание предприятий там, где ранее это не имело смысла из-за удаленности от покупателя продукции. США постепенно превращаются в нового лидера мировой экономики, поскольку иммигранты получают землю на новых территориях, куда прокладывается железная дорога, а  протекционистская политика стимулирует рост промышленности. Растущая армия наемных рабочих потребляет продукты фермерских хозяйств, пока не  надуваются сильнее обычного пузыри железнодорожных компаний. Этому немало помогают английские капиталы, инвестируемые в США, куда стало не так просто с выгодой поставлять продукты английских фабрик. Кризисы совершенствовали индустрию, сельское хозяйство, финансы и торговлю. Они готовили явление монополистическо52

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

го капитализма. Однако «наступил поворот», как выразился Энгельс относительно кризиса 1873–1878 (1880) годов, оказавшегося необычайно тяжелым. Вопреки расчетам классиков марксизма, промышленного спада не случилось в 1878 или 1879 году, как этого следовало ожидать. Периодичность словно бы нарушилась. Ситуацию с 1876 года Энгельс характеризует как хронический застой. Это была депрессия, сравнимая в то время разве что с депрессией, порожденной кризисом 1847–1849 годов21. Ни Маркс, ни Энгельс не обнаружили любопытной аналогии. Ускользнула от  них и  другая интересная деталь: после спада и  застоя 1873– 1878 годов продолжительность циклов вновь изменилась. Однако спустя чуть более двадцати лет последовал новый, особо тяжелый кризис — 1899–1904 годов. Кризис же 1870-х годов был преодолен за счет открытия новых рынков, а точнее, расширения колониальной экспансии, направленной в первую очередь в Африку. К  концу XIX века капитализм не  только стал монополистическим, но и включил в свою систему практически все уголки мира. Но было бы ошибкой полагать, что поворотный кризис 1870-х годов был преодолен без технологической революции. Она касалась необычайно важного материала — стали. Ее производство стало возможно в невиданных объемах, что сыграло значительную роль в новой колониальной экспансии. Уже не деревянные, а стальные пароходы направились из Европы к берегам Африки. Посетив Гамбург в эту эпоху стальных океанских кораблей и увидев их, Отто фон Бисмарк произнес: «Да, это другой мир, новый мир…»22 После большого кризиса 1873–1878 годов имели место периоды экономического роста, не столь продолжительные, как 1850– 1860  годы. Спады, как и  в  1825–1842 годах, происходили чаще. Кризис разразился в 1882–1883 годах, затем в 1890–1893 годах. Новый экономический кризис поразил мировую экономику в 1899 году: он оказался продолжительным и завершился лишь в 1904– 1907 годах. Фридрих Энгельс к тому времени ушел из жизни. Никто из марксистов-преемников не обратил внимания на некоторые черты нового крупного спада, сходные с кризисами 1847–1849 и 1873–1878 годов. Однако сходство не являлось случайным. Между кризисами существовала особая, циклическая связь: то были большие кризисы смены длинных волн развития капитализма. 21. Маркс К., Энгельс Ф. Избр. соч.: В 9 т. М.: Политиздат, 1984. Т. 1. С. 498. 22. Фон Бисмарк О. Мысли и воспоминания: В 3 т. М.: Соцэкгиз, 1940.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

53

XIX век показал, что торгово-промышленные кризисы разделяют разные промежутки времени. «Десятилетнего цикла» нет — в разных условиях экономика находится на подъеме или в состоянии кризиса различное время. Кризисы неравномерно поражают страны. Первыми страдают те рынки, что занимают центральное положение в мировом хозяйстве. Биржа всякий раз сигнализирует о начале кризиса: ценные бумаги и сырье дешевеют, тогда как в предшествующий период идут необычайно активные спекуляции. Раздуваются пузыри. Почти никто, кажется, не обращает внимания на  растущее противоречие между конечным спросом и  предложением. Однако вскоре противоречие между общественным характером производства и частнокапиталистической формой присвоения его результатов дает о себе знать очередным кризисом. Пузыри на  рынках лопаются. Капиталы сгорают. Фирмы банкротятся и поглощаются. Кредит дорожает, поскольку деньги уходят с рынков. За паникой следует депрессия, подготавливая новый подъем. Но среди кризисов в домонополистическую и раннюю монополистическую эпохи капитализма (примерно 1870–1899 годы) выделились большие кризисы, порой имевшие волновую структуру, как сказали бы в  XXI веке — W-образные кризисы. Они были тяжелее и продолжительнее обычных экономических кризисов класса V, где за спадом следовала депрессия, а потом наступали оживление и рост. Но они имели свою цикличность. Уже в XX столетии на некоторые из них обратил внимание Кондратьев. Формулируя свою теорию циклов, он указал: кризисы открывают цикл и закрывают его. В цикле были соединены повышательная волна (рост цен на некоторые виды сырья и высокая деловая активность) и понижательная волна (более вялый рост при пониженных ценах на сырье). Цикл, по Кондратьеву, представлял собой единый процесс с двумя фазами, причину различий которых он пытался определить. Кондратьев выдвинул несколько версий, не будучи уверен в правильности ни одной; его последователи с восторгом приняли открытые им длинные волны развития (конъюнктуры), но не пытались исследовать процесс развития промышленного капитализма снова, а старались обосновать его положения, не ставя под сомнения предложенную им структуру циклов. Между тем именно здесь — главное слабое место теории. Что если цикл не состоит из двух волн? Что если каждая волна, имея продолжительность 25–35 лет (за исключением более короткой фазы 1933–1948 годов), является самостоятельной частью 54

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

большого цикла? Большой цикл состоит из малых циклов: кризис приводит к депрессии, за ней следуют оживление и рост. Он приводит к новому кризису; перерыв между кризисами может составлять от 3 до 7–8 лет. Все зависит от обстоятельств роста, от достаточности технологических решений в производстве, от наличия спроса, который может создаваться государственной политикой, а может подавляться. Даже W-образная структура кризиса, как в 1810–1820 годах, а также в 1970-е годы и в условиях современного кризиса, указывает на явную недостаточность антикризисных решений. В результате кризис возвращается снова и снова, в любом количестве волн — до тех пор, пока люди не выполнят его невысказанные требования.

7. Длинные волны, большие кризисы и XX век Если в XIX столетии Маркс в «Капитале» в достаточной мере прояснил природу торгово-промышленных кризисов, то  в  XX столетии Кондратьев (не  будучи марксистом) дал исследователямэкономистам, историкам, социологам и политологам новую почву для размышлений. На ней взошла и расцвела мир-системная теория Иммануила Валлерстайна. Была отслежена эволюция политических и общественных структур, но базовая теория получила лишь ограниченное развитие. Среди сторонников теории Кондратьева особого внимания заслуживает Станислав Меньшиков. Этот крупный советский экономист утверждал: цикличность связана с нормой прибыли. Она возрастает в начале, когда происходит переоснащение индустрии, а затем постепенно падает, чтобы вновь увеличиться в начале нового большого цикла23. С точки зрения фактов это наблюдение во многом верно отражает процессы в мировой экономике и дает гораздо больше для понимания, чем рассуждения о якобы механически сменяющихся с волнами Кондратьева укладах или иные схематические построения. Кондратьев открыл длинные волны, опираясь на ценовую статистику, заработную плату, курс государственных бумаг и  темпы роста экономики. Он обратил внимание на то, что торговопромышленные циклы в  период понижательной волны короче, чем во время повышательной волны развития. Но повышательные и понижательные волны равно рождаются из больших эконо 23. Меньшиков С. М., Клименко Л. А. Длинные волны в экономике. Когда общество меняет кожу. М.: Международные отношения, 1989.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

55

мических кризисов. Они одинаково позволяют увеличить норму прибыли, правда, в разной мере по различным отраслям. А каждая из волн связана с технологической революцией. Отличие между волнами состоит в том, что основой роста в понижательный период служит территориальное расширение мирового капиталистического хозяйства — открытие новых рынков. В повышательный период экономический рост базируется на включении внутренних ресурсов мирового хозяйства. Большие кризисы — это границы и периоды зарождения длинных волн. Они неизменно случаются с 1770-х годов по сей день. Экономический кризис конца XVIII века положил конец эпохе торгового капитализма, начавшейся с кризиса XIV столетия. Длинные волны имели место уже на  отрезке XV–XVIII веков, но особенности развития экономики той эпохи недостаточно изучены. Хотя, наряду с кризисом середины XVII века, прослеживаются кризисы второй половины XVI века и 1770-х годов (с вероятным пиком в 1774 году). Видимо, сильный кризис постиг мир в 1720-е годы. Примечательно, что в эру торгового капитализма длина волны составляла, как можно предположить, порядка 50– 60 лет. В  эпоху промышленного капитализма, порожденного индустриальной революцией в Англии, вслед за машинами и паром появились торгово-промышленные кризисы. Товарное перепроизводство стало частым явлением, но иные, особенно крупные, кризисы были связаны и с перенакоплением капитала, которое выражалось в  создании излишних производственных мощностей, тогда как возможности развития на  старой структурной и  технической базе были уже исчерпаны. Платежеспособный спрос оказывался настолько недостаточным, что лишь на основе структурных изменений в экономике, создания новых технологий, товаров и  отраслей территориальное расширение рынка и  открытие в  нем новых возможностей могли в  совокупности привести к преодолению кризиса. В ходе затяжного большого кризиса правительствам могло казаться, что неприятности уже позади, и тогда кризис возвращался с новой волной хозяйственных проблем. В ходе больших кризисов возникали новые отрасли, происходило частичное сгорание фиктивного капитала, избыток которого тоже свидетельствовал о перенакоплении в экономике. Иногда, как это было в США после кризисных 1970-х годов, напоминанием о спаде становились огромные цеха навеки остановившихся предприятий. Так сгорал реальный избыточный капитал. Новые про56

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

изводства возникали на основе новых технологий — порой на новом месте и даже в другой стране. После завершающего понижательный период кризиса (в  отличие от времени его вызревания) фондовый рынок становился для капитала менее интересен, чем реальная сфера. В ней открывались новые возможности: появлялись новые рынки, потребители, отрасли и технологии. В начале понижательной волны различные спекулятивные игры на фондовом рынке могли продолжаться, поскольку территориальное расширение мирового рынка шло не так быстро, чтобы дать вдоволь инвестиционных возможностей в реальном секторе. К тому же не все отрасли после кризиса чувствовали себя одинаково хорошо. Революционные отрасли привлекали к себе повышенное внимание инвесторов. Ценные бумаги компаний-новаторов были нарасхват, что создавало условия для спекуляций. Продолжительность кризисов смены волн (больших кризисов) могла достигать более десяти лет. В XIX веке такие кризисы имели место в 1810–1820, 1847–1850, 1873–1879 годах. XX столетие началось с кризиса 1899–1904 годов, итогом которого стало стремительное развитие автомобилестроения (конвейерная технология), распространение двигателей внутреннего сгорания (в том числе дизельных в морском транспорте), электростанций, электродвигателей и линий передачи переменного тока. 1929–1933 годы ознаменовались новым крупным кризисом, за которым последовала понижательная волна. В  XX веке у  капитализма был ряд особенностей. Свободных — еще не включенных в мировой рынок — областей на планете не осталось. В итоге разразилась новая война за передел рынков. СССР рассматривался германским фашизмом примерно так, как Африка европейцами в 1870–1900 годах: как свободное пространство, богатое ресурсами. Разница окончательно прояснилась в 1945 году. В результате огромных разрушений кризис 1948 года оказался непродолжительным, задев в основном США. Но не без его давления Вашингтоном были приняты меры по помощи в восстановлении экономики Японии и Западной Европы. 1950–1960-е годы оказались новым золотым веком капитализма — регулируемого и  государственно-монополистического. Великая депрессия 1929–1933 годов потребовала увеличения государственного вмешательства в  экономику и  проведения широкой антикризисной политики. Индикативное планирование и стимулирование спроса входят в практику буржуазных правительств, зачастую руководимых социал-демократами. ЭкономиВ а с и л и й  К о л т а ш о в

57

ческий рост тесно связан с созданием новых направлений производства. Быстро развиваются атомная энергетика, электроника, радиотехника и  телевидение, ракетные и  космические технологии, вычислительная техника и машиностроение. Увеличивается автоматизация производства, а рабочий класс стран Запада остается главным потребителем мирового капитализма. Устанавливается «общество потребления». Но одновременно страны периферии ищут свой путь к успеху: колонии отделяются от метрополий и стараются создать по их образцу развитую промышленность. Даже относительно мягкая (непрямая) форма контроля за  якобы независимыми странами периферии со стороны США оказывается не особенно удачной. Это наглядно демонстрирует война во Вьетнаме. Постепенно складываются предпосылки для нового большого мирового кризиса. Налицо перенакопление капитала на  Западе при явно ограниченных возможностях для его выгодного инвестирования; невозможность повышать потребление без новых уступок со стороны капитала рабочему классу; рост конкуренции на мировом рынке и повышение сырьевых цен, ставящих индустрию развитых капиталистических стран в невыгодное положение по сравнению с модернизирующимися странами периферии и полупериферии. Вся наработанная практика кейнсианства окажется почти бессильной против нового кризиса, развернувшегося в 1970-е годы: закончилась очередная повышательная волна и началась новая понижательная волна развития мирового капитализма. В 1990-е годы капитализм найдет себе столь необходимую новую периферию. Глобальный рынок расширится за счет «социалистического лагеря», где в  изобилии будут покупатели, а  также грамотная и  непритязательная рабочая сила. Однако, наблюдая современный большой мировой кризис, нельзя сказать, что по завершении следующего повышательного периода (предположительно 2020–2040 годы) капитализм не  достигнет своих исторических пределов. Развитие технологий совпадет с исчерпанием рынков, тогда как высокий уровень автоматизации транспорта и сферы услуг, а также производства, при замене массового выпуска многих потребительских товаров их изготовлением по индивидуальным параметрам (технология 3D-печати), сделает бессмысленным поиск новых источников дешевой и дисциплинированной рабочей силы. На новом уровне — в мировом масштабе — новая повышательная волна поставит вопросы, которые поставил перед старыми индустриальными странами кри58

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

зис 1970-х годов. И уйти от ответа на них будет невозможно: общественное развитие потребует отказа от частной собственности и эксплуатации. Скорее всего, это и поставит точку в истории капитализма. Но  прежде разразится еще один большой мировой экономический кризис, как это многократно происходило прежде. В докладе Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Кризис глобальной экономики и Россия» указывалось, что глобальная экономика после Великой депрессии 1929–1933 годов миновала несколько стадий развития, повышательных и понижательных волн по Кондратьеву. С 1933 по 1948 год имела место понижательная волна. После кризиса 1949 года до 1973 года продолжалась повышательная волна, характеризовавшаяся удорожанием рабочей силы и капиталов, а также активным технологическим обновлением производства. В этот период растущая европейская и американская промышленность испытывала потребность в рабочей силе, которая ввозилась из стран периферии. В западном обществе господствовал кейнсианский подход, реализовывались принципы социального государства. Резко возрос образовательный уровень населения, высшее образование стало массовым. Однако к началу 1970-х годов глобальная хозяйственная система оказалась в тупике. В немалой степени новый кризис возник из-за страхов деловой элиты перед возросшей силой организованных рабочих, включавших теперь и людей еще недавно привилегированных профессий. Большую роль сыграли события во Франции 1968 года, массовые выступления в США24.

Произведенная в  бывших колониях модернизация открывала в эту эпоху широкие возможности для использования ресурсов периферии новыми способами. К тому же надвигался кризис советской системы. Ее крах с  последующим распадом Восточного блока и СССР создал новую сферу периферии для глобального капитализма и  обеспечил экономический рост 1990-х годов. Эксплуатация ресурсов этой периферии обеспечила капитализму продолжительную понижательную волну развития (с  1982 по  2008  год). Эмпирически проверено: чередующиеся повышательные и  понижательные волны при индустриальном капитализме продолжаются от 16 до 30–35 лет. Последние охватывают периоды экстенсивного освоения центрами капитализма ресур 24. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Кризис глобальной экономики и Россия».

В а с и л и й  К о л т а ш о в

59

сов мировой периферии. В период понижательных волн финансовые операции имеют приоритет над вложениями в производство, подчиняя его своим интересам. Ставка процента из-за активного накопления капиталов имеет тенденцию к понижению. Рабочая сила также дешевеет или не дорожает, поскольку предложение на рынке труда превышает спрос. Продовольственные цены имеют тенденцию к уменьшению. Понижательные волны отличает прогресс коммуникаций, от транспорта до связи, и медленное развитие технологий производства25. Повышательные волны, напротив, характеризуются быстрым технологическим прогрессом индустрии. Рабочая сила дорожает, поскольку потребность в квалифицированных специалистах растет. Капиталы также оказываются дорогими, стимулируя рост производительности труда. Общественная ценность знаний возрастает. Повышательные волны сменяют понижательные, когда экстенсивное использование ресурсов мировой системы теряет эффективность, а положительный результат может дать лишь максимально рациональное их применение. В больших кризисах на стыке волн проявляется невозможность дальнейшего эволюционного развития мирового хозяйства, что выражается в перенакоплении капитала, для выгодного вложения которого не остается места. Большие кризисы, таким образом, выступают революциями в системе капитализма. По  итогам четырех официально отмеряемых экономических кризисов  — 1969–1971, 1973–1975 (отмеченного скачком цен на  нефть и  высокой инфляцией), 1978–1980 и  1981–1982 годов — в  глобальном хозяйстве произошли качественные изменения: повышательная волна сменилась понижательной. Фактически же имел место единый кризис 1970-х годов, структура которого позволяет размышлять о  W-образной схеме развития кризиса. В результате двух последних этапов этого большого кризиса, оказавшихся особенно тяжелыми для индустриально развитых стран, начался массовый перенос производства в зону, ставшую к 2008 году не сырьевой, а промышленной периферией. Одновременно политика технологического переоснащения индустрии со ставкой на высококвалифицированных работников сменилась ориентацией на дешевую рабочую силу в странах третьего мира. Успех новой политики обеспечивается быстрым развитием коммуникационных технологий, прежде всего связанных со сферой управления: компьютеров, интернета, спутнико 25. Там же.

60

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

вой связи. Резко возросла скорость перемещения капиталов, возникли электронные деньги. Национальные монополии первого мира превратились в транснациональные корпорации. Идеология кейнсианского развития сменилась неолиберальной доктриной открытой экономики. Новая хозяйственная эпоха получила название финансовой глобализации. В результате запущенной под влиянием кризиса 1970-х годов глобализации (новой стадии развития мирового капитализма) целые регионы планеты превратились из  аграрных в  промышленные. Сотни миллионов людей оказались вынуждены оставить традиционное натуральное хозяйство, став наемными рабочими. Произошла беспрецедентная в мировой истории пролетаризация. Пространство рыночных отношений расширилось, рабочая сила оказалась дешевле промышленных технологий. В «старых индустриальных странах» правительства стали проводить политику «сбрасывания балласта» — ликвидации социальных завоеваний, приватизации, снижения расходов на образование и иные общественные сферы. Установившаяся неолиберальная экономическая модель имела в своей основе противоречия, развитие которых определяло конец ее существования. Производимые в странах периферии товары должны были продаваться в  центре — развитых западноевропейских и североамериканских странах. Но по мере вывода из  них производства потребительские возможности населения уменьшались, лишь ограниченно компенсируясь «новой экономикой» — сферой услуг и информационных технологий. Рост потребительских рынков стран промышленной периферии не мог покрыть растущий дефицит спроса. В  период глобализации капиталы начали свободно перемещаться из одной зоны планеты в другую, но рабочая сила была искусственно заперта в национальных границах. Корпорации имели возможность выбирать любой из множества рынков труда. Закрытые государственные границы и жесткие антимиграционные законы препятствовали рабочим покидать зоны, где не действовало трудовое и социальное законодательство, а люди были бесправны. Даже если рабочие нелегально вырывались в ЕС, США и другие страны (с некоторых пор и Россию), они оставались почти бесправными. Такая политика облегчала корпорациям снижение оплаты труда для граждан «старых индустриальных стран», а также свертывание социального и трудового законодательства. В итоге в целом ряде отраслей американской и европейской экономики третий мир оказывался внутри первого. ДестабилизироВ а с и л и й  К о л т а ш о в

61

ванные социальные системы периферии продолжали выбрасывать миллионные массы эмигрантов на рынки труда в страны центра. Если в 1960-е и в начале 1970-х годов эмиграция из бывших колоний на Запад была связана с растущим там спросом на рабочую силу, то  с  конца 1990-х годов массовое переселение превратилось в инерционный процесс, подстегиваемый социальным кризисом Юга и стремлением людей приобщиться к потребительскому обществу. В свою очередь, на Севере эти демографические и социальные сдвиги способствовали росту расистских, ультраправых и неофашистских политических сил. Обеспечивая рост рентабельности корпораций, неолиберальная модель глобальной экономики была лишена системных перспектив. Чтобы развиваться дальше, мировому хозяйству требовались качественные перемены. Высокие прибыли корпораций, полученные в  результате жестокой эксплуатации бесправных рабочих третьего мира, обеспечили удешевление капитала, что позволило в 2001 году отложить системный кризис за счет беспрецедентного распространения потребительских и ипотечных кредитов. Однако этого ресурса оказалось достаточно для поддержания экономического роста в  глобальной системе лишь до 2007 года.

8. Современный кризис, его волны и условия преодоления Новый большой мировой экономический кризис открылся обрушением кредитной пирамиды в США, потребительском центре планеты (на  эту страну в  тот момент приходилось до  40% глобального потребления)26. Масса американцев оказалась не в состоянии приобретать прежнее количество товаров на свои доходы, снижавшиеся с начала 1980-х годов. Население США также продемонстрировало неспособность платить даже по самым дешевым кредитам. Аналогичные проблемы проявились в Великобритании и ЕС. Открылся новый кризис глобальной экономики, знаменующий смену длинной хозяйственной волны. Мировая экономика не могла дальше развиваться по-старому. Кризис должен был оказаться чрезвычайно продолжительным и острым. Об этом предупреждалось в докладе «Кризис глобальной экономики и Россия», а позднее в докладе «Энергетическая революция: проблемы перспективы мировой энергетики», пред 26. Там же.

62

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ставленном 5 марта 2012 года. В нем была развита идея необходимых, диктуемых кризисом технологических изменений. Кроме ренессанса и ускоренного развития робототехники, а также создания новых синтетических материалов, кризис требовал поиска революционных форм генерации энергии. Энергия должна не просто стать дешевле, чем в минувшую эпоху. Отчасти эта задача решается падением цен на энергоносители. Необходимо радикальное и продолжительное снижение цены генерации энергии, что позволит все более и более удешевлять товары. Полезным может быть сокращение затрат на передачу энергии и повышение качества ее сохранения. Автоматизация промышленности должна соединяться с автоматизацией транспорта, торговли и оказания услуг, например приготовления пищи27. Однако для преодоления кризиса недостаточно технических новшеств. Должна быть отброшена неолиберальная социальная и экономическая политика; роль государства как регулятора и его ресурсы следует увеличить, а на место «свободной торговли» должен прийти протекционизм. Существует потребность в укрупнении национальных рынков, особенно для стран БРИКС (Бразилия, Россия, Индия, Китай, ЮАР), которые могут начать реализовывать новую экономическую политику в  числе первых. Это ставит вопрос о политических переменах. Все это касается США и Великобритании, где обострение общественных противоречий также диктует переход к иной, нелиберальной экономической политике, способной обеспечить рост доходов трудящихся при одновременном возрождении индустрии. В докладе «Кризис глобальной экономики и Россия» впервые были представлены некоторые наблюдения, изложенные в этой статье. На протяжении 1975–2008 годов корпорации и многие государства проводили политику сознательного удешевления рабочей силы. Компании выносили производство в  третий мир, ухудшая условия найма в первом. Свыше 30 лет реальная заработная плата в старых индустриальных странах не увеличивалась. Стремительный рост рынков периферийных и полупериферийных экономик не смог в полной мере компенсировать этот процесс. Однако в ответ на спад 2008–2009 годов местные финансовые круги пошли на  активизацию кредитования как по 27. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Энергетическая революция: проблемы перспективы мировой энергетики» // Финансы. 05.03.2012. URL: http://www.finansy.ru/t/post_1332254248. html.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

63

требителей (особенно покупателей жилья), так и части производственных предприятий. Благодаря этим мерам, а  не  только накачке западных банков дешевыми деньгами (политика Федеральной резервной системы (ФРС) США и  Европейского центрального банка) первая волна глобального кризиса была преодолена. Первая волна кризиса накрыла мировую экономику в  2008– 2009 годах. В 2010 году об окончании кризиса заявили многие правительства, но в реальности завершилась лишь первая фаза кризиса, а точнее, был отражен его первый удар. Наступила стабилизация. В ряде экономик (особенно в БРИКС) возобновился рост. Цены на нефть постепенно поднялись выше 120 долларов за баррель (2012). Рост отмечался также на фондовом рынке. Дорожало золото. Спекулятивная активность по ряду пунктов превысила докризисный уровень. Однако в 2012–2013 годах ситуация в ряде национальных экономик начала ухудшаться. В 2014–2015 годах мировая экономика столкнулась со второй волной кризиса, эпицентром которой стали страны БРИКС. Обвал на Шанхайской бирже в 2015 году показал, что и Китай не защищен от кризиса, а в его экономике надут индустриальный пузырь, о чем мы с коллегами по ИГСО предупреждали заранее28. Вторая волна кризиса вновь поставила вопрос о причинах потрясений в мировой экономике. После вторичного падения рынков, начала в 2016 году новой стабилизации, во многих странах больше похожей на  депрессию, и  явного обострения противоречий между странами центра глобального капитализма (США, ЕС, Япония) и государствами полупериферии (борьба США и ЕС против России, давление США на Китай) уже нельзя было утверждать, что кризис порожден частными ошибками. Он представал мощнейшим источником перемен и одновременно их средой. И первая из них касалась статуса ряда стран докризисной полупериферии — Китая, России и Индии. Основной причиной возвращения кризиса стала неолиберальная антикризисная политика, законсервировавшая на время ситуацию. Она проводилась как в США, так и в других странах. Руслан Дзарасов справедливо указывает, что неолиберализм — это «не что иное, как перерождение классического либерализма в свою 28. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Противоречия экономики Китая: падение как окончание „чуда“» // Институт глобализации и социальных движений. 19.12.2012. URL: http://igso.ru/ china_problem.

64

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

противоположность»29. Неолиберализм как подход не продемонстрировал достаточной практической гибкости, чтобы на его основе преодолеть кризис. Эта гибкость в экономической политике будет достигнута лишь с отказом от него, решительным или постепенным. В 2009–2016 годах политика ФРС США стабилизировала финансовый рынок. Произошла трансформация структур участников этого рынка, как отмечает Светлана Мудрова. Но  если на Западе политика игроков стала более взвешенной, а регулятор (ФРС) — более внимательным, то в Китае все сложилось иначе30. Обвал на фондовом рынке КНР в 2015 году — одно из наиболее значимых проявлений второй волны кризиса. Он наглядно показал: финансовые пузыри сохранились в одних странах и еще сильнее раздулись в других. Стабилизацию рынков в 2016–2017 годах некоторые правительства пытаются подать как признак окончания кризиса. В 2014 году, когда спекуляции подняли курс китайских ценных бумаг, местные капиталы уже не находили достаточно возможностей для инвестирования в реальной экономике. Они сконцентрировались на спекуляциях ценными бумагами и сырьевыми товарами, как это было в первой половине 2008 года и в преддверии всех торгово-промышленных кризисов капитализма на протяжении истории. В Китае и многих других странах после первой волны кризиса надулись пузыри на  рынке недвижимости. Вернувшийся кризис продемонстрировал чрезмерность цен и слабость спроса. Важнее же всего, что по  итогам второй волны открылось еще более возросшее перенакопление капитала. Еще в 2013– 2015 годах это привело к изменению позиции стран Запада в отношении партнеров по «Большой двадцатке». Во время первой волны кризиса временно возник новый неолиберальный консенсус. Когда власти США начали принимать меры по спасению банков, им, как и элитам ЕС, оказалась необходима поддержка стран БРИКС: лидеры полупериферии должны были декларировать приверженность принципам «Вашингтонского консенсуса» и быть готовыми взаимодействовать с членами G7 в  борьбе с  проявлениями глобального кризиса. Для это 29. Дзарасов Р. С. Неолиберализм и Россия // Политэкономия кризиса. От неолиберальной экономической модели к  новому социальному государству / Под ред. Р. С. Дзарасова и др. М.: РЭУ, 2016. С. 41–42. 30. Мудрова С. В. Трансформация структуры участников финансового рынка // ЦИТИСЭ. 2016. № 1. С. 7.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

65

го была создана «Большая двадцатка». Она выполнила свои задачи. Рост в экономиках БРИКС возобновился, что способствовало успокоению даже больше, чем меры ФРС. В 2013 году на саммите «Большой двадцатки» в Санкт-Петербурге представители стран БРИКС произносили ритуальные клятвы в верности «свободной торговле» и  «светлому пути» глобализации, как этого требовали от них в Вашингтоне. Однако в 2015–2017 годах уже наступал протекционизм; в начале 2016 года США установили заградительные пошлины на китайскую сталь, а новый президент Дональд Трамп провозгласил необходимость фронтальной торговой войны с Поднебесной31. ВТО явно оказалась в кризисе, который ярче всего открывала «война санкций» Запада против России. Так пал идол неограниченной торговли, якобы навечно избавленной от помех политики. Однако немало стран (включая Китай) оказались заинтересованы в либеральном режиме мировой торговли, поскольку протекционизм в других странах грозил обрушить экономику КНР. По итогам второй волны кризиса она почти остановила рост; власти дали понять, что ВВП страны будет в ближайшие годы увеличиваться за счет сферы услуг (в реальности — за счет изменения методики его подсчета). Одновременно стало ясно, что ставка делается на роботизацию в индустрии и отказ от устаревшей техники, в том числе автомобилей с двигателями внутреннего сгорания. Завершение второй волны кризиса не привело к оживлению, подобному тому, что последовало во многих странах после первой волны. Рухнул консенсус «Большой двадцатки», а противоречие между корпоративными центрами в мире резко обострилось. США и ЕС отказались от диалога с элитами стран-лидеров полупериферии капитализма — Бразилии (где в ходе заговора было отстранено от власти правительство), России и Китая. ЕС поставил перед собой задачу форсированной экспансии на Восток, а США попытались создать два блока зависимых экономик — Транстихоокеанское и Трансатлантическое партнерства. ЕС переиграл Россию на Украине и сумел включить ее в свою экономическую орбиту, что не стало основой для роста его экономики, но поддержало ее в нынешнем виде. США не добились от ЕС согласия войти 31. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) и Лаборатории международной политической экономии при кафедре политической экономии и истории экономических учений РЭУ им. Г. В. Плеханова «Дональд Трамп и экономическая ситуация: стратегии кандидатов в президенты и Вторая волна кризиса в США» // Институт глобализации и социальных движений. 28.10.2016. URL: http://igso.ru/trump_situation.

66

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

в Трансатлантический торговый блок. Зато Великобритания начала выход из ЕС; за ней в ближайшие годы могут последовать Франция и другие страны. В начале 2017 года Трамп распустил Транстихоокеанское партнерство, добиваясь чисто американской (не распространенной на рынки присутствия индустрии корпораций США) протекционистской политики. Оформившаяся под влиянием второй волны кризиса жесткая политика Запада в отношении России и (в более осторожных тонах) против Китая дала обратный эффект. Она помогла руководству этих стран осознать, что они давно уже доросли до уровня экономик центра. Это касается и России, несмотря на сырьевую основу ее корпоративной экономики. Обострение глобальных политических противоречий совпало с ростом общественного недовольства почти по всему миру. Стабилизация 2016–2017 годов не была оценена трудящимися как окончание кризиса — и она им не является. Третья волна мирового кризиса остается необходимой с точки зрения решения стандартных задач большого кризиса, выраженных в конкретных исторических условиях. Капитализм не исчерпал свои возможности, и выход из кризиса (политически очень сложный) будет означать отказ от его наиболее реакционной формы — неолиберализма. Необходимостью являются возврат и усиление социального государства, а следовательно, демократизация политической жизни в таких странах, как Россия и Китай. Она лишь закрепит их положение как стран центра, тогда как ранее они были приглашены на мировой рынок в качестве периферии старых стран центра — сырьевой и промышленной. Еще одна задача, поставленная кризисом, — создание новых больших единых рынков. В Европе это влечет за собой борьбу России и национально ориентированных правительств стран Европы против ЕС, за его уничтожение и замену новым блоком. Естественно, в условиях стабилизации 2016–2017 годов эти задачи не могли быть поставлены. Потребуется новая, третья волна мирового кризиса, чтобы внести изменения в повестку дня правительств и народов. Эта волна является логичной для большого кризиса, чья работа еще не выполнена, а только отсрочена. Вполне возможно, ее эпицентром окажется Китай. Серьезное экономическое падение возможно в Европе и Северной Америке. В разной форме пострадают все рынки, что, вероятно, лишь запустит механизм социально-политических перемен, открывающих путь новой экономической политике, а с ней — новой экономической эпохе, новой повышательной волне. В а с и л и й  К о л т а ш о в

67

Библиография Андерсен П. Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего, 2007. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV– XVIII вв.: В 3 т. М.: Прогресс, 1986, 1988, 1992. Всемирная история: В 24 т. Минск: Литература, 1996. Т. 9: Начало Возрождения. Всемирная история: В 24 т. Минск: Литература, 1996. Т. 15: Эпоха Просвещения. Дзарасов Р. С. Неолиберализм и Россия // Политэкономия кризиса. От неолиберальной экономической модели к новому социальному государству / Под ред. Р. С. Дзарасова, Б. Ю. Кагарлицкого, А. В. Очкиной. М.: РЭУ, 2016. С. 41–42. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Кризис глобальной экономики и Россия» // Институт глобализации и социальных движений. 09.06.2008. URL: http://igso.ru/world_crisis_and_russia. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Противоречия экономики Китая: падение как окончание „чуда“» // Институт глобализации и социальных движений. 19.12.2012. URL: http://igso.ru/ china_problem. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) «Энергетическая революция: проблемы перспективы мировой энергетики» // Финансы. 05.03.2012. URL: http://finansy.ru/t/post_1332254248.html. Доклад Института глобализации и социальных движений (ИГСО) и Лаборатории международной политической экономии при кафедре политической экономии и истории экономических учений РЭУ им. Г. В. Плеханова «Дональд Трамп и экономическая ситуация: стратегии кандидатов в президенты и Вторая волна кризиса в США» // Институт глобализации и социальных движений. 28.10.2016. URL: http://igso.ru/ trump_situation. Егоров А. Б. Юлий Цезарь. Политическая биография. М.: Нестор-История, 2014. Кагарлицкий Б. Ю. От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации. М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2010. Кагарлицкий Б. Ю. Периферийная империя. Россия и миросистема. М.: Едиториал УРСС, 2017. Колташов В. Г. Великие кризисы. Кризис 1770–1780-х годов // Финансы. 05.10.2010. URL: http://finansy.ru/st/post_1275029846.html. Колташов В. Г. План Цезаря годится и для нас // Свободная пресса. 15.11.2015. URL: http://svpressa.ru/economy/article/136244. Маркс К., Энгельс Ф. Избр. соч.: В 9 т. М.: Политиздат, 1984. Т. 1. Мендельсон Л. А. Теория и история экономических кризисов и циклов: В 3 т. М.: Соцэкгиз, 1959. Меньшиков С. М., Клименко Л. А. Длинные волны в экономике. Когда общество меняет кожу. М.: Международные отношения, 1989. Моммзен Т. История Рима. СПб.: Наука; Ювента, 1997. Мудрова С. В. Трансформация структуры участников финансового рынка // ЦИТИСЭ. 2016. № 1. Потемкин Ф. В. Промышленная революция во Франции: В 2 т. М.: Наука, 1971.

68

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Фон Бисмарк О. Мысли и воспоминания: В 3 т. М.: Соцэкгиз, 1940. Чечулин Н. Д. Очерки по истории русских финансов в царствование Екатерины II. СПб.: Сенатская типография, 1906. Myers P. V. N. General History for College and High Schools. Revised ed. Boston: Ginn and Company, 1906.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

69

ECONOMIC CRISES FROM THE THIRD CENTURY TO THE PRESENT DAY: CYCLICITY, NATURE AND THE LOGIC OF SHOCKS OF THE MODERN Vasily Koltashov. Expert, Laboratory of International Political Economy, Department of Political Economy, [email protected]. Plekhanov Russian University of Economics, 36 Stremyanny Ln, 117997 Moscow, Russia. Keywords: economy; crisis; cycles; capitalism; feudalism; antiquity. From 2008 to 2009 and from 2013 to 2016, the world economy faced two waves of one of the most severe crises in history. This crisis was attributed to a number of mistakes made by financiers and regulators or given the usual explanation of overproduction (a crisis typical of the “ten-year” cycle). But the current crisis is due to a more complex cyclical feature of capitalism. It is one of the great crises that begin and end long waves in the development of capitalism and that first took hold in the 1770s. Nikolai Kondratiev suggested that the cycle (of upward and downward waves) begins with a major crisis in the economy. In reality, such crises are found at the junction of the waves. The author emphasizes that these crises emerge as part of a grand cycle within industrial capitalism. They alter the conditions for growth in the worldwide economy and in national ones while facilitating the development of new industries or the expansion of the global market. These crises alter the economic process so deeply that they play out over years rather than months, while ordinary commercial and industrial crises seldom match their severity and duration. Crises then come in two forms — major and ordinary. There are other economic crises parallel to these that restructure socio-economic relations. Crises of that kind took place in the 3rd and 14th centuries. This article examines crises throughout the entire history of market systems, including mercantile and industrial capitalism. Particular emphasis is given to the current global economic crisis, the contradictions that caused it, and the contradictions left in its wake. The author also identifies preconditions for overcoming those lingering contradictions and outlines the prospects for a new economic recovery. DOI : 10.22394/0869-5377-2018-6-27-69

References Anderson P. Perekhody ot antichnosti k feodalizmu [Passages from Antiquity to Feudalism], Moscow, Territoriia budushchego, 2007. Braudel F. Material’naia tsivilizatsiia, ekonomika i kapitalizm XV–XVIII vv.: V 3 tt. [Civilisation materielle, economie et capitalisme, XV-XVIII siecle. In 3 vols], Moscow, Progress, 1986, 1988, 1992. Chechulin N. D. Ocherki po istorii russkikh finansov v tsarstvovanie Ekateriny II [Essays in History of Russian Finance During the Reign of Catherine the Great], Saint Petersburg, Senatskaia tipografiia, 1906. Doklad Instituta globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii (IGSO) “Energeticheskaia revoliutsiia: problemy perspektivy mirovoi energetiki” [“Revolution in Energetics: Problems of the World Energetics Perspective.” Report by Institute of Globalization and Social Movements (IGSO)]. Finansy. March 5, 2012. Available at: http://finansy.ru/t/post_1332254248.html. Doklad Instituta globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii (IGSO) “Krizis global’noi ekonomiki i Rossiia” [“Global Economic Crisis and Russia.” Report by Insti-

70

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

tute of Globalization and Social Movements (IGSO)]. Institut globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii [Institute of Globalization and Social Movements], June 9, 2008. Available at: http://igso.ru/world_crisis_and_russia. Doklad Instituta globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii (IGSO) “Protivorechiia ekonomiki Kitaia: padenie kak okonchanie “chuda” [“Chinese Economics Contradictions: The Fall as the Ground of a ‘Miracle’.” Report by Institute of Globalization and Social Movements (IGSO)]. Institut globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii [Institute of Globalization and Social Movements], December 19, 2012. Available at: http://igso.ru/china_problem. Doklad Instituta globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii (IGSO) i Laboratorii mezhdunarodnoi politicheskoi ekonomii pri kafedre politicheskoi ekonomii i istorii ekonomicheskikh uchenii REU im. G. V. Plekhanova “Donal’d Tramp i ekonomicheskaia situatsiia: strategii kandidatov v prezidenty i Vtoraia volna krizisa v SShA” [“Donald Trump and Economic Situation: Strategies of Contestants for the Presidency and Second Wave of US Crisis.” Report by Institute of Globalization and Social Movements (IGSO) and Laboratory of International Political Economy (Department of Political Economy and History of Economic Doctrines, Plekhanov Russian University of Economics)]. Institut globalizatsii i sotsial’nykh dvizhenii [Institute of Globalization and Social Movements], October 28, 2016. Available at: http://igso.ru/trump_situation. Dzarasov R. S. Neoliberalizm i Rossiia [Neoliberalism and Russia]. Politekonomiia krizisa. Ot neoliberal’noi ekonomicheskoi modeli k novomu sotsial’nomu gosudarstvu [Political Economy of Crisis. From the Neoliberal Economic Model to the New Welfare State] (eds R. S. Dzarasov, B. Iu. Kagarlitsky, A. V. Ochkina), Moscow, REU, 2016, pp. 41–42. Egorov A. B. Iulii Tsezar’. Politicheskaia biografiia [Julius Caesar. A Political Biography], Moscow, Nestor-Istoriia, 2014. Kagarlitsky B. Iu. Ot imperii — k imperializmu. Gosudarstvo i vozniknovenie burzhuaznoi tsivilizatsii [From Empires to Imperialism: The State and the Rise of Bourgeois Civilisation], Moscow, HSE, 2010. Kagarlitsky B. Iu. Periferiinaia imperiia. Rossiia i mirosistema [Empire of the Periphery: Russia and the World System], Moscow, Editorial URSS, 2017. Koltashov V. G. Plan Tsezaria goditsia i dlia nas [Caesar’s Plan Is Close Enough for Us Too]. Svobodnaia pressa [Free Press], November 15, 2015. Available at: http://svpressa.ru/economy/article/136244. Koltashov V. G. Velikie krizisy. Krizis 1770–1780-kh godov [Great Crises. Crisis in 1770–80s]. Finansy. October 5, 2010. Available at: http://finansy.ru/st/ post_1275029846.html. Marx K., Engels F. Izbr. soch.: V 9 tt. [Selected Works: In 9 vols], Moscow, Politizdat, 1984, vol. 1. Men’shikov S. M., Klimenko L. A. Dlinnye volny v ekonomike. Kogda obshchestvo meniaet kozhu [Long Waves in Economics. When Society Slips Skin], Moscow, Mezhdunarodnye otnosheniia, 1989. Mendel’son L. A. Teoriia i istoriia ekonomicheskikh krizisov i tsiklov: V 3 tt. [Theory and History of Economic Crises and Cycles: In 3 vols], Moscow, Sotsekgiz, 1959. Mommsen Th. Istoriia Rima [Römische Geschichte], Saint Petersburg, Nauka, Iuventa, 1997. Mudrova S. V. Transformatsiia struktury uchastnikov finansovogo rynka [Transformation of the Structure of Financial Market Players]. СITISE [Centre of Innovative Technologies and Social Expertise], 2016, no. 1.

В а с и л и й  К о л т а ш о в

71

Myers P. V. N. General History for College and High Schools, revised ed., Boston, Ginn and Company, 1906. Potemkin F. V. Promyshlennaia revoliutsiia vo Frantsii: V 2 tt. [Industrial Revolution in France: In 2 vols], Moscow, Nauka, 1971. von Bismarck O. Mysli i vospominaniia: V 3 tt. [Thoughts and Memories: In 3 vols], Moscow, Sotsekgiz, 1940. Vsemirnaia istoriia: V 24 tt. [World History: In 24 vols], Minsk, Literature, 1996, vol. 9: Nachalo Vozrozhdeniia [Early Renaissance]. Vsemirnaia istoriia: V 24 tt. [World History: In 24 vols], Minsk, Literature, 1996, vol. 15: Epokha Prosveshcheniia [The Enlightenment].

72

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Кризис концепции социального партнерства А л е к с е й   С и м оя н о в

Эксперт, Институт глобализации и социальных движений (ИГСО). Адрес: 111395, Москва, ул. Тульская, 2/1, корп. 19. E-mail: [email protected]. Ключевые слова: социальное партнерство; социальногрупповое представительство; трипартизм; классовая борьба; классовые интересы. Статья посвящена критическому анализу популярной концепции социального партнерства. Автор рассматривает социальное партнерство как один из способов продвижения социально-групповых интересов, получивший распространение и доказавший эффективность в определенных исторических и политических условиях. Однако текущее состояние модели социального партнерства диагностируется как кризисное, так как она более не служит эффективным инструментом отстаивания интересов рабочего класса и беднейшей части общества. В работе отмечены ключевые внутренние противоречия парадигмы социального партнерства, которые определяют ее кризис и требуют переосмысления данной концепции с точки зрения научного анализа и государственного управления. Важной мыслью автора является то, что концепция социального партнерства в современном мире, особенно в России, является фикцией. Предпосылками социального партнерства в XIX–XX веках стало появление феномена массового, влиятельного

и радикального социального движения рабочего класса. Это заставило значительную часть правящего класса идти на уступки. Социальное партнерство стало формой смягчения социальной борьбы. Это не снятие противоречий, но перенос их в другой формат. Стагнация профсоюзного движения в странах первого мира и кризис традиционной социал-демократии создали новую реальность. Сила одной из сторон социального партнерства значительно уменьшалась. Правящий класс начал глобальное наступление на социальные и трудовые права населения. В этих условиях социальное партнерство потеряло смысловое содержание. Институты социального партнерства показали бессилие перед отстаиванием прав граждан на пенсию, медицинскую помощь, доступное образование, достойную заработную плату, гарантированные рабочие места и защиту от бедности. Кризис концепции социального партнерства требует усиления жесткости и решительности социальных движений в борьбе за социальные и трудовые права населения.

73

Т

Е РМ И Н «социальное партнерство» весьма популярен как в сфере государственного управления, так и в поле академических исследований, можно говорить даже о своеобразной моде на «социальное партнерство». Это словосочетание широко употребляется в нормативно-правовых актах и в то же время часто становится объектом научного анализа. За данным термином стоит целостная теоретическая концепция, которая проявляет себя и как научная парадигма, описывающая современное общество, и как идеологический компонент, часть политического процесса.

Социальное партнерство как модель и как доктрина Существует множество определений социального партнерства. Данное понятие пришло в отечественный научно-управленческий дискурс из западной социальной науки (социология, политология). Предпосылкой концепции можно назвать Устав Международной организации труда (МОТ) 1919 года, в котором был упомянут принцип трехстороннего сотрудничества рабочих, работодателей и  представителей правительства1. В  Америке и  Западной Европе термин появился в 1970-е годы, а в следующем десятилетии получил широкое распространение2. В России этот термин, касающийся специфики отношений социальных групп, стал использоваться в гуманитарных дисциплинах, а затем и в сфере государственного управления после распада СССР. Базовая сфера применения концепции — трудовые отношения. Конфликт совокупного класса рабочих и класса капиталистов (собственников, работодателей) до  сих пор характеризуется высокой интенсивностью, напряжением и антагонизмом. Кроме того, через общество проходят и другие линии социального разлома: можно гово 1. Рогачева Л. И. Социальное партнерство как эффективная форма государственно-общественных связей обеспечения равновесия социальной системы общества // Социальная политика и социология. 2010. № 2. С. 180. 2. Кривошеев В. Т. Социальное партнерство и корпоративизм: российская специфика // Социологические исследования. 2004. № 6. С. 38.

74

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

рить о конфликте корпоративных интересов и интересов различных социальных групп (например, в вопросах экологии, развития местных сообществ, прав потребителей и пр.), о конфликте богатейшей, наиболее обеспеченной части общества и совокупного слоя бедных, малообеспеченной части граждан. Социальное партнерство претендует на то, чтобы выступить наиболее совершенным средством противодействия классовым конфликтам, порождаемым капиталистическим обществом, способом сглаживания и институционализации конфликтных противоречий. Профессор Российской академии народного хозяйства и  государственной службы при Президенте Российской Федерации (РАНХиГС) Валентин Михеев дал следующее определение социальному партнерству: ……цивилизованная система общественных отношений в социально-трудовой сфере, строящаяся на согласовании и защите интересов работников, работодателей, предпринимателей, органов государственной власти и местного самоуправления на основе договоров, соглашений, достижения компромисса, консенсуса по актуальным проблемам экономической и социально-политической жизни общества3.

Здесь прослеживается три значимых тезиса: социальное партнерство определяется как нечто «цивилизованное», противостоящее нецивилизованному, дикому; социальное партнерство предполагает учитывать интересы всех — никто не проигрывает; оно строится на диалоге и консенсусе. Фактически социальное партнерство представляется как идеология компромисса, к которому должны стремиться социальные группы в современном обществе. Близкое к этому определение представлено в брошюре Марины Либоракиной и  Людмилы Никоновой, где социальное партнерство обозначено как «социальное действие, основанное на  чувстве человеческой солидарности и разделяемой ответственности за  проблему». Далее социальное партнерство описывается как ситуация, когда социальные группы с различными классовыми позициями действуют исходя из общих интересов4. Таким образом, суть этого явления вновь проявляется в ситуации взаимодей 3. Михеев В. А. Основы социального партнерства: теория и политика. М.: Экзамен, 2001. 4. Лаборакина М. И., Никонова Л. С. Социальное партнерство: взаимодействие между государственными, коммерческими и  общественными структурами. Опыт проведения учебной программы. М.: Институт экономики города, 2001. С. 6.

А л е к с е й  С и м о я н о в

75

ствия социальных групп. Правда, в данном определении источником этого взаимодействия служит некое чувство «солидарности» и «ответственности». Похожее определение дает Фарида Гайнуллина в  диссертации «Становление системы социального партнерства в Республике Татарстан». В свою очередь, в исследовании Сергея Иванова «Социальное партнерство как феномен цивилизации» данное понятие определяется следующим образом: «Социальное партнерство — это отношение между основными социальными группами общества в  осуществлении определенного социального порядка, построенного на возможности и необходимости учета и  реализации интересов сторон на  основе согласия и  взаимопонимания»5. Здесь также отражена сущность социального партнерства как упорядоченных отношений социальных групп, которые пытаются неконфликтным образом соблюсти свои интересы. Таким образом, во  всех представленных определениях социальное партнерство выступает как ситуация, когда стороны с различными социальными интересами переходят от конфликта к диалогу и последующему согласию. Ключевая идея концепции в одной фразе: для социальных групп с разными интересами целесообразно вести переговоры и искать компромисс. И это не просто теоретическая концепция: социальное партнерство имеет реальное воплощение в распространенных по всему миру институтах трипартизма, трехсторонних комиссиях, образуемых профсоюзами, объединениями работодателей и  государством для заключения соглашений по наиболее актуальным вопросам общественного развития (оплата труда, условия труда, занятость и пр.). Такие комиссии, как правило, имеют официальный статус, закрепленный в нормативно-правовой базе. Так, определение социального партнерства зафиксировано в Трудовом кодексе РФ: Социальное партнерство в  сфере труда (далее — социальное партнерство) — система взаимоотношений между работниками (представителями работников), работодателями (представителями работодателей), органами государственной власти, органами местного самоуправления, направленная на обеспечение согласования интересов работников и работодателей по вопросам ре-

5. Иванов С. А. Социальное партнерство как феномен цивилизации // Журнал социологии и социальной антропологии. 2005. Т. VIII. № 3. С. 83.

76

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

гулирования трудовых отношений и иных непосредственно связанных с ними отношений6.

Принципы работы трехсторонних комиссий в рамках реализации стратегии социального партнерства продекларированы на уровне распорядительных документов Правительства РФ начиная с 1990-х годов7. При этом важно понимать, что трехсторонние комиссии и заключаемые в их рамках генеральные соглашения носят практический характер, определяя общие принципы трудовых отношений, тарифы заработной платы и пр. Кроме того, в трехсторонних комиссиях участвуют самые разные структуры, представляющие интересы больших социальных групп — как профсоюзов (Федерация независимых профсоюзов России, Конфедерация труда России, иные отраслевые организации), так и работодателей (Российский союз промышленников и  предпринимателей, «Опора России», Торгово-промышленная палата РФ, крупные российские корпорации). Можно сказать, на формальном, нормативном и институциональном уровнях в России на самом деле действуют механизмы социального партнерства и трипартизма.

Классовая борьба и социальное партнерство Однако актуален вопрос: можно ли назвать социальное партнерство эффективной стратегией поведения для всех социальных групп? Ряд факторов не позволит ответить утвердительно. Если вернуться к  логическому началу концепции социального партнерства, то его первоисточник кроется в факте латентного социального конфликта, который заключен в структуре современного классового общества. Социальное партнерство — это ответ на реальный социальный вызов. Однако исторически первой ступенью 6. «Трудовой кодекс Российской Федерации» от  30.12.2001 № 197-ФЗ (ред. от  29.07.2017). Ст. 23. URL: http://www.consultant.ru/document/ cons_doc_LAW_34683/e5c859f1e3f2f02351e1fcd1159b2a19b9e7f446. 7. Постановление Правительства РФ от 21 марта 1996 г. № 321 «О реализации Генерального соглашения между общероссийскими объединениями профсоюзов, общероссийскими объединениями работодателей и Правительством Российской Федерации на  1996‒1997 годы». URL: http:// base.garant.ru/106404/#ixzz4rvPZPv67; Постановление Правительства РФ от  17  июля 2000 г. № 535 «О  реализации Генерального соглашения между общероссийскими объединениями профсоюзов, общероссийскими объединениями работодателей и Правительством Российской Федерации на 2000‒2001 годы». URL: http://base.garant.ru/182347/#ixzz4sAdcE4VN.

А л е к с е й  С и м о я н о в

77

проявления классовых противоречий является классовая борьба, апогеем которой стала революционная волна конца XIX — начала XX века. Радикализм организованного рабочего класса, рабочего движения, научно сформулированный в доктрине классического марксизма, призывающего к революционному свержению существующего общественного строя, можно назвать первой попыткой решения классовых противоречий. Однако если в концептуальной основе классического марксизма делается акцент на  непреодолимость классовых различий и возможность разрешения классового антагонизма исключительно конфликтным путем, что нашло воплощение в большевистском проекте в СССР и странахсателлитах, то  социальное партнерство стало другим ответом на  классовый конфликт. И  ответ этот исходил от  правого крыла мирового социал-демократического движения (германского бернштеизма, французского мильеранизма, британского лейборизма, российского меньшевизма). Можно сказать, что доктрина классового согласия стала критическим переосмыслением теории и практики радикального марксизма. Таким образом, в идеологическом отношении социальное партнерство можно назвать доктриной разрешения классовых противоречий ненасильственным, эволюционным, договорным способом. И  если радикальный взгляд на  решение классовых противоречий нашел воплощение в СССР, то эволюционный, «партнерский» взгляд на социальный конфликт был реализован в послевоенные годы в странах капиталистического первого мира. Широкому внедрению практики социального партнерства и трипартизма способствовал глобальный политический и электоральный успех социал-демократов, которым удалось сформировать правительства и запустить программы экономических, социальных, трудовых реформ во многих развитых и развивающихся странах («Новый курс» Рузвельта в США, реформы Клемента Эттли в Великобритании, реформы социал-демократов в скандинавских странах и пр.). Можно сказать, что к последней трети XX века механизмы трехсторонних комиссий, генеральных коллективных соглашений, корпоративной ответственности стали массовой практикой, а  трипартизм в  Швеции, Норвегии или Великобритании — идеальной моделью того, как современное общество должно преодолевать социальные и классовые противоречия методами социального партнерства. Проблема в том, что в общественном, академическом, политическом дискурсах по-прежнему доминирует инерционный взгляд на социальное партнерство как на механизм, который зарекомен78

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

довал себя за несколько десятилетий и является данностью на все времена. Однако и опыт нашей страны, и ситуация в развитых странах показывают, что модель социального партнерства все активнее сталкивается с рядом фундаментальных противоречий. Важнейшее из них — кризис социал-демократического, кейнсианского проекта и глобальное наступление идеологии и практики монетарного неолиберализма, который строится на признании привилегированного положения интересов бизнеса и корпораций по отношению к рабочему классу, широким слоям населения и отдельным социальным группам. Следствием этого стала практика демонтажа институтов социального государства, сокращения социальных расходов, пересмотра трудовых и социальных прав граждан, ослабления влияния профсоюзов на экономическую политику стран и корпораций. С этого момента наблюдается социальная ситуация, когда фиксируется рост глобальной бедности, социального неравенства и  эрозия трудовых гарантий, но  при этом продолжают работу институты трехсторонних комиссий, соглашений, сохраняется даже риторика партнерства, согласия, диалога, вступающая, впрочем, в вопиющее противоречие с социальной реальностью. Кейсы таких противоречий можно зафиксировать в виде попыток пересмотра пенсионных прав граждан (повышения пенсионного возраста и требуемого трудового стажа, снижения размеров пенсий и пр.), сокращения прав на социальное обеспечение (уменьшения величины социальных пособий, отказа в льготах), пересмотра трудового законодательства (облегчения возможностей увольнения сотрудников, отказа в доплатах за сверхурочный, вредный, сверхинтенсивный труд, отказа от гарантий занятости). Принципиальным прецедентом стала реформа пенсионной системы, проведенная правительством Николя Саркози во Франции в  2010 году. Предварительные социологические опросы показали, что 80% граждан не согласны с реформой, масштабная волна протестов продемонстрировала активное неприятие нововведений французским обществом: только в Париже на профсоюзную демонстрацию вышло 2 млн человек, все профсоюзные объединения Франции выступили против реформы. Тем не  менее реформу фактически продавили, демонстративно проигнорировав мнение значительной части общества8. Такая же ситуация повто 8. Кагарлицкий Б. Ю. Франция: от  республики к  олигархии // Рабкор. 04.05.2016. URL: http://rabkor.ru/columns/editorial-columns/2016/05/04/ france-from-republic-to-oligarchy.

А л е к с е й  С и м о я н о в

79

рилась в 2016 году с реформой трудового законодательства правительства Франсуа Олланда — Мануэля Вальса: снова непопулярные реформы, категорическое неприятие проводимых мер профсоюзами, массовая протестная и забастовочная волна и упрямое продавливание реформы правительством при поддержке и в интересах бизнеса9. В такой ситуации социальное партнерство для Франции остается бессодержательной абстракцией. Это наиболее показательный, но не единственный случай. Более того, можно говорить о системной тенденции: политика жесткой экономии в странах Южной Европы (Греция, Испания, Италия) и Ирландии, пересмотр генеральных соглашений профсоюзов-работодателей в Швеции и Норвегии в 1990-е годы, неолиберальные реформы в Восточной Европе после развала Организации Варшавского договора и Совета экономической взаимопомощи, политика «тэтчеризма» в Великобритании и «рейганомики» в США — спорные с точки зрения интересов больших социальных групп, но безальтернативно и безапелляционно проводимые меры пересмотра трудовых прав и социальных гарантий фактически навязывались обществу без реального диалога и достижения консенсуса. Особой спецификой наделено формирование социального партнерства в  России. Эта концепция вошла в  политическую повестку федерального правительства уже в  первой половине 1990-х годов10. При этом на российскую почву она переносилась в условиях тяжелого экономического кризиса, резкого падения уровня жизни, нелегитимной приватизации государственной собственности, практически перманентного политического кризиса и  массовых социально-политических протестов. Несмотря на это, правящий режим предпринял энергичные меры по конструированию механизмов трипартизма и включил идею социального партнерства в  политическую повестку. Сложилась противоречивая ситуация: риторика социального партнерства сочеталась с такими мерами, как реструктуризация российской угольной промышленности, проводимой без какого бы то ни было реального механизма обратной связи с большой социальной группой шахтеров. Итогом стала забастовочная протестная волна 1997‒1998 годов на Кузбассе и по всей стране. Дан 9. Бенатуиль М. Франция и борьба против реформы трудового законодательства / Пер. с фр. Д. Колесника // Рабкор. 03.10.2016. URL: http://rabkor. ru/columns/analysis/2016/10/03/nuit-deboit. 10. Кривошеев В. Т. Указ. соч. С. 40, 42.

80

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ный кейс выявил абсолютную декоративность и фиктивность механизмов социального партнерства, во многом дискредитировав идею уже на заре ее становления. Тем не  менее концепция социального партнерства дожила до  наших дней, оставаясь частым объектом научного анализа и основным подходом в работе значительной части профсоюзов, общественных движений, государственных институтов. Таким образом, можно констатировать кризис концепции социального партнерства в России и в мире. Концепция продолжает жить в теоретико-методологической плоскости, не имея отношения к эмпирической реальности.

Ключевые противоречия концепции социального партнерства Рост социальных конфликтов и радикализма, кризис устоявшихся партийно-политических систем — это эмпирически наблюдаемое следствие кризиса механизма социального партнерства в тех странах, где он ранее успешно функционировал. В целом можно выделить несколько значимых противоречий, обусловливающих кризис социального партнерства. 1. Нарушение классового баланса сил. В концептуальной основе парадигмы социального партнерства скрыто внутреннее противоречие, так как она рассматривается с  позитивистской точки зрения как нечто универсальное, данное на все времена. Иными словами, социальное партнерство видится как положительно окрашенная реальность, как нечто сугубо благое. Эта концепция завоевала право на жизнь в результате длительного этапа борьбы рабочего движения и прогрессивных социальных сил за социальные, политические реформы и представительство классовых интересов. Причем формами этой борьбы стали как тред-юнионистские и социал-демократические движения в странах Европы и Северной Америки, так и перспектива революционного развития событий, которая была продемонстрирована Октябрьской революцией 1917 года в  России. Нельзя не  отметить, что активность, радикализм, массовость европейских профсоюзов, образ возможного революционного сценария развития событий вкупе с конкуренцией между западными странами и советским проектом, не только военно-политической, но и социально-экономической, стали теми факторами, которые заставили господствующие элиты согласиться на социальные уступки и диалог с представителями низших классов. А л е к с е й  С и м о я н о в

81

Таким образом, практика социального партнерства возможна, только если с двух сторон переговорного процесса присутствуют реальные общественно-политические силы, готовые и способные бороться за свои интересы. Распад Советского Союза и Восточного блока вместе с ослаблением профсоюзного движения в развитых индустриальных странах в 1980‒1990-е годы создал новую реальность; бизнес больше не готов идти на широкие уступки трудящимся и  обществу, а  в  результате началось описанное выше наступление на трудовые и социальные права граждан. В этом отношении неоконсервативная, неолиберальная волна 1980-х годов была не случайностью, но очевидным явлением, вызванным изменением отношений классовых сил. 2. Падение влияния левого, социал-демократического движения, эрозия партийного классового представительства. Хотя классическая концепция социального партнерства исходит из позиционирования государства в качестве независимого арбитра в согласовании классовых интересов, исторически можно зафиксировать, что реальный успех политики социального партнерства соответствовал политическому росту влияния левого, социал-демократического движения. Позиция государства, которое придерживается ценностей отстаивания интересов беднейшей, наименее привилегированной части общества, рабочего класса, но  при этом не стремится к конфликту с бизнесом, служит важным фактором успеха политики социального партнерства. В ряде крупнейших стран Европы наблюдается кризис классических социал-демократических партий: немецкой СДПГ, французской Социал-демократической партии, Лейбористской партии Великобритании до избрания на пост лидера Джереми Корбина, Испанской социалистической рабочей партии, итальянской Демократической партии, греческой ПАСОК и др. Этот кризис — одна из причин неспособности профсоюзов и социальных движений заставить оппонентов сесть за стол переговоров и пойти на уступки, так как государственные институты все больше склоняются к идеологии правых, рыночных сил, видящих в профсоюзах и социальных гарантиях препятствие к развитию бизнеса. Кроме того, сами социал-демократы перестают быть надежным политическим представителем профсоюзов и социально-ориентированных движений, зачастую перенимая доводы своих оппонентов и идеологически сдвигаясь вправо. Показателен тот же пример реформы трудового законодательства во Франции, которая лоббировалась формально левым правительством Франсуа Олланда. И это не единичный случай: в работе «Политология революции» Борис 82

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Кагарлицкий отмечает, что с 1990-х годов классические левые партии в Европе, в первую очередь Лейбористская партия Великобритании и Социалистическая партия Германии, круто меняют свою идеологию и политику, фактически превращаясь в неолиберальные партии с инерционной социальной риторикой11. Авторитетный американский политолог Сеймур Липсет также зафиксировал резкую смену политического курса левых, социал-демократических партий по всему миру в сторону отказа от традиционной социалистической кейнсианской политики12. В этих двух работах синхронно отмечается общий диагноз: традиционные социал-демократические движения больше не являются партиями рабочего класса и профсоюзов, фактически перестав быть их политическими представителями. 3. Отсутствие или ослабление механизмов представительства социально-групповых интересов. Теория социального партнерства описывает целостную модель социального взаимодействия, в которой у социальных групп априори должен быть надежный представитель. Однако реальная практика, особенно в России, показывает, что при формальном наличии представительных органов и  институтов реальные социально-групповые интересы могут оставаться не выраженными. Эта проблема наглядно прослеживается на примере работы российской трехсторонней комиссии. Номинально в комиссии представлены интересы рабочего класса, так как профсоюзы допущены до участия в ее решениях. Однако в реальности имеющиеся российские профсоюзы крайне абстрактно выражают интересы и требования рабочего класса. Так, даже формальным членством в профсоюзе охвачено менее ⅓ трудоспособного населения страны. Распространено принудительное вовлечение рабочих в профсоюзные структуры при трудоустройстве, имеются прецеденты, когда рабочие числятся в профсоюзе без своего согласия или вообще об этом не знают. Даже там, где работники осведомлены о  своем членстве, они воспринимают профсоюз как структуру, занятую исключительно социальной помощью и культмассовой работой, но никак не отстаиванием коллективных прав. Отсюда низкое участие в работе профсоюзов, отсутствие контроля над руководством профобъединений, общая пассивность.

11. Кагарлицкий Б. Ю. Политология революции. М.: Алгоритм, 2007. С. 100. 12. Липсет С. М. Третьего пути не существует (перспективы левых движений) // Политические исследования. 1991. № 5, 6.

А л е к с е й  С и м о я н о в

83

При этом 85% работников, по данным портала Superjob, недовольны размером своей заработной платы13; устойчиво растет доля занятых на вредном, опасном, интенсивном производстве14; только 15% граждан считает, что действующее трудовое законодательство реально защищает их права15; только 12% респондентов видят в профсоюзах способ защиты своих прав16. Дополнительно к этому высокий уровень бедности, особенно феномен работающей бедности, растущее социальное неравенство, падение реальных доходов граждан в последние годы усиливают недоверие общества к результативности работы профсоюзов и их «партнерским» стратегиям. В общении с рабочими и бюджетными служащими нередко фиксируется негативное отношение к риторике социального партнерства как способу профсоюзной бюрократии отстраниться от реальной борьбы за права и интересы работников. Рабочие крайне мало информированы о работе трехсторонних комиссий, заключаемых соглашениях. Неизвестны случаи, когда рабочие — рядовые члены профсоюзов сами пытались выдвинуть какие-либо требования или продвинуть свою повестку в работу комиссий. Получается, что при формальной работе в трехсторонних комиссиях профсоюзы на самом деле представляют скорее профессиональных функционеров от профсоюзов, нежели широкие социальные слои рабочих. Это не значит, что они вовсе не защищают потребностей рабочих, но данный механизм становится формальным. Вместо реального живого объединения рабочих, делегирующих часть своих функций лидерам и  контролирую 13. Довольных зарплатой стало больше среди программистов, региональных представителей, медперсонала и  рабочих // Исследовательский центр портала Superjob. Социологические опросы. 20.10.2016. URL: https://www.superjob.ru/research/articles/112054/dovolnyh-zarplatoj-stalo-bolshe-sredi-programmistov; 84% россиян считают, что достойны большей зарплаты, но треть из них не решается просить прибавки // Superjob. Социологические опросы. 05.12.2016. URL: https://www.superjob.ru/ research/articles/112057/84/. 14. О  совершенствовании законодательного регулирования в  области охраны труда (из  материалов к  заседанию Правительства 4 августа 2015 года) // Правительство РФ. 04.08.2015. URL: http://government.ru/ news/19149; Трушков В. В. Современный рабочий класс России в зеркале статистики // Социологические исследования. 2002. № 2. C. 51. 15. У  работодателей и  работников разные мнения о  том, кого защищает Трудовой кодекс // Superjob. Социологические опросы. 29.04.2013. URL: https://www.superjob.ru/community/life/72407. 16. Профсоюзы в России: вчера и сегодня // Всероссийский центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ). Пресс-выпуск № 2752. 15.01.2015. URL: https://wciom.ru/index.php?id=236&uid=629.

84

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

щих их, профсоюз превращается в структуру, где функционеры от имени рабочих имитируют представительство, имея лишь общие установки поддержания status quo. В таких условиях социальное партнерство для одной из сторон — для рабочих — превращается в абстракцию. *** Из мировой истории мы знаем, что идеологические догмы и общественные институты могут долгое время существовать даже в  условиях внутреннего кризиса. Похожим образом не  только структуры и  институты социального партнерства (всевозможные трехсторонние комиссии, соглашения) до сих пор действуют, но даже в академической и политической плоскостях эта концепция остается объектом анализа без всякого критического осмысления. Важно понимать, что социальное партнерство, каким его видят через призму классических концепций, и реальная практика актуальных социальных отношений кардинально различаются. По меньшей мере неадекватно призывать к партнерству, когда сторона оппонента уже не намерена садиться с тобой за стол переговоров и видит в конфликте лишь средство продвижения своих целей. Партнерство едва ли возможно в ситуации, когда политический вес и влияние сторон диаметрально расходятся, когда одна часть общества дезорганизована и деморализована, а другая относительно едина и солидарна. Опять же, оно немыслимо там, где государство поддерживает только одну из сторон. Социальное партнерство не должно быть идиллической декларацией; это один из инструментов отстаивания социальными группами своих классовых интересов, который оказался эффективен в определенной исторической и общественно-политической ситуации. Однако при механическом воспроизводстве форм социального партнерства в отрыве от реального содержания классового представительства и социального контекста такие институты превращаются в элемент бессодержательного декоративного бюрократизма, а вся риторика социального партнерства, в том числе академические исследования и политические декларации, — в абстрактную схоластику. Это не значит, что обществу следует вернуться к ситуации открытого классового конфликта, хотя неадекватность структур трипартизма оставляет только такой путь. Рациональное осмысление того, чем является социальное партнерство и в каком состоянии оно находится в текущий момент, требует прежде всего усиления механизмов социально-группового представительства: это массовые активные профсоюзы, ориентированные на артикуА л е к с е й  С и м о я н о в

85

ляцию социальных интересов политические партии и решительная переговорная позиция. Вернуть содержание концепции социального партнерства можно только через формирование массового социального движения, которое строится на  осознании социальными группами своих особых классовых интересов и готовности их коллективно и решительно отстаивать. Библиография «Трудовой кодекс Российской Федерации» от 30.12.2001 № 197-ФЗ (ред. от 29.07.2017) // КонсультантПлюс. URL: http://consultant.ru/document/ cons_doc_LAW_34683/e5c859f1e3f2f02351e1fcd1159b2a19b9e7f446. 84% россиян считают, что достойны большей зарплаты, но треть из них не решается просить прибавки // Superjob. 05.12.2016. URL: http://superjob.ru/ research/articles/112057/84/. Бенатуиль М. Франция и борьба против реформы трудового законодательства // Рабкор. 03.10.2016. URL: http://rabkor.ru/columns/ analysis/2016/10/03/nuit-deboit. Довольных зарплатой стало больше среди программистов, региональных представителей, медперсонала и рабочих // Superjob. 20.10.2016. URL: http://superjob.ru/research/articles/112054/dovolnyh-zarplatojstalo-bolshe-sredi-programmistov. Иванов С. А. Социальное партнерство как феномен цивилизации // Журнал социологии и социальной антропологии. 2005. Т. VIII. № 3. URL: http:// ecsocman. hse.ru/data/196/762/1219/007-Ivanov.pdf. Кагарлицкий Б. Ю. Политология революции. М.: Алгоритм, 2007. Кагарлицкий Б. Ю. Франция: от республики к олигархии // Рабкор. 04.05.2016. URL: http://rabkor.ru/columns/editorial-columns/2016/05/04/ france-from-republic-to-oligarchy. Кривошеев В. Т. Социальное партнерство и корпоративизм: российская специфика // Социологические исследования. 2004. № 6. С. 38–44. Лаборакина М. И., Никонова Л. С. Социальное партнерство: взаимодействие между государственными, коммерческими и общественными структурами. Опыт проведения учебной программы. М.: Институт экономики города, 2001. Липсет С. М. Третьего пути не существует (перспективы левых движений) // Политические исследования. 1991. № 5. С. 15–32. Липсет С. М. Третьего пути не существует (перспективы левых движений) // Политические исследования. 1991. № 6. С. 19–39. Михеев В. А. Основы социального партнерства: теория и политика. М.: Экзамен, 2001. О совершенствовании законодательного регулирования в области охраны труда (из материалов к заседанию Правительства 4 августа 2015 года) // Правительство РФ. 04.08.2015. URL: http://government.ru/news/19149. Постановление Правительства РФ от 17 июля 2000 г. № 535 «О реализации Генерального соглашения между общероссийскими объединениями профсоюзов, общероссийскими объединениями работодателей и Правительством Российской Федерации на 2000–2001 годы» // Гарант. URL: http://base.garant.ru/182347/#ixzz4sAdcE4VN.

86

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Постановление Правительства РФ от 21 марта 1996 г. № 321 «О реализации Генерального соглашения между общероссийскими объединениями профсоюзов, общероссийскими объединениями работодателей и Правительством Российской Федерации на 1996–1997 годы» // Гарант. URL: http://base.garant.ru/106404/#ixzz4rvPZPv67. Профсоюзы в России: вчера и сегодня // Всероссийский центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ). 15.01.2015. URL: http://wciom.ru/index. php?id=236&uid=629. Рогачева Л. И. Социальное партнерство как эффективная форма государственно-общественных связей обеспечения равновесия социальной системы общества // Социальная политика и социология. 2010. № 2 (56). С. 180–186. Трушков В. В. Современный рабочий класс России в зеркале статистики // Социологические исследования. 2002. № 2 (56). С. 45–51. У работодателей и работников разные мнения о том, кого защищает Трудовой кодекс // Superjob. 29.04.2013. URL: http://superjob.ru/community/ life/72407.

А л е к с е й  С и м о я н о в

87

THE CRISIS IN THE SOCIAL PARTNERSHIP CONCEPT Alexey Simoyanov. Expert, [email protected]. Institute for Globalization and Social Movements (IGSO), 2/1 Tulskaya str., Bldg 19, 111395 Moscow, Russia. Keywords: social partnership; social group representation; tripartism; class conflict; class interests. This article is devoted to a critical analysis of the broadly accepted concept of social partnership. The author analyzes social partnership as one widespread way that has been effective in promoting the interests of social groups under certain historical and political conditions. However, the social partnership model is now in crisis because it no longer serves as an effective method for promoting the interests of the working class and the poorest segment of society. The author exposes the key internal contradictions in the paradigm of social partnership that have precipitated its crisis and call for revaluation of the concept in both theoretical analysis and public administration. The author’s main argument is that the concept of social partnership in the modern world, especially in Russia, is a fiction. The emergence of an influential and radical mass social movement in the working class was a precondition for the social partnership of the 19th and 20th centuries. It forced a significant part of the ruling class to make concessions. Social partnership has since become a fading form of social struggle. The contradictions have not been removed, but they have been expressed in another format. The stagnation of the trade union movement in the first world and the crisis of traditional social democracy have established a new reality. The strength of one of the parties in social partnership has been significantly reduced. The ruling class has embarked on a global campaign against the social and labor rights of the population at large. Under these conditions, social partnership has lost its conceptual grounding. The institutions of social partnership have been powerless to defend the rights of the common people to pensions, medical care, accessible education, decent wages, guaranteed jobs and protection from poverty. The crisis in the concept of social partnership requires renewed vigor and dedication in the social movements that struggle to advance the social and labor rights of the people. DOI : 10.22394/0869-5377-2018-6-73-87

References “Trudovoi kodeks Rossiiskoi Federatsii” ot 30.12.2001 № 197-FZ (red. ot 29.07.2017) [“Labour Code of the Russian Federation”, No. 197-FZ of 30.12.2001 (ed. 29.07.2017)]. ConsultantPlus. Available at: http://consultant.ru/document/ cons_doc_LAW_34683/e5c859f1e3f2f02351e1fcd1159b2a19b9e7f446. 84% rossiian schitaiut, chto dostoiny bol’shei zarplaty, no tret’ iz nikh ne reshaetsia prosit’ pribavki [84% of Russian People Believe that They Are Worthy of Greater Wage, But One Third of Them Doesn’t Ask for a Raise]. Superjob. December 5, 2016. Available at: http://superjob.ru/research/articles/112057/84/. Benatouil M. Frantsiia i bor’ba protiv reformy trudovogo zakonodatel’stva [France and the Struggle over Labour Reforms]. Rabkor. October 3, 2016. Available at: http://rabkor.ru/columns/analysis/2016/10/03/nuit-deboit. Dovol’nykh zarplatoi stalo bol’she sredi programmistov, regional’nykh predstavitelei, medpersonala i rabochikh [A Number of IT Specialists, Regional Represent-

88

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

atives, Members of Medical Personnel and Workers Pleased with the Wages Grows]. Superjob. October 20, 2016. Available at: http://superjob.ru/research/ articles/112054/dovolnyh-zarplatoj-stalo-bolshe-sredi-programmistov. Ivanov S. A. Sotsial’noe partnerstvo kak fenomen tsivilizatsii [Social Partnership as a Civilised Phenomenon]. Zhurnal sotsiologii i sotsial’noi antropologii [The Journal of Sociology and Social Anthropology], 2005, vol. 8, no. 3. URL: http://ecsocman. hse.ru/data/196/762/1219/007-Ivanov.pdf. Kagarlitsky B. Frantsiia: ot respubliki k oligarkhii [France: From Republic to Oligarchy]. Rabkor. May 4, 2016. Available at: http://rabkor.ru/columns/editorialcolumns/2016/05/04/france-from-republic-to-oligarchy. Kagarlitsky B. Politologiia revoliutsii [Politology of the Revolution], Moscow, Algoritm, 2007. Krivosheev V. T. Sotsial’noe partnerstvo i korporativizm: rossiiskaia spetsifika [Social Partnership and Corporatism: Russian Specificity]. Sotsiologicheskie issledovaniia [Sociological Studies], 2004, no. 6, pp. 38–44. Laborakina M. I., Nikonova L. S. Sotsial’noe partnerstvo: vzaimodeistvie mezhdu gosudarstvennymi, kommercheskimi i obshchestvennymi strukturami. Opyt provedeniia uchebnoi programmy [Social Partnership: Interaction between Government, Commercial and Social Entities], Moscow, Institut ekonomiki goroda, 2001. Lipset S. M. Tret’ego puti ne sushchestvuet (perspektivy levykh dvizhenii) [There Is No Third Path (Left Movements Prospects)]. Politicheskie issledovaniia [Political Studies], 1991, no. 5, pp. 15–32. Lipset S. M. Tret’ego puti ne sushchestvuet (perspektivy levykh dvizhenii) [There Is No Third Path (Left Movements Prospects)]. Politicheskie issledovaniia [Political Studies], 1991, no. 6, pp. 19–39. Mikheev V. A. Osnovy sotsial’nogo partnerstva: teoriia i politika [Social Partnership Basics: Theory and Policy], Moscow, Ekzamen, 2001. O sovershenstvovanii zakonodatel’nogo regulirovaniia v oblasti okhrany truda (iz materialov k zasedaniiu Pravitel’stva 4 avgusta 2015 goda) [On the Improvements of Legislative Regulation in the Labour Health Protection (From the Materials of Government Session of August 4, 2015)]. Pravitel’stvo RF [Government of the Russian Federation], August 4, 2015. Available at: http://government.ru/news/19149. Postanovlenie Pravitel’stva RF ot 17 iiulia 2000 g. № 535 “O realizatsii General’nogo soglasheniia mezhdu obshcherossiiskimi ob”edineniiami profsoiuzov, obshcherossiiskimi ob”edineniiami rabotodatelei i Pravitel’stvom Rossiiskoi Federatsii na 2000‒2001 gody” [RF Government Regulation No. 535 of July 17, 2000 “On the Realization of General Terms Agreement between All-Russia Associations of Trade Unions, All-Russia Associations of Employers and the Government of the Russian Federation during 2000–2001”]. Garant. Available at: http://base.garant.ru/182347/#ixzz4sAdcE4VN. Postanovlenie Pravitel’stva RF ot 21 marta 1996 g. № 321 “O realizatsii General’nogo soglasheniia mezhdu obshcherossiiskimi ob”edineniiami profsoiuzov, obshcherossiiskimi ob”edineniiami rabotodatelei i Pravitel’stvom Rossiiskoi Federatsii na 1996‒1997 gody” [RF Government Regulation No. 321 of March 21, 1996 “On the Realization of General Terms Agreement between All-Russia Associations of Trade Unions, All-Russia Associations of Employers and the Government of the Russian Federation during 1996–1997”]. Garant. Available at: http://base.garant.ru/106404/#ixzz4rvPZPv67.

А л е к с е й  С и м о я н о в

89

Profsoiuzy v Rossii: vchera i segodnia [Trade Unions in Russia: Yesterday and Today]. Vserossiiskii tsentr izucheniia obshchestvennogo mneniia (VTsIOM) [Russian Public Opinion Research Center (VCIOM)], January 15, 2015. Available at: http://wciom.ru/index.php?id=236&uid=629. Rogacheva L. I. Sotsial’noe partnerstvo kak effektivnaia forma gosudarstvenno-obshchestvennykh sviazei obespecheniia ravnovesiia sotsial’noi sistemy obshchestva [A Social Partnership as an Effective Form of Social Ties Providing the Balance of Social Systems in the City]. Sotsial’naia politika i sotsiologiia [Social Policy and Sociology], 2010, no. 2 (56), pp. 180–186. Trushkov V. V. Sovremennyi rabochii klass Rossii v zerkale statistiki [Contemporary Working Class of Russia in the Mirror of Statistics]. Sotsiologicheskie issledovaniia [Sociological Studies], 2002, no. 2 (56), pp. 45–51. U rabotodatelei i rabotnikov raznye mneniia o tom, kogo zashchishchaet Trudovoi kodeks [Who Is Protected by the Labour Code? Employers and Employees Have Diverse Views]. Superjob. April 29, 2013. Available at: http://superjob. ru/community/life/72407.

90

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Прекариат: этот средний класс сломался — несите другой Леонид Фишман

Профессор РАН, главный научный сотрудник, Институт философии и права, Уральское отделение Российской академии наук (ИФиП УрО РАН). Адрес: 620062, Екатеринбург, ул. Софьи Ковалевской, 16. E-mail: [email protected]. Ключевые слова: прекариат; классовое сознание; средний класс; буржуазное государство; неосословность.

Несмотря на все революционные ожидания, связанные с прекариатом, в дискурсе, посвященном ему, он объективно рассматривается не как потенциальный могильщик капитализма, но, скорей, как потенциальный спаситель либерально-демократического политического порядка. Поэтому прекариат следует рассматривать не как преемника промышленного пролетариата, а, скорее, как наследника «среднего класса». Отчасти он и является бывшим «средним классом», положение которого уже в 1990-е — начале 2000-х годов стало характеризоваться как уязвимое и неустойчивое. Прекариат — не революционный класс. Даже сочувствующие ему не описывают его как класс, способный организовать новый общественный порядок. Скорее, это «страдающий класс», жертва глобальных процессов, «множество», неоднородное сцепление страдающих (и конкурирующих между собой) меньшинств. По-видимому, правящей бюрократии буржуазных государств начиная с XX века в качестве опоры ее политического доминирования необходимо наличие массового стабили-

зирующего «сословия». Вначале его функцию выполнял «средний класс», но в будущем он уступит место прекариату. Соответственно, на идеологическую конструкцию «прекариат» возлагаются те же надежды, что ранее возлагались на конструкцию «средний класс». Прекариату адресуются и те же опасения, какие традиционно адресовались среднему классу: так же, как «средний класс» в некоторых случаях приводил к власти фашистов, прекариат может поддаться обещаниям современных правых радикалов. Однако, если базовые требования прекариата будут удовлетворены, он обещает стать новым, стабилизирующим либерально-демократические политические режимы сословием. При этом он будет еще более зависим от государства, чем предшествующий ему «средний класс». Идеологическое оформление политического участия этого сословия может быть как право-, так и левопопулистским. Но в любом случае в нем центральное место будут занимать апелляции к государственному вмешательству с целью предоставления политической ренты тем или иным группам прекаризирующегося населения.

91

К

А К выразился в  свое время Иштван Мессарош, «мы достигли исторических пределов, за  которыми кончается способность капитала управлять обществом»1. Эту точку зрения разделяют многие авторы, придерживающиеся левых позиций. Из этих взглядов, в свою очередь, вытекает предположение: если капитализм переживает системный кризис, то, несомненно, должен выйти на арену класс, который воспользуется этим кризисом и радикально перестроит общественные отношения. Для этого, разумеется, ему вначале потребуется обрести «классовое сознание». Раньше в роли такого класса видели промышленный пролетариат. Сегодня в теоретических построениях его место занял прекариат — «новый опасный класс». Станет ли он долгожданным «могильщиком капитализма»? Мы постараемся обосновать, что, несмотря на все связанные с  прекариатом революционные ожидания, в  посвященном ему дискурсе он объективно рассматривается не как потенциальный могильщик капитализма, но, возможно, как потенциальный стабилизатор либерально-демократического политического порядка. И в этом смысле прекариат — преемник не промышленного пролетариата, а, скорее, среднего класса. Отчасти он и есть этот самый средний класс, положение которого уже в 1990-е — начале 2000-х годов стало характеризоваться как уязвимое и неустойчивое.

Прекариат — не революционный класс Прекариат — это не «новый пролетариат», потому что он не имеет ключевых ролей в  общественном производстве. Он не  может сказать: если я  все произвожу, то  почему имею так мало? У  его представителей обычно низкая квалификация, их  работа не очень-то нужна, а в перспективе станет еще менее востребо Статья подготовлена при поддержке гранта РФФИ № 18-011-00088 «Политический порядок современных обществ в  контексте рентной трансформации». 1. Мессарош И. Структурный кризис системы // Научно-просветительский журнал «Скепсис». Январь 2009 URL: http://scepsis.net/library/id_2575.html.

92

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ванной. Поэтому прекариат не может рассматриваться в качестве класса, способного организовать общество в своих интересах или построить новое общество, новый мир. Есть основания предполагать, что это политическая конструкция, в определенном смысле выгодная «хозяевам (либерально-демократического) дискурса». В  том числе выгоден и  тот элемент дискурса, который связан с ожиданием зарождения у прекариата «классового сознания». Вопрос в том, чем детектируется наличие у класса классового сознания. Обычно — осознанием своего места в обществе и формулированием определенных политических требований. Поэтому классовое сознание — условие для интегрирования класса в существующий порядок, если только речь не о правящем классе, которому оно требуется еще и для поддержания этого порядка. А чтобы выйти за пределы данного порядка, требуется уже, в сущности, не классовое сознание, а осознание тех ограничений, которые накладывает на сознание человека его классовое положение. Недостаточно стать «классом в себе и для себя»; в некотором смысле надо стать «классом для всего общества», даже для всего человечества, «для других». Иными словами, классовое сознание нужно обрести для того, чтобы затем его сознательно утратить. Но прекариат описывается не как класс, способный организовать новый общественный порядок, а, скорее, как «страдающий класс», жертва глобальных процессов, как «множество», неоднородное сцепление страдающих (и конкурирующих между собой) меньшинств2. Георг Лукач писал: Призвание определенного класса к  господству равносильно тому, что, исходя из его классовых интересов, из его классового сознания, можно организовать общество в целом сообразно этим интересам. И вопрос, который в конечном счете предрешает исход любой классовой борьбы, состоит в том, какой класс в данный момент обладает этой способностью, этим классовым сознанием.…

Но  если он в  принципе не  способен «организовать общество», то  не  имеет и  тотализирующего видения общества и  истории, а следовательно, …такие … классы вообще обречены на пассивность, на бесхребетные колебания между господствующими и революционными клас 2. Raunig G. The Monster Precariat // Translate. 10.03.2007. URL: http://translate. eipcp.net/strands/02/raunig-strands02en.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

93

сами. А их возможные выступления должны характеризоваться пустой элементарностью, бесцельностью; даже тогда, когда эти классы случайно одерживают победу, они обречены в конце концов на поражение3.

Несмотря на все рассуждения о переквалифицированности прекариата, он объективно является совокупностью лишних людей, работа которых современной экономике требуется все меньше, а в перспективе станет и вовсе не нужна ввиду набирающих силу процессов «технологического замещения». Более того, как утверждают злые языки, …у явления … прекариата есть и другой важный аспект. Они, эти горемыки, — мощное орудие деградации всех сторон жизни. Они — неумехи. Не по своей вине, но факт остается фактом: неумехи. При том, что слово «профессионал», «профессиональный» с языка не сходит, неумехи заполняют все жизненное пространство. Уровень исполнения работ — любых — все ниже, и он катится под уклон4.

Возможно, такая оценка утрирована, но в целом прекариат не выглядит социальным слоем, способным стать «классом для других». Однако если это класс не революционный, то какой же? И какого ожидать от него классового сознания?

Для чего прекариату «классовое сознание»? Прекариат — социальная группа, черты которой точно так же, как и у полумифического среднего класса, определяются доходами, потреблением, уровнем социальной стабильности. Поэтому среднему классу не приписывается наличие четкого «классового сознания». Тем не менее от такого же по сути «класса» прекариата ожидают обретения «классового сознания» со всеми полагающимися ему атрибутами. Так, Жан Тощенко, повторяя за Гаем Стэндингом, рассуждает: У прекариата нет еще внятной политической программы, неясны еще лидеры, которые бы сплотили эти разношерстные ряды и подсказали средства и методы отстаивания своих интересов. 3. Лукач Г. Классовое сознание // Marxists Internet Archive. Март 2011. URL: https://www.marxists.org/russkij/lukacs/1923/history_class/05.htm. 4. Воеводина Т. Прекариат — дитя упадка // Завтра. 06.02.2017. URL: http:// zavtra.ru/blogs/prekariat_ditya_upadka.

94

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Прекариат не имеет отчетливого видения своего будущего, не уверен в обеспеченности своей жизни и гарантированности спокойной старости после завершения трудовой занятости. Многие социальные группы, входящие в прекариат… обладают размытым деформированным сознанием… Прекариат все еще есть «класс в себе», который стоит на пороге превращения в «класс для себя»5.

Видимо, тогда он обретет и программу, и вождей, и четко структурированное целостное сознание. Но  зачем нужно классовое сознание вообще и  для чего конкретно оно нужно прекариату? Точнее, с чем объективно связаны ожидания обретения им такого сознания? Наше предположение заключается в том, что прекариат видят в роли будущего гаранта либерально-демократических политических режимов и ожидают от него обретения соответствующего «классового сознания». Требования, предъявляемые к  социальной группе — гаранту либерального правления, сводятся в первую очередь к политической сознательности, к осознанности своих интересов. Имущим слоям достигнуть такой осознанности по определению позволяет уровень культуры и образования, недоступный прочим социальным группам. Когда буржуазия достигает культурного и образовательного уровня, сопоставимого с аристократией, обретение ею политической сознательности становится вопросом времени. Очевидно, для пролетариев такой путь к  политической сознательности затруднен. Зато пролетариат может обрести «классовое сознание», которое само по себе, минуя опосредующий уровень образованности и  культуры, служит источником политической осознанности, потому что теперь пролетарий «знает свое место» в «системе». Разумеется, теоретики, подобные Ленину, давно уже высказались по поводу ограниченности такого классового сознания, указав, что политические выводы из него не идут дальше тред-юнионизма. Поэтому для настоящего освобождения пролетариата требуется привнести в него социалистические идеи извне: тогда-то  его классовое сознание станет завершенным. Без этой второй половины классовое сознание всего лишь указывает пролетарию на его место в существующем порядке вещей, а также на те уступки, которые он может выбить из правящего класса, опираясь на свою социальную и экономическую позицию, — опять же в рамках этого порядка. 5. Тощенко Ж. Т. Прекариат — новый социальный класс // Социологические исследования. 2015. № 6. С. 11‒12.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

95

Те, кто ожидает от  прекариата некоего классового сознания, оперируют примерно тем же представлением о стихийно возникающем пролетарском классовом сознании, которое оспаривал Ленин. Такого рода самосбывающиеся прогнозы сводятся к тому, чтобы: • убедить прекариат в том, что он — важный «класс», способный интегрироваться в «систему»; • поскольку «класс» этот очень разнороден и размыт, свести все его требования к «экономическим» и либерально-демократическим, выражаемым на языке «изобретения новых прав»6; • убедить его в том, что это и есть его настоящее «классовое сознание». Таким образом, с идеологической конструкцией «прекариат» связываются те же надежды, что возлагались на  конструкцию «средний класс», который если и  обладал «классовым сознанием», то лишь обретающимся в рамках господствующего либерально-демократического дискурса (не случайно у него так и не удалось обнаружить четких идеологических предпочтений). Средний класс традиционно рассматривался как гарант демократии: там, где он многочислен и силен, больше возможностей для утверждения стабильной демократии, а там, где он слаб, эти возможности сокращаются7. Главное — дать среднему классу даже не столько экономическое процветание, сколько гарантии стабильности. Как замечает Екатерина Кузнецова, «по существу, средний класс имеет лишь один консенсусный запрос — на стабильность и выступает главным бенефициаром такого политического курса, если он проводится на деле» и сам «долгое время служил гарантом социальной стабильности и  политической гармонии в  западных обществах»8. Сходным образом рассуждают и о прекариате: если дать ему уверенность в завтрашнем дне с помощью, к примеру, безусловного основного дохода (БОД), то не будет лучшего оплота свободы и демократии, чем этот «опасный класс». Так считают теоретики вроде Рональда Блашке: «Безусловный основной доход избавляет 6. Salomão C., Jobim S. Inventing New Rights: Precarity and the Recognition of the Productive Dimension of Life // Work Organisation, Labour & Globalisation. 2016. Vol. 10. № 2. P. 113‒130. 7. См., напр.: Chunlong Lu. Middle Class and Democracy: Structural Linkage // International Review of Modern Sociology. 2005. Vol. 31. № 2. P. 157‒178. 8. Кузнецова Е. С. Средний класс: западные концепции // Мировая экономика и международные отношения. 2009. № 2. C. 25.

96

Л О Г О С   ·   Т ОМ 2 8   ·   # 6   ·   2 0 1 8

свободу действия от угрозы и приводит к либерально-демократическому складу общества»9. Нетрудно заметить, что прекариат вызывает те же опасения, какие традиционно вызывал средний класс: западные ученые ……достаточно осторожны в своих утверждениях (помня о том, что именно средний класс в свое время привел фашизм к власти, что он является базой новых движений, подрывающих статус-кво) или строят свою логику рассуждений об этом примерно таким образом: «У нас на Западе средний класс, конечно, существует, его небольшие отклонения от идеала объясняются следующими факторами»…10

Так же и прекариат рассматривается как потенциальная (и уже актуальная) социальная база разного рода радикалов, в первую очередь правых. Но, как и в случае со средним классом, эта угроза может быть нейтрализована путем предоставления прекариату соответствующих социальных гарантий. Наконец, средний класс обладал стабилизирующим значением ввиду того, что к нему причислялось большинство (или очень значимое меньшинство) населения, по крайней мере в наиболее развитых странах. Прекариат тоже рассматривается как слой, который уже составляет 25 и более процентов населения развитых стран. Например, по  утверждению Эдуарда Мармера, «каждый третий работающий по найму в Федеративной Республике находится сейчас в состоянии прекариата»11. Ввиду же распространения процессов «феминизации» (с характеризующей ее «уязвимостью, невидимостью, постоянной доступностью и гибкостью»12) на все новые области трудовой деятельности эта доля будет только возрастать. Следует обратить внимание и на то, что, как и в случае со средним классом, рассуждения о прекариате «носят спекулятивный характер, так как обращены в будущее и описывают этот класс через его потенциал, а не его реальность»13. Поэтому и черты возможного классового сознания прекариата могут быть описаны 9. Блашке Р. Свобода — либеральная демократия — безусловный основной доход // Идея освобождающего безусловного основного дохода. [Б. м.]: BGE-Buch, 2007. С. 47. 10. Карпова В. Спасет ли средний класс демократию в России? // Неприкосновенный запас. 2002. № 1 (21). С. 37. 11. Мармер Э. Что такое прекариат // Neue Zeiten. 24.07.2009. URL: http://neuezeiten.rusverlag.de/2009/07/24/chto-takoe-prekariat. 12. Salomão C., Jobim S. Op. cit. P. 118. 13. Карпова В. Указ. соч. С. 37.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

97

лишь в той же оптике, что и черты классового сознания среднего класса: посредством риторики надежд на обретение идеологической самостоятельности и ключевой роли в построении более прогрессивного и демократического общества. В 1950 году один из  авторов, приветствующих триумфальное шествие среднего класса, писал: Как только эта «посредническая идеология» (то есть посредническая между идеологией рабочего класса и  буржуазно-либеральной. — Л. Ф.) начнет исходить из стратегической политической ситуации среднего класса, для него становится возможным обретение ситуационно адекватного классового сознания. Ему больше не нужно ограничиваться чисто оборонительной и оппортунистической политикой обороны от нападений «правых» и «левых», но он может играть динамичную роль в нынешнем конфликте на основе более широкого синтеза, возникающего непосредственно из обстоятельств борьбы. Таким образом, средний класс может стать активной и исторически сознательной составляющей эпохи текущего социального перехода при меняющейся расстановке сил, обеспечивающей плюралистическую основу для развития более экономически зрелого и демократического общества14.

«Более экономически зрелое» общество обнаружило, что в прежних масштабах этот класс не нужен. Заступающий же на его место прекариат еще более разнороден образовательно, экономически, культурно — и в еще большей степени зависит от политики государства, гарантирующего (или не гарантирующего) его положение. В период подъема среднего класса его положение определялось не только государственной политикой, но и давлением «снизу»: этот новый «класс» во многом пожинал плоды многолетней борьбы рабочих за «социальное государство». Однако когда экономическая и  политическая роль рабочего класса существенно снизилась, его партии идеологически обанкротились, а профсоюзы пришли в упадок, идущий на смену среднему классу прекариат все больше будет зависеть исключительно от государства. Мы вряд ли ошибемся, если скажем, что классовое сознание прекариата обещает стать еще более государствоцентричным, особенно учитывая те страты этого «класса», которые в рамках «культуры жертвоприношения» постоянно апеллируют к государственному вмешательству ради защиты от реального или мнимого угнете 14. DeGré G. Ideology and Class Consciousness in the Middle Class // Social Forces. 1950. Vol. 29. № 2. P. 178‒179.

98

Л О Г О С   ·   Т ОМ 2 8   ·   # 6   ·   2 0 1 8

ния и «микроагрессии»15. Несмотря на все это, мы снова слышим прежние речи: вот идет новый класс, и, как только он обретет свое классовое сознание, он заложит основания «более экономически зрелого и демократического общества»!

Стабилизирующий «опасный класс» Потенциал же этого класса, как мы видим, — это потенциал вовсе не революционного, а, скорее, стабилизирующего либерально-демократический политический порядок класса. Поэтому от прекариата сочувствующие ему авторы, вроде сторонников БОД, ожидают фактически соответствующего этому потенциалу «классового сознания». Они если и не заинтересованы в сохранении либерально-демократической политической системы, в которой играл стабилизирующую роль средний класс, то не видят ей альтернативы. В связи с этим трогательно выглядят доводы в пользу БОД, которые, помимо прочего, сводятся к  тому, что прекариат, обладающий фиксированным доходом, все-таки останется в основном полезным для общества и экономики — он не утратит трудовой этики и будет по-прежнему работать. В этом отношении прекариат рассматривается как прямой наследник респектабельного среднего класса. Последний, будучи экономически самостоятельным классом, выступает основным налогоплательщиком, тем самым финансирует социальные программы для бедных, а потребляя блага, созданные современным массовым производством, — инвестирует в экономику. То же самое ожидается и от прекариата: если придется «разбрасывать деньги с вертолета», то этот опасный, но потенциально замечательный класс их соберет и вернет в экономику. И в ином смысле прекариат остается наследником среднего класса. «Неолиберализм обещал среднему классу построить для него мир самореализации и наслаждения»16, и точно такие посулы адресуются прекариату сторонниками БОД и прочей «политики рая», которая должна освободить человека именно для «самореализации». Одним словом, старый средний класс сломался, но уже почти готов другой — принесите его, как только он обретет «классовое сознание».

15. Bailey R. Victimhood Culture in America: Beyond Honor and Dignity // Reason.com. 11.09.2015. URL: https://reason.com/blog/2015/09/11/ victimhood-culture-in-america-beyond-dig. 16. Кагарлицкий Б. Восстание среднего класса. М.: Эксмо, 2012.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

99

Свидетельствует ли все описанное выше о  кризисе капитализма как общественно-экономической формации, как «системы» или об очередной переживаемой буржуазными обществами «Великой трансформации» — отдельный вопрос. Однако можно с уверенностью считать, что все эти факторы — признак кризиса социальной основы либерально-демократических режимов, которые давно уже упрекают в перерождении в олигархии. Показательно, что для их сохранения этим режимам потребуется опора на еще более зависимый от государства, чем прежний средний класс (уже Райт Миллс упрекал его в изрядной доле инфантильности)17, слой политических рантье, которым и станет прекариат, если будут удовлетворены его нынешние потребности. Как отмечает Гай Стэндинг, «сознание прекариата связано с поиском гарантий за пределами рабочего места»18, притом что «у прекариата особые отношения с государством»19. Эти отношения пока напоминают отношения непонимания, но, похоже, в обозримом будущем государство шагнет навстречу новому претенденту на место среднего класса. В этом будущем буржуазному государству потребуется даже не стабилизирующий «класс», а, скорее, стабилизирующее сословие, чья ключевая роль в политической системе будет обусловлена в основном его социально-политическим статусом, а не экономической ролью и чье «классовое сознание» поэтому будет также сословным. Георг Лукач проницательно заметил: …сословное … сознание, как реальный исторический фактор, перекрывает классовое сознание; оно служит препятствием для того, чтобы последнее вообще появилось на  свет. Аналогичное наблюдение в капиталистическом обществе можно сделать также на примере всех «привилегированных» групп, чье классовое положение не является непосредственно экономически фундированным20.

Прекариат, по  сути, и  претендует сейчас на  место такой «привилегированной группы», «чье классовое положение не являет 17. По его словам, средний класс, лишенный собственности и в большинстве своем чуждый частному предпринимательству, представляет собой «урбанизированную массу» людей, неспособных и не готовых вести самостоятельный, автономный образ жизни. 18. Прекариат: небезопасный класс [интервью с Гаем Стэндингом] // Отдел кадров. 2015. № 9. URL: http://otdelkadrov.by/number/2015/9/09201514. 19. «Прекариат начинает организовываться» [интервью с  Гаем Стэндингом] // Русская планета. 13.10.2013. URL: http://rusplt.ru/policy/prekariat.html. 20. Лукач Г. Указ. соч.

100

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ся непосредственно экономически фундированным». Как и  его предшественник, средний класс, он воспринимает себя не  как «класс», а как сословие, основываясь на второстепенных факторах вроде культурных, образовательных, потребительских, доходных и прочих, определяющих его положение. В перспективе прекариат, вероятно, будет представлять собой «все более расширяющийся субсидируемый государством класс с его рентоориентированным поведением», который станет «новым большинством»21, необходимым для легитимации современной буржуазной государственности. По-видимому, правящей бюрократии буржуазных государств начиная с XX века в качестве опоры для политического доминирования необходимо именно некое массовое стабилизирующее «сословие». Вначале его функцию выполнял средний класс, а в будущем он уступит место прекариату. Идеологическое оформление политического участия этого сословия может быть как право-, так и левопопулистским. Однако в любом случае центральное место в этой идеологии займут апелляции к государственному вмешательству с целью предоставления ренты тем или иным группам прекаризирующегося населения. Возможно, в свое время «политический истеблишмент сам загнал себя в идеологическую ловушку, связав демократию со средним классом»22. Но что мешает ему теперь сделать ставку на другой, еще более зависимый от государства класс с таким потенциально полезным для дальнейшего развития и укрепления «демократии» «классовым сознанием»? Правда, то, что на первый взгляд выглядит демократизацией, на второй может оказаться упрочнением новейшей версии буржуазного государства посредством формирования неосословной системы. Равно как и то, что выглядит потенциально-революционным классом, скорее всего, не является ни «классом», ни «революционным». Но это уже, как говорится, детали.

21. Мартьянов В. С. Политическая онтология Модерна: в поисках ускользающего большинства // Полития. 2017. № 1 (84). С. 122. 22. Он же. Прощай, средний класс // Свободная мысль. 2016. № 5. С. 69.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

101

Библиография «Прекариат начинает организовываться» [интервью с Гаем Стэндингом] // Русская планета. 13.10.2013. URL: http://rusplt.ru/policy/prekariat.html. Блашке Р. Свобода — Либеральная демократия — безусловный основной доход // Идея освобождающего безусловного основного дохода. [Б. м.]: BGE-Buch, 2007. С. 42–50. Воеводина Т. Прекариат — дитя упадка // Завтра. 06.02.2017. URL: http://zavtra. ru/blogs/prekariat_ditya_upadka. Кагарлицкий Б. Восстание среднего класса. М.: Эксмо, 2012. Карпова В. Спасет ли средний класс демократию в России? // Неприкосновенный запас. 2002. № 1 (21). С. 32–39. Кузнецова Е. С. Средний класс: западные концепции // Мировая экономика и международные отношения. 2009. № 2. С. 19–28. Лукач Г. Классовое сознание // Marxists Internet Archive. URL: http://marxists.org/ russkij/lukacs/1923/history_class/05.htm. Мармер Э. Что такое прекариат // Neue Zeiten. 24.07.2009. URL: http://neuezeiten. rusverlag.de/2009/07/24/chto-takoe-prekariat. Мартьянов В. С. Политическая онтология Модерна: в поисках ускользающего большинства // Полития. 2017. № 1 (84). С. 107–126. Мартьянов В. С. Прощай, средний класс // Свободная мысль. 2016. № 5. С. 53–70. Мессарош И. Структурный кризис системы // Научно-просветительский журнал «Скепсис». URL: http://scepsis.net/library/id_2575.html. Прекариат: небезопасный класс [интервью с Гаем Стэндингом] // Отдел кадров. 2015. № 9. URL: http://otdelkadrov.by/number/2015/9/09201514. Тощенко Ж. Т. Прекариат — новый социальный класс // Социологические исследования. 2015. № 6. С. 3‒13. Bailey R. Victimhood Culture in America: Beyond Honor and Dignity // Reason. com. 11.09.2015. URL: http://reason.com/blog/2015/09/11/ victimhood-culture-in-america-beyond-dig. Chunlong Lu. Middle Class and Democracy: Structural Linkage // International Review of Modern Sociology. 2005. Vol. 31. № 2. P. 157‒178. DeGré G. Ideology and Class Consciousness in the Middle Class // Social Forces. 1950. Vol. 29. Iss. 2. P. 173‒179. Raunig G. The Monster Precariat // Translate. 10.03.2007. URL: http://translate.eipcp. net/strands/02/raunig-strands02en. Salomão C., Jobim S. Inventing New Rights: Precarity and the Recognition of the Productive Dimension of Life // Work Organisation, Labour & Globalisation. 2016. Vol. 10. № 2. P. 113‒130.

102

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

THE PRECARIAT: THIS MIDDLE CLASS IS BROKEN, BRING US ANOTHER Leonid Fishman. RAS Professor, Chief Researcher, [email protected]. Institute of Philosophy and Law, Ural Branch of the Russian Academy of Sciences (UB RAS), 16 Sofia Kovalevskaya str., 620062 Yekaterinburg, Russia. Keywords: precariat; class consciousness; middle class; bourgeois state; neo-estate. Despite all the revolutionary expectations attached to the precariat, an objective examination of the discourse about it reveals something that looks less like capitalism’s potential gravedigger and more like a potential savior of the liberal-democratic political order. Therefore, one should view the precariat not as the successor to the industrial proletariat, but rather as the heir to the middle class. It actually is in part the former middle class, whose typical position in the 1990s and early 2000s had already became vulnerable and unstable. The preсariat is not a revolutionary class. Even those who sympathize with it do not describe it as a class capable of organizing a new social order. It is instead the disadvantaged class, the victim of global processes, the “multitude,” and a heterogeneous conglomeration of afflicted minorities (that nevertheless compete among themselves). It would seem that from the 20th century on the ruling bureaucracy of bourgeois states has needed the existence of a massive stabilizing class as a support for its political domination. The middle class served in this capacity at first, but it would subsequently give way to the precariat. The same hopes that were previously invested in the construct of the middle class were then transferred to the precariat. The precariat also arouses the same concerns as the middle class: just as the middle class in some cases paved the way for Fascism, the precariat is susceptible to the promises of modern right-wing radicals. However, if the precariat’s basic demands are satisfied, it can become a new pillar stabilizing liberal-democratic political regimes. At the same time, it will be even more dependent on the state than the previous middle class. The ideological tendencies of this class may lean politically both toward right- and leftpopulism. In any case, appeals for state interventions in granting political capital to certain groups in the precariat will play a major role. DOI : 10.22394/0869-5377-2018-6-91-102

References “Prekariat nachinaet organizovyvat’sia”. Interv’iu s Gaem Stendingom [“Precariat Begins to Self-Organize.” Interview with Guy Standing]. Russkaia planeta [Russian Planet], October 13, 2013. Available at: http://rusplt.ru/policy/prekariat.html. Bailey R. Victimhood Culture in America: Beyond Honor and Dignity. Reason.com, September 11, 2015. Available at: http://reason.com/blog/2015/09/11/victimhood-culture-in-america-beyond-dig. Blaschke R. Svoboda — Liberal’naia demokratiia — bezuslovnyi osnovnoi dokhod [Freedom — Liberal Democracy — Universal Basic Income]. Ideia osvobozhdaiushchego bezuslovnogo osnovnogo dokhoda [Idea of Emancipative Universal Basic Income], BGE-Buch, 2007, pp. 42–50. Chunlong Lu. Middle Class and Democracy: Structural Linkage. International Review of Modern Sociology, 2005, vol. 31, no. 2, pp. 157‒178. DeGré G. Ideology and Class Consciousness in the Middle Class. Social Forces, 1950, vol. 29, iss. 2, pp. 173‒179.

Л е о н и д  Ф и ш м а н

103

Kagarlitsky B. Vosstanie srednego klassa [The Revolt of the Middle Class], Moscow, Eksmo, 2012. Karpova V. Spaset li srednii klass demokratiiu v Rossii? [Will the Middle Class Save Democracy in Russia?]. Neprikosnovennyi zapas [Emergency Reserve], 2002, no. 1 (21), pp. 32–39. Kuznetsova E. S. Srednii klass: zapadnye kontseptsii [Middle Class: Western Concepts]. Mirovaya ekonomika i mezhdunarodnye otnosheniya [World Esonomy and International Relations], 2009, no. 2, pp. 19–28. Lukacs G. Klassovoe soznanie [Class Consciousness]. Marxists Internet Archive. Available at: http://marxists.org/russkij/lukacs/1923/history_class/05.htm. Marmer E. Chto takoe prekariat [What Is Precariat]. Neue Zeiten, July 24, 2009. Available at: http://neuezeiten.rusverlag.de/2009/07/24/chto-takoe-prekariat. Mart’ianov V. S. Politicheskaia ontologiia Moderna: v poiskakh uskol’zaiushchego bol’shinstva [Political Ontology of Modernity: In the Search of Withdrawing Majority]. Politiia [Politeia], 2017, no. 1 (84), pp. 107–126. Mart’ianov V. S. Proshchai, srednii klass [Goodbye, Middle Class]. Svobodnaia mysl’ [Free Thought], 2016, no. 5, pp. 53–70. Mészáros I. Strukturnyi krizis sistemy [Structural Crisis of the System]. Scepsis. Magazine of Science and Social Criticism. Available at: http://scepsis.net/library/ id_2575.html. Prekariat: nebezopasnyi klass (interv’iu s Gaem Stendingom) [The Precariat: The New Dangerous Class (Interview with Guy Standing)]. Otdel kadrov [Staff Department], 2015, no. 9. Available at: http://otdelkadrov.by/number/2015/9/09201514. Raunig G. The Monster Precariat. Translate, March 10, 2007. Available at: http:// translate.eipcp.net/strands/02/raunig-strands02en. Salomão C., Jobim S. Inventing New Rights: Precarity and the Recognition of the Productive Dimension of Life. Work Organisation, Labour & Globalisation, 2016, vol. 10, no. 2, pp. 113‒130. Toshchenko Zh. T. Prekariat — novyi sotsial’nyi klass [The Precariat — New Social Class]. Sotsiologicheskie issledovaniia [Sociological Studies], 2015, no. 6, pp. 3–13. Voevodina T. Prekariat — ditia upadka [The Precariat as a Symptom of Decline]. Zavtra, February 6, 2017. Available at: http://zavtra.ru/blogs/prekariat_ditya_ upadka.

104

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Образование как фиктивный капитал: кризис социальной значимости знания Анна Очкина

Доцент, заведующий кафедрой методологии науки, социальных теорий и технологий, факультет педагогики, психологии и социальных наук, Педагогический институт им. В. Г. Белинского, Пензенский государственный университет. Адрес: 440026, Пенза, ул. Лермонтова, 37. E-mail: [email protected].

Ключевые слова: массовое образование; высшее образование; фиктивный капитал; формальные показатели эффективности образования; компетентностный подход. В статье описывается система массового высшего образования с точки зрения политэкономических закономерностей. Автор ставит вопрос о зависимости социальных и экономических результатов системы образования от принципов ее организации. Выявляя экономический эффект образования, автор подчеркивает, что в определенных обстоятельствах сертификаты об образовании могут функционировать на рынке в качестве фиктивного капитала, увеличивая экономические шансы обладателей сертификатов, но не отражая реальное приращение образованности или профессионализма. Аналогия с фиктивным капиталом методологически оправдана, так как сертификат обусловливает приращение денежных средств, не создавая новой стоимости. Социальными последствиями формализации образования становится фальсификация его культурного содержания и значения. Формализация процесса образования и снижение роли образованности и знания в обществе приводят к тому, что культурный капитал, в создании кото-

рого образование участвует, также может быть фиктивным, обеспеченным сертификатом о квалификации, а не собственно высоким уровнем образованности. Автор описывает процесс формализации образования как бюрократическую атаку на автономность академической среды, независимость участников процесса образования. Для преодоления формализации образования и отражения бюрократической атаки на него необходимо создание условий и мотиваций для научного и личностного развития, вовлечение общества в формирование стандартов и конкретных критериев развития образования. В процессах, происходящих в современном образовании, автор усматривает признаки кризиса самого института и институциализации как принципа регулирования человеческой деятельности. Этот кризис сегодня проявляется не только многочисленными сбоями в работе системы образования, но и в кризисе его социальной значимости, шире — социальной значимости знания.

105

Народное образование играет решающую роль в войне… Когда пруссаки побили австрийцев, то это была победа прусского учителя над австрийским школьным учителем. Оскар Пешель

Массовое образование как социально-экономическое явление

В

Ы Н Е С Е Н Н Ы Е в  эпиграф слова профессора географии из  Лейпцига, порой ошибочно приписываемые Отто фон Бисмарку, часто используются, чтобы подчеркнуть исключительную важность образования в формировании нации, ее интеллектуального потенциала и боевого духа. После появления этой фразы в  дискуссии об  образовании, как правило, начинается обсуждение стратегических вопросов обучения без учета «частных» деталей организации и  финансирования образования. В  центр же дискуссий о  конфигурации системы образования, напротив, выносятся практические вопросы, в том числе вопрос о масштабах и принципах финансирования образования, способных обеспечить его «эффективность». Но в своем повседневном функционировании современное образование является сложной системой взаимодействия индивидов и институциональных структур. И проблемы развития этой системы неотделимы от проблем образования как процесса и социального явления. Таким образом, мы говорим не просто о социализации и обучении, не просто о приобретении индивидом профессиональных знаний и умений, а о массовом (масштабном) высшем образовании как об организованном постоянном общественном процессе, о системе, встроенной в экономическую и социальную структуру современного общества. Будучи помещенным в систему, имеющую все черты и признаки производственной организации, процесс образования проявляет свою сущность как процесс формирования определенных черт индивида, которые общество сочло необходимыми для своего воспроизводства. То, что до появления 106

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

постоянно работающей массовой системы1 высшего образования представлялось более или менее свободным (хотя и регламентированным традициями и неформальными нормами) процессом социализации, становится в случае массового организованного образования процессом производства, перерабатывающим вовлекаемые ресурсы в определенный продукт. Строго говоря, организованное массовое образование — это целостный социальный феномен, представляющий собой единый процесс передачи-приобретения знаний, оформленного документально результата и формирования свойств личности. Каждый из этих элементов определяется и структурируется конкретными социально-экономическими факторами и обстоятельствами, действует в определенном единстве и противоречии с другими элементами единого феномена образования. Передача знаний преобразуется в  процесс организационно оформленного взаимодействия субъектов, различные этапы которого отражены в ряде обязательных в этих рамках процедур: получение доступа к образованию (зачисление и поступление), собственно процесс передачи и получения знаний (участие в занятиях строго определенного вида) и контроль — как текущий, так и  итоговый. Внутри процесса между его участниками могут складываться самые разные отношения, но  его завершенность и степень успеха индексируются соответствием процедур и  оценок формальным показателям. Отступления от  формальных норм в результате соглашений между участниками образовательного процесса влияют на его результат, но именно соблюдение нормативной «буквы» обеспечивает доступный для фиксации результат. Достижение ожидаемого результата — выпуск квалифицированного специалиста — подтверждается получением сертификата (диплома) и в этом (только в этом) случае объективируется, становится видимым для общества и признанным им. Организационная необходимость подтверждения результата сертифи 1. Массовой системой высшего образования я называю систему, ориентированную на вовлечение большого числа представителей разных социальных групп и выступающую в качестве всеми признанного и самого доступного (очевидного) социального лифта. Особые качества современного процесса образования, существенные для моего анализа, — его тесная и  неразрывная в  сложившихся общественных условиях связь с формальной организацией, а также регламентация с помощью формальных структур и норм связей системы образования с экономикой и обществом.

А н н а  О ч к и н а

107

катом делает его отдельным элементом мотивации и самостоятельной целью действий участников образовательного процесса: целью, которая может вступать в конфликт как с формальными правилами, так и с ценностями, установками и мотивами субъектов образовательного процесса. И, что важнее всего, может противоречить сущностному результату образовательного процесса — формированию профессиональных и личностных качеств индивида. Между тем видимый обществу результат — сертификат об образовании — скрывает за  собой огромный диапазон возможного качества и самые разные, порой не поддающиеся оценке индивидуальные результаты обучения. Один из напрашивающихся здесь примеров — процедуры оценки знаний студентов, как текущие и промежуточные, так и итоговые. Авторы различных аспектов современной реформы образования не обходят стороной проблему объективной оценки знаний, критикуя сложившиеся в советском образовании практики оценивания за субъективизм. Но даже при самой эффективной и детально продуманной системе оценивания могут проявиться элементы субъективности, возможно связанные не с симпатиями или антипатиями преподавателя, а, например, с его желанием сохранить число студентов, нужное для определенного количества преподавательских ставок. С другой стороны, необходимость выполнения ряда учебных и научных заданий для получения вожделенного диплома при отсутствии времени или желания создали своеобразный рынок для нерадивых студентов: на многих сайтах можно заказать курсовую, диплом, реферат или даже отчет по практике. Фирмы, предлагающие такие услуги, ведут себя как обычные коммерческие предприятия: рекламируют свой товар, устраивают акции, предоставляют скидки постоянным клиентам и т. п.2

2. Я имею в виду многочисленные сайты типа «Помощь с курсовыми и дипломными работами». Летом 2018 года Государственная Дума РФ приняла в первом чтении законопроект, предусматривающий запрет рекламы услуг написания диссертаций, дипломов и курсовых работ. В пояснительной записке к документу говорится, что «возникновение проблемы обусловлено широким распространением услуг по подготовке и написанию» научных работ. Принятие проекта закона, как рассчитывают его авторы, вынудит студентов писать самостоятельно. Однако для этого, как я пытаюсь доказать в статье, нужны более радикальные перемены в условиях функционирования и организации высшего образования в нашей стране.

108

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Двойственная роль субъективизма в образовании Одним из направлений проводимой сейчас в России реформы образования является внедрение так называемой балльно-рейтинговой системы оценки знаний студентов вузов, призванной избавить обучение от субъективизма и гарантировать, что у дипломов о высшем образовании будет реальное содержание, соответствующее заявленной цели3. Интуитивный, не алгоритмизированный подход к оцениванию студентов, распространенный в практике советских, да и российских вузов, реформаторы расценивают как возможность для проявления волюнтаризма преподавателей. Этот подход, по мнению критиков, может привести к случайности экзаменационной оценки и к невнимательности студентов к работе в течение семестра. В нем отсутствуют инструменты, позволяющие объективно оценить, насколько плохая успеваемость ученика является его собственной виной, а насколько — результатом непрофессионализма преподавателей. На первый взгляд, преимущества балльно-рейтинговой системы очевидны. Проблема объективности оценивания, обеспечения равнозначности оценок студентов примерно одинакового уровня подготовки является важной целью организации учебного процесса в заведении высшего профессионального образования. Следовательно, проблема объективности оценивания сводится к разумному уменьшению субъективных факторов, в том числе и комплиментарности/антипатии, при условии максимальной понятности структуры оценки студента. Такая транспарентность оценки, понимание компонентов, которые влияют на конечный результат, должны не только уменьшить потенциальную конфликтность, но и послужить дополнительной мотивацией для студента и сориентировать его на те направления (посещаемость, активность на семинарах, своевременность сдачи зачетных работ и т. д.), которым он должен уделять особое внимание4. 3. Сазонов Б. А. Балльно-рейтинговые системы оценивания знаний и обеспечение качества учебного процесса // Высшее образование в России. 2012. № 6. С. 29. 4. Дяйкин А. Д. Проблема объективности оценивания студентов в преподавании восточных языков // Методика преподавания восточных языков: аспектизация, компьютеризация, новые учебные пособия: сборник статей участников I Международной конференции. Москва, НИУ ВШЭ, 22‒23 апреля 2013 г. СПб.: Алетейя, 2013. С. 84.

А н н а  О ч к и н а

109

При определенных условиях, действительно, такая система может дать неплохой педагогический результат. Однако панацеей от соглашательских практик в  образовательном процессе она становится только тогда, когда экономическое поведение в отношении образования не вступает в постоянное противоречие с его социальной и культурной сущностью. И тут возникает гораздо более важный вопрос, который касается уже не столько системы, сколько самого процесса образования, не объективированного результата (сертификата об образовании), а формирования определенных качеств индивида, как профессиональных, интеллектуальных, так и личностных. Такой процесс полноценного взаимодействия двух личностей, преподавателя и студента, неминуемо выходит за рамки любого стандарта, любого рейтинга, вообще за рамки любой формальности. И в этом процессе некоторый элемент субъективизма (в качестве оценки уникального субъекта уникальным субъектом) не просто не лишний, но принципиально необходим. Только индивидуальный подход способен выявить специфические таланты и способности отдельной личности, только индивидуальный способ подачи информации может вызвать неформальный интерес к ней и стимулировать полноценный процесс познания. Общение в образовательном процессе не может оставаться обезличенным постольку, поскольку в нем функционируют индивиды со  своими уникальными (по  крайней мере, уникальным образом освоенными и понятыми) взглядами, ценностями, предпочтениями, вопросами и интеллектуальными потребностями. От идеологии реформы ускользает то, что целью системы образования является не производство стандартизированных продуктов, а  воспитание профессионалов и  граждан. Именно индивидуализированность, уникальность результатов образования многократно увеличивают интеллектуальный, творческий и трудовой потенциал общества. Индивидуализация образования — идеальный механизм перевода совокупной культуры человечества в знания и качества конкретной личности. И субъективизм в таком случае может быть проявлением индивидуального подхода, интуитивного понимания различных аспектов образовательного процесса и  специфики характеров студентов, проявлением эмпатии, в конце концов. Такой субъективизм нужно не устранять, а поощрять как источник нестандартных решений, столь необходимых при той концентрации индивидуальных взаимодействий, которая образуется в процессе образования. Задача организации образования  — не  устранять так называемый субъективизм, а ставить его в определенные рамки, что 110

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

практиковалось еще со времен Средневековья, а то и со времен античных школ. Проблема оценки эффективности такого индивидуализированного процесса исторически решалась только путем предоставления суверенитета образовательной корпорации (университету). Автономная корпорация предоставляет определенную свободу своим членам, контролируя и сдерживая их субъективизм системой коллективных оценок индивидуальной работы и этическими критериями, совместно вырабатываемыми внутри процесса.

Формализация и бюрократизация образования Формальные показатели, которые университеты должны представлять бюрократическим надзорным структурам, сами по себе не являются результатами процесса образования. Они придуманы как его измерители, конструируются специально и не имеют непосредственной, органичной связи с  передачей и  производством знаний, воспитанием личностей, индивидуальными взаимодействиями. Процесс деятельности преподавателей, таким образом, распадается на  две фактически самостоятельные части: собственно обучение, с одной стороны, и создание формальных показателей, отражающих его результаты, — с другой. А поскольку именно по формальным показателям оценивается эффективность как индивидуальной деятельности, так и всей организации, они постепенно становятся доминирующей целью всего процесса. Все это бьет по независимости и профессиональному самоуважению преподавателей, а их рабочее время заполняется монотонным составлением отчетов и оформлением бумаг согласно критериям, описывающим требуемые результаты образования усредненно, схематично, без полноценного учета и адекватной оценки реальных затрат труда и времени преподавателя, его интеллектуального и эмоционального напряжения. Интеллектуальные и творческие находки и открытия, создание атмосферы коллективного поиска на занятиях перестают иметь значение, если не могут быть переведены в установленные показатели и критерии преподавательской работы. Даже если система формальных показателей позволяет отразить реальные достижения преподавателя, требуются недюжинные затраты времени и труда на подготовку соответствующих отчетов. Производство отчетов поглощает все больше и  больше времени преподавателей и, кроме того, превращает людей, для которых самоуважение и  уверенность в  себе являются профессионально необходимыА н н а  О ч к и н а

111

ми качествами, в «вечных двоечников», неспособных справиться со все ужесточающимися требованиями бюрократизации. Это порождает эффект отчуждения, затрагивающий уже не только процесс труда, но и саму личность преподавателя. «Борьба с субъективизмом», как и попытки «технологизации учебного процесса», есть не что иное, как покушение на саму возможность самостоятельности академического сообщества. Сокращение финансирования и  дезорганизация системы образования — логическое продолжение демонтажа социального государства. А диктат формальных показателей прекрасно работает на разрушение академического сообщества, его дезорганизацию и уничтожение независимости как «академии» в целом, так и отдельных ее членов. Между критериями, вырабатываемыми внутри академического сообщества, и формальными показателями, которые предлагаются (навязываются) ему бюрократическими структурами, существует антагонистическое противоречие. Первые являются экспертными и  аккумулируют индивидуальные (в  том числе и  интуитивные, принципиально нерасчленяемые) представления о сущности и целях процесса образования. Вторые ориентированы как раз на максимальное сокращение индивидуального влияния на процесс, на уничтожение индивидуальных «отклонений» от  предписываемого алгоритма. Академические правила в идеале основаны на коллективных представлениях о стратегических, социально значимых целях процесса образования и о сущностной роли образования в общественном развитии. Бюрократические же правила принципиально тактические и ситуационные, они вдохновлены соображениями, которые далеки от реального педагогического процесса и потому являются по отношению к нему волюнтаристскими. Необходимо помнить, впрочем, что автономия университетов работает, только если члены образовательной корпорации консолидированы вокруг истинных целей образовательного процесса, а истинность этих целей подтверждена их соответствием генеральным целям общественного развития. Это требует более или менее ясного представления о целях образования и подлинном значении образованности в общественном сознании. Если такого представления нет, формализация образования происходит все интенсивнее и почти не встречает препятствий, кроме бессистемного саботажа «консервативных» членов академического сообщества. Основным результатом образования становится сертификат. Пока образование выполняет ряд востребованных индивидами экономических функций независимо от  своего содержания 112

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

и качества, любые методы контроля качества знаний будут формализовываться и, по сути, фальсифицироваться. Так, пока сохраняется так называемое подушевое финансирование вузов, то есть зависимость ресурсов образовательного учреждения от количества студентов, вузы будут всеми силами пытаться сохранить «контингент», стремясь к соблюдению формальных требований, но пренебрегая принципиальностью оценок. С другой стороны, пока наличие документа об образовании само по себе дает преимущество на рынке труда, студенты будут стремиться заполучить как можно больше сертификатов, сокращать время и усилия, полагая диплом конечной и главной целью. Весьма рациональное поведение с точки зрения homo economicus. В  экономической теории довольно детально изучены пороки системы формальных показателей, применяемых в экономическом планировании. Именно эти пороки во  многом способствовали краху советской плановой экономики. Главная проблема здесь — непереводимость ряда целей общественного развития на формальный язык. Иными словами, формализация критериев приводит к тому, что достигаются именно формальные показатели, а не сама цель, которая не воплощается адекватно в системе показателей5. Неолиберальная реформа образования была нацелена на сокращение государственных расходов в этой сфере. Но масштабы отрасли, ее социальная значимость и зависимость от нее огромного числа людей не позволяли это сделать без серьезных социальных последствий и конфликтов. Поэтому бюрократическая формализация и  алгоритмизация образования сегодня подчинены не столько цели контроля над расходами, сколько целям уничтожения независимости академического сообщества, его фрагментации и деморализации. Существенным фактором переориентации целей образования на получение сертификата в ущерб полноте и качеству становится равнодушие к реальному уровню образованности и профессионализма на российском рынке труда, которое обусловлено следующими обстоятельствами: 5. Достаточно вспомнить «парадокс Яноша Корнаи», описанный им в докторской диссертации (см.: Kornai J. Overcentralization in Economic Administration: A Critical Analysis Based on Experience in Hungarian Light Industry. Oxford: Oxford University Press, 1994), или исследования по советской экономике Алека Ноува (см.: Nove A. The Soviet Economy. An Introduction. L.: Allen & Unwin, 1961).

А н н а  О ч к и н а

113

• отсутствие значимых по масштабу и устойчивых очагов социально-экономического развития, которые бы нуждались не просто в исполнителях, а в творческой энергии, предприимчивости, созидательном профессионализме; • в  большинстве сегментов рынка  — низкая оплата труда, в том числе квалифицированного, которая делает работодателя снисходительным к относительно низкому качеству рабочей силы, более того, позволяет превращать это качество в возможность сверхэксплуатации неуверенного в своем профессионализме работника; • снижение общего уровня просвещения и образованности в обществе.

Экономический эффект образования: образование как фиктивный капитал Статистика недвусмысленно говорит о том, что высшее образование является конкурентным преимуществом на рынке труда. Согласно данным статистического сборника «Индикаторы образования»6, среди имеющих высшее образование уровень безработицы всего 3,4%, а уровень занятости — 81,6%. Напротив, в группе не имеющих основного общего образования уровень безработицы 21,6%, а занятости — 9,8%. У имеющих среднее профессиональное образование по программам подготовки специалистов среднего звена уровень занятости в среднем составляет 72,84%, безработицы  — 4,5%. Среднее общее образование обусловливает уровень занятости 50,8% и уровень безработицы — 8,6%. При наличии только основного общего образования вероятность безработицы возрастает до 13,4%, а уровень занятости падает до 27,9%7. Средняя заработная плата также, очевидно, зависит от уровня образования работника8. Так, при средней заработной плате по экономике 32 911 рублей (2015) работники с высшим образованием в среднем зарабатывали 43 362 рубля, со средним профессиональным образованием (по программе подготовки специалистов среднего звена) — 26 929, со средним общим — 25 944, с основным общим — 23 724, без основного общего — 23 814 рублей. 6. Индикаторы образования: 2017. Статистический сборник / Министерство образования и науки Российской Федерации; Федеральная служба государственной статистики; Высшая школа экономики — национальный исследовательский университет. М.: НИУ ВШЭ, 2017. 7. Там же. С. 50. 8. Там же. С. 64–65.

114

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Интересно, что преимущества более высокого уровня образования проявляются в заработной плате мужчин и женщин в разной степени. Так, у мужчин с высшим образованием заработная плата на 38% больше, чем у работников, не имеющих основного общего образования. У женщин этот разрыв составляет уже 54%. Можно предположить, что мужчины с низким уровнем образования чаще, чем женщины, устраиваются на неквалифицированную тяжелую работу и могут компенсировать разрыв в зарплате с более образованными работниками за счет дефицита такого труда. В целом же получение сертификата о квалификации дает работникам шанс на повышение заработной платы. В 2005 году работникам с  высшим образованием платили 147% в  сравнении с платой работников со средним общим образованием, в 2011-м это соотношение составляло 161,4%, в 2013 и 2015 годах — 167,1%9. Итак, на  индивидуальном уровне образование доказывает свою экономическую эффективность, и это объясняет тот факт, что с 2000 года постоянно растет объем платных услуг в сфере образования в расчете на душу населения. В 2015 году он составил 3686,2 рубля и вырос с 2000 года почти в 13 раз10. Эти расходы воспринимаются населением и являются, по крайней мере статистически, инвестициями в повышение уверенности на рынке труда. Следует обратить внимание на различие интенсивности инвестиций в образование по социально-экономическим (доходным) группам. Так, годичные расходы на одного члена семьи у домохозяйств в нижней десятипроцентной группе (с наименьшими доходами) меньше, чем у домохозяйств в верхней десятипроцентной группе (с наибольшими доходами) в 7,4 раза. Между тем, по оценкам экспертов, коэффициент фондов в 2015 году составлял 13,811. По  данным Федеральной службы государственной статистики (Росстата), децильный коэффициент в 2015 году равнялся 7,1, в 2016-м — 7,212. Коэффициент фондов, согласно Росстату, и в 2015, и в 2016 годах равнялся 15,713. 9. Там же. С. 65. 10. Там же. С. 83. 11. Комраков А. Бедность уже стала фактором, влияющим на здоровье // Независимая газета. 16.08.2016. URL: http://www.ng.ru/economics/2016-08-16/1_ poverty.html. 12. Децильный коэффициент. Показатели экономической дифференциации. Доходы и уровень жизни // Центральная база статистических данных / Федеральная служба государственной статистики. См. URL: http:// www.gks.ru/dbscripts/cbsd/dbinet.cgi. 13. Там же.

А н н а  О ч к и н а

115

Вложения в  образование разнятся пропорционально разнице в доходах. А если ориентироваться на коэффициент фондов, то инвестиции в образование более интенсивны в нижних и средних доходных группах. Самым быстрым рост расходов на образование с 2000 по 2015 год был в средних доходных группах (третьей и пятой), самым скромным — в группах с наибольшими доходами, девятой и десятой. Домохозяйства с невысоким уровнем доходов гораздо легче тратят дополнительные поступления на образование, чем домохозяйства с высоким уровнем доходов. Образование становится, таким образом, типичным инвестиционным продуктом, траты на  него с  точки зрения населения — это вложения в  надежду. Представители бедных и  небогатых социальных слоев больше, чем обеспеченные социальные группы, зависят от рынка труда и стремятся обеспечить себе лучшие позиции, вкладываясь в образование. Поведение российских домохозяйств в  отношении образования можно описать как инвестиционное поведение, подчиняющееся экономической логике, в том числе логике экономического кризиса. Расходы на  образование, как государственные, так и  индивидуальные (со  стороны домохозяйств), начали буксовать в  2011  году. Если принять понятие «рынок образовательных услуг», можно констатировать, что в  2011 году экономический кризис этот рынок догнал. С  2011 по  2015 год расходы домохозяйств на  образование снижались во  многих доходных группах. И все же в некоторых группах не только не было снижения, но отмечался и некоторый рост расходов на образование. Различие реакции на экономический кризис (рецессию) в отношении расходов на образование домохозяйств с разным уровнем доходов требует дополнительного исследования. Но уже имеющиеся данные позволяют утверждать, что у образования как рыночного продукта есть определенный антикризисный потенциал или, по крайней мере, ценность, которая позволила бы смягчить воздействие кризиса на положение домохозяйств. Как инвестиционный продукт образование более привлекательно для населения с невысокими доходами, чем для самых богатых, имеющих другие варианты инвестирования. Таким образом, поведение индивидов в отношении образования в условиях современного российского общества превратилось в вариант рыночного поведения, которое: • реагирует на изменение экономической конъюнктуры; • выполняет роль страховки на рынке труда; 116

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

• основано на  договоренности всех субъектов экономики о значимости сертификата образования как основания для более высокой оплаты труда. Последнее положение заставляет вспомнить категорию «фиктивный капитал» Карла Маркса, рассматриваемую им в  третьем томе «Капитала» («Процесс производства, взятый в целом»), в главе «Кредит и фиктивный капитал». Говоря о рынке кредитов, Маркс отмечает: В общем и целом деньги функционируют здесь лишь в качестве средств платежа, то  есть товар продается не  за  деньги, а  под письменное обязательство платежа в определенный срок14.

Применяя такую метафору к образованию, необходимо помнить, что оно превращается в фиктивный капитал, когда образовательные сертификаты приобретают самостоятельную ценность и начинают функционировать на рынке. Образовательные сертификаты самодостаточны, как ценные бумаги, и так же, как мы показали выше, могут не отражать никаких результатов производства. Собственно, это и есть главная особенность фиктивного капитала — он способствует приращению денежных средств без создания новой стоимости. Разумеется, применять экономические метафоры в отношении столь сложного социального феномена, как образование, следует с осторожностью, однако бросается в глаза сходство свойств диплома об образовании с долговым обязательством, гарантирующим его обладателю будущие выплаты на определенных условиях. Экономическое поведение в отношении первичного получения высшего образования (диплома вуза) аналогично поведению в отношении вторичных сертификатов о высшем образовании — дипломов кандидатов и  докторов наук. Экономическую ценность любым дипломам о высшем образовании придает факт существования высшего образования и квалификации в качестве культурного капитала. Об этом замечательно писал Пьер Бурдьё: При наличии академической квалификации, сертификата о культурной компетенции, наделяющего своего владельца конвенциональной, непреходящей и юридически гарантированной ценностью по отношению к культуре, возникает социальное таинство, которое порождает форму культурного капитала, от 14. Маркс К. Кредит и фиктивный капитал // Капитал. М.: Институт марксизма-ленизма, 1969. Т. 3. С. 441.

А н н а  О ч к и н а

117

носительно независимую от своего владельца и даже от самого культурного капитала, которым он распоряжается в данный момент времени. Достаточно лишь вспомнить о приеме на работу на конкурсных началах, когда из всего множества бесконечно малых различий в качестве исполнения работы выводятся жесткие, абсолютные, устойчивые различия, отделяющие последнего из победивших кандидатов от первого проигравшего и институционализирующие сущностное различие между официально признанной, гарантированной компетентностью и просто культурным капиталом, которому постоянно требуется доказывать свои права. В этом случае очевидна перформативная магия сил институционализации (performative magic of the power of insituting), способности открыто и уверенно высказывать свои убеждения или навязывать признание15.

Институционализация культурного капитала, таким образом, может привести к выхолащиванию собственно культурной его составляющей, сохранив при этом все или почти все экономические преимущества, связанные с обладанием им. В этой ситуации господствующей логикой поведения в отношении образования становится логика экономической рациональности. Точно так же, как курсовые и дипломные работы, становятся товаром диссертации и показатели публикационной активности, которые необходимы преподавателям для получения институциональных показателей их культурного капитала16. Интернет предлагает сегодня огромный выбор платных услуг по  написанию диссертаций, по  обеспечению высокого индекса Хирша, а также посреднических услуг при публикации статей в рецензируемых журналах. Показательна реклама одного из сайтов, обещающих повысить индекс цитирования: Многие ученые задаются вопросом, как повысить индекс Хирша и как повысить Российский индекс цитируемости РИНЦ. Для этого необходимо:

15. Бурдьё П. Формы капитала // Экономическая социология. 2002. Т. 3. № 5. URL: https://ecsoc.hse.ru/data/2011/12/08/1208205039/ecsoc_t3_n5.pdf. С. 65. Курсив мой. — А. О. 16. Например, сайты «Диспомощь» или «Ученый совет. Написание диссертаций под ключ» — множество подобных ссылок соседствуют в интернете со статьями о необходимости борьбы с заказными диссертациями и описаниями случаев разоблачения заказчиков. Однако рынок продолжает цвести и создавать теневые рабочие места для преподавателей вузов, стремящихся найти дополнительный заработок.

118

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

1. публиковать статьи высокого научно-практического уровня, на которые будут ссылаться другие авторы; 2. публиковаться в кооперации с коллегами, имеющими высокие показатели РИНЦ и индекса Хирша; 3. при направлении публикации в англоязычные издания давать ссылки на собственные статьи, опубликованные в переводной литературе; 4. использовать обмен ссылками на  публикации с  коллегами, а также эффективно использовать самоцитируемость; 5. составлять оригинальные и  продуктивные рефераты к  статьям; 6. тщательно относиться к корректному библиографическому составлению списков литературы своих работ, к написанию фамилии и инициалов, названию организации. Однако эта работа длительная и кропотливая. Мы предлагаем своим клиентам увеличение индекса Хирша по системе РИНЦ (eLibrary) в кратчайшие сроки и за умеренную оплату. Высокий РИНЦ и индекс Хирша также значительно повышают Ваши шансы на получение российских грантов17.

Было бы несправедливо утверждать, что вся современная система образования есть не что иное, как погоня за дипломами. Однако неверным будет и  утверждение, что это лишь индивидуальные «возмущения» в работе системы. По крайней мере, сама по  себе система образования как упорядоченная совокупность норм, правил и стандартизованных практик и ее экономический статус не только не препятствуют этой инверсии процесса, но так или иначе его стимулируют. Итак, в современных условиях (как минимум — в российских современных условиях) свидетельства о высшем образовании, как и различные квалификационные сертификаты, выступают в качестве самостоятельных инвестиционных продуктов. Инвестиционная значимость содержания и качества образования как минимум не очевидна. Во-первых, согласно статистическим данным, только чуть больше половины (54%) выпускников вузов идет работать по специальности. Во-вторых, в российской экономике отмечается настолько большой разрыв в  уровне заработной платы по  регионам и отраслям экономики, что преимущество места и отрасли занятости перекрывает преимущество квалификации и знаний. В-третьих, распространенная практика получения второго и даже 17. Повышение индекса Хирша // НИЦ «Актуальность.РФ». URL: актуальность.рф/повысить-индекс-хирша. Курсив мой. — А.О.

А н н а  О ч к и н а

119

третьего высшего образования по упрощенной, сокращенной схеме, популярность заочного платного образования показывают, что граждане готовы увеличить траты на  образование ради сокращения времени и усилий на его получение. Разумно предположить, что в данном случае в жертву приносится качество полученных знаний. Массовость названных практик указывает на уверенность граждан в большей экономической ценности дипломов по сравнению с качеством образования. А быстрая коммерциализация облегченных видов высшего профессионального образования говорит о том, что эта уверенность экономически оправдана. Авторы и сторонники современной реформы образования полагают, что экономика распознаёт и отвергает продукты системы образования как некачественные, фальсифицированные, с  чем и связаны проблемы трудоустройства выпускников вузов. В связи с этим в последнее время распространены практики оценки эффективности деятельности вузов по показателям трудоустройства выпускников. Современные стратегии и тактики повышения качества российского образования нередко включают в себя ориентацию на мнения и пожелания работодателей. Однако при сложившемся рынке труда такая мера вряд ли может элиминировать все искажения в процессе образования и придать полновесность дипломам. Согласно мониторингу Министерства высшего образования и науки18, проведенному в 2016 году, было трудоустроено 75% выпускников вузов, для государственных вузов этот показатель составлял 76%, для муниципальных — 72%, для частных — 70%. Средняя заработная плата выпускников государственных вузов в 2016 году достигала 30 096 рублей, частных вузов — 31 960 рублей, муниципальных — 22 234 рубля. Средняя заработная плата в России, по данным Росстата, составляла в 2015 году 34 500 рублей19. Таким образом, выпускники вузов достигают относительно неплохих показателей на рынке труда. Хотя, согласно ряду исследований, работодатели предъявляют к качеству подготовки выпускников вузов претензии, которые в наибольшей степени относятся к личным качествам специалистов. 18. Мониторинг трудоустройства выпускников  //  Портал Министерства образования и  науки РФ. URL: http://vo.graduate.edu.ru/#/?year= 2015&year_monitoring=2016. 19. Заработная плата // Федеральная служба государственной статистики. URL: http://www.gks.ru/wps/wcm/connect/rosstat_main/rosstat/ru/statistics/ wages/labour_costs.

120

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

По признанию представителей компаний, современным молодым специалистам не хватает как раз наиболее востребованного со стороны работодателя качества — ответственности (32,4%), базовых навыков по  профессии (30,4%), самостоятельности, инициативы (29%). Чуть менее четверти экспертов считают, что молодым специалистам не хватает исполнительской дисциплины, базовых теоретических знаний по профессии, умения работать в коллективе. Недостаточная практическая подготовка выпускников часто становится главной причиной отказов работодателей выпускникам вузов20.

Попросту говоря, проблемой для рынка становится провал образовательной системы именно в тех аспектах, которые принципиально невозможно проконтролировать формальными методами.

Попытки технологизации образования: компетентностный подход В России в качестве механизма, способного соединить рынок труда и  систему образования, предполагается компетентностный подход к федеральным государственным образовательным стандартам (ФГОС) и профессиональные стандарты, разработкой которых занимается Министерство труда и социальной защиты. В большинстве работ говорится, что компетентностный подход может связать цели образования с возможностью применимости знаний и  навыков в  соответствующей сфере труда. Компетенции, по мнению сторонников нового подхода, охватывают способность, готовность к познанию и отношения (образы поведения), которые необходимы для выполнения деятельности. Внутри компетентностного подхода выделяются два базовых понятия: «компетенция» и «компетентность». По определению доктора педагогических наук и члена-корреспондента Российской академии образования Андрея Хуторского, компетенция — «совокупность взаимосвязанных качеств личности (знаний, умений, навыков, способов деятельности), задаваемых по отношению к определенному кругу предметов и процессов и необходимых для качественной продуктивной деятельности по отношению к ним»21. 20. Вишневская Н. Г. Качество образования как индикатор конкурентоспособности выпускников вузов на рынке труда // Вестник Башкирского университета. 2015. Т. 20. № 1. С. 162. 21. Цит. по: Князева О. Г. Компетентностный подход в профессиональном образовании в условиях реализации ФГОС СПО // Проблемы и перспекти-

А н н а  О ч к и н а

121

Рассуждая о реализации компетентностного подхода в высшем образовании, специалисты чаще всего говорят о следующих необходимых условиях: 1. Наличие компетентностной модели выпускника (функциональной карты специалиста), в которой отражены его основные функции и компетенции. 2. Определение конкретной цели обучения. 3. Определение конкретных способов достижения цели. 4. Формулирование конкретных результатов обучения в форме конкретных компетенций. Каждый преподаватель при разработке рабочих учебных программ ориентируется в первую очередь на требования стандарта. 5. Наличие в учебном заведении соответствующей среды обучения и квалифицированных в модульно-компетентностном обучении преподавателей. Таким образом, повысить качество обучения в  профессиональном образовании позволяет реализация компетентностного подхода в условиях тесной взаимосвязи будущих работодателей, научно-методического содержания подготовки кадров и мотивации студентов к высокому уровню своей профессиональной деятельности22.

Если внимательно приглядеться к названным условиям, можно заметить, что компетентностный подход на практике предоставляет больше свободы для волюнтаризма и  субъективизма, чем традиционные подходы. Каждый из описанных шагов предполагает субъективные толкования взаимосвязи декларируемых целей (компетенций) и конкретных образовательных практик — от содержания программ до  средств и  критериев оценки успеваемости студентов. Современные образовательные стандарты никак не конкретизируют связь той или иной дисциплины и результатов ее изучения с конкретными достижениями той или иной науки, с ее логикой. Они только формулируют качества, которые студенты должны приобрести в результате изучения дисциплины, предоставляя субъектам образовательного процесса самим вы развития образования: Материалы VI международной научной конференции (Пермь, апрель 2015 г.). Пермь: Меркурий, 2015. С. 236–237. 22. Савина Е. В. Компетентностный подход в профессиональном образовании // Образовательная среда сегодня: стратегии развития: материалы V Международной научно-практической конференции (Чебоксары, 17 апреля 2016 года) / О. Н. Широков и др. Чебоксары: Интерактив плюс, 2016. С. 252.

122

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

интерпретировать эти качества в категориях процесса обучения. Жестко регламентируя формальные нормы и процедуры, ФГОС проявляет заметное равнодушие к их содержанию. Оставим за скобками вопрос о принципиальной необходимости привязки целей образования к актуальным требованиям рынка труда. Это тема отдельного исследования и отдельного разговора. Однако подобные попытки, если бы они вдруг реализовались последовательно и полноценно, окончательно уничтожили бы стратегическую составляющую образования, ориентацию его на долгосрочные цели человеческого и общественного развития. Если рыночный цикл ориентирует нас на решение краткосрочных и среднесрочных задач, то «рыночная» ценность образования не в последнюю очередь состоит именно в его контрциклической долгосрочной перспективе. Чем более свободно образование от рынка, тем больше его позитивное значение как фактора стабилизации в рыночной экономике. Этот факт был прекрасно известен еще во времена раннего капитализма, что и предопределило структуру классических университетов, заботу о них государства и наиболее цивилизованных представителей бизнеса. Но неолиберальный подход, предполагающий замену традиционных рыночных отношений, ограниченных специфической сферой частной экономики, тотальностью рынка, проникающего во все сферы жизни и заменяющего все остальные формы общественных отношений, ликвидирует это привычное разделение долгосрочных и краткосрочных задач. Тем самым упраздняется одна из основных функций образования как механизма социально-культурного воспроизводства, имеющего собственную логику и задачи независимо от  краткосрочной хозяйственной конъюнктуры и  вопреки ее колебаниям.

Резюме: основные проблемы системы образования и пути их преодоления Казалось бы, весомым фактором, препятствующим фальсификации и обесцениванию дипломов о высшем образовании, является репутация вуза. Именно она призвана гарантировать соответствие образования заявленным целям и обещанному качеству, а сертификата — необходимым (ожидаемым) с точки зрения экономики и общества качествам выпускника. Репутацию, как бы высока она ни была, нужно подтверждать, демонстрируя достижения: показатели публикационной активности преподавателей, успешности выпускников, объемы привлеА н н а  О ч к и н а

123

каемых для обеспечения образовательного и исследовательского процесса ресурсов и т. п. Формирование и сохранение репутации, таким образом, превращается в своего рода экономическую стратегию с опорой на формальные показатели. Долговременную историческую репутацию имеют очень немногие вузы. Такая репутация складывалась так долго и позволила этим вузам завладеть такими значительными ресурсами, в том числе и авторитетом, который превратился в бренд в мире образования, лучшей профессурой и прославленными студентами, что может рассматриваться как монопольное преимущество. Остальные университеты нуждаются не только в бóльших ресурсах, но и в подтверждении своего высокого статуса в рейтинге вузов. Где рейтинги, там и формальные показатели, и институты, необходимые для их достижения. Издания, публикации в которых работают на репутацию, средства, выделяемые на исследования, диссертационные советы, подтверждающие квалификацию работников университета и т. п. Как было показано выше, производство данных показателей отделяется от основной деятельности университетов — образовательной — и вполне успешно коммерциализируется. Институционализированная репутация вузов и агентов (периодических изданий с особым статусом, диссертационных советов, организаций, предоставляющих гранты, и т. п.), подтверждающих репутацию, становится условием для монополизации рынка образования и с точки зрения продажи услуг потребителям, и с точки зрения инвестиционного продукта. Происходит также монополизация самого знания, поскольку мнение организаций, имеющих высокий показатель институционализированной репутации, становится стандартом знания, основанием для оценки всех видов работ в той или иной сфере академической активности. Такой результат можно рассматривать как позитивный только в том случае, если высокая институциональная репутация университета или иной академической организации полностью соответствует ее вкладу в науку. В таком случае это не монополия, а стандарт истины. Если этого нет, то просто происходит насильственная стандартизация (монополизация истины) в различных сферах академических исследований, что усиливает коммерциализацию создания репутаций. Можно обобщить проблемы современной системы образования: 1. Условия, способствующие расщеплению процесса образования на  собственно обучение и  создание образованной и  профессиональной личности, с  одной стороны, 124

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

и  на  процесс производства сертификатов и  формальных показателей — с другой. 2. Коммерциализация и  формализация процесса создания культурного капитала в рамках системы образования, что приводит к  выхолащиванию социально значимой, собственно интеллектуальной составляющей образования как культурного капитала при сохранении его экономической значимости. 3. Монополизация отдельными научными и  образовательными организациями за счет институциональной репутации процесса присвоения квалификации и самого стандарта и содержания знания, показателей качества академической деятельности, научности и доказанности результатов исследований. Данные проблемы обусловливают функционирование образования как фиктивного капитала параллельно или даже за счет его существования в качестве сферы производства реального культурного капитала (потенциала) общества. Перечислю признаки превращения образования в фиктивный капитал: 1. За процессом образования и подтверждающим результат сертификатом может вовсе не стоять реального производства рабочей силы: как с социальной точки зрения производства достойного гражданина и полноценного работника, с культурной точки зрения — постигшего логику человеческой культуры индивида, так и с экономической точки зрения — задуманного процессом или тем более нужного реальной экономике профессионала. 2. Инвестиции в процесс образования и основные направления усилий не связаны в большинстве своем с реальным производством предполагаемых (заявленных, ожидаемых) «продуктов» образования: знаний как экономической или социальной силы, новых качеств работников, обеспечивающих приращение социального, культурного и  экономического потенциала общества. Эти инвестиции часто связаны с производством сертификатов и формальных показателей, востребованных экономикой и обществом в строго определенных социально-экономических условиях — при определенной организации деятельности и при согласии сторон. 3. Образование является в  современной экономике фиктивным капиталом, поскольку его свойство повышать стоимость рабочей силы зависит не  столько от  реального соА н н а  О ч к и н а

125

держания и качества, сколько от организационных условий его предоставления, а также от ситуации на рынке труда и в обществе в целом. Образование является фиктивным капиталом постольку, поскольку базой для формирования его инвестиционной ценности является согласие агентов о ценности этого продукта. Образование как услуга может расти в цене, рынок «образовательных услуг» может перегреваться на фоне нарастания в обществе невежества и некомпетентности. Это не просто противоречия рынка и бюрократизации сущностным целям образовательного процесса. Это противоречия масштабирования образования как формальной организации (почти бесконечного) при конечных, лимитированных целях социального развития (и ограниченных, по крайней мере содержательно, целях экономического развития), препятствующих полноценному развитию образования как сферы производства и воспроизводства человечности. На примере образования мы можем наблюдать не просто очередной институциональный кризис, а  кризис институционализации как принципа регулирования человеческой деятельности — по крайней мере, тех ее сфер, которые связаны с воспроизводством и развитием сущностных человеческих сил — жажды созидания, творчества, социально значимой активности. Этот кризис сегодня проявляется не только в многочисленных сбоях в работе системы образования, но и в кризисе его социальной значимости, шире — социальной значимости знания. Динамичный процесс преобразования целей общественного развития в индивидуальные результаты образования и воспитания на основе индивидуально усвоенной логики исторического развития человеческой культуры при формировании системы образования ограничивается институциональными рамками. Пока эти рамки являются гибкими, поскольку формируются самими участниками процесса или как минимум соответствуют ценностям большинства участников, институционализация идет образованию на пользу, вырабатывая своего рода общественно необходимую меру субъективизма в  процессе. Но  институционализация чревата ограничением активности участников процесса, отчуждением их от целей образования, что и готовит почву для его успешной формализации и коммерциализации. Текущие реформы системы образования, с одной стороны, пытаются воздействовать на нее изолированно, в отрыве от целей и задач общественного развития; с другой стороны, делают это с помощью внешних рычагов — изменения параметров формаль126

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ной организации и ресурсного обеспечения. Необходим же принципиально иной подход, позволяющий субъектам образовательного процесса действовать одновременно согласно исторической логике развития знания и  логике генеральных, стратегических потребностей общества, формируя самостоятельно конкретные формы и нормы деятельности. Для конкретизации и продвижения такого подхода к организации образования необходимо радикально переориентировать ресурсы и усилия, сосредоточившись на  вложении в  непосредственных субъектов образовательного процесса, преподавателей. Повышение заработной платы и снижение учебной нагрузки преподавателей в  этом случае необходимы, однако не являются решающими мерами. Главное — создание условий и мотивации для научного и личностного развития, вовлечение общества в формирование стандартов и конкретных критериев развития образования, радикальное повышение доступности межрегиональных и международных коммуникаций в академической среде и т. п. Без усилий в данном направлении образование как социальный институт, отвечающий за  воспроизводство и  развитие социально-культурного и социально-экономического потенциала общества, будет и дальше погружаться в кризис, преуспевая при этом как экономическая отрасль. Библиография Бурдьё П. Формы капитала // Экономическая социология. 2002. Т. 3. № 5. С. 60–74. Вишневская Н. Г. Качество образования как индикатор конкурентоспособности выпускников вузов на рынке труда // Вестник Башкирского университета. 2015. Т. 20. № 1. С. 160–165. Децильный коэффициент. Показатели экономической дифференциации. Доходы и уровень жизни // Федеральная служба государственной статистики. URL: http://gks.ru/dbscripts/cbsd/dbinet.cgi. Дяйкин А. Д. Проблема объективности оценивания студентов в преподавании восточных языков // Методика преподавания восточных языков: аспектизация, компьютеризация, новые учебные пособия: сборник статей участников I Международной конференции. Москва, НИУ ВШЭ, 22‒23 апреля 2013 г. СПб.: Алетейя, 2013. С. 1–10. Заработная плата // Федеральная служба государственной статистики. URL: http://gks.ru/wps/wcm/connect/rosstat_main/rosstat/ru/statistics/wages/ labour_costs. Индикаторы образования: 2017. Статистический сборник. М.: НИУ ВШЭ, 2017. Князева О. Г. Компетентностный подход в профессиональном образовании в условиях реализации ФГОС СПО // Проблемы и перспективы развития образования: Материалы VI международной научной конференции (Пермь, апрель 2015 г.). Пермь: Меркурий, 2015. С. 236–237.

А н н а  О ч к и н а

127

Комраков А. Бедность уже стала фактором, влияющим на здоровье // Независимая газета. 16.08.2016. URL: http://ng.ru/economics/2016-08-16/1_ poverty.html. Маркс К. Кредит и фиктивный капитал // Он же. Капитал. М.: Институт марксизма-ленинизма, 1969. Т. 3. С. 440–455. Мониторинг трудоустройства выпускников // Портал Министерства образования и науки РФ. URL: http://vo.graduate.edu. ru/#/?year=2015&year_monitoring=2016. Повышение индекса Хирша // НИЦ «Актуальность.рф». URL: актуальность.рф/ повысить-индекс-хирша. Савина Е. В. Компетентностный подход в профессиональном образовании // Образовательная среда сегодня: стратегии развития: материалы V Международной научно-практической конференции (Чебоксары, 17 апреля 2016 года) / Под ред. О. Н. Широкова и др. Чебоксары: Интерактив плюс, 2016. С. 249–252. Сазонов Б. А. Балльно-рейтинговые системы оценивания знаний и обеспечение качества учебного процесса // Высшее образование в России. 2012. № 6. С. 28–40. Kornai J. Overcentralization in Economic Administration: A Critical Analysis Based on Experience in Hungarian Light Industry. Oxford: Oxford University Press, 1994. Nove A. The Soviet Economy. An Introduction. L.: Allen & Unwin, 1961.

128

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

EDUCATION AS FICTITIOUS CAPITAL: THE CRISIS OF SOCIAL IMPORTANCE OF KNOWLEDGE Anna Ochkina. Associate Professor, Head, Department of Methodology of Science, Social Theories and Technologies, Faculty of Pedagogy, Psychology and Social Sciences Pedagogical, Penza Pedagogical Institute named after V. G. Belinsky, [email protected]. Penza State University, 37 Lermontova str., 440026 Penza, Russia. Keywords: mass education; higher education; fictitious capital; formal indicators of the effectiveness of education; competence approach. The article describes the system of mass higher education in terms of political economy. The author discusses how the social and economic results of the education system depend on the principles of its organization. In identifying the economic effect of education, the author emphasizes that in certain circumstances certificates of education may function in the market as fictitious capital, increasing the economic opportunities of certificate holders without any basis in an actual increase in training or professionalism. The analogy with fictitious capital is methodologically justified because the certificate itself brings about an increment in money received although it creates no new value. The social consequence of the formalization of education is the falsification of its cultural content and significance. This formalization of education and the decline in the role of education and knowledge in society may make the cultural capital to which education contributes fictitious as well because it is verified only by a certificate of qualification in place of an actual advanced level of education. The author describes the process of formalization of education as a bureaucratic attack on the autonomy of the academic environment. To overcome the formalization of education and to repel this bureaucratic attack on it, it is necessary to establish the proper conditions for academic and personal development while enlisting society at large in formulating standards and specific criteria for the development of education. The author sees the processes taking place in education as signs of a crisis of institutionalization as a principle for regulating human activity. This crisis is manifested today not only by numerous disruptions in the operation of the educational system but also in the crisis concerning its social significance, and more broadly in questioning the social significance of knowledge. DOI : 10.22394/0869-5377-2018-6-105-128

References Bourdieu P. Formy kapitala [Les formes de capital]. Ekonomicheskaia sotsiologiia [Economic Sociology], 2002, vol. 3, no. 5, pp. 60–74. Detsil’nyi koeffitsient. Pokazateli ekonomicheskoi differentsiatsii. Dokhody i uroven’ zhizni [R/P 10%. Indexes of Economical Differentiation. Incomes and Quality of Life]. Federal’naia sluzhba gosudarstvennoi statistiki [The Federal Service for State Statistics]. Available at: http://gks.ru/dbscripts/cbsd/dbinet.cgi. Diaikin A. D. Problema ob”ektivnosti otsenivaniia studentov v prepodavanii vostochnykh iazykov [The Problem of Objectivity of Student Evaluation in Eastern Languages Teaching]. Metodika prepodavaniia vostochnykh iazykov: aspektizatsiia, komp’iuterizatsiia, novye uchebnye posobiia: sbornik statei uchastnikov I Mezhdunarodnoi konferentsii. Moskva, NIU VShE, 22‒23 aprelia 2013 g. [Eastern Languages Teaching Methodology: Aspectisation, Computerisation,

А н н а  О ч к и н а

129

New Study Guides: Collection of Papers by Participants of I International Conference. Moscow, HSE, April 22–23, 2013], Saint Petersburg, Aleteiia, 2013, pp. 1–10. Indikatory obrazovaniia: 2017. Statisticheskii sbornik [Indicators of Education in the Russian Federation: 2017. Data Book], Moscow, HSE, 2017. Kniazeva O. G. Kompetentnostnyi podkhod v professional’nom obrazovanii v usloviiakh realizatsii FGOS SPO [Competency-Based Approach to Vocational Education in the Course of Realisation of Federal Educational Standard of Secondary Vocational Education]. Problemy i perspektivy razvitiia obrazovaniia: Materialy VI mezhdunarodnoi nauchnoi konferentsii (Perm’, aprel’ 2015 g.) [Problems and Perspectives in the Education Development: Materials of VI International Scientific Conference (Perm, April 2015)], Perm, Merkurii, 2015, pp. 236–237. Komrakov A. Bednost’ uzhe stala faktorom, vliiaiushchim na zdorov’e [So Far Poverty Became a Health-Relevant Factor]. Nezavisimaia gazeta [The Independent Newspaper], August 16, 2016. Available at: http://ng.ru/economics/2016-08-16/1_poverty.html. Kornai J. Overcentralization in Economic Administration: A Critical Analysis Based on Experience in Hungarian Light Industry, Oxford, Oxford University Press, 1994. Marx K. Kredit i fiktivnyi kapital [Kredit und fictives Kapital]. Kapital [Das Kapital], Moscow, Institut marksizma-leninizma, 1969, vol. 3, pp. 440–455. Monitoring trudoustroistva vypusknikov [Graduate Employability Monitoring]. Portal Ministerstva obrazovaniia i nauki RF [The Ministry of Education and Science of the Russian Federation]. Available at: http://vo.graduate.edu. ru/#/?year=2015&year_monitoring=2016. Nove A. The Soviet Economy. An Introduction, London, Allen & Unwin, 1961. Povyshenie indeksa Khirsha [Raising Hirsch Index]. NITs “Aktual’nost’.rf ” [Aktual’nost’.rf Research Centre]. Available at: актуальность.рф/повыситьиндекс-хирша. Savina E. V. Kompetentnostnyi podkhod v professional’nom obrazovanii [Competency-Based Approach to Vocational Education]. Obrazovatel’naia sreda segodnia: strategii razvitiia: materialy V Mezhdunarodnoi nauchno-prakticheskoi konferentsii (Cheboksary, 17 aprelia 2016 goda) [Educational Milieu Today: Strategies of Development: Materials of V International ScientificPractical Conference (Cheboksary, April 17, 2016)] (eds O. N. Shirokov et al.), Cheboksary, Interaktiv plius, 2016, pp. 249–252. Sazonov B. A. Ball’no-reitingovye sistemy otsenivaniia znanii i obespechenie kachestva uchebnogo protsessa [Point-Rating Systems of Knowledge Evaluation and Learning Quality Assuring]. Vysshee obrazovanie v Rossii [Higher Education in Russia], 2012, no. 6, pp. 28–40. Vishnevskaia N. G. Kachestvo obrazovaniia kak indikator konkurentosposobnosti vypusknikov vuzov na rynke truda [Quality of Education as an Indicator of Graduate Employability]. Vestnik Bashkirskogo universiteta [Bulletin of Bashkir University], 2015, vol. 20, no. 1, pp. 160–165. Zarabotnaia plata [Wages]. Federal’naia sluzhba gosudarstvennoi statistiki [The Federal Service for State Statistics]. Available at: http://gks.ru/wps/wcm/connect/ rosstat_main/rosstat/ru/statistics/wages/labour_costs.

130

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Гибкость конфуцианской мысли в условиях кризиса С е р г е й   Р ы б ач у к

Магистрант, филологический факультет, Российский университет дружбы народов (РУДН). Адрес: 117198, Москва, ул. Миклухо-Маклая, 6. E-mail: [email protected].

Ключевые слова: конфуцианство; Конфуций; Чжу Си; Мэн-цзы; Василий Алексеев; Си Цзиньпин; кризис; гибкость. Статья посвящена феномену кризиса конфуцианского учения в истории старого и нового Китая, причинам этих кризисов, способности конфуцианства отвечать на требования времени, изменяться под влиянием политических, исторических и идеологических метаморфоз. Особое внимание уделено гибкости конфуцианской традиции, которая на протяжении многотысячелетней истории оставалась главным этическим учением для китайской интеллигенции и основным инструментом управления государством. Причины устойчивости конфуцианского учения объясняются через анализ ортодоксальных канонов, менявшихся в зависимости от кризисов, и роли комментаторов традиционных трактатов, которые во многом обогатили учение Конфуция, способствуя его гибкости перед лицом надвигающихся кризисов. В статье рассмотрены также стилистические изменения, проведенные

неоконфуцианцами под руководством известного философа Чжу Си. Подобные изменения временно сделали конфуцианство более устойчивым к любым катаклизмам, но в конечном счете именно они сыграли решающую роль в фундаментальном кризисе учения. Не обходится стороной и художественная литература старого и нового Китая, обличающая все дефекты конфуцианской морали. Особенно подробно рассматривается критика конфуцианства в сатирической литературе, которая лучше всего обнаруживает все изъяны ортодоксии Конфуция. В заключение рассматривается роль конфуцианства в современном Китае, анализируется новый курс Си Цзиньпина с точки зрения обращения к традиционной китайской мысли, которой изобилуют его работы и выступления. На примере миниатюры китайской истории, изображенной в статье, объясняются причины устойчивости и гибкости конфуцианской мысли.

131

К

ОЛ О С С отечественной и мировой китаистики, основатель научного метода познания Китая Василий Алексеев (1881–1951) еще в  1947 году в  докладе «Китайские поэты о поэзии Китая» писал о сути кризиса и перемен в китайской культуре: В жизни Китая было много разгромов всякого рода, разрушений, уничтожений всего живого, но  все это «частично»: все возрождалось точно в таком же виде, и возвращение к старине было вечным лозунгом. Есть ли это «отсталость» китайская? Нет! Прогресс Китая — интенсивный, создающий новое без разрывов. Его новизна — в глубинном совершенствовании.

Любому «разгрому», «разрушению» и  «уничтожению» в  китайской истории, идущим параллельно с  созиданием, усвоением и преемственностью, предшествует кризис. Наиболее всеобъемлющим и всепроникающим для Китая является кризис конфуцианской мысли. Конфуцианство всегда было центральным источником политической, культурной, семейной, духовной жизни Китая. Предвосхищая возможный упрек в забвении роли даосизма и буддизма в китайском обществе, напомню о феномене китайского синкретизма: несмотря на  все различия, если отбросить многочисленные эпизоды противостояния, в народе конфуцианство, даосизм и  буддизм соединились в  целостную картину, именуемую «Тремя учениями» (三教). Но для политической элиты, которая одновременно являлась элитой интеллектуальной и культурной (чиновник, ученый, литератор — необходимые составляющие идеала высокого человека, интеллигента — 士, ши), конфуцианство на протяжении почти всей истории Китая было главенствующим идеологическим и этико-нравственным учением. Поэтому любые попытки отхода от  конфуцианской традиции считались маргинальными, и только степень маргинальности, сила порицания отклонения от заветов старины говорит об общем характере времени: чем меньше упреков слышал любой «отступник» от  конфуцианского учения, чем больше поддержки и  понимания он находил в обществе, чем больше единомышленников и иных «от132

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ступников» окружало его — тем смелее можно называть это время кризисным.

О конфуцианской гибкости Когда мы говорим о  кризисе конфуцианской мысли, то  имеем в виду не перелом, а степень сгиба, определяющую гибкость системы, — это учение никогда не ломалось. Конфуцианство пережило довольно много кризисных этапов, и  каждый такой «сгиб» непосредственно влиял на  «упругость» традиционной идеологии. Если в ханьский период (汉朝; 206 год до н. э. — 220 год н. э.) «упругость» конфуцианской морали ограничивалась традиционным каноном и даосское учение, как и любое инакомыслие, каралось, то уже в эпоху Сун (宋朝; 960–1279) идеологи неоконфуцианства заимствовали некоторые элементы даосизма и буддизма, видя, что эти учения вызывают большой отклик в народе и популярны среди интеллигенции. Такое взаимопроникновение разных идеологий и философий делало конфуцианство лишь более гибким, чему в первую очередь способствовала многоплановость и разносторонность традиционного канона. Вновь обратимся к Василию Алексееву, который в 1936 году отмечал: Надо сказать вообще, что китайский консерватизм нельзя считать чем-то исключительно одиозным. Это, конечно, один из эксцессов, без которого не обходится ни один исторический народ, а тем более его литература. Но если бы он исходил только из одного источника, как, например, у христиан Евангелия, то он был бы давно уже обречен на катаклизмы вроде европейских, в которых нетрудно видеть борьбу жизни с Евангелием и «пастырями добрыми». Нет, китайский консерватизм питался из разных источников1.

Кроме известного всем фундаментального «Пятикнижия» (五经), учение органично впитывает и выдающиеся комментарии конфуцианцев, живших после смерти Конфуция и ставших впоследствии классиками. Это не значит, что само «Пятикнижие» не редактировалось после смерти Конфуция, — вспомним хотя бы «Книгу Ритуала» (礼记), которую писали ученики Кун Цю (孔丘; настоящее

1. Алексеев В. М. Замечания на книгу-диссертацию Ю. К. Щуцкого «Китайская классическая „Книга Перемен“» // Алексеев В. М. Наука о Востоке. М.: Наука, 1982. С. 371–388.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

133

имя Конфуция)2. В довершение надо добавить, что до нас не дошли даже оригинальные тексты «Пятикнижия», так как во времена репрессий первого императора Цинь Шихуанди (秦始皇帝; 259–210 годы до н. э.) и министра Ли Сы (李斯; 280–208 годы до н. э.) вышел указ о сожжении всех книг конфуцианского канона и преследовании их распространителей: были закопаны заживо около 500 последователей учения. Уже после падения империи Цинь ханьские вельможи восстанавливали конфуцианское учение по пересказам оставшихся в живых книжников, конечно не брезгуя изменениями текста ради укрепления власти императора. Если вернуться к роли комментаторов, то, наверное, главным примером такого обогащения учения Конфуция является традиционное «Четверокнижие» (四书): «Суждения и беседы» (论语) — собрание афоризмов Конфуция, составленное его ближайшими учениками; трактат великого древнекитайского философа Мэн-цзы (孟子; 372–289 годы до н. э.), названный по его имени; «Учение о Середине» (中庸) и «Великое Учение» (大学), входившие в «Книгу Ритуала» до того, как знаменитый реформатор и главный теоретик неоконфуцианства Чжу Си (朱熹; 1130–1200) не включил их в состав «Четверокнижия» в качестве отдельных трактатов. Надо отметить, что закат империи Сун (XII‒XIII века) сопровождался (а возможно, был в значительной степени вызван) кризисом конфуцианства, и разрешить этот кризис наименее радикальными способами пытались неоконфуцианцы, осовременившие и изменившие определенные элементы традиционного учения. Главным новшеством стало выделение «Четверокнижия» в отдельный свод с комментариями Чжу Си, которые, как и многие другие выдающиеся комментаторские и иные работы конфуцианских ученых, вошли в обязательную образовательную программу, без усвоения которой невозможно 2. Существует много предположений, какие из традиционных трактатов создавал сам Конфуций, а какие только проходили его редактуру. Например, Мэн-цзы писал, что автором известных «Весен и осеней» (春秋) является сам Конфуций, однако потом было доказано, что Кун Цю только редактировал анналы царства Лу (鲁国). В официальной науке принято считать, что Конфуций следовал принципу, указанному в «Суждениях и беседах» (VII, 1): «Я передаю, но не творю…» (Суждения и беседы // Конфуцианское «Четверокнижие» (Сы Шу) / Пер. с кит. и комм. А. И. Кобзева и др., отв. ред. Л. С. Переломов. М.: Восточная литература, 2004. С. 180). Стоит заметить, что идеал стилиста и редактора в лице Конфуция сохранился в китайской литературной традиции до наших дней, и любой писатель, ученый и чиновник (одним словом — 士, ши) всегда был отличным стилистом, что ценилось наравне с другими творческими талантами.

134

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

было сдать государственные экзамены и занять чиновничью должность. В этом же веке «Пятикнижие» и «Четверокнижие»3 были объединены в «Тринадцатиканоние» (十三经), в которое также включили остальные основные конфуцианские трактаты. Каждый новый комментатор по-своему трактовал традиционное учение, не столько меняя какие-то элементы, сколько акцентируя внимание на определенном понятии или трактате, так как составляющие канона достаточно разнообразны. Например, известный китайский философ Ли Ао (李翱; 772–841), увлеченный буддизмом, который был очень популярен в танскую эпоху (唐朝; 618–907), пытался соединить идеи конфуцианства и буддизма. Он сконцентрировался на «Учении о Середине», так как в этом трактате больше всего внимания уделяется духовной стороне вопроса, что основательно связывает его с буддистским отстранением от материального мира на пути к миру бесплотному. Во многом противоположные взгляды разделял сунский философ и литератор Су Сюнь (苏洵; 1009–1066), один из «Восьми великих писателей Тан и Сун» (唐宋八大家). Свои «Трактаты о шести основных книгах» (六经论)4 Су Сюнь в  первую очередь ориентировал на  «Книгу Ритуала», которая основывается на центральном понятии конфуцианской философии — ритуале (礼 — ли), представляющем собой определенные правила поведения в обществе, основанные на добровольном подчинении старшему, умении уступать5. Су Сюнь упрощает «Пятикнижие», в котором так объясняет принцип ритуала: Мудрец говорит: вот они — наши цари, отцы, старшие! Чем же, скажите, они от  нас отличаются? И, сказав так, он усаживает царя, своего отца, своего старшего, а сам стоит на ногах ря 3. В китайской литературной традиции принято не разделять два этих сборника, объединяя их под общим названием «Четверокнижие и Пятикнижие» (四书五经). 4. «Трактаты о шести основных книгах» представляют собой рассуждения Су Сюня о  каждом трактате «Пятикнижия». Изначально знаменитый сборник назывался «Шестикнижием», так как включал в себя утерянный сегодня «Канон о Музыке» (乐经), поэтому Су Сюнь говорит в своих комментариях о «шести книгах». 5. Добровольное подчинение старшему абсолютизируется в форме государственного управления, где государственный муж подчиняется Сыну Неба, и проецируется на семейный институт, где, в официальной трактовке, продолжая формулу подчинения императору, старший брат подчиняется отцу, а младший брат — брату старшему. Кроме того, в эту формулу входит подчинение жены мужу, а также вообще подчинение младшего старшему. В полной степени этот принцип выражен в фундаментальном конфуцианском «Каноне сыновней почтительности» (孝经).

С е р г е й  Р ы б а ч у к

135

дом с ними. Затем он склоняет перед ними свою голову и сгибает свои колени. Этим он вводит ритуал и именует его поклонением старшим. Этим же он вслед за собой заставляет преклоняться перед царем, отцом и старшим всю свою страну6.

Все остальные конфуцианские трактаты Су Сюнь представляет инструментами воздействия на народ, чтобы крестьяне приняли принцип добровольного подчинения и  не  устраивали бунт. Таким образом, Су Сюнь в противовес Ли Ао, ищущему в конфуцианском учении духовное, чувственное и  возвышенное, обращает свой взор на приземленное и сугубо материальное. Но оба комментатора находят нечто близкое своему мировоззрению в каноне, и такими полярными взглядами и подходами история традиционной китайской мысли не  ограничивается. Все это в  очередной раз демонстрирует гибкость конфуцианского учения, подтверждающую непрерывность культурного развития Китая независимо от кризисов. Необходимо отметить, что оба ученых жили в один из самых кризисных и переломных периодов для конфуцианской мысли. После падения ханьской империи (III век н. э.) страна повторяет судьбу Китая эпохи Сражающихся царств (战国时代; V‒III века до н. э.), когда Конфуций и основал свое учение. Только если в V веке до н. э. молодое учение странника из  царства Лу должно было упорядочить окружающий Китай хаос, деспотизм аристократических семей и бессмысленные войны, то философы и мыслители периода Шести династий (六朝; III‒VI века н. э.) должны были решить похожие проблемы, но уже возникшие на основе сомнений и недоверия к конфуцианству. Одновременно с падением Хань в Поднебесную начинает проникать буддизм; второе, не менее основательное и имеющее право называться автохтонной философией Китая учение даосизма также расцветает на обломках некогда великой империи. И на такой почве вырастает империя Тан, которая принесла золотое время китайской культуры, истории, литературы. Появляется множество поэтов, писателей, даже императоров, симпатизировавших даосизму и буддизму. Но и в этих условиях конфуцианство не «ломается», оставаясь государственной идеологией, хотя некоторые танские императоры настойчиво способствовали распространению иных идей. Подробнее о том, почему конфуцианское учение про 6. Су Сюнь. Трактат о Книге Ритуала // Алексеев В. М. Труды по китайской литературе: В 2 кн. / Отв. ред. Б. Л. Рифтин. М.: Восточная литература, 2003. Кн. 1. С. 554. Под «старшим» подразумевается старший брат из формулы, приведенной в предыдущем примечании.

136

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

должало главенствовать даже в такие кризисные периоды, я расскажу ниже. В такие необычные и иногда противоречивые моменты истории, когда над Китаем сияет звезда бессмертного поэта Ли Бо (李白; 701–762), чей широкий талант не терпит никаких оков, в том числе и конфуцианских, когда император Сюань-цзун (玄宗; 685–762) приказывает хранить в каждом доме трактаты Лао-цзы, — тогда одновременно в почете творит великий голос страждущего народа Ду Фу (杜甫; 712–770), полностью проникшийся конфуцианством и даже нелегкой судьбой самого Учителя, что свойственно многим знаменитым ученым и литераторам Китая; или, например, два знаменитых философа-ученых — Хань Юй (韩愈; 768–824) и Лу Цзунъюань (柳宗元; 773–819) — с разными взглядами на личность, но объединенные настойчивой апологетикой конфуцианской философии. В сунской империи взаимопроникновение даосизма и буддизма только увеличивается, и в ответ традиционные книжники под предводительством Чжу Си пытаются найти общее между тремя учениями, конечно, с доминантой конфуцианства. Здесь рождается неоконфуцианство, в русле которого множество выдающихся ученых и литераторов продолжают обогащать традиционное учение. И все же свободомыслие и порывы творческого духа, свойственные танской и сунской эпохам, способствовали сохранению конфуцианского учения, ведь каждый из вышеперечисленных проводников традиционной философии воспринимал ее по-своему, но никто не нарушал основополагающие принципы и рамки учения Конфуция: обращение к светлому и праведному прошлому, культ письменного слова, принцип уважения к старшим и др. Последним отмеченным в данном статье инструментом гибкости конфуцианства будет государственная пропаганда, которая одновременно является и пограничным инструментом закостенелости учения. Так как конфуцианское мировоззрение зиждется на государстве, взор Конфуция всегда устремлялся к прославленному прошлому единого целого Китая под властью гуманных и  мудрых правителей, а правившие уже после смерти Учителя вельможи, цари и императоры обращались к его учению в первую очередь из-за социальной устойчивости и незыблемости монарха и строя, которые оно проповедовало и гарантировало. За всю многотысячелетнюю историю Китая с конфуцианской идеологией боролись в государственном масштабе только дважды: во времена репрессий Цинь Шихуанди и на противоречивом этапе «культурной революции», конец которой пестрил лозунгами: «Критикуй Линь Бяо, критикуй Конфуция — это сейчас самое важное для Партии, армии и народа». Всего два этих периода запрета конфуцианства на госуС е р г е й  Р ы б а ч у к

137

дарственном уровне в сумме продлились меньше 10 лет — по сравнению с двумя тысячами лет практически беспрерывной государственной пропаганды традиционного учения. Даже завоеватели Китая — монголы и маньчжуры — не затрагивали китайскую культуру и конфуцианское учение, хотя последние во многом извратили его суть своей политикой, о чем пойдет речь ниже. Впервые в едином Китае принял конфуцианство как государственную идеологию ханьский император У-ди (汉武帝; 156–87 годы до  н. э.), правление которого считается одним из  самых успешных за всю китайскую историю. Основным инструментом идеологического распространения конфуцианства стали императорские школы и образование, которые ввел ближайший советник У-ди — Дун Чжуншу (董仲舒; 179‒104 годы до н. э.). Учение, конечно местами измененное и отредактированное в соответствии с нуждами укрепления ханьской власти, о чем мы писали выше, было объявлено не только главной, но и единственной идеологией; любые другие философские школы и доктрины были под запретом и преследовались. Во времена У-ди также был создан прототип знаменитых государственных экзаменов кэцзюй (科舉), официально введенных во  времена династии Суй (隋朝; 581–618), расцветших во времена Тан и отмененных на закате цинской империи (清朝; 1644–1912) — в  1905 году. Также во  времена У-ди был создан необычный идеологический орган — «Музыкальная палата» (乐府), в задачи которой входило изучение общественного настроения через народные песни. Таким образом она отслеживала возможные недовольства и бунты, которые предвещались иносказательными песнями и стихами, и одновременно контролировала общественное мнение, распространяя «правильные» песни. Так, например, с III века до н. э. по III век н. э. в народе были очень популярны сатирические песенки яо (谣), с которыми в том числе и вела борьбу «Музыкальная палата». Помимо того что ханьская пропаганда действовала довольно успешно, пронизывая все слои древнекитайского общества, сам народ понимал и принимал учение Конфуция. Первая причина такого принятия — призыв к гуманности и прекращению войн, долгие столетия переживавшихся Китаем, которые ненавидел и презирал простой крестьянин. Вторая причина — само учение Конфуция, который, как мы отмечали, «передавал, но не творил», исходившее из древних китайских традиций, основанных на общинности и культе прошлого. То есть конфуцианство, даже обрамленное в рамки государственной идеологии, было близко народу и вообще всему обществу, что и сыграло решающую роль в развитии китайской цивилизации. 138

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Кроме вышеупомянутых двух этапов государственных гонений на конфуцианство, на престоле было много последователей иных, неортодоксальных учений и  религий, которые пытались распространить свои взгляды на всю страну. Самыми характерными из них являются два танских владыки: императрица У Цзэтянь (武则天; 624– 705) и ее внук — император Сюань-цзун. Правление обоих монархов можно назвать противоречивым: с одной стороны, эту эпоху считают золотым временем китайской истории, с другой — чрезмерное увлечение буддизмом и даосизмом и даже пропаганда этих учений со стороны правителей уничтожали доверие народа к власти, особенно после восстания Ань Лушаня (755–763) — гражданской войны, в результате которой простой крестьянин потерял любое уважение к воинской касте. Но даже такие правители не могли навязать китайской аристократии и народу отказ от конфуцианской морали, так как еще в трактате «Мэн-цзы» написано (IV A, 2.4): Если правитель сильно угнетает свой народ, то он сам будет убит и государство погибнет; если же — не очень, то он будет в опасности и государство его будет уменьшаться7.

То есть мудрецы-советники (士) могут сместить негуманного императора, что долго служило сдерживающим инструментом для владык. Кроме того, в  таком случае «крамольную» интеллигенцию поддержал бы и  народ; да  и  сам народ поднимал бессчетные восстания; можно упомянуть, наверное, самое известное —Крестьянскую войну 1628–1647 годов против минской династии (明朝; 1368–1644). Возвращаясь к «Мэн-цзы», необходимо сказать, что почти на  всех кризисных этапах китайской истории самые прогрессивные ученые и чиновники обращались к этому знаменитому трактату, находя в нем необходимые в создавшейся ситуации формулы и идеи. Даже в современном Китае, о чем мы поговорим подробнее в конце статьи, описанное Мэн-цзы «Общество малого благоденствия» (小康) взято за основу государственной политики — есть ли смысл говорить о постоянном обращении к этому конфуцианскому классику в древнем и средневековом Китае?

О конфуцианской закостенелости Для полномерного понимания гибкости конфуцианской мысли необходимо рассказать и о ее обратной стороне — закостенелости, 7. Мэн-цзы // Конфуцианское «Четверокнижие» (Сы Шу). С. 312.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

139

которая все же не превышает ее «упругости», как показала история. Как мы отметили выше, государственное насаждение конфуцианства является одновременно слабой стороной традиционного учения. Как и у любой другой идеологии, у него всегда были противники, которые в мировоззренческом и этическом плане могли дать людям то, чего не хватало в конфуцианской ортодоксии. Не раз упомянутые выше даосизм и буддизм так близко принимались и народом, и интеллигенцией потому, что они богаты фантазией, сверхъестественным, метафизическим, чего недоставало конфуцианству. Обращаясь к двум автохтонным учениям Китая — конфуцианству и даосизму, надо сказать, что обе философии объединены обращением к прошлому, выражавшим суть всего мироздания, — Дао (道). Однако Конфуций видел Дао в мире материальном, в обществе, и великие цари прошлого (носители Дао) для него были в первую очередь людьми, то есть идеал был доступен человеку и мог быть достигнут усердным учением. У Лао-цзы же Дао — это нечто неземное, волшебное, не достигаемое в реальной жизни, и владыки светлого прошлого — это не простые люди, а небожители. Конечно, возможность достичь идеала великих правителей привлекала простой народ и интеллигенцию, но всеми, как и любым человеком, двигало любопытство и интерес к непознанному, на который Конфуций резко отвечал в «Суждениях и беседах»: «Мы еще не разобрались в жизни, что же мы можем знать о  смерти?» Эти опущения компенсировались как раз даосским, а затем и буддистским пантеоном и учением о загробной жизни. Но в большей степени, чем любые философские школы, окрасила пробелы конфуцианского учения китайская литература. Даже правильнее будет сказать, что весь этот полет даосской и буддистской фантазии нашел выражение в художественной литературе. В  защиту конфуцианства необходимо сказать, что одним из столпов «Пятикнижия» является «Книга Песен» (诗经) — сборник народных песен и стихов, которым чужды официальность и пышность традиционного обряда. «Книга Песен» полна лирической поэзии, которая посвящена любви между мужем и женой и отражает традиционные обычаи китайского народа, обрамленные затем в «Книге Ритуала». Также «Книга Песен» полна людского горя, вызванного социальной несправедливостью, и  народного гнева в ответ на произвол князей и вельмож. Эти живость и разнообразие делают «Книгу Песен» основным источником китайской поэзии и литературы, к образам и мотивам народных песен которой обращается каждый великий поэт и писатель Поднебесной. Название высшей формы китайской литературы — поэзии — было взя140

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

то из названия канона (诗 — ши). И народный гнев «Книги Песен» великолепно использует Ду Фу в критике показушных конфуцианцев-чиновников, хотя он сам придерживался учения Конфуция. Вся великая литература Китая не боится кары со стороны властей за критику и обличение всех хворей конфуцианства — не важно, кто критикует государственную идеологию: даос, буддист, конфуцианец или соединяющий все учения вместе. Но все же многие платили за такую смелость. Кроме того, в эпоху среднего и позднего Средневековья (начиная с X века) произошел рост городов и смена экономической формации, где ремесленники и торговцы стали занимать второе место в социальной иерархии после интеллигенции (士)8. По этим причинам все большую роль начинает играть прозаический жанр, ранее считавшийся низшим по отношению к поэзии, но намного более понятный простым людям; этому жанру не чужда была и иносказательность для защиты от репрессий. Так, в минском Китае начинает процветать сатира, питающаяся из источника народного фольклора и простонародной прозы, зародившейся после падения империи Хань. Как завершает знаменитый советский китаист Николай Федоренко (1912–2000) свою статью «Сатирическая проза Чжан Тянь-и», «вести беседу о постороннем, дабы сказать о сокровенном»9. Высшего искусства сатиры в критике закостенелости конфуцианского учения достиг знаменитый цинский сатирик У Цзин-цзы (吴敬梓; 1701–1754) в своем романе «Неофициальная история конфуцианцев» (儒林外史). В этом тексте обличается обратная сторона конфуцианского ритуала, в цинское время сведенного лишь к внешней, бессмысленной и глупой атрибутике типа шляп ученых (надев такую, неуч сразу же становился мудрецом) или суеверий книжников, гадающих по «Книге Перемен» о выборе места для захоронения, требующих огромной платы с бедняков, и т. д. Но главное: У Цзин-цзы в сатирической форме обличает сам принцип ученого сословия, которое совмещало чиновничьи, ученые и литературные должности, что в итоге походило на своеобразную китайскую теократию, где «конфуцианское православие», как его называл Алексеев, обладало полнотой власти политической и идейной. И властные чиновники-конфуцианцы в комических шляпах, называя себя мудрецами, разоряли народ и  не  давали пробиться к  власти действительно талантливым людям. Путям к чиновничьей должности У Цзин-цзы уделил, 8. До этого основой китайской экономики были крестьяне-земледельцы (农). 9. Федоренко Н. Т. Сатирическая проза Чжан Тянь-и // Избр. произв.: В 2 кн. М.: Художественная литература, 1987. Кн. 2. С. 325.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

141

наверное, больше всего внимания, описывая, как все императорские экзамены сдавали самые бесталанные и порочные люди с помощью родственных связей, подкупов экзаменаторов, шпаргалок и т. п. Этот роман великий китайский писатель-демократ нового времени Лу Синь (鲁迅; 1881–1936) в «Очерке истории китайской повествовательной прозы» (中国小说史略) назовет «первым достойным именоваться сатирой»10. Нужно добавить, что сатира У Цзин-цзы родилась не просто так: Китай эпохи Цин, особенно поздней, переживал один из самых значительных кризисов не только конфуцианской мысли, но и вообще кризисов внутренне- и внешнеполитических. Маньчжуры, воспользовавшиеся моментом крестьянской войны и малодушием минского правительства, захватили власть в  Китае, не  допуская ханьцев к средним и высоким должностям, и затем настолько ослабили страну, что Китай после множества войн с западными интервентами и Японией наполовину стал колонией. Еще в начале XVIII века маньчжурский император Канси (康熙; 1654–1722) выпустил «Мудрые предначертания и всеобъемлющие наставления» (聖諭廣訓), в которых объясняются основные пункты китайской ортодоксии. Вообще он сделал очень многое для развития китайской литературы и культуры, например издал «Словарь Канси» (康熙字典), один из самых объемных словарей китайского классического языка. Про такое увлечение китайской культурой у маньчжуров и вообще завоевателей Китая писал Василий Алексеев в статье «Китайская литература» (1920): «[увлечение] очень характерное для инородческих завоевателей Китая, старавшихся быть большими китайцами, нежели сами завоеванные ими китайцы»11. Однако главной задачей маньчжуров было остаться властителями страны, для чего они обратились к лучшему регулятору китайского народа — конфуцианству. Но жестокая действительность деспотичной власти маньчжуров вкупе с демонстративным упором на внешнюю обрядовость, не несущую в себе гуманности, вызывали у китайского народа и интеллигенции только ненависть, что в итоге вместе с открытием Китая внешнему миру привело к падению последней китайской империи в 1912 году. Наверное, самый сильный удар по конфуцианской мысли был нанесен после неуспешных «Ста дней реформ» (戊戌變法) 1898 года, организованных консерватором Кан Ювэем (康有为; 1858‒1927), же 10. См. URL: http://www.ziyexing.com/luxun/zgxssl/zgxssl_23.htm. 11. Алексеев В. М. Китайская литература // Труды по китайской литературе. Кн. 1. С. 81.

142

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

лавшим таким образом подготовить почву для перехода цинской империи к конституционной монархии. Кан Ювэй был конфуцианцем и намеревался, как и Чжу Си в XIII веке, реформировать традиционное учение, не отбрасывая политические, экономические и  научные достижения Запада. Но  история показала, что единственным верным путем сохранения Китая может быть только смена экономической формации, то есть революция. В  ХХ веке кризис конфуцианской мысли был самым значительным за историю Китая, так как все беды, окружившие страну, ассоциировались со шляпой ученого и пустыми речами о гуманности и гармонии. В начале века расцвела китайская социальная проза, на литературном пьедестале появились такие писатели и мыслители, как Лу Синь, Лао Шэ (老舍; 1899–1966), Ба Цзинь (巴金; 1904–2005), Чжан Тянь-и (张天翼; 1906–1985), Го Можо (郭沫若; 1892– 1978), Мао Дунь (茅盾; 1896–1981) и др. Каждый из них изобличал конфуцианскую ортодоксию в собственной манере. Лу Синь в «Дневнике сумасшедшего» писал: «В старину часто ели людей: это я помнил из истории, правда, смутно. Чтобы справиться, раскрыл книгу по истории, в книге не было дат, зато каждая страница изобиловала словами „гуманность“, „справедливость“, „мораль“ и „добродетель“»12. Чжан Тянь-и  в  своих «Записках из  мира духов» высмеивал культ письменного слова, которым так дорожили конфуцианские книжники. «Дух карандаша моего мгновение назад погружался в очаровательную навозную кучу»13, — метафорично говорит герой об истоках своего творчества, отсылая к многочисленным метафорам и аллюзиям конфуцианцев, непонятным простому люду. Здесь будет не лишним сравнить глупый карандаш, опускающийся в навозную кучу (разве будет таким заниматься карандаш умный?), с «мудрой кистью», носительницей мудрости конфуцианской, выведенной в  «Жизнеописании Кисти» уже упомянутого выше апологета Конфуция Хань Юя. Одним из самых уничижительных и даже скабрезных высмеиваний конфуцианства стали рассказы Го Можо «Трапеза Конфуция», где Учитель изображается хитрым, эгоистичным и лживым человеком, и «Мэн-цзы выгоняет жену», показывающий второго совершенномудрого глупцом и фанатиком конфуцианского учения. 12. Лу Синь. Дневник сумасшедшего // Собр. соч.: В  4 кн. / Под общ. ред. В. С. Колоколова и др. М.: Художественная литература, 1954. Кн. 1. С. 64. 13. Чжан Тянь-и. Записки из мира духов / Пер. с кит. Л. Черкасского. М.: Художественная литература, 1972. С. 26.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

143

С основания КНР в 1949 году отношение к Конфуцию и его учению в Китае практически не улучшилось, а в 1980-е годы, на закате «культурной революции», как мы указывали выше, антиконфуцианская риторика стала официальной, однако это продлилось всего несколько лет. Во многом такая политика была оправдана непрекращающимися попытками США установить свою власть в Китае для давления на СССР, которые начались сразу же после Второй мировой войны прямой помощью гоминьдану. К тому же Китай видел, как в соседних Корее и Вьетнаме США, призывая к только зародившейся политике «третьей силы», обращались к якобы национальному самосознанию местных элит для борьбы со старыми колонистами и коммунистами14. Такими же методами, агитируя вернуться к конфуцианской «морали» по примеру Тайваня, на котором осел гоминьдан, пользовались американцы и в Китае. Никто не спорит, что в своей борьбе с конфуцианством Мао Цзэдун преступил черту. Во многом поэтому в Китае и повторяют его известное выражение о 70% заслуг и 30% ошибок, которое Мао Цзэдун сначала отнес к Сталину (в 1957 году, после откровений Хрущева), а затем и к самому себе. Степень «сгиба» конфуцианства при маоизме ограничивается особо уважительным и почтительным отношением Мао Цзэдуна к Сунь Ятсену, который неизменно хотя бы в этическом, а моментами и политическом плане был конфуцианцем: в его «Трех народных принципах» (三民主义) государственная власть, кроме классического деления на законодательную, исполнительную и судебную власть, также делилась на контрольную и экзаменационную (элементы конфуцианской традиции в управлении страной). Сунь Ятсен, как и все прогрессивные деятели того времени, боролся с ортодоксией конфуцианского учения, но своими работами, идеями и даже судьбой уподобился Конфуцию. Все же конфуцианство так и не сломалось, и слова Алексеева о непрерывности китайской истории по-прежнему верны. С приходом к власти Дэн Сяопина (邓小平; 1904–1997) учение вновь стало укрепляться в китайском обществе. В его политической программе стали постепенно появляться понятия, заимствованные из девизов имперской истории Китая. Так, например, Дэн Сяопин призывал строить «гармоничное общество». Особенно часто обращаться к конфуцианству стал Си Цзиньпин, политическая программа которого пестрит знаменитыми цитатами из конфуциан 14. Лучшим примером такой политики США служит роман знаменитого британского писателя Грэма Грина (1904–1991) «Тихий американец».

144

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ских классиков. «Беседы об управлении государством и ведении политикой» (谈治国理政) называется его книга. Это понятие было взято из древнекитайского трактата «Искусство войны» (孫子兵法) известного мыслителя и полководца Сунь-цзы (孫子; 544–496 годы до н. э.). Вот отрывок из политической программы Си Цзиньпина: «Управлять государством и ведать политикой — разве это не великое дело? Управление государством подобно дороге, ведение политикой — маршруту». На протяжении всей программы он отвечает на вопрос, что значит управлять государством и ведать политикой, связывая это понятие с китайской политической конфуцианской традицией, классовым подходом и  модернизацией марксистского учения. Си Цзиньпин призывает придерживаться марксистских принципов по отношению к массам, но также уделяет немало внимания конфуцианскому подходу к народу: Конфуций сказал: «Сущность истинного правления заключается в избытке продовольствия, достатке оружия и доверии народа. Можно отказаться от оружия, можно отказаться от продовольствия — смерти никому не избежать. Но если народ перестанет доверять, то государству не устоять». Мэн-цзы сказал: «Народ составляет главный элемент в государстве, духи земли и хлебов — второстепенный, государь — последний»15.

И вместе с традиционными афоризмами Конфуция и Мэн-цзы Си Цзиньпин ставит известные слова Мао Цзэдуна о роли народных масс: «Народ, только народ всегда был движущей силой исторического развития». Таким образом, Си Цзиньпин умело соединяет все лучшее и полезное в современных условиях, что может дать конфуцианство и вообще традиционная китайская мысль, с марксистским учением. Также программа Си Цзиньпина изобилует литературными аллюзиями и  народными поговорками. Особенно это заметно в его речах, посвященных борьбе с коррупцией. «Смелый муж отрубает руку, укушенную змеей» — здесь Си Цзиньпин ссылается на знаменитый роман Ло Гуаньчжуна (羅貫中; 1320–1400) «Троецарствие» (三國演義), где главный герой Гуань Юй (關羽) после укуса змеи отрубает себе руку. Яд, поразивший руку, — коррупция, а рука — чиновники, погрязшие в коррупции. Вот еще пример: «Запустивший язвы не чувствует боли» — идиома, взятая из исторических хроник династии Хань (漢書). «С добрыми делами надо 15. См. URL: http://www.lib.xjtu.edu.cn/100books/xijinpingtanzhiguolizheng2/mobile/index.html#p=1.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

145

спешить, чтобы не упустить их; от плохих дел надо бежать, чтобы не обжечься» (见善如不及,见不善如探汤) — известный пассаж из «Суждений и бесед» Конфуция. Здесь Си Цзиньпин обращает внимание на концепцию личного контроля каждого гражданина, которая входит в программу борьбы с коррупцией: каждый член китайского общества обязан «бежать» от коррупции и «спешить» в борьбе с ней. Новый политический курс Си Цзиньпина в очередной раз доказывает всю гибкость конфуцианского учения, которое, подобно неоконфуцианству, впитавшему в  себя даосскую и  буддистскую мудрость, сегодня логично сочетается с марксистским подходом КПК.

Вместо заключения В конце статьи я бы хотел высказать свое мнение о причине гибкости конфуцианской мысли, поэтому прошу отнестись к нему снисходительно. На мой взгляд, решающую роль в гибкости и одновременно закостенелости конфуцианской философии сыграли слова Чжу Си: «Есть учение для себя, есть учение для людей» (為己之學 為人之學)16. Этими словами Чжу Си разделил конфуцианское учение, до этого воспринимавшееся как цельная наука о государстве и роли личности в  государстве, на  отдельное этическое учение «для себя» и государственную идеологию «для людей». Я бы даже сказал, что Чжу Си озвучил уже имевшееся разделение конфуцианской мысли, которое началось с принятия империей Хань учения Конфуция в  качестве государственной идеологии. Ханьское государственное конфуцианство и стало «учением для людей», целью которого было так точно описанное Су Сюнем «падение на колени перед царем, отцом и старшим» и недопущение даже мысли о смуте. Именно «учение для людей», которое, конечно, было необходимо для объединения Китая, постепенно меняло учение Конфуция ради определенных политических задач. Так, сначала произошло практически неизвестное нам изменение оригинальных текстов ханьскими книжниками после репрессий Цинь Шихуанди. Затем очевидное изменение некоторых важных пунктов традиционного канона неоконфуцианцем Чжу Си. Во-первых, в новой редакции и комментариях «Суждений и бесед» Чжу Си объясняет иероглиф 攻 (гун) как «изучать», хотя в остальных случаях он трактуется как 16. См. URL: https://ctext.org/analects/xian-wen/zhs.

146

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

«нападать». Это сделано не просто так, ведь Чжу Си таким образом кардинально меняет смысл слов Конфуция. Изначально было: «Нападать за инакомыслие — губительно», после комментария Чжу Си — «Изучение неправильных взглядов вредно» (II, 16)17. То есть призыв Конфуция к разномыслию и терпению превращается в запрет изучать «неправильные» учения, к которым, конечно, относятся популярные при Чжу Си даосизм и буддизм. Во-вторых, он меняет смысл традиционного понятия 和 (хэ) — «единение через разномыслие», которое отныне трактуется и используется в значении «гармония». Здесь Чжу Си вновь не дает шанса другим учениям, что говорит нам о том, что иные учения в традиционный канон допускались неоконфуцианцами в крайне незначительной степени. Затем крайне неправдоподобное конфуцианство цинских монархов, преисполненное внешними обрядами, ритуалами и поклонами и совершенно не соотносившееся с реальной антигуманностью маньчжурского двора. Так, маньчжурские чиновники подтверждали один из первых афоризмов Конфуция из «Суждений и бесед» (I, 3): «Как мало человеколюбия у тех, кто искусен в речах и обольстителен в манерах!»18 И все эти этапы «изнашивания» конфуцианского учения представляли собой обветшание именно «учения для людей» — другими словами, феодальной идеологии, все хуже выдерживающей вес времени и полностью надломившейся в 1912 году. Но, определяя гибкость конфуцианства, мы и не говорили об «учении для людей». «Учение для себя» же, основанное в первую очередь на начальном принципе «Суждений и бесед» — «Учиться и своевременно претворять в жизнь — разве не в этом радость?», хотя и претерпевало определенные моменты давления параллельно с давлением на «учение для людей», осталось живым, непрекращающимся и органичным и по сей день. «Учение для себя» не противилось идеологическому влиянию извне, если оно было гуманным и оправданным, так как оно шло путем «единения через разномыслие». Как Конфуций, по преданию, беседовал с Лао-цзы, так и  «учение для себя» призывает к  беседе и  мирному решению, а не погоням и репрессиям. Но это не означает, что «учение для себя» молчит при виде несправедливости: конфуцианство резко и однозначно отвечало легистам, которые за буквой закона скрывали деспотизм и мракобесие. «Учение для себя» также не боялось и не скрывало готовности бороться против любой неспра 17. Суждения и беседы // Конфуцианское «Четверокнижие» (Сы Шу). С. 162. 18. Там же. С. 158.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

147

ведливости, против издевательств над народом, горе которого пронесли в  своих сердцах все литераторы и  мыслители Китая. «Учение для себя» всегда было в сути великих и признанных литераторов, ученых и  правителей Китая, хотя никто не  отрицает заблуждений великих деятелей, неосознанно смешивавших «учение для себя» и «учение для людей», — как, например, Хань Юй, который в  своих работах нападал на  любое инакомыслие. Но праведное «учение для себя» сиянием других работ Хань Юя отбросило эти заблуждения, благодаря чему он считается одним из восьми титанов Тан и Сун. Во многом «учение для себя», которое, по-моему, имел в виду Учитель, одновременно несет в себе и рок судьбы Конфуция, который испытали все великие мыслители старого и нового Китая. Возможно, признание и народная слава — плата за такую сложную судьбу, как в христианстве Царствие Небесное — за земные муки. Возможно, человеческая мягкость является сутью «учения для себя», сутью конфуцианской мысли, и именно эта мягкость позволяет Китаю переживать любые кризисы. Ведь писал бессмертный сунский поэт Синь Цицзи (辛弃疾; 1140–1207): Все твердое, Замечу вам, непрочно. Таится в мягком Прочности начало. А если вы мне верите не очень, Я приоткрою рот для вас нарочно: Язык мой цел, Зубов — как не бывало.

148

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Библиография Алексеев В. М. Замечания на книгу-диссертацию Ю. К. Щуцкого «Китайская классическая „Книга Перемен“» // Он же. Наука о Востоке. М.: Наука, 1982. С. 371–388. Алексеев В. М. Китайская литература // Он же. Труды по китайской литературе: В 2 кн. М.: Восточная литература, 2003. Кн. 1. С. 65–91. Лу Синь. Дневник сумасшедшего // Собр. соч.: В 4 кн. М.: Художественная литература, 1954. Кн. 1. Мэн-Цзы // Конфуцианское Четверокнижие (Сы Шу). М.: Восточная литература, 2004. С. 239–398. Су Сюнь. Трактат о Книге Ритуала // Алексеев В. М. Труды по китайской литературе: В 2 кн. М.: Восточная литература, 2003. Кн. 1. С. 554–557. Суждения и беседы // Конфуцианское Четверокнижие (Сы Шу). М.: Восточная литература, 2004. С. 151–238. Федоренко Н. Т. Сатирическая проза Чжан Тянь-и // Чжан Тянь-и. Избр. произв.: В 2 кн. М.: Художественная литература, 1987. Кн. 2. Чжан Тянь-и. Записки из мира духов. М.: Художественная литература, 1972.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

149

THE FLEXIBILITY OF CONFUCIAN THOUGHT IN TIMES OF CRISIS Sergey Rybachuk. MA student, Faculty of Philology, [email protected]. Peoples’ Friendship University of Russia (RUDN), 6 Miklukho-Maklaya str., 117198 Moscow, Russia. Keywords: Confucianism; Confucius; Zhu Xi; Mencius; Vasily Alekseev; Xi Jinping; crisis; flexibility. The article is devoted to the crisis of Confucianism in the history of Old and New China, the causes of these crises, and the ability of Confucianism to respond to the demands of the times, to change under the influence of political, historical and ideological metamorphoses. Particular attention is paid to the flexibility of the Confucian tradition, which for thousands of years has remained the main ethical teaching for the Chinese intelligentsia and a fundamental instrument of government. The reasons for the stability of the Confucian doctrine are explained through analysis of the orthodox canons which changed in response to crises. The role of commentators on traditional treatises who greatly enriched the teachings of Confucius and contributed to its flexibility in the face of impending crises is also considered. The article also considers the stylistic changes carried out by the neo-Confucians under the guidance of the famous philosopher Zhu Xi. Those changes temporarily made Confucianism more resistant to all kinds of cataclysms, but in the end it was these changes that played a crucial role in the fundamental crisis in its teachings. There is no denying that the literature of Old and New China exposed all the flaws in Confucian morality. The criticism of Confucianism is especially thorough in the satirical literature that best highlights all the defects of Confucian orthodoxy. The article concludes with an examination of the role of Confucianism in modern China, and Xi Jinping’s new course is analyzed by invoking traditional Chinese thought, which abounds in his works and speeches. The reasons for the stability and flexibility of Confucian thought are explained.by reference to the thumbnail sketch of Chinese history in the article. DOI : 10.22394/0869-5377-2018-6-131-150

References Alekseev V. M. Kitaiskaia literatura [Chinese Literature]. Trudy po kitaiskoi literature: V 2 kn. [Works on Chinese Literature: In 2 vols], Moscow, Vostochnaia literatura, 2003, vol. 1, pp. 65–91. Alekseev V. M. Zamechaniia na knigu-dissertatsiiu Iu. K. Shchutskogo “Kitaiskaia klassicheskaia ‘Kniga Peremen’” [Notes on Y. K. Shutsky’s Thesis-Book “Chinese Classic ‘Book of Change’”]. Nauka o Vostoke [Science of the Orient], Moscow, Nauka, 1982, pp. 371–388. Fedorenko N. T. Satiricheskaia proza Chzhan Tian’-i [Satirical Prose of Zhang Tianyi]. In: Zhang Tianyi. Izbr. proizv.: V 2 kn. [Selected Works: In 2 vols], Moscow, Art Literature, 1987, vol. 2. Lu Xun. Dnevnik sumasshedshego [Madman’s Diary]. Sobr. soch.: V 4 kn. [Collected Works: In 4 vols], Moscow, Art Literature, 1954, vol. 1. Mencius. Konfutsianskoe Chetveroknizhie (Sy Shu) [Confucian Four Books (Sishu)], Moscow, Vostochnaia literatura, 2004, pp. 239–398. Su Xun. Traktat o Knige Rituala [Treatise on the Book of Rites (Lijing)]. In: Alekseev V. M. Trudy po kitaiskoi literature: V 2 kn. [Works on Chinese Literature: In 2 vols], Moscow, Vostochnaia literatura, 2003, vol. 1, pp. 554–557.

150

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Suzhdeniia i besedy [Analects of Confucius]. Konfutsianskoe Chetveroknizhie (Sy Shu) [Confucian Four Books (Sishu)], Moscow, Vostochnaia literatura, 2004, pp. 151–238. Zhang Tianyi. Zapiski iz mira dukhov [Ghostland Diary (Guitu riji)], Moscow, Art Literature, 1972.

С е р г е й  Р ы б а ч у к

151

Очень большая книга Б о р и с   К а га р л и ц к и й Лев Данилкин. Ленин. Пантократор солнечных пылинок. М.: Молодая гвардия, 2017. — 912 с.

К

Н И ГА Льва Данилкина о Владимире Ленине, похоже, понравилась всем. Левых привело в  восторг, что автор не  повторяет клеветнических измышлений о «немецком шпионе» и «немецких деньгах», благодаря которым была сделана революция. В наше время этого вполне достаточно, чтобы заслужить благодарность прогрессивной общественности. Либеральная публика обнаружила в тексте Данилкина другие приятные моменты. В конце концов, по количеству оскорбительных эпитетов, которыми писатель награждает своего героя — морально нечистоплотный интриган, окружающий себя отвратительными людьми, беспринципный раскольник, наглец, человек на грани безумия, который «кропал статейки» и «талдычил» о революции, — данная книга не  уступает самым агрессивным антикоммунистическим памфлетам (откуда все эти оценки и сюжеты, собственно, и заимствованы). Правда, в книге Данилкина есть и множество лестных эпитетов, которыми он столь же щедро награждает своего героя. Такой широкий взгляд на вещи не мог не понравиться аполитичной читающей публике: легкость мысли необыкновенная! Автор пишет, не задумываясь о смысле слов и о собственных выводах, через слово противореча самому себе. В общем, полноценный постмодернизм. Книга яркая, лихо написанная. В тренде. К недостаткам произведения можно, конечно, отнести его размеры. Эта проблема не  уникальна. Постмодернистские тексты очень часто оказываются чрезвычайно длинными, поскольку авторы, не имея ни ясной концепции, ни четких взглядов, ни эстетических (да и этических) ограничений, просто не знают, где и когда остановиться. Это можно сделать на любом месте, но с таким же успехом можно с любого места продолжить. Правда, в данном случае у автора есть все-таки формальный ограничитель: даты жизни героя. Начать надо с рождения, а за152

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

кончить его смертью. Однако если с началом текста кое-как получается, то с финалом — нет. Автор так увлекается пересказом конспирологической теории Валентина Сахарова, согласно которой поздние работы Ленина были подделаны, предположительно его женой Надеждой Крупской, что забывает рассказать непосредственно о смерти вождя. Зато потом, уже закончив повествование о герое, он все равно не может завершить книгу, переходя к рассказу о том, как читал различную литературу по теме и как мучился над осмыслением прочитанного (фрагмент, который с таким же успехом можно было бы вставить и в предисловие). Вообще с источниками у Данилкина довольно странные отношения. Он явно прочитал очень много, но почему из огромного корпуса лениноведческой литературы он выбирает для пересказа тот или иной материал, полностью игнорируя другие (в том числе знакомые ему, по собственному признанию), совершенно не ясно. Скорее всего, на этот вопрос не смог бы ответить и сам писатель. Просто что-то понравилось, что-то — нет; что-то подошло в данный конкретный момент, что-то не очень. Источники, на которые опирается биограф, часто противоречат друг другу, но в этих расхождениях как раз есть логика, отражающая разные подходы, взгляды и методологии. Выбор между ними, в свою очередь, должен опираться на какую-то исследовательскую логику или по крайней мере на какие-то более или менее внятные критерии, хотя бы на репутацию источника. Показательно, однако, что Данилкин цитирует исторические работы лишь в тех случаях, когда начинает отстаивать мнения, отвергнутые серьезными исследователями (вроде той же конспирологической фантазии про фальсификацию текстов позднего Ленина или не менее странного утверждения, будто у военного коммунизма не было экономических причин). Представления самого писателя о том, что такое академическое исследование, достаточно забавны. Он, кажется, искренне думает, будто уровень работы определяется количеством сносок. На какие источники эти сноски делаются и насколько они корректны, совершенно не имеет значения. И в этом плане у него за академические исследования вполне могли бы сойти тексты о летающих блюдцах, еврейском заговоре или правящих миром рептилоидах, которые тоже снабжены ссылками на горы аналогичной литературы (конспирологи и уфологи обожают цитировать друг друга, а с течением времени у них накапливается неплохой список «источников»). И все же почему Данилкин отдает предпочтение одним текстам перед другими? Должна же быть хоть какая-то причина! СрабатыБ о р и с  К а г а р л и ц к и й

153

вает склонность к сенсации, к той же конспирологии? В таком случае почему нет рассказов о шпионаже в пользу Германии, о деньгах, привезенных Парвусом из Берлина, и т. п.? Ведь это прекрасно сочеталось бы с образом интригана и заговорщика, который складывается в первой половине книги! Думаю, по двум причинам: во-первых, немецкие деньги — это уже избито, скучно и не оригинально. Не модно, не сенсационно. Наоборот, сенсационно будет сначала изобразить Ленина беспринципным заговорщиком, а потом сказать, что никаких немецких денег не было. Это нелогично, зато соответствует эстетике постмодернизма. А во-вторых, в следующих главах книги описывается уже совершенно иной Ленин, не имеющий никакого отношения к первому (по-видимому, даже с  ним не  знакомый). Это чудаковатый государственный чиновник, действующий в полном соответствии с этикой «национального интереса» — ради чего и Коминтерн создается, и антиколониальная борьба затевается. Иными словами, Ленин из первой половины книги деньги бы взял, а тот, второй — уже нет. История про Парвуса излагается в середине, но ближе ко второй половине, так что надо поменять версию. Беда в том, что написание биографии предполагает несколько иные требования, чем составление «обычного» постмодернистского текста. Можно сколько угодно рассуждать о конце «больших нарративов», но  в  повествовании должна быть хоть какая-то связность. Ведь в нашей личной жизни, в нашем поведении какая-то связность и логика все же прослеживаются… Например, мы не можем быть одновременно в двух разных местах или совершить одновременно два взаимоисключающих поступка. Люди, конечно, меняются. Но в их эволюции тоже есть своя логика, свои причины, мотивы. Увы, подобные ограничения — не для Данилкина. Для него вообще не существует вопросов «почему?», «как одно соотносится с другим?». Он может не просто противоречить сам себе в оценках и формулировках, но и приписывать это Ленину. Очень показательно, как Данилкин описывает отношения своего героя с Инессой Арманд. Он сначала твердо и однозначно заявляет, что романа между ними не было, да и не могло быть, все это эмигрантские сплетни и клевета политических противников. Потом вдруг приходит к выводу, что связь все же могла быть, подробно объясняя, как отношения с Арманд вписывались в логику представлений о личной жизни, которых придерживались Ленин и Крупская. Через несколько страниц автор снова столь же уверенно утверждает, что ничего не было, явно игнорируя свои прежние слова. 154

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Следует признать, что тема «Ленин и женщины» вообще у Данилкина не идет. Мало того что о таинственном романе с Елизаветой К. нет ни слова (хоть сказал бы, что не верит в эту историю), но и хорошо известное письмо к Марии Эссен интерпретируется как написанное навеселе, под влиянием лишней кружки пива. Как будто биограф не знает, что письмо отправлялось не куда-нибудь, а в тюрьму. Какое уж тут веселье! Понятно, что для советской официальной историографии начиная с 1930-х годов недопустимо было даже предположение, что у Ильича могли быть какие-то другие женщины, кроме законной супруги. А уж мысль о том, что Крупская могла позволить себе других мужчин, кроме будущего вождя мирового пролетариата, вообще в  голову не  укладывалась. Хотя товарищ Сталин, надо полагать, не совсем на пустом месте отпустил свою знаменитую шутку про возможность в крайнем случае найти и другую вдову Ленина. Почему Данилкин, изучивший изрядное количество мемуарной литературы, включая эмигрантскую и  меньшевистскую, в данном случае предпочитает следовать советской версии биографии? Не хватило воображения? Зато в других вопросах он резко отходит от советского канона. Если вы интересуетесь темой «Ленин и пиво», то книга Данилкина точно для вас. Нигде так подробно не описаны все пивные, которые Ильич посетил или хотя бы мог посетить в годы эмиграции, все сорта пива, которые там подавались в начале ХХ века или подаются в наше время. Тема «Ленин и деньги» тоже раскрыта неплохо, когда Данилкин, явно сопереживая своему герою, начинает выяснять, как удавалось собирать средства на издание «Искры» или «Правды», тем более что поступлений и пожертвований постоянно не хватало. Раздел о революции 1905 года вообще превращается в авантюрный роман. У Данилкина получается, что Ленин не только лично руководил большевистскими боевиками, но и вообще ничем другим не занимался. Всяческие съезды, издание газет, политическая стратегия, споры с оппонентами, выборы, организация легальной политической структуры… как это скучно! Биограф, похоже, искренне не понимает, в чем разница между работой политика и  деятельностью лидера террористической группировки. Ленин был, разумеется, в  курсе дел боевой организации большевиков, так же как Виктор Чернов — в курсе дел боевого крыла партии эсеров, но отсюда вовсе не следует, будто эти люди ставили именно вооруженную борьбу на первое место, а  главное — руководили ей непосредственно. Этим занимались другие, что вполне естественно: разные задачи требуют разных чеБ о р и с  К а г а р л и ц к и й

155

ловеческих качеств. То же самое, кстати, можно сказать и о стремлении Ленина создать организацию «заговорщиков». Ясно, что работа в подполье требует соблюдения правил конспирации. Но заговор и создание партии, ориентированной на пропаганду среди масс, — совершенно разные виды деятельности. И даже если оппоненты Ленина обвиняли его в «заговорщицких» методах, надо все же поразмыслить, насколько эти заявления представляют собой реальную оценку практики большевиков, а насколько — публицистическое преувеличение. То, что Ленин не был заговорщиком, вовсе не делает его образцовым демократом и не снимает вопросов о том, насколько допустимым и правильным был его централистский подход. Просто не надо путать публицистику с аналитикой. Непонимание героя, пожалуй, главное, что соединяет в  единое целое многочисленные фрагменты этого многословного текста. Данилкин то  презирает и  осмеивает Ленина, то  ненавидит, то любуется и восхищается им. Но ни в один из этих моментов он его не понимает. Для него любая история распадается на кучу равноценных и равнозначных эпизодов, не связанных ничем, кроме хронологии. Автору совершенно чуждо представление о том, что в основе всех действий его героя лежит единая цель и общая стратегия (которая, как точно заметил некогда Григорий Водолазов, реализуется через тактические зигзаги). И дело тут не только в том, что поведение целостной личности, в сущности, довольно простое и понятное, оказывается непостижимой психологической загадкой для писателя-постмодерниста, но  и  в  том, что автору биографии Ленина совершенно не удается понять, как может человек посвятить свою жизнь реализации некой изначальной, причем не индивидуальной, а коллективной, классовой программы — борьбе за социализм. Кто-то  из  историков культуры много лет назад бросил ставшую крылатой фразу о том, что каждая эпоха создает собственного Гамлета. С таким же успехом можно сказать, что каждая эпоха создает также собственного Ленина. И созданный Данилкиным Ленин по-своему интересен именно тем, что дает нам представление — нет, никак не о герое книги, но о наших временах, о господствующем сейчас стиле мышления, о том, что представляет собой постсоветская интеллектуальная элита, причем именно та ее часть, что претендует (может быть, даже с некоторым основанием) на идейную и политическую независимость. Не  удивительно, что произведение Данилкина получило — и вполне заслуженно — премию «Большая книга». Его труд 156

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

не просто актуален (в том смысле, что воплощает все современные культурные предрассудки), но и масштабен: целых 912 страниц (в издании ЖЗЛ) и вес около килограмма. К несчастью, книга настолько велика, что не всякий читатель осилит текст целиком. И уж сам Данилкин его, скорее всего, тоже не прочитал, иначе вряд ли допустил бы такое количество нестыковок и противоречий, а иногда, наоборот, прямых дословных повторов. Книга могла бы оказаться куда короче, если бы в ней наряду с Лениным не было второго героя, куда более интересного автору, а в действительности — и читателю. Этим героем является сам Данилкин. Вот он идет «по ленинским местам» в Швейцарских Альпах, вот он посещает квартиры, где селился его персонаж в Петербурге, вот любуется окрестностями Парижа, а вот он же размышляет о том, какие факты из ленинской биографии описать, а какие проигнорировать, сочтя недостоверными. Он разглядывает своего героя и  оценивает его, он размышляет о  теоретических вопросах политики и экономики, по ходу путая Владимира Ленина то с Иммануилом Валлерстайном, то со Сталиным, то с Троцким, то с Маркузе. Чем больше мы читаем о Ленине, тем больше узнаем о Данилкине. К  концу книги читатель, пытающийся что-то  выяснить о судьбе вождя русской революции, остается совершенно сконфуженным и запутавшимся, зато Данилкин встает перед ним, как живой. Когда-то давным-давно в далекой-далекой галактике Маяковский разглядывал фотографию на белой стене и констатировал: «Двое в комнате. Я и Ленин». В комнате у Данилкина никакого Ленина нет.

Б о р и с  К а г а р л и ц к и й

157

Девятьсот тринадцатая

Ответ Борису Кагарлицкому Лев Данилкин

I «Книга яркая, лихо написанная. В тренде». В тренде? Я-то думал, что в тренде цитировать Путина насчет того, что Ленин заложил атомную бомбу, сводить всю историю революции к  вымышленному эпизоду из  «Красного колеса», где Ленин ведет диалог с  чертом Парвусом, и поддакивать церкви, которая представляет Ленина антихристом и собирается выволочь его тело на площадь. «…о таинственном романе с Елизаветой К. нет ни слова». Не в бровь, а в глаз. Ни слова, правда, про то, а как же, однако, я должен был этот таинственный роман осветить? Ведь не может же Кагарлицкий не знать, что никаких документов, касающихся этой фантомной «любовницы Ленина», не существует. Или все же напомнить историю вопроса? Первый завел эту шарманку, видимо, Григорий Алексинский, никогда не производивший впечатление надежного рассказчика и незаинтересованного свидетеля (его заявления от июля 1917 года — хорошая тому иллюстрация); Роберт Пейн в своей пропагандистской книге о  Ленине сделал из  этих текстов целую рок-оперу, арии из которой затем превратились в вечнозеленые шлягеры и вот уже несколько десятилетий находятся в  жесткой ротации в  желтой прессе и  соответствующей публицистике; ok, это любопытная тема для исследователей механизма циркуляции образа Ленина в  современной поп-культуре, но упрекать биографа за то, что он не стал превращать свой текст в совсем уж «Лайфньюз»? Так правда — можно?

158

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

«Следует признать, что тема „Ленин и женщины“ вообще у Данилкина не идет». Следует, следует… А  еще следует вспомнить одно вульгарное, но  все же уместное, пожалуй, выражение, обозначающее отказ обсуждать альковные тайны: «Я  свечку не держал». А еще, что если кто-то из потенциально заинтересованных читателей хотел бы воспользоваться этим почтенным устройством, проливающим свет на все — это уж  наверняка — тайны истории XX века, то  ему, видимо, лучше обратиться как раз к Борису Кагарлицкому, который, вне всякого сомнения, знает об этом больше, чем я. «…хорошо известное письмо к Марии Эссен интерпретируется как написанное навеселе, под влиянием лишней кружки пива. Как будто биограф не знает, что письмо отправлялось не куда-нибудь, а в тюрьму. Какое уж тут веселье!» Где у  меня сказано, что оно написано «навеселе»? Сказано совсем другое: в  декабре 1904 года, после летнего кризиса, завершившегося «совещанием 22 большевиков» и запуском газеты «Вперед», дела у Ленина пошли много лучше, что, подразумевается, и позволило ему выбрать для письма Марии Эссен соответствующую моменту мажорную интонацию. «Раздел о революции 1905 года вообще превращается в авантюрный роман». Прям-таки что ни  страница, то  «Дети капитана Гранта» или «Копи царя Соломона». Но вообще-то ровно наоборот, и ровно поэтому самый выигрышный эпизод — про то, как Ленин уходил в декабре 1907 года из России по льду, — вообще пропал из моей книги. Я его написал и вычеркнул — ровно для того, чтобы она не превращалась в авантюрный роман. Эпизод замечательный для беллетриста, но  необязательный для биографа. «…вес около килограмма». Критика — это всегда, по сути, акт правосудия. Свершилось оно и здесь, и вердикт, действительно, убийственный: книЛЕВ ДАНИЛКИН

159

га весит почти кило, и тема внебрачного секса не раскрыта. Пожалуй, если бы кто-то решил вырубить из мрамора фигуру, символизирующую «правосудие по-Кагарлицкому», то изобразил бы автора рецензии с двумя его главными инструментами-атрибутами: весами и свечкой.

II «Данилкин то презирает и осмеивает Ленина, то ненавидит, то любуется и восхищается им. Но ни в один из этих моментов он его не понимает». У людей, которые испытывают к Ленину зоологическую ненависть, и у профессиональных местоблюстителей, полагающих себя монополистами по ленинской части просто потому, что они «всю жизнь им занимаются», «относятся всерьез» и не намерены допускать самозванцев в свой наглухо запертый изнутри клуб, где в подвале живет узнаваемая, с лысиной, кукла со связанными руками и кляпом во рту, есть много общего. Я миллион раз слышал и от тех и от других — в качестве самого убийственного обвинения, — что из-данилкинской-книжки-вы-не-узнаете-ничего-нового-о-Ленине. Действительно, там ведь не сказано, что все дело в том, что Ленин на самом деле всю жизнь мстил за умершую среднюю сестру либо оказался японским шпионом или женоненавистником. И чего ради тогда, спрашивается, читать это? Бескомпромиссные рецензенты правы. Единственное «новое» в моей книжке (и вот об это пришлось споткнуться даже Кагарлицкому), будете смеяться, рассказчик. Знаете почему? Да  история потому что одна и  та же — 1870– 1924, а между ними 12 томов биохроники; только вот излагают эту историю каждый раз по-разному. Один (кто бы это мог быть?) расскажет вам историю Ленина через отношения главного героя с женщинами, другой — через сюжет о Парвусе, третий — через конфликт с Богдановым, четвертый — через мнимое «еврейство» Ленина. Все эти двери всегда открыты, и каждый биограф волен открыть свою. Вот и мой рассказчик придумал свой — не лучше и не хуже прочих — способ. Я не буду тут разводить антимонии насчет того, что Автор и Рассказчик — не одно и то же, что для этой книги мной 160

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

специально был сконструирован Рассказчик, который довольно существенно отличается от Автора, чьи представления о Ленине находятся в более, мм, застывшем состоянии. Это, в  конце концов, Кагарлицкому знать необязательно. Но то, что в книге два, по сути, главных персонажа — Ленин и Рассказчик, важно. И что в ней рассказана история не только самого Ленина, но и история Рассказчика: как он меняется, изучая феномен Ленина, наблюдая своего героя в разных обстоятельствах. Очень может быть, что решение Автора ввести в свой текст такого Рассказчика отвратительно; возможно, так дела не делаются: не умеешь — не берись. Но как бы то ни было, задним числом ничего не изменишь: я выбрал для своей книги именно этот жанр — не монографию по истории, а, прости господи, нон-фикшн-новел. Да, возможно, кому-то этот жанр покажется оскорбительным для Ленина, да и вообще он нехорош (наверняка, ознакомившись с «Хладнокровным убийством», Кагарлицкий сказал бы Капоте, что тот сочинил безобразно многословную книгу, содержание которой можно изложить в двух абзацах). Но я выбрал этот жанр — и ничего теперь с этим не поделаешь. И  ровно поэтому тут нет предисловия с  тезисами, которые затем развиты и доказаны. Зато есть сугубо факультативное послесловие (до которого, может, не каждый еще и доберется), где раскрывается прием, объясняется, что фантомные «отношения» рассказчика со своим героем тоже один из сюжетов книги. «Это нелогично, зато соответствует эстетике постмодернизма… Ленин из первой половины книги деньги бы взял, а тот, второй — уже нет» и т. п. Видимо, Кагарлицкий полагает, что может быть ИЛИ — ИЛИ. Либо он у  вас заговорщик-интриган, либо госчиновник с этикой национальных интересов. И вот это действительно самое важное, потому что, ну конечно, нет. История Ленина — это история превращения человека в  свою противоположность — под влиянием заново прочтенных книг, под влиянием полученного опыта, в необычных исторических обстоятельствах. Про то, что обычная формальная логика  — где одно не  противоречит другому — иногда перестает работать. ЛЕВ ДАНИЛКИН

161

Разумеется, такие «нелогичные» портреты Ленина раздражают людей, которые молятся на Ленина-икону, одномерную и внутренне непротиворечивую; правда, при ближайшем рассмотрении они ничего не  могут сказать тем, кому Ленин представляется либо мошенником, искусно обманывающим аудиторию в зависимости от обстоятельств, либо загадочно «противоречивой фигурой», которая сегодня говорит одно, завтра совсем другое — видимо, по неспособности сосредоточиться. Штука в  том, что как раз может, может быть И — И. Не  либо империалистическая, либо гражданская, а  империалистическая, которая превращается в  гражданскую. Не  либо социалистический интернационал, представляющий интересы пролетариата, либо буржуазные партии, представляющие националистическую буржуазию, а социалистический интернационал, поддержавший войну, затеянную буржуазией и гибельную для пролетариата. И так далее. Растение — это и почка, и цветок, и плод: это все одно и то же растение. Ленин — это И «беспринципный интриган», И  «чудаковатый государственный чиновник, работающий в  полном соответствии с  этикой „национального интереса“», он тоже состоит из  противоречий (которые — а не последовательность и тождества, для этого есть миллион других книг о Ленине — и ищет биограф, чтобы зафиксировать, как возникает «самодвижение», превращающее его из обычного политика в гения) и трансформируется в свою противоположность. Это и  есть — боже, никогда не  думал, что мне придется произносить это вслух, — диалектический взгляд; Ленин показан «диалектично» — ну хорошо, очень может быть, не «показан», пусть у меня не получилось, но я по крайней мере пытался. Мой Рассказчик — ничем не примечательный тип: не симплициссимус, но и не семи пядей во лбу существо. Сначала он самонадеянно полагает, что этого персонажа можно взять наскоком и  объяснить «просто» через тривиальное остранение и  осовременивание: описывая его с  постоянно вскинутой бровью, «скептически» и с «иронией», подразумевающей известное превосходство; с сегодняшней лексикой, акцентируя те стороны, на которые «обычные биографы» не слишком обращают внимание, — вроде того, что Ленин был замечательный велосипедист, путешественник, 162

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

криптограф и так далее (это из рекламного текста к моей книжке; если б это была книжка Кагарлицкого, там, видимо, дело ограничилось бы формулой «Ленин был донжуан»). Но постепенно Рассказчик понимает, что так вот за здорово живешь, на одной «иронии», Ленина не возьмешь, что, сколько ни «осовременивай» его, многие поступки все равно останутся непонятными, если не показывать нюансы исторической ситуации и игнорировать самое главное, что Ленин был в равной мере философ и политик. И вот поэтому книга получилась такой толстой и, да, многословной, потому что в паре абзацев можно (наверно) рассказать о рецензенте Кагарлицком, а о Ленине — черта с два. И еще: когда Рассказчик осознает, примерно к третьей трети книги, что весь его проект «Ленин глазами книжного обозревателя „Афиши“» провалился, тон в этой книге меняется. Третья треть книги не такая, как первые две. Не только потому, что сам Ленин трансформировался, но потому в первую очередь, что изменился и Рассказчик. Я  не  знаю, получилось ли это, возможно, никто этого и  не  чувствует; ну так я  никогда и  не  говорил, что написал лучшую книгу о Ленине, нет; но я готов объяснить тем, кто просто пролистал ее, что именно я  пытался сделать, — на длинной дистанции. И да, спасибо за критику; я в состоянии переписать или пересказать своими словами статью из  «Википедии» или любую из  миллионов книг о  Ленине, где Ленин будет показан «однозначно», где все будет очень непротиворечиво и логично и где рассказчик не будет демонстрировать симптомы шизофрении. Но  это будет Ленин Кагарлицкого — или чей там еще, но не мой; спасибо, мне такой не нужен.

ЛЕВ ДАНИЛКИН

163

Как борьба за науку превращается в свою противоположность Дмитрий Узланер Алексей Апполонов. Наука о религии и ее постмодернистские критики. М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2018. — 240 с.

Н

О ВА Я книга Алексея Апполонова посвящена защите науки о религии от тех, кого он считает ее врагами. Эти враги прибегают к всевозможным уловкам с  целью «дискредитации научного знания и  продвижения своих антинаучных концепций» (232). Главная уловка, разоблачению которой, собственно, и  посвящена книга, — попытка поставить понятия «религия» и «светское» под вопрос: усомниться в универсальности этих понятий, равно как и стоящих за ними явлений; рассмотреть их  историю; показать вплетенность их  в  конкретно-исторический политический, социальный, культурный контекст; наконец, рассмотреть саму науку о религии, то есть дисциплину, оперирующую этими понятиями, не как беспристрастный «взгляд из ниоткуда», но как человеческую деятельность, которая сама вплетена в  исследуемый ею конкретно-исторический контекст. По сути, книга Апполонова — это разоблачение целого академического направления, которое может быть названо «критическим подходом к науке о религии» или же «критическим исследованием религии»1. В частности, некоторые сторонники этого направления утверждают: конфигурация «религия — светское» проходит в  своем развитии несколько ключевых исторических этапов: можно говорить о ее домодерном, модерном и, наконец, постмодерном вариантах. В рамках каждого из них значение понятий «религия»

1. См. URL: https://criticalreligion.org; http://www.criticaltheoryofreligion.org.

164

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

и «светское» меняется2. Естественно, эти понятийные трансформации не происходят сами по себе, но являются отражением тех масштабных культурных преобразований, которые сопровождают переход от домодерна к модерну, а затем и к постмодерну. Такой подход не устраивает Апполонова категорически. Сам он является историком средневековой мысли, поэтому значимая часть работы (по сути, все главы, даже те, где речь идет о Карле Барте и Уилфреде Кантвелле Смите) — разбор средневековых текстов с целью показать… Я  намеренно оборвал предыдущую фразу, так как из  книги совершенно невозможно понять, что именно пытается показать автор своими разборами. Он категорически отрицает саму возможность трансформации конфигурации «религия — светское»? Он считает, что трансформация произошла, но все писавшие о ней заблуждались (тогда надо указать на то, как правильно писать об этих процессах)? Он считает, что она произошла, но  это ни  на  что не  влияет? Отсутствие концептуальной ясности — это главная проблема работы, чуть ли не обессмысливающая все начинание. В отсутствие этой ясности книга превращается в набор цитат, придирки к словам и демонстрацию собственной эрудиции. *** Проиллюстрирую свой тезис разбором последней главы работы — «О „светском“ в Средние века». В главе речь идет о модерной и домодерной концептуализациях светскости и о том, можем ли мы говорить о каком-то контрасте и переходе между ними. Опираясь на свое блестящее знание средневековых источников, автор пытается показать… Впрочем, понять, что именно он пытается показать, как уже говорилось выше, невозможно. Начинается глава с  фактического признания Апполонова в том, что он не понимает позиции, с которой спорит (204‒205). Впрочем, виноватыми в этом оказываются авторы, которых он опровергает: в тех двух статьях, которые Апполонов прочел, он не  нашел определения «светского» и  поэтому не  смог понять, в  чем именно заключался переход от  домодерной к  модерной концептуализации. Что мешало ему прочитать еще что-то сверх

2. Надо отметить, что меняется и более широкий понятийный фон, фигурой на котором является эта конфигурация, но мы оставим это соображение за скобками, чтобы не перегружать данный текст.

ДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

165

двух статей3, например многочисленные книги Джона Милбанка4 или «Секулярную эпоху» Чарльза Тейлора5, остается совершенно неясным. Если он по каким-то причинам не считает достойными англоязычных авторов, то мог бы, например, ознакомиться со статьей Александра Кырлежева «Постсекулярное: краткая интерпретация», где эта трансформация раскрывается достаточно четко. Воспроизведу тут кратко суть этой трансформации. Итак, в  чем именно заключается контраст между модерной и  домодерной светскостью? Модерная светскость подразумевает представление о  вселенной как о  самодостаточном, автономном начале — она сама себя порождает, сама себя поддерживает, сама себя развивает. Эта вселенная представляет собой «имманентную рамку»6, никак в своем существовании не зависящую ни от каких трансцендентных источников. Подобная концептуализация светскости на теоретическом уровне приводит со временем к практической переконфигурации политики, экономики, права, искусства и т. д., которые отныне перестраиваются на сугубо имманентных началах, не требующих отсылки ни к чему трансцендентному. Так возникает светская политика, светская экономика, светское право именно в модерном смысле. Модерная концептуализация светскости противопоставляется домодерной. Это светское, по словам Александра Кырлежева, есть всего лишь «особый полюс индивидуальной и социальной жизни — наряду с религиозным как другим полюсом»7. Оба полюса — и религиозный, и светский — представляют собой две части одного целого: созданного трансцен-

3. Милбанк Дж. Политическая теология и новая наука политики // Логос. 2008. № 4 (67). С. 33‒54; Узланер Д. Расколдовывание дискурса: Религиозное и светское в языке нового времени // Логос. 2008. № 4 (67). С. 140‒159. 4. Milbank J. Theology and Social Theory: Beyond Secular Reason. 2nd ed. Malden, MA: Wiley-Blackwell, 2006 (речь идет о прочтении книги целиком, а не просто первой главы); Idem. Beyond Secular Order: The Representation of Being and the Representation of the People. Chichester: Wiley-Blackwell, 2014; Idem. Faith, Reason and Imagination: The Study of Theology and Philosophy in the 21st Century // Future of Love: Essays in Political Theology. Eugene, Oregon: Cascade, 2009. См. многие другие работы, напр.: Узланер Д. Введение в постсекулярную философию // Логос. 2011. № 3 (82). С. 11‒20. 5. Taylor Ch. A Secular Age. Cambridge, MA: The Belknap Press of Harvard University Press, 2007. 6. В смысле Чарльза Тейлора (см.: Ibid. P. 539–593). 7. Кырлежев А. Постсекулярное: краткая интерпретация // Логос. 2011. № 3 (82). С. 101.

166

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

дентным Богом Творения. То есть домодерное светское — часть мира Божьего. Естественно, в этом мире есть ……и безбожное измерение (обозначаемое евангельским выражением «мир сей», который принципиально противостоит «Царству Божию»). Но так понимаемое мирское — это не столько секулярное, сколько искаженное естественное (естественное было сотворено как «добро зело» и только по причине удаления и отчуждения от Бога стало богопротивным)8.

В рамках таким образом концептуализированной светскости миряне оказываются «светскими людьми», а  священники — «светским духовенством». Религиозными же называются монахи, а религиями — различные монашеские ордена. В общем и целом «в досекулярную эпоху все светское религиозно в том смысле, что оно понимается в рамках именно религиозного взгляда на мир»9. Собственно, для того чтобы понять отличие досовременной светскости от современной, достаточно проделать простой мысленный эксперимент: попробуйте вычесть из домодерной светскости христианство и посмотрите, что от нее останется. Потом проделайте ту же операцию применительно к светскости модерной. Поясню более наглядно, о  чем здесь идет речь. Данная — «новая» — интерпретация оспаривает широко распространенное — «старое» — представление о том, что светское и религиозное суть два раз и навсегда данных неизменных начала. В средневековую эпоху доминирует религиозное начало, потом, в Новое время, его начинает теснить начало светское, пока, наконец, при постмодерне не происходит обратное — религиозное начало переходит в наступление и отвоевывает часть позиций у светскости. На схематическом уровне это можно отобразить следующим образом (рис. 1–3). Еще один способ изобразить эту «старую» интерпретацию — представить секулярное как извечное фундаментальное начало, которое периодически заволакивается дурманом религиозности/покрывается «священной завесой» религии. Соответственно, в  Средние века это начало почти полностью покрыто «священной завесой», а  в  Новое время в  значительной степени высвобождает себя из-под поволоки дурмана. Наконец, при постмодерне происходит новое заколдовывание мира и покрытие секулярного парами религиозности. Эту «старую» интерпретацию 8. Там же. 9. Там же.

ДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

167



религиозное

светское

Рис. 1. Средние века: доминирование религиозного начала, вытесняющего начало светское

религиозное

светское



Рис. 2. Новое время: доминирование светского начала, вытесняющего начало религиозное



религиозное

светское

Рис. 3. Постмодерн: реванш религиозного начала, снова теснящего начало светское

в литературе иногда называют теорией «вычитания» (subtraction theory of secularization)10. Однако предлагаемая «новая» интерпретация говорит не просто о сдвиге баланса сил в рамках раз и навсегда установленной, фиксированной системы координат, но о том, что при каждом переходе от одной эпохи к другой происходит качественное переконфигурирование самой этой системы. Религиозное и светское переструктурируются по-новому как в отношении друг друга, так и в отношении того фона, фигурами на котором они, собственно, и  являются. Ключевое событие тут — появление модерной секулярности. Опять же проиллюстрируем это с помощью схем (рис. 4–6). 10. Taylor Ch. Op. cit. P. 26 ff.

168

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

религиозное

светское

Рис. 4. Средние века: светское вписано в религиозное

секулярное религиозное

Рис. 5. Новое время: появление модерной секулярности, в которую отныне вписано религиозное

религиозное светское

Рис. 6. Постмодерн/постсекулярность: неопределенное соотношение религиозного и светского11

Разные геометрические фигуры взяты произвольно: их  задача  — показать, что менялось не  только соотношение религии и светского, но сам фон, на котором это соотношение конфигурировалось. При этом речь идет о гегемонистских конфигурациях, то есть о таких конфигурациях, которые доминировали в ту или иную эпоху. Что, естественно, не исключает параллельного мар-

11. Кырлежев А. Указ. соч. С. 101.

ДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

169

гинального существования альтернативных конфигураций. В том числе и тех, которые отсылают к предыдущим эпохам. Вот в  кратком виде та позиция, которую Апполонов якобы опровергает. Как он это делает? Вначале он пытается доказать, что домодерное средневековое «светское» ничем от  модерного не отличается (204‒225). То есть он, по сути, отрицает сам тезис о трансформации — указывая на то, что если модерная секулярность есть провозглашение «автономии человеческого действия» и «автономии Вселенной», то в Средние века эта автономия существовала — в форме «автономии падшего человеческого действия» и «автономной сферы падшего человечества с соответствующими („человеческими“) законами» (216). Но здесь сразу возникает вопрос: неужели Апполонов не видит разницы, даже пропасти, между просто автономией Вселенной и автономией падшего мира? В слове «падший», собственно, и зашифровано различие модерной и домодерной светскости. Расшифровка этого «маленького» различия, странным образом упускаемого Апполоновым, займет не один десяток страниц. Впрочем, со  страницы 225 Апполонов вдруг узрел различие модерной и домодерной светскости. Если раньше модерная светскость просто продолжала домодерную, то  теперь оказывается, что она приходит на смену домодерной — но не из ниоткуда, а из той интеллектуальной почвы, которая была заложена в Античности, а в Средние века была подхвачена, в частности, латинскими аверроистами XIII века, пострадавшими, что неудивительно, за свои идеи о самодостаточности мира. Это уже более полезное высказывание. Действительно, модерная светскость начала возникать на заре Нового времени не на пустом месте — ее концептуализации предшествовала ощутимая подготовительная работа. Обычно в связи с этим упоминается Иоанн Дунс Скот и ряд других схоластов, стоящих у истоков философии модерна12. Апполонов указывает на заслуги латинских аверроистов в этом подготовительном процессе. Только почему он считает, что этим тезисом кого-то  опровергает? Наоборот, он подтверждает позицию «постмодернистов», нюансируя их тезис дополнительными подробностями. Финальный абзац главы (231), в котором ждешь каких-то ясных концептуальных разъяснений и подведения итогов, снова за 12. Об этом вызревании модерной секулярности в средневековой схоластике я писал неоднократно, см., напр.: Узланер Д. Введение в постсекулярную философию. С. 13–16.

170

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

канчивается двусмысленными рассуждениями о том, что модерная светскость или была всегда (и просто ждала своего часа), или формировалась постепенно, еще со времен Античности. Причем формировалась в результате процесса, который «приводил время от времени к серьезным качественным изменениям». Насколько «качественными» и «серьезными» были эти изменения и в чем именно они заключались, Апполонов, увы, умалчивает. Собственно, всего вышеописанного вполне достаточно для доказательства тезиса о серьезных концептуальных проблемах книги Апполонова. Эти проблемы, безусловно, не делают всю работу бессмысленной — в ней есть целый ряд ценных замечаний, которые могут нюансировать историю того, как дихотомия «религиозное — секулярное» трансформировалась на протяжении истории западной культуры. Интересны, например, замечания про принцип etsi deus non daretur (221‒224). Скажу несколько слов про «религию». Если Апполонов все же признает «серьезные качественные изменения» в  концептуализации светскости, то  ему придется признать и  серьезные качественные изменения в концептуализации религии. Дело в том, что светскость влияет на второй элемент оппозиции — религию. Если меняется одна часть конфигурации, то меняется и другая часть. Модерной секулярности соответствует модерная религия, тогда как домодерной светскости — домодерная религия. В рамках дискуссий о  постсекулярном обществе говорят о  преодолении модерной конфигурации «религия — светское» в  пользу того, что в этой логике оказывается уже «пострелигиозным» и «постсекулярным» (или постмодерной религией и постмодерной светскостью). Собственно, Апполонов пару лет назад сам написал статью «Россия пострелигиозная»13, в которой справедливо обратил внимание на то, что религиозный ренессанс в России XXI века не может быть осмыслен с помощью понятия «религия», что мы нуждается в некоем новом понятийном аппарате, за неимением которого он и использует термин «пострелигиозность». Но обратной стороной пострелигиозности является та самая постсекулярность, против которой Апполонов возражает. А возможность пострелигиозности/постсекулярности подразумевает как религиозность/ секулярность, так и дорелигиозность/досекулярность (то есть те формы религии и светского, которые существовали еще до появ-

13. Апполонов А. Россия пострелигиозная // Отечественные записки. 2013. № 1. С. 193‒203.

ДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

171

ления тех форм религии и светского, которые в этом пострелигиозном/постсекулярном контексте преодолеваются). *** Сам Апполонов, судя по всему, чувствует этот концептуальный изъян своей работы. Поэтому периодически использует несколько иную стратегию. Мол, неважно, модерная или домодерная концептуализация «религии» и «светского»; главное, что сами сущности, то есть религия и светское, существовали ровно в том виде, в каком они существуют сегодня (156 и далее). Просто средневековые люди описывали их несколько иначе, чем мы, видимо не понимая истинного положения вещей. Это интересный подход. Действительно, допустим, что у понятий «религия» и «светское» есть своя история и можно говорить о смене разных понятийных конфигураций — в древности люди использовали эти понятия не так, как мы сегодня. Это все любопытно, но разве исключается возможность того, что в Средневековье все же существовали и религия, и светское именно в современном смысле? Какая разница, были ли у людей той эпохи понятия для обозначения тех или иных культурных форм? Они придерживались своих догматов, совершали ритуалы, посещали церкви, то есть практиковали религию, а в свободное от религиозных обязательств время занимались примерно теми же делами, которыми занимаются светские люди сегодня. Разве отсутствие понятий или же иное их  употребление является необходимым доказательством отсутствия религии или секулярного в нашем понимании этого слова? Наверное, не является. Но это как минимум причина задуматься, почему их понятия были иначе сконфигурированы; если у людей Средневековья все было в общем и целом так же, как у нас, то  почему бы им и  не  мыслить так же, как мы? Отказ от  серьезного размышления на эти темы приводит к опасности начать вчитывать в  прошлое настоящее и  вместо прошлого видеть самих себя, просто лишенных гаджетов и одетых в немного странные одежды. При желании в прошлом можно увидеть и вечную классовую борьбу, и  вечный конфликт науки и  религии, и  вечное противостояние светского и религиозного, и вообще все что угодно. В таком случае прошлое превращается в экран, на который проецируется настоящее с его текущими конфликтами. Умение осуществить подобную проекцию является безусловным достоинством хорошего политика или идеолога, но его вряд ли можно включить в число академических добродетелей, особенно для историка, который призван быть максимально чувствительным 172

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

к нюансам и смысловым тонкостям «другого», олицетворяемого прошлыми эпохами. Давайте себе представим на  секунду, что понятия «религия» и «светское» через тысячу лет будут значить нечто иное, чем сегодня. Гипотетический Апполонов из будущего, руководствуясь логикой Апполонова из настоящего, будет, видимо, утверждать: какая разница, как они там конфигурировали «религию» и «светское», главное, что у них была и религия, и светское в том понимании, в каком его используем мы, а значит, они ничем от нас в плане религии и светского не отличаются. Отсюда будет следовать, что наше сегодняшнее использование понятий «религия» и «светское» не отсылает, с точки зрения Апполонова из будущего, ни к какой реальности, тогда как реально существующее остается для нас невидимым — оно будет нами увидено только в каком-то далеком будущем, в тот момент, когда понятия «религия» и «светское» начнут значить ровно то, что под ними понимает Апполонов из будущего. На мой взгляд, подобная процедура едва ли позволит считать гипотетического Апполонова из будущего хорошим историком. Не позволит это считать хорошим историком и Апполонова из настоящего. Вчитывание и вписывание настоящего в прошлое является досадным недостатком для историка. Однако этот недостаток до некоторой степени безобиден — прошлого больше нет, мертвые сраму не имут. Также безобиден и процесс вписывания своей культуры в чужую — если это вписывание не идет дальше праздного исследовательского интереса. Ну и что, что у японцев нет понятий «религия» и «светское», несущих на себе отпечаток западной христианской традиции. Они же богам поклоняются? Поклоняются! Значит, есть религия. Такая же, как у нас. Только они Небу поклоняются, а мы — Богу. И секулярное есть. Ведь они же не все время Небу поклоняются! Такой наивный кросскультурный анализ не позволяет нам понять другого, вместо другого мы видим самих себя. Едва ли это плюс для исследователя. Однако другой ракурс этого вписывания уже не  так безобиден — в контексте колонизации, когда разные культуры сталкивались, это приводило к насильственному переконфигурированию колонизируемых культур, которые перекраивались в  соответствии с  модерными представлениями колонизаторов о  подобающем устройстве человеческих сообществ14. В этом смысле систе-

14. Chidester D. Savage Systems: Colonialism and Comparative Religion in Southern Africa. Charlottesville; L.: University of Virginia Press, 1996; Idem. Empire of

ДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

173

мы классификаций, границ, понятий вписывались в человеческие тела, иногда буквально рассекая их на части. В этом плане нужно всегда помнить о том, что понятия не просто репрезентируют конкретные культурные формы, они еще и поддерживают, укрепляют и продвигают их. В этом смысле понятия могут служить идеологией сложившегося положения дел или же, наоборот, мотором перемен. Понятия не просто отражают мир, они активно влияют на него. Исследователь должен всегда отдавать себе отчет в том, как и в каком ключе работают понятия, которые он использует, — в какой степени они отражают реальность, а в какой трансформируют или же легитимизируют ее, выполняя те или иные идеологические функции. Не использовать науку для решения идеологических задач — не значит не понимать, какое влияние на реальность оказывает проводимое тобой исследование и  используемый тобой понятийный аппарат. Нежелание видеть, как твои действия влияют на мир вокруг, просто не  позволяет видеть то, что происходит вокруг, безотносительно того, замечаешь ты это или нет. Осознание того, что у  понятий есть история, что они не  существуют сами по  себе и  являются отражением, репрезентацией сложных политических, экономических, правовых, духовных процессов, есть необходимое условие базовой грамотности современного специалиста. Понятия не существуют, подобно платоновским идеям, «по ту сторону небес», по ту сторону конкретно-исторического контекста, в  котором обитает исследователь. Они имеют историю, тянут за  собой определенное наследие, а  иногда — тяжелую наследственность, от которой не избавишься простыми ритуальными восклицаниями про «свободу от ценностных суждений». Дальше возникает следующий вопрос — что с этим делать? Да, все понятия нагружены историей, нагружены культурным контекстом своего возникновения. Они все евро- и западоцентричны. В случае «религии» можно сказать, что это понятие христиано- или даже, скорее, протестантско-центрично. Значит ли это, что ими больше нельзя пользоваться? Нет, но это надлежит делать с четким пониманием такой истории. Руководствоваться вопросом о том, что использование понятия «религия» позволит узнать нового о  другой эпохе или же другой культуре. И  одновременно — что нового позволит узнать отказ от понятия «религия» и исReligion: Imperialism and Comparative Religion. Chicago, Ill.; L.: University of Chicago Press, 2014.

174

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

пользование вместо него какой-то альтернативы. Например, того же понятия «космографическая формация», которое провоцирует Апполонова на целый каскад ехидных замечаний (30‒31). То есть можно призвать к некоторому прагматизму в использовании понятий, к  отказу от  их  абсолютизации, к  тому, чтобы не  видеть в них воплощение неких вневременных универсальных истин. Слова о  «деконструировании религии» могут напугать и, в частности, сбить с толку начинающего студента, который только-только выучил названия основных религий и их главные догматы. Здесь надо четко обозначить следующее: у любой темы есть несколько уровней освоения  — от  самого начального, вводного, пытающегося дать базовое понимание предмета до сложного, где от былой простоты не остается и следа и где вместо ясности сплошные вопросительные знаки. Стоит ли вводить эту сложность в  школьный курс по  истории религий? Вероятно, нет. Можно ограничиться стандартным рассказом о религии как универсальном человеческом феномене и о том, как она в самых разных формах представала на протяжении всей человеческой истории (можно рассказать о религии австралийских аборигенов, о религии древних римлян, о религии в  Средневековье, Новое время и  наши дни). Можно дать стандартную справку об этимологии слова «религия» с упоминанием Цицерона, Лактанция, Августина. Вероятно, такой рассказ уместен даже на первых двух-трех курсах университета. Однако тому, кто погружается в тему религии профессионально, едва ли можно оставаться на начальном уровне понимания. Просто необходимо перейти на следующий уровень сложности и ставить под сомнение практически каждый элемент этого стандартного рассказа. На этом продвинутом уровне погружения в тему религии приходит осознание того, что никакой универсальной и всеобщей религии самой по себе не существует, что религия в современном смысле возникла относительно недавно и никакой религии в нашем понимании ни  у  австралийских аборигенов, ни  у  древних римлян, ни у средневековых крестьян не было. *** Нельзя не сказать пару слов и о жанре рассматриваемой работы. Собственно, сама интонация работы Апполонова и предопределяет ее концептуальные проблемы. Книга написана в стилистике «борьба с постмодернизмом». Как это часто бывает в таких случаях, понятие постмодернизма лишено всяческого смысла и превращено просто в обозначение всего, что по тем или иным причиДМИТРИЙ УЗЛАНЕР

175

нам автору данной работы не нравится. Апполонов пытается дать определение этому понятию (9‒11), но  это не  добавляет ни  капли ясности, так как в итоге в постмодернисты записываются буквально все подряд: и  Талал Асад, и  Илья Касавин, и  Олег Хархордин, и Бруно Латур, и многие другие авторы (включая меня). При всем желании понять, что именно объединяет классика антропологии религии, создателя акторно-сетевой теории и, например, автора данных строк, попросту невозможно. На ум приходит только знаменитая классификация животных из «китайской энциклопедии» Борхеса. Текст выстроен в духе теории заговора, разоблачить который автор стремится куда больше, чем понять аргументы тех, с кем пытается спорить. Есть некая «модернистская наука», которой со всех сторон угрожают враги, представленные, с одной стороны, теологами, а с другой — невежественными и самоуверенными постмодернистами. Себя автор видит защитником этой настоящей науки от «опирающейся на псевдознание маловразумительной беллетристики» (7), которой, насколько можно понять из введения и заключения, посвятили себя все вышеупомянутые авторы — отчасти в силу своей глупости и невежества (это про постмодернистов), отчасти в силу зловещего плана по удушению науки (это про теологов). Страсть к разоблачению не позволяет Апполонову понять аргументы тех, с кем он спорит. Он видит не коллег-собеседников, но врагов, чьи действия объясняются самыми примитивными соображениями — «они ненавидят науку», «они глупые». Такое отношение к  оппонентам убивает всяческое желание интеллектуальной дискуссии. Если бы автор отказался от  своего высокомерного тона, он смог бы гораздо лучше понять аргументы «невежественных постмодернистов». Почему антропологи начали ставить понятие «религия» под сомнение? Потому что они постоянно сталкиваются с тем, что в нехристианских, неевропейских культурах у этих понятий нет аналогов, так как эти культуры иначе устроены, иначе сконфигурированы. Один из пионеров критического исследования «религии», Тимоти Фицжеральд, провел много лет в Японии и пришел к выводам, изложенным в его работе «Идеология науки о религии»15, именно на основе своего анализа той культуры, в которой нет ни религии, ни светского в христианском, европейском 15. Fitzgerald T. The Ideology of Religious Studies. N.Y.: Oxford University Press, 2003.

176

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

понимании этих слов. Социальные и гуманитарные науки сложились в западном, христианоцентричном контексте, поэтому их понятийный аппарат несет на себе очень четкий отпечаток породившей их культуры. Как этот понятийный аппарат будет работать в иных культурных контекстах? Не будет ли он мешать пониманию? Не приведет ли он к вписыванию наших ожиданий в реальность посторонней по отношению к нам культуры? В том числе из этих вопросов родилась потребность в критическом осмыслении понятия «религия». Почему, например, материалистически ориентированные ученые ставят понятие религии в смысле обозначения некоего универсального общечеловеческого явления под сомнение? Например, Рассел Маккатчен в работе «Производство религии»16. Дело в том, что такое понимание религии, по сути, увековечивает само это явление, заставляет рассматривать его как нечто неизбежное, как нечто в буквальном смысле вмонтированное в мироздание. Такая позиция, называемая «религионизмом» и представленная, в частности, феноменологией религии Мирча Элиаде, по сути, представляет собой теологическое обоснование новой суперэкуменической религии, гласящей, что в основании всех исторических религий лежит некое всеобщее универсальное ядро, которое в своем чистом виде оказалось выявлено именно благодаря науке о религии. Почему теологи критически относятся к понятию религии? Все по той же причине: они видят в этом понятии не науку, но зашифрованную суперэкуменическую теологию, которая провозглашает все исторические веры лишь надстройками над всеобщим и универсальным ядром, сводящимся то ли к контакту со сверхъестественным, то ли к переживанию нуминозного. Именно по теологическим причинам они и не могут принять понятие «религии», постоянно подвергая его критическому снятию. Тревога Апполонова понятна: критика понятия «религия» — это болезненная тема для науки о религии, которая представляет собой конгломерат дисциплин (социология, история, психология, антропология, философия и т. д.), объединенных исключительно общим предметом, то есть религией. Если кто-то начинает критическую рефлексию относительно этого понятия, то он, по сути, угрожает выбить фундамент из-под всей науки о религии как таковой. Страх по поводу почвы, уходящей из-под ног, — вот скры 16. McCutcheon R. Manufacturing Religion: The Discourse on Sui Generis Religion and the Politics of Nostalgia. N.Y.; Oxford: Oxford University Press, 2003.

Д митрий  У зланер

177

тая движущая сила работы Апполонова. Это страх, прикрываемый пафосной риторикой об интересах «настоящей науки». *** Вообще забота о «настоящей науке» — важная сюжетная линия работы Апполонова. Эта «настоящая наука» в книге представлена в основном им самим, а также рядом отечественных авторитетов (Дмитрий Угринович, Игорь Яблоков), цитатами из которых он кроет постмодернистов-ревизионистов (особенно эффектно на странице 170, где дается выдержка почти на страницу). Замечательна патерналистская риторика Апполонова: «с научной точки зрения полезнее и продуктивнее» (169). (Полезнее кому? Продуктивнее для кого?) Все это вызывает в памяти грустные примеры из советского прошлого: припечатывание буржуазных подходов загнивающего Запада цитатами из классиков во имя правильной социалистической науки. Но  это очень странное представление о  «настоящей науке». Во-первых, критическое отношение к собственному понятийному аппарату свойственно всей общественной науке второй половины XX века и стало возможным благодаря «лингвистическому», «рефлексивному» и прочим поворотам17; а во-вторых, та позиция, которую Апполонов называет «ревизионистской» (7) и приписывает неким «постмодернистам», вот уже лет десять является мейнстримом мировой науки о религии. В недавно вышедшей книге18, во  многом подводящей итог нынешнему состоянию дисциплины, повышенная чувствительность к понятиям, посредством которых исследователи религии изучают внешний по отношению к ним мир, называется не иначе как «коперниканским поворотом в изучении религии». Надо сказать, что отголоски этих процессов дошли и до России. Сразу два номера журнала «Антропологический форум» оказались посвящены дискуссии вокруг понятия «религия», в частности вокруг того, насколько его использование необходимо в исследовательской работе19. 17. Бахманн-Медик Д. Культурные повороты. Новые ориентиры в науках о культуре / Пер. с нем. С. Ташкенова. М.: НЛО, 2017. 18. Religion, Theory, Critique: Classic and Contemporary Approaches and Methodologies / R. King (ed.). N.Y.: Columbia University Press, 2017. 19. Форум: Антропология религии (1) // Антропологический форум. 2017. № 34. С. 11–124. URL: http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/034/forum.pdf; Форум: Антропология религии (2) // Антропологический форум. 2017. № 35. С. 11–128. URL: http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/035/ forum.pdf.

178

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Работа Алексея Апполонова — первая из встреченных мной попыток остановить этот поворот и вернуться тем самым в уютный замкнутый космос докоперниканских представлений, когда понятия просто значили то, что значили, у них не было никакой истории и они никак не влияли на окружающую реальность. В этом смысле работа Апполонова может быть названа ревизионистской в самом непосредственном смысле этого слова.

Д митрий  У зланер

179

Понятие «религия» в религиоведении и в постмодернистском дискурсе

Ответ Дмитрию Узланеру Алексей Апполонов

В

С Е мои дискуссии с Дмитрием Узланером носят, увы, совершенно однотипный характер, а  потому я  вынужден уже в третий, наверное, раз возвращаться к одному и тому же. Впрочем, в этом хождении по кругу можно обнаружить определенный смысл: если некоторые простые принципы, лежащие в основе научной деятельности, подвергаются сомнению или если ими сознательно пренебрегают, то привлечение внимания к данному обстоятельству может оказаться полезным для будущих религиоведческих дискуссий.

О чем я писал в своей книге и чего не понял Дмитрий Узланер Моя книга, о которой пишет Дмитрий Узланер, была посвящена главным образом критике идеи, что такого явления, как религия, не существовало до тех пор, пока западные религиоведы не  «сконструировали» его, и  что, соответственно, традиционная наука о  религии должна считаться дисциплиной, которая не описывает реальность, но повествует о ею же самой изобретенных фикциях (4).

Кого я имел в виду, говоря об этой идее? Ну хотя бы того же Дмитрия Узланера, который писал в статье «Расколдовывание дискурса», что «мирские теологи» Нового времени («Никколо Макиавелли, Гуго Гроций, Томас Гоббс, Джон Локк, Жан Боден и многие другие»1) «решили, где кончаются границы непосредственного 1. Узланер Д. Расколдовывание дискурса: Религиозное и светское в языке нового времени // Логос. 2008. № 4 (67). С. 146.

180

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

божественного вмешательства в мир, и обозвали получившееся гетто „религией“»2. Кроме того, на теоретическом уровне невозможность существования религии до  момента появления светского религиоведения пытался обосновать Александр Кырлежев, приводивший следующий аргумент: В досекулярной культуре — в отличие от современного секулярного религиоведения — нет представления о «религии вообще», а есть истинное богопоклонение или ложное, почитание своих богов или чужих; в этом смысле ложное богопочитание или исполнение чужих ритуалов — это вообще не «религия», а отказ от религии, религиозное предательство3.

Проведенное мною исследование показало, что утверждение Кырлежева о том, что в «досекулярной культуре» не было представления о «религии вообще», однозначно ложно. В своей книге я привел множество фактов, доказывающих это; сейчас воспроизведу только два фрагмента. Августин пишет: «В мире существуют три религии (tres in mundo religiones sint)… а именно: иудейская, христианская и языческая»4. А Фома Аквинский детализирует: язычество «не является единой религией, но различается у разных народов, поскольку разные народы установили себе разных богов для поклонения»5. Есть здесь слово «религия»? Есть. Используется ли оно как некое общее родовое понятие, в  смысле «религия вообще»? Да, используется. Имеются у  упомянутых авторов утверждения, что нехристианские религии суть «не религии, но религиозное предательство»? Нет. Значит, в случае Александра Кырлежева мы имеем дело с фантазиями человека, не имеющего никакого представления о том, как и в каком значении использовался термин «религия» (religio) в «досекулярной культуре». Далее: чтобы в той или иной культуре существовал феномен религии, вовсе не обязательно, чтобы ей был известен термин «религия» в том значении, в каком его используют в религиоведении. Точно так же для того, чтобы в данной культуре наличество 2. Там же. С. 147. 3. Кырлежев А. Постсекулярная концептуализация религии // Государство, религия, церковь в России и за рубежом. 2012. № 2. С. 58. 4. Augustinus Hipponensis. Contra Faustum Manicheum // Patrologiae Cursus Completus: Series Latina. Parisiis: Minge, 1843. Vol. 42. Col. 496. 5. Фома Аквинский. Комментарий к трактату Боэция «О Троице». М.: Ленанд, 2015. С. 139.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

181

вали «материальная культура», «общество», «социальная структура», «классы» или «экономические отношения», совершенно не обязательно, чтобы ее представители знали и понимали эти термины. Сходным образом возможность использования учеными термина «геоид» по отношению к Земле отнюдь не требует, чтобы все народы и  племена, когда-либо на  ней проживавшие и проживающие, понимали, что это такое. Большинство терминов, использующихся в науке, не являются словами «естественных» языков: даже если они заимствуются из этих языков, то все равно определяются учеными в соответствии с теми целями и задачами, которые они перед собой ставят. Когда в XIX веке возникла наука о религии, представители этой новосозданной дисциплины решили использовать для обозначения исследуемых ею феноменов термины «религия» и «религиозный» (и, надо отметить, не без оснований, поскольку термин religio еще со времен Цицерона употреблялся для обозначения этих или подобных феноменов). Иначе говоря, наблюдая определенные феномены и задаваясь вопросами относительно их природы и эволюции, ученые создали свой язык, то есть систему понятий, знаков и символов, подходящих для познания этих феноменов, а также для обработки, хранения и применения полученных знаний. Выделение и обособление при этом отдельной области религиозных феноменов — следствие применения обычного для науки метода абстрагирования, когда часть выделяется из целого в соответствии с потребностями и нуждами ученых и проводимых ими исследований. И это абстрагирующее вычленение никоим образом не подразумевает, что религиоведы (1) создали феномен религии и тем более (2) отделили религию от общества, загнав ее в некое «гетто». Реально (а не в научной абстракции) отделить религию от человеческого общества нельзя, равно как нельзя отделить от него, например, экономику и политику (что, однако, нисколько не мешает существованию экономической и политической наук как самостоятельных дисциплин — притом, опять же, что в реальности их нельзя отделить не только от общества, но и друг от друга). Являются ли употребляемые наукой понятия «интеллектуальными конструктами»? Да, являются. Надо понимать, однако, что научные «интеллектуальные конструкты» и модели (даже высокой степени абстракции) должны соотноситься с некоей эмпирической реальностью. Они не обязаны представлять ее исчерпывающим образом (иногда это просто невозможно), но если они ее вообще никак не представляют, то их следует устранять из науки без всякой жалости. 182

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Таковы были задачи, которые я решал в своей книге, и аргументация, которую я при этом использовал. К сожалению, все это прошло мимо Дмитрия Узланера, который пишет, что «из книги совершенно невозможно понять, что именно пытается показать автор своими разборами». И  далее начинает задавать какие-то, как ему кажется, уместные вопросы: Он [Апполонов] категорически отрицает саму возможность трансформации конфигурации «религия — светское»? Он считает, что трансформация произошла, но все писавшие о ней заблуждались (тогда надо указать на то, как правильно писать об этих процессах)? Он считает, что она произошла, но это ни на что не влияет?6

Из самой постановки этих вопросов следует, что Дмитрий Узланер читал мою книгу не слишком внимательно, потому что она была посвящена тому, о чем написано выше, а не «трансформации конфигурации „религия — светское“». Действительно, в моей работе есть небольшая глава, посвященная «светскому», однако она называется «О „светском“ в Средние века» и повествует именно о «„светском“ в Средние века», а не о «трансформации конфигурации „религия — светское“». Соответственно, недоумение Дмитрия Узланера по поводу того, что он не обнаружил в моей книге ответов на свои вопросы, мне совершенно непонятно. Равным образом мне непонятно и  следующее его заявление: В тех двух статьях, которые Апполонов прочел, он не нашел определения «светского» и поэтому не смог понять, в чем именно заключался переход от домодерной к модерной концептуализации7.

Во-первых, определения я  нашел, что зафиксировано в  следующих моих словах: По отдельным замечаниям Милбанка можно понять только, что «современное светское» есть «пространство человеческой автономии»8, а также «пространство чистой власти»9. Дмитрий Узланер добавляет к этому, что «светское» является «пространством, 6. См. статью Дмитрия Узланера «Как борьба за науку превращается в свою противоположность» в настоящем номере «Логоса». 7. Там же. 8. Милбанк Дж. Политическая теология и новая наука политики // Логос. № 4 (67). С. 50. 9. Там же. С. 38.

А ЛЕКСЕЙ А ППОЛОНО В

183

альтернативным религии»10, «особым пространством, выведенным из-под власти Бога»11, причем «человек как полноправный властелин «светского» является источником любых законов, любых установлений, определяющих правила совместного существования людей»12 (204‒205).

Определение Дмитрия Узланера я счел нерелевантным — на следующих основаниях: Вполне возможно, что для Дмитрия Узланера, как для представителя постмодернистской мысли, «современное светское» действительно является «особым пространством, выведенным из-под власти Бога», как бы странно это ни звучало. Но возникает естественный вопрос — для кого еще это так? Предположим, что в некоей современной европейской стране живут верующие в  Бога христиане и  те, кто в  Бога (так, как его понимают христиане и другие теисты) не верит. Для верующих никакого особого пространства, «выведенного из-под власти Бога», существовать не может; для них даже неверующие находятся во власти Вседержителя. С другой стороны, для неверующих тоже нет никакого подобного «особого пространства», поскольку для них не существует Бога (по крайней мере такого, о котором говорят теисты); соответственно, для них любое реальное пространство — вне христианского теистического универсума, а сам он является плодом воображения. Из этого следует, что определение «светского» как «особого пространства, выведенного из-под власти Бога», едва ли может использоваться за пределами «особого пространства» постмодернистской философии (205‒206).

Поэтому я принял к рассмотрению более адекватное определение Милбанка. Во-вторых, я  показал, что если понимать под «светским» «пространство человеческой автономии», то  мы обнаружим таковое пространство как в Средние века, так и в греко-римской Античности. В результате я пришел к следующему выводу относительно этого самого «светского»: Вопреки Милбанку, «светское» было именно что «чем-то  латентным, ждущим своего часа, чтобы в  тот момент, когда сакральное ослабило свою хватку, заполнить все больше пространства паром «чисто человеческого». Конечно, процесс «заполне 10. Узланер Д. Расколдовывание дискурса. С. 141. 11. Там же. С. 147. 12. Там же. С. 152.

184

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ния пространства» был весьма сложным и нелинейным, а также приводил время от времени к серьезным качественным изменениям (в соответствии с известной максимой о переходе количества в качество); однако этот процесс был запущен не небольшой группой заговорщиков, «сконструировавших» «светское» в XVII веке, а начался еще в античности, и развивался даже в такую преимущественно религиозную эпоху, как Средние века (231).

Этот мой вывод вызвал у Дмитрия Узланера недоумение: Финальный абзац главы, в котором ждешь каких-то ясных концептуальных разъяснений и подведения итогов, снова заканчивается двусмысленными рассуждениями о том, что модерная светскость или была всегда (и просто ждала своего часа), или формировалась постепенно, еще со времен Античности13.

Мне, со своей стороны, трудно понять, в чем здесь может быть двусмысленность. Поскольку Дмитрий Узланер переводил Милбанка, то он должен был прекрасно понять, что я имел в виду: вопреки тому, что думал Милбанк, «пространство человеческой автономии», существовавшее со времен Античности и сохранявшееся даже в Средние века, постепенно расширялось, «заполняя все больше пространства паром „чисто человеческого“». Это то, что обычно называют процессом секуляризации; однако моя книга посвящена вовсе не этому процессу — потому я и описал его столь лапидарно.

Неожиданные перемены в позиции Дмитрия Узланера Здесь, однако, есть два важных нюанса. Первое: глава про «светское» появилась в моей книге в связи с тем, что постмодернисты, такие как Дмитрий Узланер, утверждают, что «современное светское», как и религию, «сконструировала» одна и та же группа заговорщиков (см. выше), а потом каким-то неисповедимым образом навязала его всем остальным. Как пишет по этому поводу Узланер, «однозначно следует, что никаким естественным путем из средневековой католической традиции не может быть выведен современный (modern) мир»14. 13. Он же. Как борьба за науку превращается в свою противоположность. 14. Он же. Расколдовывание дискурса. С. 146. Курсив автора.

А ЛЕКСЕЙ А ППОЛОНО В

185

Однако теперь, критикуя мою книгу, Дмитрий Узланер внезапно меняет свою позицию на противоположную: Действительно, модерная светскость начала возникать на заре Нового времени не  на  пустом месте — ее концептуализации предшествовала ощутимая подготовительная работа. Обычно в связи с этим упоминается Иоанн Дунс Скот и ряд других схоластов, стоящих у  истоков философии модерна. Апполонов указывает на заслуги латинских аверроистов в этом подготовительном процессе. Только почему он считает, что этим тезисом кого-то опровергает? Наоборот, он подтверждает позицию «постмодернистов», нюансируя их тезис дополнительными подробностями15.

Прошу оценить масштаб «смены вех»: сначала «современный (modern) мир» невозможно вывести из  «средневековой католической традиции» «никаким естественным путем», а потом вдруг оказывается, что «у  истоков философии модерна» стоял «Дунс Скот и ряд других схоластов». Интересно, Дмитрий Узланер в  курсе, когда жил Дунс Скот и латинские аверроисты? Я напомню: Скот родился в 1266 году и умер в 1308 году. Латинские аверроисты (те, по крайней мере, которые попали под Осуждение 1277 года и которых я в связи с ним цитировал в своей книге) были его старшими современниками. То есть речь идет о XIII веке — эпохе Высокой схоластики, когда, собственно, и сложилась «средневековая католическая традиция». Фигура Скота была в этом процессе знаковой — он (наряду с Бонавентурой) стоял у истоков теологической традиции францисканского ордена и скотизма, направления в схоластике и неосхоластике, которое просуществовало вплоть до XX века (последним скотистом был, вероятно, францисканец Алан Бернард Уолтер, умерший в 2003 году). Интересно отметить, что в ходе английской Реформации книги Скота (именно как представителя «католической традиции») активно уничтожались протестантами. Ричард Лайтон, один из близких помощников Кромвеля, писал последнему о ревизии библиотек Оксфордского университета следующее: «Мы изгнали Дунса из Оксфорда навсегда»16. Итак, проще говоря, теперь Дмитрий Узланер утверждает, что у  истоков «философии модерна» стояла «средневековая ка 15. Он же. Как борьба за науку превращается в свою противоположность. 16. Dixon R. W. History of the Church of England from the Abolition of the Roman Jurisdiction. L.: Smith, Elder, and Co., 1878. Vol. 1. P. 303.

186

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

толическая традиция», в  рамках которой происходила «ощутимая подготовительная работа» по  «концептуализации» «модерной светскости». Оставив (пока) в стороне вопрос о «модерной светскости», отмечу, что я полностью согласен с тем, что у истоков философии модерна лежит средневековая схоластика (а  у  истоков средневековой схоластики лежит философия Античности и арабского Востока). Более того, позволю себе заметить, что средневековая схоластическая философия является не  чем иным, как грекоримской философией, подогнанной под нужды христианской теологии, а  философия Возрождения (всегда уместно помнить о  том, чего это было возрождение) и  раннего Нового времени была, с одной стороны, продолжением (иногда не слишком удачным) традиций схоластики, а с другой — реактуализацией тех аспектов греко-римской античной философии, которые в Средние века обходили стороной из-за несовпадения (или прямого антагонизма) с христианской теологией. Альфред Норт Уайтхед заметил как-то, что «наиболее правдоподобная общая характеристика европейской философской традиции состоит в том, что она представляет собой серию примечаний к Платону»17. Если в этом высказывании к «философской традиции» добавить «до появления историзма и сциентизма XIX века», то оно будет безусловно точным. Поэтому я могу только приветствовать отказ Дмитрия Узланера от абсурдного тезиса о том, что «никаким естественным путем из средневековой католической традиции не может быть выведен современный (modern) мир». Однако тогда я не могу понять, какие претензии могут быть у него ко мне, ведь на очевидную преемственность между средневековыми и нововременными теологией и философией я указывал ему еще в 2011 году18.

Так что там с «модерным светским»? Теперь касательно второго нюанса. Надо отметить, что один из  вопросов Дмитрия Узланера действительно уместен: какие в процессе секуляризации могут происходить качественные изменения в соответствии с принципом перехода количества в ка 17. Уайтхед А. Избранные работы по философии. М.: Прогресс, 1990. С. 32. 18. Апполонов А. В. О понятиях «религия» и «светское» в средневековой европейской традиции // Религиоведческие исследования. 2011. № 5‒6. С. 110‒130.

А ЛЕКСЕЙ А ППОЛОНО В

187

чество? Поскольку, повторю еще раз, моя книга не была посвящена проблемам секуляризации, я  не  стал развивать эту тему и не рассмотрел данный вопрос. В принципе, я мог бы оставить его без внимания и сейчас. Тем не менее Дмитрий Узланер, который, как видно из сказанного выше, не замечает в моей книге ничего, кроме неверного понимания «трансформации конфигурации „религия — светское“», просто вынуждает меня обратиться к этой теме. Начать следует с  уточнения терминов «модерное светское» и  «домодерное светское». Итак, высказавшись в  том духе, что «Апполонов не читает Милбанка и Кырлежева», а потому ничего не понимает, Дмитрий Узланер переходит к сути: Воспроизведу тут кратко суть этой трансформации. Итак, в чем именно заключается контраст между модерной и домодерной светскостью? Модерная светскость подразумевает представление о вселенной как о самодостаточном, автономном начале — она сама себя порождает, сама себя поддерживает, сама себя развивает. Эта вселенная представляет собой «имманентную рамку», никак в своем существовании не зависящую ни от каких трансцендентных источников. Подобная концептуализация светскости на  теоретическом уровне приводит со временем к практической переконфигурации политики, экономики, права, искусства и т. д., которые отныне перестраиваются на сугубо имманентных началах, не требующих отсылки ни к чему трансцендентному19.

Еще раз отмечу, что это (и подобные ему) определения «модерной светскости», равно как и творчество Милбанка и Кырлежева, не являются для меня каким-то откровением. Приведенная формулировка Дмитрия Узланера по сути своей — не более чем вариация на тему более раннего его определения, о котором я упоминал выше («светское» как «особое пространство, выведенное из-под власти Бога»). Я считал и считаю подобные определения бессмысленными, поэтому в своей книге рассматривал определение Милбанка, на мой взгляд, более адекватное. Теперь, однако, Дмитрий Узланер настаивает, что я Милбанка не понял и что «пространство человеческой автономии» тождественно «особому пространству, выведенному из-под власти Бога». Что ж, вероятно, я слишком хорошо думал о Милбанке — тут Узланеру как

19. Узланер Д. Как борьба за науку превращается в свою противоположность.

188

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

профессиональному толкователю творчества английского теолога, конечно, виднее. Итак, что я  могу сказать по  этому поводу? Прежде всего, не могу не заметить, что описанная Дмитрием Узланером (фактически — Александром Кырлежевым) «модерная светскость» — это, помимо прочего, буддизм хинаяны, джайнизм, конфуцианство и еще множество других религий, в которых нет никаких «трансцендентных источников вселенной» (проще говоря — личностного бога-творца, пребывающего за  пределами тварного мира, или, как выражается сам Дмитрий Узланер, «трансцендентного Бога Творения»). В этих религиях «вселенная является самодостаточным началом», «сама себя порождает, сама себя поддерживает, сама себя развивает» в  соответствии с  имманентным законом кармы или судьбы. Дмитрий Узланер, Александр Кырлежев, а также их многочисленные западные counterparts — христианские теологи или воспроизводящие их идеи писатели-постмодернисты — бессознательно (или даже вполне осознанно) распространяют основополагающие принципы христианства на все остальные религии, фактически ставя знак равенства между «религией» и «христианством». Кырлежев так и пишет: «Мир — миркосмос и мир-социум, — понимаемый с религиозной (христианской) точки зрения, есть мир Божий»20. Это высказывание необходимо дополнить весьма примечательными словами Чарльза Тейлора, которого мне настоятельно рекомендовал читать Дмитрий Узланер: Иными словами, понимание «религии» через оппозицию трансцендентное/имманентное могло бы с успехом послужить нашим нынешним целям. В этом состоит привлекательность осторожного (или, если угодно, малодушного) подхода, который я здесь предлагаю. Вообще же религию, разумеется, никак нельзя определять в терминах подобного противопоставления. Можно даже утверждать, что только мы (западные люди, представители латинского христианства) провели здесь резкое и жесткое различие, то ли покрыв славой свой интеллект, то ли выставив себя на посмешище21.

К сожалению, я не могу охарактеризовать это высказывание иначе как беспомощное и жалкое. Мне даже как-то неловко от того, 20. Кырлежев А. Постсекулярное: краткая интерпретация // Логос. 2011. № 3. С. 101. 21. Тейлор Ч. Секулярный век. М.: ББИ, 2017. С. 20. Курсив мой. — А. А.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

189

что этот знаменитый мыслитель, оправдываясь своим малодушием, рекомендует использовать в науке заведомо ложную концепцию. Но, вероятно, как-то иначе протащить идею о том, что «религия» = «христианский трасцендентализм», невозможно, а если ее не протащить, то вся затея с «трансформацией конфигурации „религия — светское“» оказывается бессмысленной. Хотя Тейлор «разложил все по полочкам», я все-таки вновь напомню, что, например, мир хинаяны не есть «мир Божий». В хинаяне, конечно, есть боги, но они не творят мир, не управляют им и не устанавливают его законы; по большому счету они безразличны для человека и наоборот. Сам Будда Шакьямуни — не богтворец, но человек, нашедший путь к освобождению своими собственными силами; он навсегда ушел в нирвану и не слышит обращенных к  нему просьб и  молений. Буддизм хинаяны — это религия «самоспасения», в которой человек не зависит ни от чего «трансцендентного». Еще больше примеров «модерной светскости», как ее описывают Дмитрий Узланер и Александр Кырлежев, дает нам древняя философия — от Брихаспати и Хань Фэя до Аристотеля и Эпикура. Если говорить о европейской традиции, то я приведу только две цитаты в этой связи. Первая — знаменитое высказывание, приписываемое Протагору: «Человек есть мера всех вещей существующих, что они существуют, и не существующих, что они не существуют». Вторая — слова Аристотеля из «Политики»: Всякое государство — продукт естественного возникновения, как и первичные общения: оно является завершением их, в завершении же сказывается природа. Ведь мы называем природой каждого объекта — возьмем, например, природу человека, коня, семьи — то  его состояние, какое получается при завершении его развития. Сверх того, в осуществлении конечной цели состоит высшее завершение, а самодовлеющее существование (αὐτάρκεια) оказывается и  завершением, и  наивысшим существованием22.

Аристотель, конечно, не  был атеистом в  современном смысле этого слова. Но та природа, которую он упоминает в приведенном выше фрагменте, не является творением бога. Бог Аристотеля действительно трансцендентен, но он трансцендентен до такой степени, что соотносить с ним «политику, экономику, право, искусство и т. д.» абсолютно бессмысленно: сам себя мыслящий 22. Аристотель. Политика (1253а) // Соч.: В 4 т. М.: Мысль, 1984. Т. 4. С. 378.

190

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

неподвижный перводвигатель не имеет никакого представления о том, что происходит во вселенной, не устанавливает для нее законы и полностью безразличен к судьбам отдельных людей, народов и вообще всего мира. Политика и этика Аристотеля — это исключительно человеческое дело, опирающееся на разум и здравый смысл. Законы, по которым живут сообщества и государства, создаются самими людьми без оглядки на «трансцендентное»; в индивидуальном человеческом поведении «первооснова — это закон разума»23. Если взять описание «модерной светскости» из статьи Александра Кырлежева «Постсекулярное: краткая интерпретация», то легко увидеть, что автор (неосознанно, конечно) просто пересказывает Аристотеля: Теперь природное (естественное) — это не искаженное благое творение Бога, а нейтральная данность мира, самодостаточная и потому предельная реальность, с которой имеют дело человек и люди. И опознать такое секулярное естественное может только столь же естественно секулярный разум — как часть принципиально секулярной Природы. Природа — Разум выступают здесь в качестве аксиоматической пары, ибо они конгениальны: природа разумна, разум природен; природа видит себя в разуме, разум видит свою сущностную природность24.

Сравните эту цитату со следующими словами Аристотеля: Высшее умение, несомненно, политическое искусство, так что именно целью политики будет высшее благо. Нам нужно, стало быть, говорить о благе, причем не вообще о благе, а о нашем [курсив мой. — А.А.] благе, ведь мы не должны говорить здесь о благе богов, потому что о нем другое учение и исследовать его надо иначе25. Совершенное благо считается самодостаточным. Понятие самодостаточности мы применяем не к одному человеку, ведущему одинокую жизнь, но к человеку вместе с родителями и детьми, женой и вообще всеми близкими и согражданами, поскольку человек — по природе [существо] общественное… Мы полагаем самодостаточным то, что одно только делает жизнь достойной

23. Он же. Большая этика (1203b) // Соч.: Т. 4. С. 349. 24. Кырлежев А. Постсекулярное: краткая интерпретация. С. 101. 25. Аристотель. Большая этика (1182b). С. 297.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

191

избрания и ни в чем не нуждающейся, а таковую мы и считаем счастьем26.

И далее: «Добродетель, которую мы должны рассматривать, человеческая, ведь и  благо мы исследовали человеческое, и  счастье — человеческое»27; «Разумному и  разумности свойственно стремиться к  самому лучшему, избирать его и  всегда выполнять»28; «Для нас разум и  ум — цель, к  которой стремится природа»29; «Всякому человеку, говорю я, уже от природы присущи добродетели… Поэтому природный порыв к  добродетели и  содействует разумной добродетели, и вместе с тем не может помимо разума стать добродетелью»30. Таким образом, «модерную светскость», как ее описывают Дмитрий Узланер и  Александр Кырлежев, «изобрели» и  «концептуализировали» в глубоко «домодерный» период, еще до Рождества Христова. Она не представляет собой какое-то странное и радикальное отклонение от нормы, внезапно сформировавшееся в Европе в XVII или XIX веке, а является довольно обычным ходом человеческой мысли, который известен с глубокой древности. В Средние века, несмотря на господство христианского теизма, эта «модерная светскость» тоже присутствовала, проявляя себя, например, в следующих положениях некоторых парижских магистров (латинских аверроистов, или радикальных аристотеликов), официально осужденных в 1277 году: «Не следует верить ни во что, кроме того, что очевидно само по себе или может быть доказано на основании такового» (тезис 37 Парижского осуждения); «Физик должен безусловно отрицать новизну мира [то есть творение. — А. А.], поскольку основывается на естественных причинах и аргументах» (тезис 184); «Будущее воскресение не должно признаваться философом, поскольку его невозможно исследовать разумом» (тезис 18); «Все благо, которое возможно для человека, заключается в интеллектуальных добродетелях» (тезис 144); «Христианское Откровение является препятствием учености» (тезис 175); «Знание теологии никому не прибавляет знаний ни на йоту» (тезис 153); «Теология зиждется на выдумках (fabulae)» (тезис 152). 26. Он же. Никомахова этика (1097b) // Соч. Т. 4. С. 63. 27. Там же (1102a). С. 74. 28. Он же. Большая этика (1197b). С. 335. 29. Он же. Политика (1334b). С. 620. 30. Он же. Большая этика (1198а). С. 335.

192

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Дмитрий Узланер (как следует из  приведенной выше цитаты), скорее всего, возразит мне, что, дескать, это была «ощутимая подготовительная работа» к  концептуализации, а  не  сама концептуализация. Однако это будет очень слабым возражением. Нет, это и была та самая концептуализация. Потому что если относить к «концептуализаторам» модерна (и, соответственно, «модернового светского») постоянно перечисляемых Дмитрием Узланером авторов Ренессанса, раннего Нового времени и эпохи Просвещения, то невозможно не заметить, что все они находятся в том же самом понятийном горизонте, что и античные перипатетики, эпикурейцы, стоики и скептики. Даже атеизм XVIII века в значительной мере ориентировался на античную философию. Так, например, анонимный автор трактата «Мысли Спинозы», рассмотрев «политику и мораль Христа», не нашел в них «ничего, что было бы столь же полезно и возвышенно, как сочинения древних философов»31. Если взять едва ли не самого радикального материалиста и атеиста XVIII века Поля Анри Тири Гольбаха, то в его политическом учении мы обнаружим те же основные темы, что и у Аристотеля (цель существования человека — счастливая жизнь в самодостаточном обществе в соответствии с собственной природой, а путь к этой жизни указывает разум), а в его антирелигиозных опусах — реактуализацию труда «О природе вещей» Тита Лукреция Кара (природа — самодостаточное целое, не нуждающаяся ни в каком «трансцендентном» для своего существования, а религия — обман невежественных масс, принесший людям неисчислимые бедствия). Что же касается многих других упоминаемых Узланером «концептуализаторов», то  они отстоят от  «модернового светского» куда дальше, чем Аристотель, Эпикур, Аверроэс или, скажем, Боэций Дакийский. Приведу простой пример. Дмитрий Узланер (следуя за  Милбанком) приписывает Гуго Гроцию представление о самостоятельности мира, о том, что последний существует etsi Deus non daretur (как если бы Бога не было)… в отсутствие Бога главным действующим лицом провозглашается человек, носитель всей полноты власти: именно ему отошедший от дел Творец передал мир как dominium32.

31. Бич веры. Мысли Спинозы. О  трех обманщиках / Отв. ред. А. Гулыга; вступ. статья А. Гулыги и К. Майковой. М.: Мысль, 1969. С. 174. 32. Узланер Д. Расколдовывание дискурса. С. 152.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

193

Я  в  своей книге показал, что Гроций, будучи вполне традиционным христианским теистом, ничего подобного не утверждал и даже не мог утверждать. Моя заслуга, впрочем, здесь небольшая — еще в середине XX века историки досконально изучили как мировоззрение Гроция, так и происхождение формулы (которая впервые появляется в сочинениях генерала августинского ордена Григория из Римини (ок. 1300‒1358) и никоим образом не подразумевает, что «в отсутствие Бога главным действующим лицом провозглашается человек»). Итак, я это показал. Что же? Единственная реакция Дмитрия Узланера по этому поводу: «интересны, например, замечания про принцип etsi deus non daretur». Нет, это не просто «интересно». Это показывает, что Милбанк, которым руководствуется Дмитрий Узланер, совершенно некомпетентен в  исторических материях, о  которых пытается рассуждать. Здесь хорошо видна разница между наукой и  антинаучным подходом, который практикует Милбанк и  некоторые его комментаторы-постмодернисты. Ученые-историки, прежде чем строить теории вселенского масштаба, знакомятся с  существующей литературой по данному вопросу (в этом конкретном случае подошли бы фундаментальные работы Джеймса Сен-Леже33 и Антона Хруста34), затем изучают источники на языке оригинала и лишь после этого пытаются сказать собственное слово. Философствующие постмодернисты сначала придумывают какую-нибудь оригинальную теорию, ниспровергающую традиционную науку, а потом занимаются ее, так сказать, верификацией, варварски искажая одни исторические факты и «не замечая» другие.

Переформулирование проблемы трансформации конфигурации «религия — светское» Итак, в «модерновом светском», как его описывает Дмитрий Узланер, невозможно найти ничего специфически «модернового». Это «светское» было «концептуализировано» в Античности и присутствовало в  европейской традиции всегда — постольку, поскольку и настолько, насколько в ней присутствовала античная мысль. Поэтому мне решительно непонятно, как это древнее «модерновое светское» можно противопоставить некоему «домодерновому светскому». Сделать это тем более трудно, что, согласно Алек 33. Leger M.  M. J. St. The “Etiamsi Daremus” of Hugo Grotius. Rome, 1962. 34. Chroust A. H. Hugo Grotius and the Scholastic Natural Law Tradition // The New Scholasticism. 1943. Vol. 17. № 2. P. 101–133.

194

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

сандру Кырлежеву, на самом деле никакого «домодернового светского» нет: «В досекулярную эпоху все светское религиозно в том смысле, что оно понимается в рамках именно религиозного взгляда на мир»35. Или, как пишет Дмитрий Узланер, ……для того чтобы понять отличие досовременной светскости от современной, достаточно проделать простой мысленный эксперимент: попробуйте вычесть из домодерной светскости христианство и посмотрите, что от нее останется. Потом проделайте ту же операцию применительно к светскости модерной36.

Таким образом, «домодерное светское» отождествляется с «религиозным» и, более того, со средневековым христианством. Я, однако, не могу не заметить, что если в Средние века все светское было религиозным «в  рамках религиозного взгляда на мир», то необходимо, чтобы в Новое время все религиозное стало светским в рамках светского взгляда на мир — если уж речь идет о некоем «фоне» и о некоей доминирующей «системе координат». И тогда в принципе бессмысленно говорить об отношении «светское — религиозное» и его «переконфигурации». Также в связи с упомянутым «вычитанием» мне хотелось бы отметить типично постмодернистскую игру с  определениями, которую ведет Дмитрий Узланер. Сначала он сводит «домодерное светское» к христианству, а потом предлагает вычесть из христианства христианство и «посмотреть, что останется». Действительно, ничего не останется. А вот «светское» в греко-римской Античности — это не  «домодерное светское»? Что же это тогда? Нечто никогда не  бывшее? Или, скажем, арабское средневековое «светское», те же Омар Хайям или Ибн Рушд — их тоже никогда не было? Или они были христианами? Или сочинения Ибн Рушда, попав к христианам, тут же становились христианскими (поскольку все светское религиозно, а все религиозное — христианское)? Но зачем тогда Эгидий Римский в «Заблуждениях философов» обличал его как «хулителя христианского закона, а также закона сарацин»37? Чего такого не понимал Эгидий, что спустя много столетий поняли Александр Кырлежев и  Дмитрий Узланер? 35. Кырлежев А. Постсекулярное: краткая интерпретация. С. 101. 36. Узланер Д. Как борьба за науку превращается в свою противоположность. 37. Aegidii Romani. Tractatus de erroribus Philosophorum (extrait) // Mandonnet P. Siger de Brabant et l’averroïsme latin au XIIIme siècle; étude critique et documents inédits. Fribourg: Librairie de l’Université, 1899. P. 9.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

195

Если подходить к  вопросу серьезно и  рассматривать западноевропейское Средневековье как историческую эпоху, а не как христианское вероучение (что вообще-то необходимо по умолчанию), то  после вычитания христианства из  этой эпохи останется очень многое. Останутся: римское и  обычное право (исключительно языческого происхождения), латинский язык как язык философии и науки, сами философия и наука (которые исходно не имели к христианству никакого отношения — разве что использовались в качестве «служанки теологии»), архитектура, медицина, классическая римская литература (которую, надо заметить, читали во всех средневековых школах при изучении латыни), антихристианские гностические ереси, языческие народные верования, социальная структура общества, экономика и, вдобавок ко всему, навязчивая мечта о восстановлении Римской империи, которая делала притягательным все греко-римское наследие в целом. Как бы то ни было, суть концепции, представленной Дмитрием Узланером и Александром Кырлежевым, очевидна. Во всей мировой истории (по крайней мере, до новейших времен38) есть только два состояния, два мировоззрения, две фундаментальные идеи, два образа жизни и т. д. и т. п. Во-первых, есть «домодерное светское» (оно же «религиозное») — это средневековое христианство, которое объемлет все и вне которого ничего нет. Во-вторых, после XVI века (в XVII, XVIII, XIX веках — по вкусу) есть «модерное светское», которое уже и не христианство вовсе, а секуляризм, устроенный «на сугубо имманентных началах, не требующих отсылки ни к чему трансцендентному». Чтобы придерживаться этой концепции, надо «забыть» всю Античность и сделать вид, что никогда не существовало арабского Востока и Византии — так, как это делает, например, Тейлор, начиная историю секуляризации европейской мысли с 1500 года. Однако здесь возникает принципиальный вопрос: каким образом совершенно однородное христианство, где даже безбожное божественно39, вдруг превращается в пресловутый «секуляризм»?

38. Иногда писатели-постмодернисты говорят о наступлении «постсекулярной эпохи», то есть такой исторической ситуации, когда «религию выгнали в дверь, а она забралась в окно» (см.: Там же. С. 104). К счастью, обсуждать эту тему здесь нет никакой надобности. 39. Как пишет Александр Кырлежев, «мир Божий… имеет и безбожное измерение» (Там же. С. 101). В этой постмодернистской логике, надо полагать, грех — особый вид добродетели, ад является особым измерением

196

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Поскольку Дмитрий Узланер специально порекомендовал мне ознакомиться со  статьей Александра Кырлежева «Постсекулярное: краткая интерпретация», где «переход от домодерной к модерной концептуализации» «светского» «проговаривается достаточно четко», я, конечно, внимательно прочел эту работу. И вот все, что там сказано про этот переход: «Секулярное в этом новом смысле возникло как мыслительный конструкт, описывающий космическое (природное) и социальное вне соотношения с религиозным полюсом существования в мире»40. Похоже, с точки зрения Александра Кырлежева и Дмитирия Узланера, словосочетание «мыслительный конструкт» объясняет все. С моей же точки зрения, само по себе оно ничего не объясняет. «Понятия, — пишет Дмитрий Узланер, споря непонятно с кем (он думает, что со мной), — не просто отражают мир, они активно влияют на него». Отлично, но все ли понятия влияют на мир? Или не все? И почему бывает так, что некоторые идеи, раз возникнув, долгое время ни на что не влияют, а потом вдруг начинают влиять? Или почему они влияют какое-то время, а затем уходят в небытие? Или, возвращаясь к нашей теме: почему возникает «мыслительный конструкт» «секулярного в новом смысле» и как он возникает, если вокруг все однородно-религиозно? И почему, возникнув в определенное время в определенном месте, он так активно влияет на мир, что почти весь западный мир становится секулярным? Дмитрий Узланер зачем-то напоминает мне: Осознание того, что у понятий есть история, что они не существуют сами по себе и являются отражением, репрезентацией сложных политических, экономических, правовых, духовных процессов, есть необходимое условие базовой грамотности современного специалиста41.

Спасибо, я в курсе. Однако адресат выбран неправильно. Эту сентенцию следовало бы адресовать прежде всего Александру Кырлежеву, статью которого Дмитрий Узланер представил как ответ на все вопросы, касающиеся перехода от «домодерного светского» к «модерному». В этой статье, однако, ничего не сказано ни о карая, а утрата благодати специфически благодатна, ведь все это элементы вселенной, созданной единым благим Богом, воспринимаемые «в рамках религиозного взгляда на мир». 40. Там же. 41. Узланер Д. Как борьба за науку превращается в свою противоположность.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

197

ких «сложных политических, экономических, правовых, духовных процессах», отражением которых является понятие «модерного светского». Кроме волшебных слов «мыслительный конструкт», в статье нет вообще ничего, что могло бы пролить свет на  историю самого этого понятия. Следует ли из  этого, что работа Александра Кырлежева не  соответствует критериям базовой грамотности современного специалиста? Возможность ответить на этот вопрос я оставляю Дмитрию Узланеру; со своей же стороны замечу, что по напряжению мысли и глубине анализа концепция Александра Кырлежева недалеко ушла от  известного ответа бакалавра из комедии Мольера «Мнимый Больной»: Mihi a docto Doctore / Domandatur causam et rationem quare / Opium facit dormire / A quoi respondeo / Quia est in eo / Virtus dormitiva / Cujus est natura / Sensus assoupire («Ученый доктор просит меня указать причину и основание того, почему опиум вызывает сон. Отвечаю: в нем имеется усыпляющая сила, в природе которой притуплять чувства»). Справедливости ради следует сказать, что западные авторы, на которых ориентируются Дмитрий Узланер и Александр Кырлежев, более многословны. Милбанк, например, уверен в  том, что «„современная“ рационализация и  бюрократизация“ родилась в  результате средневековых теологических экспериментов с понятием dominium»; что «теология задала модель человеческих взаимоотношений как отношений „контрактных“»42; что «начало предпринимательских практик [можно обнаружить] во  внешних соглашениях некоторых цистерцианских монастырей»; что «„практическим“ поводом к формированию современной теории естественных прав была потребность [папства] объявить традиционную апостольскую бедность и райскую общность „онтологически невозможными“»43. В итоге получается, что папство, борясь с нищенствующими орденами, создало «мыслительный конструкт» то ли «современного светского», то ли «протосовременного светского», а потом стало его всем навязывать. И это вроде бы должно ответить на вопрос о том, как из «всеобщего религиозного» рождается «модерное светское» — через последовательные (вольные или невольные) теологические отступления от «райской общности». Однако это несерьезно. Милбанк, насколько я понимаю, никогда не читал Corpus iuris civilis и, вероятно, даже не знает, что

42. Милбанк Дж. Указ. соч. С. 42. 43. Там же. С. 43.

198

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

это такое. Про цивилистов из  Болонского университета (таких как Ирнерий) он тоже, вероятно, ничего не слышал. Если бы слышал, то принял бы к сведению, что dominium и contractus — одни из ключевых терминов римского права; что исчерпывающее (для Средних веков) описание договорного права дано в  Дигестах; что «современная теория естественных прав» — реактуализация естественного права, как оно было «концептуализировано» римскими юристами (такими как Домиций Ульпиан) и  представлено в тех же Дигестах. Незнание (или игнорирование) всего этого явно указывает на то, что Милбанк не соответствует «критериям базовой грамотности современного специалиста». Не могу не заметить, впрочем, что в одном он прав. Действительно, как минимум с XII века (то есть с того момента, когда работа болонских цивилистов над римским правом стала приносить свои плоды) западная церковь в лице папства стала обращаться к римскому праву в ущерб праву каноническому. В своей книге (212‒213) я привел пример того, как это явление воспринималось Роджером Бэконом. Однако надо ясно понимать, что церковь, а также светские, в частности имперские, власти — о чем Милбанк по непонятным (или, наоборот, вполне понятным) причинам умалчивает, — сами ничего не изобретали и не «концептуализировали», а просто использовали античное наследие в своих интересах. Конечно, они могли бы обойтись и без римского права, однако его рецепция была более простым и экономным решением, чем создание новой правовой системы. Из  сказанного выше следует мой главный вывод: представленные Дмитрием Узланером и Александром Кырлежевым определения «домодернового светского» и  «модернового светского» неуместны в  серьезной научной дискуссии о  секуляризации. Во-первых, под определение «модернового светского» подпадают некоторые нетеистические религии и философская мысль грекоримской Античности, что создает ситуацию contradictio in adiecto. Во-вторых, авторы этого определения (возможно, догадываясь о  данном обстоятельстве) выбрасывают из  истории европейской цивилизации весь дохристианский период, что недопустимо, если учесть его принципиальную важность для последующих эпох, в том числе для процесса секуляризации. В-третьих, благодаря этой операции они ограничивают понятие «религия» средневековым христианским теизмом, утверждая, в-четвертых, что для него все светское (так называемое «домодерное светское») религиозно, что делает бессмысленным употребление терминов «религия» и «домодерное светское», поскольку оба они оказываются тоА л е к с е й  А п п о л о н о в

199

ждественными средневековому христианскому теизму. В результате в рамках этой парадигмы объяснить процесс секуляризации нельзя — его можно только описать в стиле упомянутого мольеровского бакалавра («Почему секуляризм секуляризует? Потому что такова природа и сила секуляризма»). Если же называть вещи своими именами и не определять как «модерное» нечто столь же древнее, как рациональная мысль, и не делать вид, что до модерна никаких нетеистических идей нигде не существовало, то вопрос о секуляризации должен звучать не как проблема «трансформации конфигурации „религия — светское“», а следующим образом (как его, кстати, формулировал Тейлор): почему и когда христианский трансцендентный теизм сменяется на Западе нетеистическим имманентизмом и почему и когда происходит переход от общества, где вера в Бога была чем-то само собой разумеющимся и не подвергалась по сути ни малейшим сомнениям, к такому обществу, где веру рассматривают как один из возможных, наряду с другими, вариантов выбора44.

К сожалению, детальное рассмотрение этого вопроса в рамках настоящей статьи невозможно. Тем не  менее уже из  сказанного выше должно быть ясно, в каком горизонте его надо решать. Надо рассматривать возникновение нетеистического имманентизма в Античности, затем его реактуализацию в XII‒XIII веках (произошедшую благодаря переоткрытию фундаментальных памятников античной правовой, научной и философской мысли) и, наконец, его утверждение в качестве (относительно и с оговорками) легитимного мировоззрения в  мысли итальянского Возрождения. Естественно, для понимания того, почему это стало возможным, следует учитывать специфику ренессансной Италии (мощный экономический подъем, становление протокапиталистических отношений, разрушение средневекового общинного уклада жизни, рост индивидуализма и т. д.). Кроме того, надо принимать во внимание, что вплоть до конца XIX — начала XX века в  общественном сознании европейцев продолжал господствовать христианский трансцендентный теизм, а рационалистический имманентизм не выходил за пределы очень узкого круга интеллектуалов. Изменение этой ситуации и, соответственно, качественный скачок в процессе секуляризации следует связывать 44. Тейлор Ч. Указ. соч. С. 4.

200

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

с  тем, что поступательное развитие европейского рационализма в конце концов привело к возникновению эмпирической науки и сциентизма как коррелирующего с ней мировоззрения. Это, а также множество иных взаимосвязанных друг с другом факторов (расцвет индустриального капитализма, урбанизация, внедрение массового образования на научной основе, «технизация» и «экономизация» общественной жизни и т. д.) ведут к первому качественному изменению в процессе секуляризации: нетеистический имманентизм выходит из интеллектуального гетто на уровень всего общества. Тем не менее из-за значительной инерции общественного сознания серьезный кризис христианского теизма на Западе начинается не раньше 1950‒1960 годов. В этот период происходит второе качественное изменение в процессе секуляризации, которое было отсроченным следствием первого: переход от религиозной индифферентности отдельных индивидов и небольших групп к религиозной индифферентности всего (или значительной части) общества. Следует отметить, впрочем, что этот переход далеко не завершен. Более того, некоторые западные страны (прежде всего, США) демонстрируют достаточно высокий уровень религиозности, хотя, конечно, даже там «вера рассматривается как один из возможных, наряду с другими, вариантов выбора». Также мне особо хотелось бы отметить, что из упадка христианского трансцендентного теизма и даже из эрозии (в отдельных случаях — ликвидации) института государственной религии не следует, что на современном Западе религия отделена от общества. Можно говорить о резком снижении ее влияния на общество, но не о том, что она загнана (или была загнана) в какое-то гетто, полностью изолированное от всех общественных процессов. Итак, вот в каком смысле надо понимать мои слова о том, что процесс «заполнения пространства паром чисто человеческого» был нелинейным и претерпевал качественные изменения: появившийся еще в Античности нетеистический имманентизм, который долгое время был мировоззрением узкой группы лиц (а иногда вообще исчезал из виду), в конце концов стал реальностью, определяющей общественное сознание по крайней мере в некоторых странах Запада.

К вопросу о «религии» Критические замечания Дмитрия Узланера, относящиеся к  той теме, которой действительно была посвящена моя книга (то есть А л е к с е й  А п п о л о н о в

201

к вопросу о понятии «религия» и его использовании в религиоведении), являются прекрасным подтверждением собственных слов критика о том, что он ничего не понял в моей работе — так или иначе, моя аргументация осталась им незамеченной. Что ж, воспроизведу ее еще раз. «Разрешив» религиоведению использовать термин «религия», Дмитрий Узланер начинает тут же предупреждать кого-то о том, что это ведет «к опасности начать вчитывать в прошлое настоящее и вместо прошлого видеть самих себя, просто лишенных гаджетов и одетых в немного странные одежды». Вообще-то человеку, серьезно изучающему историю или неевропейские культуры, такая опасность не угрожает. «Религия» — родовое понятие, которое охватывает массу видовых и даже индивидуальных понятий. Книга или статья любого специалиста, пишущего, например, о римской религии, обычно начинается со слов «спецификой римской религии является то-то и то-то» (скажем, отсутствие догматики в христианском ее понимании или всемогущего Богатворца). И даже если ничего такого не говорится (как это бывает в случае работ, которые пишутся для «своей» аудитории, состоящей из узких специалистов), то, несомненно, подразумевается. Конечно, если подобная специальная литература попадает в руки к профану (например, философу-постмодернисту), то он может подумать об употребляемом в ней термине «религия» все что угодно. Скажем, Брент Нонгбри убежден, что «религия — все то, что достаточным образом отражает современное протестантское христианство»45, и с ним, вероятно, солидарен Дмитрий Узланер, который пишет, что «в случае „религии“ можно сказать, что это понятие христиано- или даже скорее протестантско-центрично». Что я  могу на  это ответить? Если человек, видя слово «религия», думает: «Ага, это про протестантизм», то это личная проблема данного конкретного человека, его личного уровня образования, кругозора и компетентности, а не проблема религиоведения, потому что компетентный религиовед не определяет «религию» как «современное протестантское христианство» и не приписывает нехристианским религиям свойства и особенности христианских конфессий. Поэтому, когда Узланер пишет, что «никакой религии в нашем понимании ни у австралийских аборигенов, ни  у  древних римлян, ни  у  средневековых кресть-

45. Nongbri B. Before Religion. A History of a Modern Concept. New Haven: L.: Yale University Press, 2013. P. 18.

202

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ян не было», он совершает ошибку. Ему надо писать так: «религии в моем понимании не было». Но, повторю еще раз, понимание религии Дмитрием Узланером не является проблемой науки о религии. Несколько позже он приводит некоторые другие яркие примеры специфической трактовки термина «религия»: Почему теологи критически относятся к понятию религии? … они видят в этом понятии не науку, но зашифрованную суперэкуменическую теологию, которая провозглашает все исторические веры лишь надстройками над всеобщим и универсальным ядром, сводящимся то ли к контакту со сверхъестественным, то ли к переживанию нуминозного. Именно по теологическим причинам они и не могут принять понятие «религии», постоянно подвергая его критическому снятию46.

Опять-таки скажу, что если некоторые теологи видят в  понятии (!) «религия» «суперэкуменическую теологию», то я могу им только посочувствовать. Фрейд, например, утверждал, что «религию… можно было бы считать общечеловеческим навязчивым неврозом, который, подобно соответствующему детскому неврозу, коренится в Эдиповом комплексе, в амбивалентном отношении к отцу»47. На мой взгляд, надо приложить очень большие усилия, чтобы увидеть в этом определении «суперэкуменическую теологию». Впрочем, мне кажется, что Дмитрий Узланер несколько заблуждается по поводу теологов. Один из самых известных критиков понятия «религия» протестантский теолог Уилфред Кантвелл Смит был как раз творцом такой «суперэкуменической теологии», которую он называл world theology, а понятие «религия» критиковал потому, что оно не теологическое, а научное: «Понятия, связанные с религией, были сформулированы, чтобы служить задачам посторонних… эти понятия не подходят для людей веры»48. Еще один случай — Тимоти Фитцжеральд и Рассел Маккатчен, два известных критика того, что Маккатчен называет sui generis religion, то есть теологической интерпретации религии, предполагающей, что это особая реальность, обусловленная переживани 46. Узланер Д. Как борьба за науку превращается в свою противоположность. 47. Фрейд З. Будущее одной иллюзии // Сумерки богов / А. Камю и др. М.: Политиздат, 1989. С. 131. 48. Smith W. C. The Meaning and End of Religion. Minneapolis: Fortress Press, 1991. P. 131.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

203

ем «священного» и отделенная от всего — от общества, политики, экономики, искусства и т. д. С этой критикой я могу охотно согласиться, поскольку, как я уже отмечал выше, отделить религию от общества нельзя. Кроме того, если возникает ситуация, когда Уилфред Кантвелл Смит провозглашается «современным классиком religious studies», то становится ясно, что с religious studies что-то не так. Однако я не понимаю, почему из существования концепции sui generis religion автоматически следует, что никакого другого понимания религии быть не может, а потому (это мнение Фитцжеральда; Маккатчен более осторожен в этом вопросе) термины «религиозный» и  «светский» следует устранить из  науки и  заменить их  на  термины «сакральное» и  «профанное»49. Смысл этой операции мне совершенно непонятен. Кому станет лучше от того, что вместо «светские институты» мы будем говорить «профанные институты»? Нет, конечно, если считать, что «религия» — это современный протестантизм, а все современные religious studies суть «современный миф о религии, сформированный в философской теологии (теософии?) христианскими авторами, такими как Дж. Хик»50, тогда, конечно, кому-то станет лучше. Но почему мы обязаны так считать? Не могу не заметить также, что Фитцжеральд и Дмитрий Узланер (см. выше про «универсальное ядро») очень своеобразно трактуют идею о том, что религия является универсальным феноменом. По их мнению, эта идея предполагает, что, говоря словами Фитцжеральда, «„религия“ есть нечто, что может потенциально существовать независимо, априорно, вне общества, как некий дух или сущность (a spirit or an essence)»51. Соответственно, будучи одной и той же всегда и везде, религия не может иметь истории и каких-либо различий в разных культурах. Подобная трактовка эквивалентна суждению, что использование в антропологии понятия «человек», поскольку оно прилагается универсально ко всем людям, конституирует некую отделенную сущность «человек» (a spirit or an essence) и предполагает, что люди не могут иметь истории и различаться между собой. Дальше, следуя этой логике, можно «деконструировать» антропологию, например, так. Понятие «человек», как оно употребляется в антропологии, имеет 49. Fitzgerald T. Discourse on Civility and Barbarity: A Critical History of Religion and Related Categories. Oxford: Oxford University Press, 2007. P. 88‒89. 50. Idem. The Ideology of Religious Studies. N.Y.; Oxford: Oxford University Press, 2000. P. 31. 51. Ibid. P. 159.

204

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

историю (приводятся «европоцентричные» определения «человека» от Платона до Фицжеральда), в ходе которой «конструируется» чисто европейский «универсальный человек» (для солидности и убедительности добавляется что-нибудь про Всеобщую декларацию прав человека, «сконструированную» на Западе). Затем указывается, что для чукчей, например, «человек» — это только чукча, а все прочие люди — не люди. Вывод: антропология — порождение западного империализма, поскольку она не принимает во внимание мнения чукчей о том, что такое человек, да и не может этого делать, потому что понятие «человек» имеет европейское происхождение. Следовательно, «правильная» антропология не должна оперировать понятием «человек» (а лучше ей вообще переименоваться, чтобы слово «антропос» в названии не мозолило глаза и не отсылало к греческому тоталитаризму, экспансионизму и презрению к варварам). Подобных постмодернистских «деконструкций» можно придумать множество. Какой от них прок для науки? Никакого. Я не случайно затронул тему «западного империализма», поскольку Дмитрий Узланер также ее развивает. Он рассуждает об  употреблении понятия «религия» применительно к  незападным культурам: Однако другой ракурс этого вписывания уже не  так безобиден — в  контексте колонизации, когда разные культуры сталкивались, это приводило к  насильственному переконфигурированию колонизируемых культур, которые перекраивались в  соответствии с  модерными представлениями колонизаторов о подобающем устройстве человеческих сообществ. В этом смысле системы классификаций, границ, понятий вписывались в человеческие тела, иногда буквально рассекая их на части52.

Я, конечно, согласен, что колонизаторы нанесли значительный ущерб культурам колонизируемых народов, а  также им самим. И все же очень хотелось бы знать, кого конкретно здесь и сейчас рассекают на части из-за употребления в религиоведении термина «религия»? В эпоху колониализма ученые-религиоведы и этнографы были, вероятно, единственными представителями западной цивилизации, которые пытались понять и адекватно описать культуры колонизируемых народов и иногда даже защищали эти культуры от слишком рьяных цивилизаторов, таких, например, как христианские миссионеры. Тем не менее все они употребляли 52. Узланер Д. Как борьба за науку превращается в свою противоположность.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

205

термин «религия». Неужели именно из-за этого английские колонизаторы, например, истребили всех тасманийцев? Как говорится, «а часовню — это тоже религиоведы разрушили»? По  этому поводу я  хотел бы напомнить Дмитрию Узланеру, что, хотя наука и  является западным изобретением (и  потому, действительно, несет на себе печать западной культуры), не  существует «западной» науки. Есть «общечеловеческая» наука, которую практикуют на всем земном шаре. И практикуют ее не потому, что она навязывается «западными империалистами», а потому, что она работает. Если бы она не работала, то никто за пределами Запада ее не практиковал бы, но каждый народ наслаждался своей собственной наукой. К научному аппарату религиоведения это тоже относится. Христианские теологи и философы-постмодернисты борются с термином «религия» уже полвека. За эти полвека никто не смог предложить ему ни одной жизнеспособной альтернативы. Соответственно, практика  — критерий истины — показывает обоснованность и необходимость его употребления. И  вот прямое подтверждение моих слов от  самого Дмитрия Узланера. Оказывается, что, хотя никакой религии, кроме протестантизма, никогда не было, в школах и на первых курсах вузов можно рассказывать «о религии как универсальном человеческом феномене и о том, как она в самых разных формах представала на  протяжении всей человеческой истории,  — можно рассказать о религии австралийских аборигенов, о религии древних римлян, о  религии в  Средневековье, Новое время и  наши дни». Хочется спросить: а как же разрывание человеческих тел на части из-за употребления термина «религия»? И не аморально ли это — скрывать Правду от школьников? И как, интересно, должен быть построен учебный процесс в вузах, если сначала говорится одно, а потом «необходимо перейти уже на следующий уровень сложности и ставить под сомнение практически каждый элемент этого стандартного рассказа»? То есть надо сказать студентам: «Всему, чему мы вас учили первые три года, верить нельзя, но и „как оно есть на самом деле“ мы вам тоже не расскажем, потому что в нашей науке „вместо ясности сплошные вопросительные знаки“»? Проще говоря, предложение Дмитрия Узланера, так сказать, по реформе религиоведческого образования подразумевает его уничтожение и  шизофренизацию учащихся. Но  надо заметить, что термин «религия» употребляется не  только в  науке и  образовании: есть еще юридически-правовой аспект. Дмитрий Узла206

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

нер утверждает53, что ислам — не религия, тогда как христианство все-таки религия. И вот очень простой юридический казус: в настоящее время …земельные … участки, находящиеся в  государственной или муниципальной собственности, могут быть предоставлены в безвозмездное пользование… 3) религиозным организациям для размещения зданий, сооружений религиозного или благотворительного назначения на срок до десяти лет; 4) религиозным организациям, если на таких земельных участках расположены принадлежащие им на праве безвозмездного пользования здания, сооружения, на срок до прекращения прав на указанные здания, сооружения54.

Но  если ислам  — не  религия, как утверждает Дмитрий Узланер, значит, мусульманские организации должны передать свое недвижимое имущество государству и  перерегистрироваться (уж не знаю, в какую форму), тогда как РПЦ МП продолжит пользоваться всеми правами, прописанными в Земельном кодексе. Можно только гадать, к какому хаосу это приведет в масштабах государства и насколько возрастет межнациональное и межконфессиональное напряжение в нашей стране. Отсюда следуют два вывода. Первое: избавиться от термина «религия» в религиоведении невозможно, как бы того ни хотели «деконструкторы». Второе: постмодернистская «деконструкция религии» — просто интеллектуальная игра, не имеющая никакого практического значения, потому что никто, естественно, не будет пересматривать утвержденные учебные программы школ и вузов или менять законодательство в угоду постмодернистам. Поэтому Дмитрий Узланер слишком оптимистичен, когда с нескрываемым злорадством пишет о страхе, который я должен испытывать, когда «кто-то начинает критическую рефлексию относительно этого понятия» («религия»), ибо такая рефлексия должна повлечь за собой неминуемую гибель религиоведения. Как знаток постмодернистского дискурса о власти, Узланер должен понимать, что судьбы ваковских дисциплин не зависят от полемики по поводу их ключевых терминов. Я куда больше опасаюсь того, что заявления типа

53. Религиовед Дмитрий Узланер — о том, почему религии становятся все более опасными // The Village. 06.02.2015. URL: https://www.the-village.ru/ village/people/city-news/175671-chto_novogo_religioved. 54. Ст. 39.10 Земельного кодекса Российской Федерации.

А л е к с е й  А п п о л о н о в

207

«ислам — это не религия, а христианство — религия» взбудоражат «широкую общественность», и власти, решив, что от подобного религиоведения больше вреда, чем пользы, решат закрыть весь религиоведческий проект.

208

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Василий Кузнецов. Единство мира в  постнеклассической перспективе. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2018. — 288 с.

Василий Кузнецов создает свой magnum opus уже восемь лет — даже если считать только книги. Ведь вышедшая в 2018 году книга «Единство мира в постнеклассической перспективе» — это третья вариация на ту единственную тему1, которая парадоксальным образом охватывает все: мир в его единстве. Если же считать статьи, то упоминания единства мира (и мира единства) встречаются еще в 1992–1993 годах2. То есть получается, что вот уже четверть века Кузнецов пытается найти нужные слова, чтобы проговорить самое главное. А самое главное, как известно, за один раз не проговоришь. К тому же, как учит он сам, начинать можно с  чего угодно, заканчивать же все равно придется многоточием (5, 255). С чего угодно — потому что мимо мира не промахнешься (а значит, что бы мы ни мыслили, мы всегда мыслим лишь мир), многоточием — потому что уловить его все равно не удастся (иначе думают лишь метафизики). В этом смысле Кузнецов верен себе. А его мысль находится в полном соответствии с тем, к чему он призывает. Мы считаем это большой заслугой, и настоящий текст — попытка воздать должное Кузнецову как философу. А воздать должное философу можно только одним способом: прочитать и критически осмыслить. 1. См.: Кузнецов В. Мир единства. М.: Академический проект; Альма Матер, 2010; Он же. Взаимосвязь единства мира и единства культуры. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2013; Он же. Единство мира в постнеклассической перспективе. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2018. 2. См.: Он же. Единство мира как проблема современной науки // Вестник Московского университета. Серия 7: Философия. 1992. № 6. 1992. С. 10‒19; Он же. Мир единства // Волшебная гора: традиция, религия, культура. 1993. № 1. С. 275‒276; Он же. Единство мира и мир единства // Академические тетради. 1997. № 4. С. 200‒201; Он же. Единство мира и единство культуры // Философия и общество. 1999. № 4. С. 141‒153.

209

Плазмагма: несвязная инфекция Н и к и та   С а з о н о в

В

К Л И П Е на  популярную песню Витаса «Опера № 2» главный герой — амфибия, человек с жабрами, хранящий молчание на протяжении всего времени. Несмотря на то что его действия сопровождаются закадровыми словами, произносимое и проговариваемое в этих словах больше похоже на внутреннюю речь. Однако у этого молчаливого говорения, вполне объясняемого сродством персонажа с рыбами, есть парадоксальные точки радикального не-молчания, создавшие славу Витасу, — моменты пронзительного душераздирающего вопля, в котором видео- и аудиоряд начинают резонировать друг с другом, овнешняя внутреннюю речь персонажа. И этот овнешненный вопль — не какой-нибудь человеческий крик, который можно воспринять ушами. Будучи принципиально нечеловеческим, он опознается лишь по своим эффектам — разрушающимся стенам, стеклам, машинам, телефонным будкам. Производя рецепцию философии Кузнецова, Александр Ветушинский заявляет: (1) Мир — это предельное «то, о чем». Ведь все, что можно сказать и помыслить, все равно отсылает к миру. Ведь все — в мире. И  мы — в  мире. Сам же мир уже ни  в  чем (так как все, что в чем-то, — в мире). А раз все в мире, то все едино — через мир. Именно поэтому единство, о котором говорит Кузнецов, — это единство именно мира, а не чего-нибудь еще. (2) Чтобы сказать, что мир не един, для начала следует предположить единство мира. В  противном случае мы просто лишимся мысленного пространства, изнутри которого различаем те или иные миры. Силу этого аргумента Кузнецов видит в его перформативности: мир един просто потому, что мысль об обратном приводит к противоречию. (3) Единство, о  котором говорит Кузнецов, является третьим термином по отношению к Единому и многому. Единство 210

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

мира — это не монолитное единство, заданное по типу А = А, но единство через различение. Ведь различать означает не только давать место в бытии, но и связывать различное с тем, с чем оно различно. В этом смысле Кузнецов отвергает не только классическую мысль, предлагавшую мыслить под знаком Тождества (Единого), но и неклассическую мысль, предлагавшую мыслить под знаком Различия (многого). Кузнецов настаивает на постнеклассичности своей мысли. Ведь из того, что нет монолитного единства классической философии, не следует, что единства вообще нет3.

Прислушиваясь к этим крикам, я вынужден выступить в защиту вопля, дабы сохранить то малое, что, на мой взгляд, составляет интерес «Единства мира». Интерес этого вопля — не то, что мы можем усмотреть за  нескончаемой реитерацией книг Кузнецова. Иными словами, он инороден любому резюмированию и обобщению — логике, в которую впадает Ветушинский в своих тезисах. Безусловно, интенсивность вопля, которая заставляет меня отвечать, локализована в  том, что мой оппонент выставляет в  качестве «узла» любой книги Кузнецова. Это смычка проекта, то есть «проекта единства» (3), и жеста, этот проект вновь и вновь утверждающего, то есть перформативного аргумента (2). Тем не менее вопль составляет остаток такого утверждения, некоторую неочевидную анонимную агентность, в нее включенную, но  включенную контингентно. С  одной стороны, он не  может принадлежать проекту, вписываясь в него, скорее, по неосторожности, с другой — не может быть как-либо соотнесен с перформативной работой, беспрестанно отслаиваясь от  нее и  организуя другую игру. Ретроспектива происшествия, способствующего данной неосторожности, оказывается довольно прозрачной. У Кузнецова имеется инструмент, ответственный за проникновение анонимной агентности вопля. Это — концептуальный перевод4, производящий подключение дополнительных, «новых» проектов, через кодификацию их по стандартам единства. К примеру, можно осуществить включение даже самых непослушных дискурсов: 3. Я опираюсь на семинар по книге Кузнецова, который весной 2018 года Александр Ветушинский провел на философском факультете МГУ. 4. См.: Он же. «Реконфигуратор» 2.0: Развертка программы // Русская философия XXI века. Максимы. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2014.

НИКИТА САЗОНОВ

211

Маркус Габриэль, утверждающий, что мир не существует, уточняет, что нет такой вещи, как мир, а это никоим образом не мешает миру существовать не в качестве вещи (19).

Хотя для этих дискурсов концептуальный перевод выступает своего рода муштрой, которая грубо выструганной перформативной палкой стремится усмирить их излишнее само(до)вольство, побитое тело все же включается в общий, уже существующий строй проектов. Из них извлекаются голоса, их крики связываются между собой, к ним добавляются, привязываются новые. Итог такого рода работы — это возможность дирижирования5 партиями, голосами других проектов, хотя в  определенные моменты палка дирижера из инструмента связывания голосов превращается в орудие наказания. В конечном счете нет ничего, кроме подобной работы дирижирования — работы связной несвязности (оказывающейся синонимом единства), устанавливающей за счет перформативных эффектов примат связности в несвязном, его заранее определенную онтологическую формулу. Однако этот дефолтный порядок связывания интересует меня только в смысле некоторой перверсии собственной работы. Перверсии в  смысле некоего эффекта, возникающего при попытке связать некое анонимное связывание, отчужденное как от порядка криков отдельных партий, так и от самого хода дирижирования «Единства мира». Я настаиваю: в этот раз вылазка концептуального переводчика, блуждающего в поисках очередного поворота в «Единстве мира», оказалась слишком экзотической и в итоге послужила причиной поражения неизвестной заразой. Искомая попытка связать сосредоточена в серии дирижирования новыми для «Единства мира» проектами Катрин Малабу, Джона Ло, Бруно Латура. Вот что пишет Кузнецов: Некоторым образом выступает и прорисовывается непрямое описание того, что принципиально не  может быть непосредственно обозначено, названо и выражено, но, тем не менее, оказывается всеобщей и единой безосновной основой мира… В своей невыразимой неименуемости плазмагма, образующая изнанку семантического вакуума и неразличимый фон мира, оказывается очень похожа… на дао даосизма… классическая философия искала подлинного бытия как чего-то наиболее прочного и мо 5. Симптоматично, что концепт дирижирования вводится в оборот в книге при помощи дирижирования же следующей цитатой: «Кто-нибудь может спросить: но где же голос автора? Это то же самое, что требовать голоса дирижера в опере среди голосов солистов» (26).

212

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

нолитного в своей неизменной устойчивости — искала, но так и не нашла; постклассическая же мысль находит неустранимость ускользающего бытия в плазмагме, которая по(д)дается сознательному и целенаправленному усилию до какого-то предела, но потом неожиданно возвращается и обнаруживается по каким-либо косвенным проявлениям (121‒122).

Этот фрагмент вводит в оборот плазмагму (или же позволяет проникнуть, оказывается безоружным перед ней) — странное и даже монструозное, в том числе семантически, образование. На первый взгляд, это очередная сила, агентность единства. Несвязная связность как минимальная инстанция работы перформативного аргумента, создающая те или иные уже концептуальные, уплотненные серии связной несвязности. Подобные отношения — последствия попытки Кузнецова осуществить связывание плазмагмы, включить ее в ход своей машинерии единства в качестве наиболее дешевой и наиболее эффективной рабочей силы. Однако эта попытка оказывается чревата: исполнив плазмагму, предприняв ее смещение и вписывание, «Единство мира» безвозвратно видоизменилось. Палка дирижера, предположившего, что перед ним оказалось привычное философское тело, заляпалась в неизвестном веществе, которое обернулось коварной инстанцией, проникло в ее поры и начало порабощать. Плазмагма, таким образом, совершает переворот игры. Проблема заключается в том, как удержать его в противовес базовой презумпции философского письма, согласно которой плазмагма по-прежнему будет прочитываться как концепт. Плазмагма и ее андеграунд останутся незамеченными, если мы будем смотреть на эту книгу как на торжество проекта Кузнецова. Я думаю, Ветушинский мог бы согласиться со следующим тезисом: плазмагма не  от  мира сего. Однако это не  означает, что плазмагма составляет альтернативную миру логику, альтернативный тип связывания, работающий на общее обеспечение той связной несвязности, которой является единство. Плазмагма — это не только не мир, но и не единство. Более того, она не может быть с  ними объединена. Иными словами, даже если изнутри работы перформативного аргумента, осуществляющего главный ход включения (уже, скорее, инфраконцептуального толка) любого типа логик во франшизу единства, все выглядит исправно и проект Кузнецова определенным образом насыщается за счет привхождения плазмагмы (как он насыщался философскими телами Габриэля, Латура и Ло). Тем не менее эта констатация является верНИКИТА САЗОНОВ

213

ным способом взять связную несвязность с поличным, поскольку такое поглощение встает у единства поперек горла, заставляет его давиться. Данный момент довольно просто продемонстрировать через обращение к основной конкретизации перформативного аргумента. Я имею в виду непрямую референцию: Непрямая референция должна не просто кивать в сторону чего-то иного… но должна оставаться единственным способом намекнуть на недоступное схватыванию, на постоянно ускользающее… совершенно бессмысленно спрашивать, к чему именно она отсылает — ведь даже сама возможность ответа на такой вопрос превратила бы ее в прямую референцию… непрямая референция похожа скорее на навесной, консольный мост над пропастью, наращиваемый в неизвестность, к невидимой цели… (163).

Ход непрямой референции пронизывает весь текст «Единства мира». Довольно проблематично найти те фрагменты, которые не  выписывались согласно его протоколам. Это основная инстанция работы перформативности. Даже плазмагма выписана непрямым образом. Более того, можно сказать, что плазмагма есть (но не в смысле присутствия) во всякой референции, как некоторое условие ее возможности, поскольку является, как более или менее ясно, «безосновной основой мира». Всякая референция плазмагматична в том смысле, что плазмагма составляет темный absolutus ее срабатывания. Однако чем чревато непрямое выписывание плазмагмы, совершаемое Кузнецовым? Фактически плазмагма, в предыдущих книгах проекта работающая удаленно, здесь переводится на штатную основу. Этот ход производит куда большее разнуздание плазмагмы, чем требуется для сохранения ее включения. Являясь ресурсом непрямой референции (и, в принципе, слепым пятном единства), плазмагма отвязана и от этой «замещающей» скованности связывания с тем, что оно связывает, какой наделено непрямое указание. Единство, таким образом, капитулирует перед плазмагмой, потому что если с таким концептом, как мир, его работа и может осуществиться, то  плазмагма не  вписываема и  не-тотализуема в единство в силу того, что она (в отличие от мира) работает вне общей логики аффирмативности, инкорпорируемой единством в работу связывания. Проблематичными, следовательно, являются не разные типы локализации относительно узловой инстанции перформативного аргумента, осуществляющей основную работу 214

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

проекта. До сих пор мы работали так, как будто строили некую ретроспективу катастрофы, вычеркивая момент самого происшествия. Перформативность относится к той же самой реитерирующейся инфраструктуре проекта единства, хотя, конечно же, не  так проблематично обнаружить ее расхождение с  «прописанным» единством. Перформативность может предавать единство, но  это предательство оказывается неэффективным. Она будет оставаться лишь случайной сценой хода, совершаемого пришествием плазмагмы в «Единство мира» — различения связывания и аффирмативности6. Единство и мир, так или иначе, неизбежно скованы утверждением — ведь каким бы интенсивным ни было расхождение, оно в то же время является креативным, то есть связным, расхождением. Именно аффирмативность здесь составляет некий круг, который равно служит самосохранением «Единства мира» и  общей инстанцией гармонии, требующейся для функционирования перформативности, в том числе того ее перверсивного модуса, который никак не сходится с обобщенной онтологией единства. Плазмагма, таким образом, интересна тем, что тематизирует (и исполняет) такие типы связывания, которые принципиально не могут работать через схождение, которые неизбежно расслаиваются и не тотализируются общей логикой аффирмации. Более того, аффирмативность (а  отсюда — единство и перформативность) неизбежно находятся в долгу ее несвязного disequillibrium’а. В этом смысле плазмагма подобна не столько даже плохому игроку оркестра, расстраивающему своим исполнением всю композицию (и тем самым обнаруживающему ее в качестве композиции), сколько игроку на треугольнике, чья минимальная партия фактически сэмплирует весь оркестр, одновременно отменяя его вычитающим относительно общей сложности композиции характером своей партии. Другими словами, круг единства, разыгранный гармонически, то  есть трансцендентально, оказывается фиктивным, собранным из внешнего этому кругу, выпадающего из него (плазмагматическое связывание). Аффирмативность единства заранее неисправна, поскольку «правильное питание» последнего основано на «что» (проектах, философских телах). Его специфический биобаланс является лишь фикцией. Единство пожирает, то есть 6. Довольно обобщающий и в этом смысле служащий вводным относительно разбираемого здесь ход по тематизации аффирмативности был совершен в работе: Noys B. The Persistance of the Negative: A Critique of Contemporary Continental Theory. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2010.

НИКИТА САЗОНОВ

215

использует в качестве своего основного ресурса, нечто совершенно токсичное для него — то, что не гарантирует связность в последней инстанции, но, скорее, эту связность в конечном счете расслаивает. Полнота его метафизического тела, сооруженная посредством привязывания связной несвязности, сталкиваясь с ней, обнаруживает себя полой. Плазмагма превращает онтологию единства в онкологию. Последняя представляет собой некий остаток, осаждающийся после разнуздания всех порядков организации связности и попыток выстраивания единящих различий. Пораженный на клеточном уровне, проект «Единства» — без-различный и несвязный — обрекает себя на существование лишь в модусе придатка работы плазмагмы. Плазмагма вопит. Единство заваливает руинами декораций7.

7. Постановка осуществлена при поддержке Театра перформативности.

216

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Единство мира и плазмагмы: о двух уровнях философии Кузнецова

Ответ Никите Сазонову Александр  Ветушинский

П

О  М Н Е Н И Ю Никиты Сазонова, темное ядро кузнецовской мысли обнаруживает себя в плазмагме. Здесь Сазонов попадает в точку. И действительно, Кузнецов говорит о плазмагме лишь в одном месте, как если бы она попала в книгу просто так, для галочки. Сазонов прав: это не так. Однако насколько он прав в остальном — вопрос более сложный. Сазонов предлагает интерпретировать разговор о плазмагме в качестве кузнецовского вопля — чего-то, что, хотя и говорится, тем не менее не может быть услышано (это уже инфра- или ультразвук). Вопль не слышен, но его эффекты наблюдаемы (по эффектам Сазонов и предлагает его распознать). Меня же Сазонов обвиняет в том, что я говорю лишь то, что слышу. А слышен только крик. И если, как считает Сазонов, книга Кузнецова кричит о  мире, то  о  плазмагме она вопит. Обращая внимание на  мир, я промахиваюсь мимо плазмагмы. В своем ответе на сазоновскую рецепцию Кузнецова я предложу столь же вдумчивое прочтение плазмагмы, какое можно предложить и по поводу мира. В этом смысле, в отличие от Сазонова, я вернусь к тексту (а не просто с него начну). И хотя о плазмагме Кузнецов практически ничего не написал, мне кажется, что у нас есть все необходимое, чтобы сделать это за него. В конце концов, текст перед нами и все, что можно было сказать на данный момент, Кузнецов, как я  считаю, сказал, — а  если и  не  сказал, то либо недоговорил (а значит, мы и сами можем за него сказать то, что осталось недосказанным), либо проговорился (а значит, нам нужно лишь обнаружить те места, где Кузнецов сказал больше, чем сказал). Поэтому, отвечая Сазонову, я начну с того, что снова вскрою основные положения кузнецовской мысли, затем объясню, как можно иначе проинтерпретировать конфликт 217

между миром и  плазмагмой, и  напоследок отреагирую на  сазоновский проект в целом. Кузнецов пишет книгу о мире. Но чтобы понимать мир, нам, по  замечанию Кузнецова, «уже приходится предполагать — так или иначе, явно или неявно — его единство» (7). Ведь если он не един, то ничего о мире сказать нельзя. Однако — и в этом парадокс — чтобы сказать, что мир не един, нам нужно предположить единство мира. При этом нужно понимать, что Кузнецов не останавливается лишь на констатации единства мира, но предлагает определенным образом (непрямым)1 это единство помыслить. Ведь сам по себе, напрямую, мир немыслим. Кузнецов не случайно называет свою философию постнеклассической. Ведь только классическая философия предполагала мыслимость мира самого по себе (вследствие чего как раз и коллапсировала в парменидово Единое). В противовес классике неклассическая философия отказалась от претензий мыслить мир в его целостности (так что на смену идеалу Единого пришел идеал многого). Постнеклассика же, вскрыв противоречие неклассической мысли (о многом если и можно говорить, то только через полагание исходного единства, из которого это множество озирается), вновь возвращается к мысли о единстве мира — правда, это уже принципиально новая мысль2. Такую новую мысль и  предлагает Кузнецов. А  так как единство мира невозможно мыслить прямо, то остается лишь непрямой способ это единство ухватить. Кузнецовский вариант: мыслить единство мира через единство культуры. Как он утверждает, «современная постановка проблемы единства мира… не может не  учитывать социокультурный контекст в  его внутренней целостности, то есть невозможна без одновременной постановки проблемы единства культуры, причем обе эти проблемы оказываются двумя сторонами или аспектами одной» (101). В культуре Кузнецов предлагает выделить пять доминионов: философию, науку, религию, искусство и мистику (241). Несмотря на некоторую странность этого перечня, имена доминионов вообще не важны. Важно только то, как они связаны. Во-первых, ни один из них не пересекается с другим; каждый является изолированным от всех остальных, это своего рода монада. Во-вторых, нет никакого общего пространства, в котором бы они сосуществова 1. О непрямой референции см.: Кузнецов В. Единство мира в постнеклассической перспективе. С. 84–100. 2. О различии классики, неклассики и постнеклассики см.: Там же. С. 84–100.

218

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ли (например, никакой культуры как таковой нет). Но тогда как выстраивается единство культуры? Дело в том, что каждый доминион отражает другие доминионы изнутри самого себя. Подобно тому как философия изнутри самой себя определенным (то есть философским) образом отражает науку, религию или искусство, так и  наука, религия и  искусство своим собственным способом отражают философию. Единство культуры — это игра таких взаимоотражений. Наука своим собственным способом видит весь мир, философия — своим. Но при этом философия своим собственным способом доступна науке, а наука — философии. Все отражается во всем, но не погружается во что-то, что позволяет всему отражаться. Если представить доминионы в качестве кругов Эйлера, то нет такого круга, который бы охватывал все эти круги. Но это не означает, что доминионы никак не связаны. Они связаны. Каждый — друг с другом и все — со всеми3. В общем виде в этом и заключается концепция единства мира Кузнецова. Мир понимается как «содержательно непреодолимая (хотя и не несдвигаемая) граница вообще, предел пределов и горизонт горизонтов любого размышления и их совокупности» (22). Этот мир оказывается един (иначе возникает перформативное противоречие). Единство следует трактовать в качестве третьей возможности между Единым и многим. А мыслить единство мира можно лишь через единство культуры (только так можно избежать коллапса в классическую, или метафизическую, мысль). Итак, если на все это посмотреть, то никакая плазмагма здесь вообще не нужна. Но зачем она тогда понадобилась Кузнецову? Чтобы ответить на этот вопрос, я проведу различие между двумя уровнями кузнецовской работы: философским (теория единства мира) и метафилософским (теория единства философии). Конечно, сам Кузнецов отказался бы отделять эти уровни друг от друга, но в данном случае (в контексте обсуждения плазмагмы в ее противопоставлении миру) это представляется более чем оправданным. К тому же это дает хороший ключ к пониманию философского проекта Кузнецова в целом. Как и философский проект, метафилософский проект Кузнецова также посвящен единству. Правда, уже не мира, а философии. Но  как можно задать единство философии? Через конти-

3. Настоящая модель содержится в книге лишь в качестве наброска (241–243). Предложенное же мной описание базируется на серии обсуждений этой модели с автором.

А л е к с а н д р  В е т у ш и н с к и й

219

нуум философского субъекта и  философского объекта4. И  действительно, если нет философа, то и философии быть не может. Но, с другой стороны, философа также недостаточно, чтобы философия была, так как нужно еще что-то, что этот философ мог бы осмыслять. Эти субъект и объект — своего рода трансцендентальные условия философии. Трансцендентальный субъект — философ. Трансцендентальный объект — мир. Поэтому философом является только такой мыслитель, который мыслит мир в его целостности (понимая, что и сам он — часть этого единого мира), а сам мир — это предел философской мысли, включающий в себя свое собственное осмысление. Таким образом, единство философии — это единство философа, осмысляющего мир, и  мира, осмысляемого философом. Но  как философ способен подойти к  миру? Посредством двух основных приемов — отождествления и  различения (131– 153). Именно этими двумя приемами и  конституируется единство мира. Все может собираться через различение, а может через отождествление. Причем процессуальность здесь принципиальна. Ведь ни отождествление, ни различение не могут быть доведены до  конца (что и  делает невозможными перспективы как монолитно-связанного Единого, так и радикально-развязанного многого). Но это все — метафилософский уровень. Однако на философском уровне и то и другое также получает свое продолжение. Метафилософские операции отождествления и различения на уровне философии превращаются в концепты. Отождествление превращается в плазмагму («неразличимый фон мира» (121)), различение — в мир («горизонт горизонтов» (22)). И плазмагма, и мир — это два различных типа единства. Первый задан через отождествление всего со всем, другой — через различение всего от всего. В этом смысле мир как трансцендентальный объект философии сам может быть задан через континуум. На этот раз — континуум плазмагмы и мира, отождествленности без возможности застыть и различенности без возможности рассыпаться. Если же теперь локализовать кузнецовскую концепцию единства мира в рамках его общего философского проекта, то можно 4. Для Кузнецова континуум  — это альтернатива бинарным оппозициям. Континуум задается через полюса, которые в чистом виде не существуют. Это лишь идеальные пределы, задающие различные типы смешений между истиной и ложью, мужским и женским, светом и тьмой и т. д. Занимая место внутри континуума, нечто располагается не на одном или другом полюсе, но  всегда где-то  между (даже если тяготеет к чему-то одному).

220

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

получить следующее: на уровне метафилософии мир — это лишь один из полюсов более фундаментального единства, отсылающего к единству самой философии; на этом же уровне мир понимается через континуум двух типов единства — плазмагмы и мира (можно сказать, что мир — это единство двух единств); на философском же уровне Кузнецов обращается именно к миру, а не к плазмагме, предлагая модель его единства. В принципе, здесь действительно можно обнаружить некоторое смешение в трактовке мира, ведь здесь не один, а сразу два мира. Метафилософский — Мир, и философский — мир. О каком говорит Кузнецов? Он делает вид, что сразу об обоих. В принципе, у Кузнецова есть объяснение и на этот счет. Ведь, кроме двух основных приемов мысли, он обсуждает и два методологических регулятива постнеклассической философии (позволяющих не сбиться с пути и не впасть в метафизику): непрямая референция (155–163) и рефлексивное восхождение5. Именно эти регулятивы как раз и соединяют философию и метафилософию друг с другом. Выходит, что о мире не только невозможно говорить прямо, но и невозможно сказать ничего окончательного. Любое высказывание о мире не только указывает в сторону Мира (непрямая референция), но и открывает путь рефлексивной возгонки, где над миром снова мир, в то время как Мир лишь маячит в качестве бесконечного горизонта (рефлексивное восхождение)6. Таким образом, плазмагма — это просто другой тип единства, альтернативный миру, но, как и любое другое единство, отсылающий к единству всех единств (Миру). Я бы даже сказал так: плазмагма — это изнанка мира, которая не позволяет ему быть равным самому себе, а значит, мысля о мире, вынуждает удерживать невозможный и никогда не данный горизонт Мира как такового (а это как раз и запускает работу непрямой референции и рефлексивного восхождения). Но почему в таком случае Кузнецов ничего толком не сказал о плазмагме? Мой ответ: плазмагма подрывает кузнецовское видение метафизики. И действительно, несмотря на то что концепция Кузнецова очень технично выстроена, один серьезный изъян у нее все-таки есть. Так, под метафизикой он понимает любую философию, которая не следует регулятивам постнеклассической 5. О порядке рефлексий см.: Там же. С. 84–100. 6. «Образуется своего рода лестница, находясь на которой мы можем видеть только более низкие ступеньки, но не можем видеть ту, на которой стоим» (91).

А л е к с а н д р  В е т у ш и н с к и й

221

мысли (непрямой референции и рефлексивному восхождению)7. Именно поэтому всякая метафизика, по Кузнецову, принципиально реакционна и антифилософична. Ведь пока философия желает двигаться вперед, на каждом новом шаге превозмогая саму себя, метафизика желает остановки. Я  думаю, что именно антиметафизический настрой приводит Кузнецова к тому, что его письмо, несмотря на говорливость, ничего на деле не предъявляет и не защищает. И действительно, у него нет задачи предложить собственную концепцию и затем обстоятельно ее защищать. Ведь это удел метафизиков; именно они выдают мнения за знания, они убеждают всех в своей правоте, они настаивают на необходимости все новых аргументов. Кузнецов же хочет лишь указать на мир. Его задача — проявить через произносимый текст нечто невыразимое. В этом смысле мой текст — преступление. Я предлагаю увидеть теорию там, где автор ее намеренно скрывает. И тем не менее я считаю, что здесь не нужно ничего утаивать, так как здесь нет ничего, чего следовало бы стыдиться. Даже если речь о метафизике. Как говорит Кузнецов, одной из особенностей постнеклассической мысли является особый фокус на целях и ценностях, которыми руководствуется мыслитель. Для Кузнецова, судя по всему, такой ценностью (антиценностью) как раз и является метафизика. Она изначально задается как нечто реакционное, как то, что всегда позади. А так как метафизика — это набор конечных положительных утверждений, то отказ от нее оборачивается отказом от того, чтобы нечто утверждать. На место метафизики приходит критика. В этом смысле все постметафизическое развитие философии — это наращивание критического инструментария. Однако я считаю, что в философии развивается не только критика. Метафизика также не  стоит на  месте. Когда-то  говорили о реальности (метафизика). Затем поняли, что о реальности всегда говорит субъект (критика). Затем поняли, что и субъект не сам по себе, а в мире (метафизика). Ответом стало указание, что сам мир в  языке (критика). Сегодня метафизика пытается освободиться из клетки языка, однако для Кузнецова это очередной шаг назад, ведь никакого развития в метафизике нет и быть не может. На мой взгляд, это серьезное упущение, связанное с недостаточной критичностью Кузнецова по отношению к своим собственным основаниям. 7. О необходимости преодоления метафизики см.: Там же. С. 68–83.

222

Л О Г О С  ·  Т О М 2 8   ·   # 6   ·   2 0 1 8

В  конце концов, отдавая предпочтение фигуре континуума, удивительно, что саму философию Кузнецов понимает не  через континуум. Но если ее задавать через континуум, то, на мой взгляд, это был бы континуум метафизики и  критики (то  есть позитивной и  негативной философии). Причем следует обратить внимание, что в таком случае полюс метафизики как раз сомкнулся бы с выделенным им же приемом отождествления, а полюс критики — с приемом различения. А тогда многое становится на свои места. Так, становится понятно, что плазмагма — это как раз метафизический концепт, а  мир — критический. Кузнецов много говорит о мире, но о плазмагме всего лишь раз. И я думаю, что объяснение этому — его нежелание запятнать себя связью с метафизикой. Теперь, как мне кажется, становится ясно, что предлагал сделать Сазонов. Он вскрыл патогенное ядро кузнецовской мысли и попытался пойти по пути, который открывается в этой черной дыре. Я не сомневаюсь, что сазоновский проект Кузнецов мгновенно окрестил бы метафизическим. Но что если в философии Кузнецова действительно есть другая сторона? Что если она — желает того Кузнецов или не желает — все равно развивается? Я думаю, что новый взгляд на философию и метафизику действительно был бы здесь полезен. В конце концов, философия Кузнецова заслуживает того, чтобы на нее обратили внимание. Но чтобы обратить внимание, нужно убедиться, что ее автор не боится мыслить вслух.

А л е к с а н д р  В е т у ш и н с к и й

223

Аналитическая философия: вчера — кризис идентичности, сегодня — ее поиск К о н с та н т и н   С к р и п н и к Игорь Джохадзе. Аналитическая философия сегодня: кризис идентичности // Логос. 2016. Т. 26. № 5. С. 1–15.

В

1976 году в  Киеве проходил очередной Всесоюзный симпозиум по  логике, методологии и философии науки, в рамках которого состоялся круглый стол, посвященный критике современной западной философии. Там, естественно, говорили о загнивании современной буржуазной философии, о том, что она находится в тупике, что только с позиций диалектического материализма можно дать ей адекватную оценку, и т. д. Иными словами, контекст был достаточно стандартным для той эпохи, и те, кто помнит это время или уже активно участвовал в подобных конференциях, легко могут воспроизвести и содержание, и атмосферу, и, вероятно, даже слова, которые тогда произносились. Но вдруг на трибуну вышел некто (к сожалению, не смогу уже вспомнить его фамилию, да это и неважно в данном случае) и рассказал анекдот. На остановку такси где-то в аэропорту Москвы подошел человек с живым бегемотом на веревочке. Таксист сразу сказал, что бегемота не повезет. «Ничего страшного, — сказал пассажир, — он рядом побежит». Поехали — бегемот бежит рядом. Сорок километров в час — бегемот бежит, шестьдесят — бегемот бежит. Таксист нервничает. Выехали на окружную. Таксист выжал газ в пол, машина рванула вперед. Бегемот не отстает. «Сейчас отстанет», — сквозь зубы процедил таксист. «С чего вы взяли?» — поинтересовался пассажир. «Да он язык высунул». — «Направо или налево?» — «Налево». «А, это он показывает, что идет на обгон», — говорит пассажир. И рассказчик заканчивает анекдот примерно следующими словами: Вот буржуазная философия в кризисе, и все время появляются новые результаты. А у нас кризиса нет — и результатов… 224

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Попробую объяснить, почему этот случай вспомнился мне при чтении статьи Игоря Джохадзе о сегодняшнем состоянии аналитической философии (отмечу, что «сегодня» — это примерно середина 2016 года, когда статья опубликована, или даже раньше, когда ее писали). Рассмотреть состояние аналитической, как, впрочем, и любой другой, философии возможно с нескольких позиций, различающихся по меньшей мере временем и участниками. Например, для середины прошлого века, когда стало более активно употребляться словосочетание «аналитическая философия», позиции будут различаться в  зависимости от  того, принадлежит ли сам автор данного обзора, анализа, критики и т. п. к направлению аналитической философии или к иному философскому течению, школе, движению, в зависимости от того, как его идентифицируют современники или как он сам себя идентифицирует. И сказанное об авторах середины века точно так же можно отнести и  к  авторам другого времени, например конца прошлого века или 2016 года. Хорошо бы и сам автор обозначал четко свои позиции, свою принадлежность, свои пристрастия или выказывал, что очень рискованно, отсутствие оных и полную беспристрастность. Естественно, что в статье Джохадзе обозначает некоторые характеристики аналитической философии, приписываемые ей традиционно: …ясность … и строгость аргументации, отказ от метафорически-суггестивного способа изложения, тщательное определение ключевых понятий, самокритичность, осторожное отношение к философским обобщениям, лаконизм, широкое использование логических формализмов, моделей и исчислений, полемическая заостренность (2).

Отдельно указывается, что главной особенностью аналитической философии является лингвистический редукционизм. Здесь возникает и с дальнейшим чтением текста усиливается некоторое недоумение. «Лингвистический редукционизм» и «лингвистический поворот» — это одно и то же? Кажется, ясно, что нет; более того, сейчас можно считать решенным, что лингвистический поворот — дело гораздо более раннего времени, нежели возникновение и развитие аналитической философии; что если принять во внимание, например, характеристику, данную Миллем Локку («несомненный основатель аналитической философии мышления»), то можно считать, что именно с ним и его современниками связан пресловутый лингвистический поворот, который вовсе не сводит КОНСТАНТИН СКРИПНИК

225

к проблемам языка все философские проблемы, но акцентирует то, что зачастую они связаны с неверными языковыми формулировками. Анализ и экспликация последних может пролить свет и  на  первые. Можно ли называть это лингвистическим редукционизмом? Разумеется, нет, тем более что под лингвистическим редукционизмом (иногда говорят и о редукциях в лингвистике) принято понимать совсем иные феномены, связанные в первую очередь с речью, что особенно легко проиллюстрировать примерами. Раз уж «лингвистическим редукционизмом» характеризуется аналитическая (главным образом англоязычная) философия, то примерами из английского языка будут редукция cannot к can’t или редукция want to к wanna. Тем более непонятно, почему автор статьи идентифицирует проблемы языка с «семантикой и прагматикой словоупотребления». Почему именно «словоупотребления», хотя в аналитической философии и изначально, и в дальнейшем на первый план выходят высказывание, предложение, суждение? И почему только с семантикой и прагматикой — разве грамматика, синтаксис (синтактика) вообще не имеют к этому отношения? Становится «обидно» за синтаксис. Автор полагает, что «поворот к языку» расценивается аналитиками как важнейшее достижение, и в качестве обоснования приводит замечание Ганса Слуги вовсе не  о  величайшем достижении, а  об  «этапах естественного прогресса в философии»1. Подобный способ обоснования или хотя бы подтверждения свидетельствует прямо лишь о том, что он никоим образом не может быть аналитическим, а его автор точно не принадлежит к этому направлению. Другая особенность аналитической философии, привлекшая внимание Игоря Джохадзе, состоит в пренебрежении к истории собственной дисциплины (в данном случае философии, а не аналитической философии). Боюсь, подобное утверждение неверно фактически и  не  может быть отнесено ни  к  аналитической философии в  момент ее возникновения и  развития, ни  тем более к современному этапу ее жизни. Напомню, что еще в своей книге о Лейбнице Бертран Рассел писал в предисловии о том, как он разделяет «главным образом исторический» и «главным образом 1. Приведу это высказывание Слуги, чтобы не заставлять читателя лишний раз обращаться к тексту статьи Джохадзе: «Существует естественный прогресс в философии от метафизики через эпистемологию к философии языка. Сначала философы думают о мире, затем о путях познания мира. Наконец, они обратили внимание на способ, которым это познание выражается». Где здесь оценка поворота к языку как «важнейшего достижения»?

226

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

философский» подходы. Первый имеет дело с влияниями, причинами, контекстом и сравнениями, цель второго — раскрыть «большие (великие, огромные) типы возможных философий», понимание которых даст нам возможность «приобрести знание важных философских истин». При втором подходе, пишет Рассел, …философ … больше не объясняет психологически: он, как адвокат, экзаменует (проверяет) то, чего он придерживается как ядра (тела, body) философской истины. Посредством какого процесса развития он приходит к  этому мнению, хотя в  самом себе важный и интересный вопрос является иррелевантным относительно исследования того, насколько далеко данное мнение само по себе является корректным2.

Задача подобного исторического исследования, считает Рассел, — понять философию Лейбница, исходя из ее собственных основ. Уместно сослаться и на слова Готтлоба Фреге из предисловия к «Основаниям арифметики»: Исторический способ рассмотрения, прислушивающийся к становлению вещи и из становления старающийся познать ее сущность, определенно во  многом оправдан; но  он также имеет и свои границы. Если все вещи не были бы прочными и вечными, а находились в постоянном потоке, то мир перестал бы быть познаваемым и  все перепуталось. Кажется, думают, что в  отдельной душе понятия возникают так же, как листья на деревьях, и полагают, что их сущность можно познать, исследуя их возникновение, и ищут их объяснение психологически в природе человеческой души. Но такое понимание переводит все в субъективное и, если следовать ему до конца, упраздняет истину. То, что называют историей понятия, является, пожалуй, историей или нашего познания понятия, или значений слов. Познать понятие в его чистоте, освободить его от чуждых наслоений, скрывающих его от духовного взора, впервые удается посредством значительной духовной работы, которая может продолжаться в течение столетий3.

Удивительно легкомысленным представляется замечание автора, сделанное между прочим в контексте того, что «адепты нового интеллектуального культа» (это теперь новое название фило 2. Russell B. The Critical Exposition of the Philosophy of Leibniz. L.: Routledge, 1992. P. XVIII. 3. Фреге Г. Основоположения арифметики. Томск: Водолей, 2000. С. 11.

КОНСТАНТИН СКРИПНИК

227

софии — «интеллектуальный культ»? Cool!) полагали, что их философия носит «универсальный и транскультурный характер»: …символично, … что эта философия, претендующая на статус «мировой», в 1930–1940-е годы создавалась людьми, волею судеб лишенными родины, — логическими позитивистами, эмигрировавшими из предвоенной Европы в США (3).

Не вполне ясно, что же «символичное» усматривает здесь автор. Известно, что контакты между американскими и  европейскими философами (в частности, членами Венского кружка) были установлены задолго до эмиграции последних. Так, скажем, Уиллард ван Орман Куайн довольно долго пробыл в Европе, а словосочетание «аналитическая философия» впервые появляется в 1936 году, с указанием именно на тех философов, которых мы теперь так и называем, в статьях Эрнеста Нагеля4, написанных после поездки в Европу (при этом Нагель говорит о трех группах аналитических философов: логических позитивистах, кембриджских аналитиках в стиле Джорджа Эдварда Мура и представителях львовско-варшавской школы). Не меньше удивляет и то, что автор берет в кавычки слово «мировая», говоря об аналитической философии. Надо ли понимать это как выражение скепсиса, сомнения, пренебрежения или, может быть, насмешки над подобной претензией? Тогда уместно упомянуть, что если речь идет о происхождении аналитической философии, то очевидно, что она не связана исключительно с «островом» или английским языком: к основателям справедливо относят как Рассела и Мура, так и Витгенштейна и Фреге; здесь, кроме Кембриджа, участвовали Вена и Берлин. Если говорить о современном состоянии аналитической философии, то сфера ее распространения и влияния охватывает не только Великобританию и США: европейское общество аналитической философии, созданное в  1990 году, объединяет большую часть обществ аналитической философии европейских стран, которые существуют в Австрии (с 2009 года), Хорватии (2001), Франции (1993), Германии (1990), Италии (1992), Нидерландах (2006), Португалии (2004), Румынии (2007), Словении (1991), Испании (1995). Сильные аналитические традиции имеются также в  Финляндии и  Норвегии. Что касается, напри 4. Nagel E. Impressions and Appraisals of Analytic Philosophy in Europe, I // Journal of Philosophy. 1936. Vol. 33. № 1. P. 5–24; Idem. Impressions and Appraisals of Analytic Philosophy in Europe, II // Journal of Philosophy. 1936. Vol. 33. № 2. P. 29–53.

228

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

мер, Польши, то аналитические традиции в этой стране настолько бесспорны, что наряду с  Австрией не  требуют дополнительного обоснования. Это ли не признаки «мировости» философии? Почему-то  в  качестве отличительных признаков аналитической философии приводятся и  те требования, которые предъявляются к  публикациям в  аналитических журналах. Но  разве приведенные запросы не говорят в пользу аналитических философов, предъявляющих высокие, с точки зрения автора, требования? (Кажется, сейчас это просто нормальные требования к любой публикации.) Ну хорошо, пусть даже отличительной чертой аналитической философии является написание статей, а не толстых монографий, пусть Дональд Дэвидсон не  выпустил ни  одной монографии. Разве это свидетельство кризиса, о котором говорится в  заголовке статьи? Вероятно, нет. Тогда что же свидетельствует об этом? Может быть, парадоксальность ее положения, о котором говорит автор: «безусловное доминирование в англоязычных странах» и то, на что указывает все большее число исследователей по обе стороны океана? Что касается доминирования в англоязычных странах и, как отмечает автор, усиления влияния в Германии, Франции, Италии, то, как уже сказано выше, данными странами распространение аналитической философии вовсе не ограничивается (дополнительно замечу, что здесь пока не учитывается огромный латиноамериканский философский мир). И вновь привлекает внимание фраза автора «все больше исследователей». Что значит «все больше»? Где это видно? Есть ли какая-либо статистика, может быть, анализ больших данных, проведенный, скажем, хотя бы с помощью гугла? Автор не приводит таких данных, утверждение повисает в воздухе. (Впрочем, подобное обоснование не единично. Так, чуть далее встречаем выражение «в подавляющем большинстве англосаксонских университетов», «в  большинстве стран континентальной Европы». Статистики по-прежнему нет; и  потом, когда это для философа «большинство» стало аргументом? Может быть, более показательным для него является ответ на вопрос о готовности умереть за собственные убеждения: «Конечно, нет — а вдруг я ошибаюсь?») Разумеется, весьма сильными аргументами выглядят приведенные автором признания ряда философов, выражающих резко критическое отношение к аналитической философии или, скорее, к ее современному состоянию (при этом предлагаю считать, что слово «современный» указывает либо на год публикации того или иного философа, либо на предшествующий период; иными словами, для мнения Хилари Патнэма год отсылочной публикаКОНСТАНТИН СКРИПНИК

229

ции — 1990-й, для Николаса Решера — 1994-й, для Ричарда Рорти — 1992-й). Однако на эти фразы и признания можно взглянуть и иначе: не говорят ли они о «переоценке ценностей» у отдельных философов, о разочарованиях в увлечениях молодости, а может быть, и о присущей аналитическому подходу критике самое себя? Критике, может быть, даже более жесткой, чем требуется. Критике, которая может быть вызвана и  непониманием современных течений, неприятием нового, что прорастает в строгом каркасе? Думаю, эти соображения заслуживают внимания и более глубокого анализа интеллектуальной эволюции упомянутых авторов. Вспомним, если совсем недавно было принято говорить о наличии определенного «провала» между «ранним» и «поздним» Витгенштейном, то теперь не просто выделяют «средний» этап его творчества, а отмечают отсутствие подобной пропасти, внутреннюю зависимость и связь указанных периодов. Что касается Рорти, то его читателям известна определенная «эпатажность» его поздних взглядов, хотя приводимая автором статьи цитата (8) говорит лишь о том, что публикации аналитической философии другие философы встречают с непониманием. Но разве это может служить свидетельством вырождения или кризиса? Ведь и аналитические философы зачастую точно так же встречают публикации представителей иных школ и направлений; пример тому — знаменитое письмо по поводу присуждения Деррида почетной степени в Кембридже. В этом случае иные школы также в кризисе. Если кризис и у тех и у других, то либо вся мировая философия находится в кризисе, либо это просто façon de parler. Дальнейшее содержание статьи я не буду рассматривать, хотя некоторые дополнительные замечания кажутся вполне уместными. Касательно того, что аналитическая философия не  является гомогенной ни с доктринальной, ни с методологической точки зрения, — можно ли это считать свидетельством кризиса? Первое, что нуждается в анализе и точном определении, — это вопрос о различиях в понимании аналитической философии как философии, как течения, как школы, как традиции, направления или движения. Действительно, школа, например, предусматривает личные связи между одним и другим поколением, то есть между «учителем» и «учениками», в дополнение к идейным, концептуальным или методологическим связям. Но в наше-то время технические возможности коммуникации позволяют устанавливать эти личные связи, преодолевая разрывы в пространстве и даже во времени (по меньшей мере во времени суток); следовательно, сам термин «личные» меняет свой смысл по сравнению, скажем, 230

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

с тем, что было сто лет назад. Если же трактовать аналитическую философию как движение (подобно тому, как без сомнений употребляется словосочетание «феноменологическое движение»), то ничего удивительного не будет в том, что она объединяет различных ученых, среди которых «встречаются монисты и дуалисты, физикалисты и  идеалисты, бихевиористы и  функционалисты», как пишет автор статьи. Совершенно справедливо приводятся в статье слова Лолиты Макеевой о том, что аналитическая философия меняет многие наши представления и не терпит применения к ней стандартных, «привычных» характеристик. Если так, то это еще раз свидетельствует не в пользу кризиса. Мало того, к перечисленному автором следует добавить, что в настоящее время вполне привыкли говорить о  совсем непривычных недавно аналитическом марксизме или аналитической теологии, об аналитической эстетике и аналитической феноменологии, и даже рассуждения об аналитической метафизике не являются более оксюмороном. Но это свидетельствует не о кризисе, а, скорее, о вовлечении в сферу аналитики, вернее, о применении аналитических методов в  самых разнообразных областях и  направлениях философии. Согласитесь, что совсем иначе ситуация выглядела бы, если бы речь шла о марксистской или феноменологической аналитике, о теологической или эстетической аналитике или метафизическом анализе. Не говоря уже о том, что если этические проблемы стали предметом исследования аналитических философов с момента формирования аналитического, скажем так, «взгляда», то в настоящее время столь же обычно говорить об аналитической философии истории, об  аналитической политической философии. В этой связи заслуживают внимания работы, например, Джона Сёрла о конструировании социальной реальности, о социальной онтологии, о создании социальных миров5. Выводы автора статьи заслуживают очень внимательного отношения, поскольку в них хочется увидеть квинтэссенцию кризиса, о котором говорится в названии. Действительно, нельзя не согласиться с тем, что ……программные установки6 и принципы аналитической философии, сформулированные три четверти века назад идеологами 5. См.: Searle J. The Construction of Social Reality. N.Y.: Free Press, 1995; Idem. Making the Social World: The Structure of Human Civilization. Oxford: Oxford University Press, 2010. 6. Автор, правда, говорит: «все программные установки…», но, с нашей точки зрения, это слишком сильное и, увы, опровергаемое утверждение, по-

КОНСТАНТИН СКРИПНИК

231

движения [значит, все-таки «движения». — К. С.], были со временем либо отвергнуты их преемниками, либо существенно пересмотрены (13).

Но разве отвержение или пересмотр являются обязательно свидетельствами кризиса? Это просто отражение естественного развития, движения вперед. Действительно, те черты, о  которых автор говорит в  начале статьи, в  течение длительного времени предлагались в  качестве идентифицирующих признаков аналитической философии; но это время прошло. Примером тому является одна из книг, упоминаемых в статье, — Ганса-Йохана Глока7. Автор цитирует, правда, лишь первую страницу, а эта работа, представляется, заслуживает гораздо более подробного рассмотрения, потому что именно в ней Глок, считающий себя аналитическим философом, демонстрирует, что практически с самого начала упомянутые признаки идентичности были мифами. И этот мифологический статус касается — если следовать содержанию книги — исторических аспектов, географии и «англоязычности», доктрин и тем, метода и стиля, этики и политики. Глок не просто демонстрирует, что эти признаки — мифы, он предлагает совершенно другой, может быть, более адекватный настоящему времени подход к установлению идентичности. Справедливости ради следует сказать, что один из  таких подходов упомянут и  в  анализируемой статье, правда, подробно не рассмотрен. Речь идет об оппозиции «аналитическая — континентальная», анализу которой, включая ее эвристический потенциал, можно посвятить отдельную статью. Мало того, в действительно современной литературе, посвященной истории аналитической философии и ее собственным поискам идентичности, предпринимаются попытки после фиксации данной дихотомии предложить некую «интегративную» философию или гибридную модель для создания такой философии. Честно говоря, не вижу необходимости в создании какой бы то ни было единой, гибридной, интегративной философии, которая, по замыслу авторов этой идеи, могла бы взять все лучшее от каждого члена оппозиции. Хорошо бы… Но ведь не исключен и вариант из песни: «Сделать хотел грозу, а получил…» Раз уж речь идет о «сегодня» аналитической философии и сегодняшних взглядах на ее историю и перспективы, то, вероятно, скольку имеются контрпримеры (для опровержения «все…» достаточно, как известно, и одного контрпримера). 7. См.: Glock H.-J. What is Analytic Philosophy? Cambridge: Cambridge University Press, 2008.

232

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

было бы правильнее обратиться к работам последних лет, написанным как теми, кто считает себя ее сторонниками, так и теми, кто подчеркивает приверженность философии континентальной. Действительно, за последние годы появилось несколько крупных и чрезвычайно интересных монографий и сборников, часть из которых перечислим здесь. Так, помимо упомянутой в статье книги Аарона Престона, следует назвать и сборник, вышедший в прошлом году под его редакцией8, превосходные книги Тома Сорелла и Джона Роджерса9, Скотта Сомса10, Джеффри Белла, Эндрю Катрофелло и Пола Ливингстона11, сборники под редакцией Эриха Река12, Майкла Бини13, Сандры Лапойнт и  Кристофера Пинкока14. Внимательное чтение этих книг дает возможность сформировать более адекватную картину аналитической философии и актуальных взглядов ее представителей и исследователей. Может быть, «вчерашние» претензии аналитических философов действительно были чрезмерны, но результаты и размышления «сегодня» демонстрируют отнюдь не кризис, но явное движение вперед, серьезное переосмысление результатов и обдумывание перспектив «на завтра».

8. См.: Analytic Philosophy: An Interpretative History / A. Preston (ed.). L.: Routledge, 2017. 9. См.: Analytic Philosophy and History of Philosophy / T. Sorell, G. A. J. Rogers (eds). Oxford: Oxford University Press, 2005. 10. См.: Soames S. Analytic Philosophy in America: And Other Historical and Contemporary Essays. Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2014. 11. См.: Beyond the Analytic-Continental Divide: Pluralist Philosophy in the Twenty-First Century / J. Bell, A. Cutrofello, P. Livingston (eds). L.: Routledge, 2016. 12. См.: The Historical Turn in Analytic Philosophy / E. Reck (ed.). L.: Palgrave Macmillan, 2013. 13. См.: The Oxford Handbook of the History of Analytic Philosophy / M. Beaney (ed.). Oxford: Oxford University Press, 2013. 14. См.: Innovations in the History of Analytical Philosophy / S. Lapointe, C. Pincock (eds). L.: Palgrave Macmillan, 2017.

КОНСТАНТИН СКРИПНИК

233

История философии как этология

Ответ Константину Скрипнику И г о р ь   Д жох а д з е

К

О Н С ТА Н Т И Н Скрипник извлекает из  рецензируемого текста значительно больше, чем в нем содержится. В статье не говорилось о «вырождении» или упадке аналитической философии, но только о кризисе идентичности и распаде «программы» — идеологической, или доктринальной, составляющей аналитизма1, а не об аналитическом методе, технике или стиле философствования. С «идеологией» (Николас Решер), а не методологией связаны те самые «мифы»2, «легенды»3, «иллюзии»4, «спекуляции»5 и «искажающие интерпретации»6, которые пытаются развеять авторы, рекомендуемые Скрипником (Аарон Престон, Ганс-Йохан Глок, Майкл Бини и др.). Рецензент возражает против того, чтобы считать лингвистический редукционизм и антиисторизм специфическими особенностями аналитической традиции. «„Лингвистический редукцио-

1. Джохадзе И. Аналитическая философия сегодня: кризис идентичности // Логос. 2016. Т. 26. № 5. С. 13. Сн. 35. 2. Glock H.-J. What is Analytic Philosophy? Cambridge: Cambridge University Press, 2008. P.  168–173; Idem. The Myth of Clarity // La società italiana di filosofia analitica. URL: http://www.sifa.unige.it/archivio/genoa04/talks/glock. pdf; Beaney M. What is Analytic Philosophy? // The Oxford Handbook of the History of Analytic Philosophy / M. Beaney (ed.). Oxford: Oxford University Press, 2013. P. 23. 3. Reck E. Introduction: Analytic Philosophy and Philosophical History // The Historical Turn in Analytic Philosophy / E. Reck (ed.). L.: Palgrave Macmillan, 2013. P. 7. 4. Preston A. Analytic Philosophy: The History of an Illusion. L.; N.Y.: Continuum, 2007. 5. Resnik M. Frege and Analytic Philosophy: Facts and Speculations // Midwest Studies in Philosophy VI: The Foundations of Analytic Philosophy / P. French et al. (eds). Minneapolis: University of Minnesota, 1981. P. 83. 6. Preston A. Interpreting the Analytic Tradition // Analytic Philosophy: An Interpretative History / A. Preston (ed.). L.: Routledge, 2017. P. 3–4.

234

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

низм“ и „лингвистический поворот“ — это одно и то же?» — спрашивает он. И сам отвечает: Ясно, что нет. Под лингвистическим редукционизмом (иногда говорят и о редукциях в лингвистике) принято понимать совсем иные феномены, связанные… с речью… Примерами из английского языка будут редукция can not к can’t или редукция want to к wanna.

Все дело в том, что лингвистический редукционизм, как он понимается в современной философии (а не лингвистике) и истории философии (а не орфоэпии), не имеет ничего общего с редукцией can not к can’t (сокращением длительности звучания гласных звуков в безударном положении). «Редукционизм» (лингвистический) и  «редукция» (в  лингвистике) — понятия столь же разные, как имена Фома и Ерема. А вот с «лингвистическим редукционизмом» и «лингвистическим поворотом» все ровно наоборот. Философам языка и интеллектуальным историкам (по крайней мере тем, кто оперирует данными терминами) «ясно, что это одно и то же»7. В статье утверждается, что одной из отличительных черт философского темперамента аналитиков является «нечувствительность» к истории философии — антиисторизм. По мнению Скрипника, данное утверждение «неверно фактически и не может быть отнесено ни к аналитической философии в момент ее возникновения и развития, ни тем более к современному этапу ее жизни». Уже Бертран Рассел, отмечает автор, различал два подхода к исследованию философии прошлого: «главным образом исторический» и  «главным образом философский». Первый имеет дело с влияниями и контекстом, цель второго — отыскание «важных философских истин». Во втором случае, говорит Рассел, …философ … больше не объясняет психологически: он как адвокат экзаменует (проверяет) то, чего он придерживается как ядра (тела, body) философской истины. Посредством какого процесса развития он приходит к этому мнению, хотя в самом себе важ 7. См., напр.: Toews J. Intellectual History After the Linguistic Turn: The Autonomy of Meaning and the Irreducibility of Experience // American Historical Review. 1987. Vol. 92. № 4. P. 906–907; Sewell W. H. Language and Practice in Cultural History: Backing Away from the Edge of the Cliff // Historiography: Critical Concepts in Historical Studies / R. Burns (ed.). L.: Routledge, 2006. P. 73; The Participatory Turn: Spirituality, Mysticism, Religious Studies / J.  N.  Ferrer, J. H. Sherman (eds). Albany: SUNY Press, 2008. P. 23.

И г о р ь  Д ж о х а д з е

235

ный и интересный вопрос является иррелевантным относительно исследования того как насколько далеко данное мнение само по себе является корректным.

Из этого перевода (пунктуация и орфография Скрипника сохранены) трудно понять, что имел в виду Рассел, говоря о «главным образом философском» (в отличие от «исторического») подходе. Философ сам себя «экзаменует»? Как «адвокат»? Приведу текст оригинала: But in such inquiries the philosopher is no longer explained psychologically: he is examined as the advocate of what he holds to be a body of philosophic truth. By what process of development he came to this opinion, though in itself an important and interesting question, is logically irrelevant to the inquiry how far the opinion itself is correct8.

Здесь сказано: исследователя философии, во главу угла ставящего концептуальный анализ (а не погружение в историческую действительность), «уже не  интересует психологический портрет мыслителя, но  только идеи, которых он придерживается и  которые составляют для него философскую истину. Как он пришел к ним — вопрос сам по себе интересный и важный, однако не имеющий прямого отношения к выяснению того, насколько верны (correct) рассматриваемые идеи». И далее Рассел предупреждает, что именно так — как философ, а не как историк философии — он намерен исследовать Лейбница. Свое несогласие с тезисом об отсутствии у философов-аналитиков историко-философской рефлексии рецензент «подкрепляет» еще одной цитатой — отрывком из  предисловия к  «Основаниям арифметики» Готтлоба Фреге, в котором немецкий логик, признаваемый многими исследователями отцом-основателем аналитической традиции, прямо указывает на… ограниченность «исторического способа рассмотрения», его теоретическую несостоятельность (как отмечает Фреге, «такое [историческое. — И. Д.] понимание переводит все в субъективное и… упраздняет истину»)9. Скрипник советует обратиться к  литературе последних лет, чтобы составить более адекватное представление о нынешнем со 8. Russell  B. A Critical Exposition of the Philosophy of Leibniz. Cambridge: Cambridge University Press, 1900. P. VI. 9. Frege G. The Foundations of Arithmetic. N.Y.: Harper, 1960. P. XIX. Об «антиисторицизме» Фреге см.: Sluga H. Gottlob Frege. L.: Routledge; Kegan Paul, 1980. P. 2–3.

236

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

стоянии аналитической философии, ее действительной истории и тенденциях развития. Однако практически все авторы, которых он называет (см. сноски 7–14 в его рецензии), указывают на такую особенность англоязычной философии ХХ и XXI веков, как антиистори(ци)зм. Вот лишь некоторые цитаты. Эрих Рек: «Самообраз (self-image) аналитической философии как не-исторического и даже анти-исторического движения хотя и оспаривается в последнее время, остается преобладающим»10. Майкл Бини: «Официальная идеология аналитической философской традиции отмечена радикальным антиисторизмом»11. Том Сорелл: «Профессиональные интересы и техники философов-аналитиков таковы, что для исторических экскурсов и текстологических комментариев в их трудах не остается места»12. Джеймс Конант: «Аналитическая философия — и в этом одна из ее наиболее характерных черт — всегда пыталась уйти от мысли, что, как любая другая традиция, она укоренена в истории философии и подвластна ее превратностям»13. Джон Коттингем: «Отношение многих аналитических философов к истории философии определенно пренебрежительное»14. Джеффри Белл, Эндрю Катрофелло и Пол Ливингстон: «В отличие от континентальных философов с их постоянным вниманием к историчности… философы-аналитики в основном формулируют и решают свои задачи в подчеркнуто неисторических (ahistorical), статичных терминах»15. Стюарт Кэндлиш: «история философии [по мнению аналитических философов] вредна тем, что отвлекает от самой философии»16. В подтверждение этого антиистори(ци)зма некоторые исследователи (например, Бини17, Рек18, Слуга19) как раз и приводят вы 10. Reck E. Op. cit. P. 1. 11. Beaney M. Op. cit. P. 35. 12. Sorell T. Introduction // Analytic Philosophy and History of Philosophy / T. Sorell, G. A. J. Rogers (eds). Oxford: Oxford University Press, 2005. P. 1. 13. Conant J. The Emergence of the Concept of the Analytic Tradition as a Form of Philosophical Self-Consciousness // Beyond the Analytic-Continental Divide: Pluralist Philosophy in the Twenty-First Century / J. Bell et al. (eds). L.: Routledge, 2016. P. 54. 14. Cottingham  J. Why Should Analytic Philosophers Do History of Philosophy? // Analytic Philosophy and History of Philosophy. P. 26. 15. Bell J. et al. Introduction: Contemporary Philosophy as Synthetic Philosophy // Beyond the Analytic-Continental Divide. P. 9. 16. Candlish  S. Rise of Analytic Philosophy // The Historical Turn in Analytic Philosophy. P. 39. 17. Beaney M. Op. cit. P. 35–38. 18. Reck E. Op. cit. P. 2–3. 19. Sluga H. Op. cit. P. 3.

И г о р ь  Д ж о х а д з е

237

сказывания Фреге и Рассела, которые, по мнению Константина Скрипника, не свидетельствуют ни о чем, кроме глубокой заинтересованности аналитических философов в историческом знании. С таким же успехом можно было бы процитировать Витгенштейна, советовавшего студентам «путешествовать налегке, чтобы двигаться быстро»20, или Гилберта Хармана, считавшего изучение профессиональным философом истории философии «не менее бесполезным делом, чем изучение истории физики — физиком, истории химии — химиком и  истории биологии — биологом»21. Еще понятно, когда Фому называют Еремой или Ерему Фомой, но когда черное путают с белым, а белое с черным… У рецензента свое представление о генезисе философии языка: …можно … считать решенным, что лингвистический поворот — дело гораздо более раннего времени, нежели возникновение и развитие аналитической философии; что если принять во внимание, например, характеристику, данную Миллем Локку («несомненный основатель аналитической философии мышления»), то можно считать, что именно с ним и его современниками связан пресловутый лингвистический поворот.

Что ж, все зависит от  смелости историка и  его дальнозоркости. Если принять во внимание характеристику, данную Уильямом Джеймсом Сократу или Фридрихом Шиллером — Протагору, то можно считать, что пресловутый «прагматический поворот» в западной философии связан с софистами и Сократом. При желании лингвистическую философию можно свести и к Платону22, и к Фоме Аквинскому23. Можно также считать «решенным», что философия жизни, феноменология и экзистенциализм возникли задолго до Ницше, Гуссерля и Хайдеггера, а первым «аналитическим философом» был, разумеется, Аристотель24. Действительно, Милль утверждал, что теоретические основы «аналитической философии сознания» (the analytic philosophy of

20. Цит. по: Janik A., Toulmin S. Wittgenstein’s Vienna. N.Y.: Simon and Schuster, 1973. P. 244. 21. Цит. по: Sorell T. On Saying No to History of Philosophy // Analytic Philosophy and History of Philosophy. P. 44. 22. См., напр.: Hallett G. Linguistic Philosophy: The Central Story. Albany: SUNY Press, 2008. 23. См.: O’Callaghan J. Thomist Realism and the Linguistic Turn: Toward a More Perfect Form of Existence. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 2003. 24. См.: Ackrill J. L. Aristotle the Philosopher. N.Y.: Oxford University Press, 1981.

238

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

mind) были заложены Локком25. Однако никто из современных философов и историков философии (кроме Скрипника) не считает Локка — при всем уважении к Миллю — аналитическим философом avant la lettre26. Непонятно, почему автор статьи идентифицирует проблемы языка с «семантикой и прагматикой словоупотребления»? Почему именно «словоупотребления», хотя в аналитической философии и изначально, и в дальнейшем на первый план выходят высказывание, предложение, суждение?

В  данном контексте «словоупотребление» синонимично «употреблению языка». Конечно, философов-аналитиков интересуют главным образом пропозиции, а не слова. Вне состава суждений единичные термины не имеют пропозиционального содержания, не  могут «участвовать» в  дискурсивной игре и  т. д. Семантическому приоритету пропозиционального (суждения® термины) соответствует онтологический приоритет фактуального (факты® объекты). Все это прописные истины аналитической философии. Просто можно говорить о «слове» (и его «употреблении») в широком смысле, понимая под этим не единицу речи (лексему) и даже не единицу синтаксиса (предложение), а язык. Словом «владеют» (искусно или не очень), его «берут» и «дают» в таком широком метонимическом значении. Рассмотрим известное выражение Джона Сёрла a word-to-world direction of fit27. Целью репрезентативов (в отличие от перформативов) является установление «соответствия слова миру». Под «словом» (которое может соответствовать или не соответствовать миру) Сёрл понимает, конечно, не отдельно взятое слово, а сочетания слов, не единицу речи, а речь. Никто из многочисленных комментаторов Сёрла не догадался напомнить ему, что заниматься только словами аналитическим философам не пристало. Ричард Рорти, Роберт Брэндом и  Хилари Патнэм говорят о «словах» («использовании» слов, их «референции», «пристеги 25. Mill J. S. A System of Logic Ratiocinative and Inductive // Collected Works of John Stuart Mill. Vol. 7 / J. M. Robson (ed.). Toronto: University of Toronto Press, 1974. P. 112. 26. См. об этом: Frost-Arnold G. The Rise of ‘Analytic Philosophy’: When and How Did People Begin Calling Themselves ‘Analytic Philosophers’? // Innovations in the History of Analytical Philosophy / S.  Lapointe, C.  Pincock (eds). L.: Palgrave Macmillan, 2017. P. 32. 27. Searle J. Mind, Language, and Society: Philosophy in the Real World. N.Y.: Basic Books, 1998. P. 150.

И г о р ь  Д ж о х а д з е

239

вании к миру» и т. д.) в таком же широком значении: changes in the uses of words28, a word-world relation of reference29, different uses of words30. Почему-то никого это не смущает (как и тот факт, что аналитический философ Патнэм счел возможным назвать свою книгу «Слова и жизнь», а не как-то иначе). Наконец, можно привести массу текстов, где прямо говорится о том, что аналитическая философия занимается «словоупотреблением»: most leading mid-century academic philosophers… were primarily concerned with our ordinary usage of words31; first and foremost among the methods of philosophy is the descriptive analysis of the uses of words32; an analytic procedure asks questions about the meaning of words themselves, trying to see what is assumed in their use33. И почему только с семантикой и прагматикой — разве грамматика, синтаксис (синтактика) вообще не имеют к этому отношения?

Потому что семантика и  прагматика в  поствитгенштейнианской лингвистической философии выходят на первый план. Что первично? Семантика (значение терминов и  высказываний) определяет прагматику (способ употребления) или прагматика — семантику? Это вопрос, который вносит раскол в современную англо-американскую философию, разделяет ее на два лагеря — неокартезианцев и неопрагматистов34. Аналитическая традиция начинает с семантики, с вычленения базовых семантических элементов (интерпретантов) и анализа их отношений, употребление же языковых выражений интересует философов-аналитиков поколения Мура и Рассела в значительно меньшей степени. Поствитгенштейнианская философия движется в противоположном направлении: от  употребления — к  значению, от  проясне 28. Rorty R. Philosophy as Cultural Politics. Cambridge: Cambridge University Press, 2007. P. 124. 29. Brandom R. Making It Explicit. Cambridge: Harvard University Press, 1994. P. 324. 30. Putnam H. Words and Life. Cambridge: Harvard University Press, 1994. P. 302. 31. Unger P. Empty Ideas: A Critique of Analytic Philosophy. N.Y.: Oxford University Press, 2014. P. 2. 32. Hacker P. M. S. The Linguistic Turn in Analytic Philosophy // The Oxford Handbook of the History of Analytic Philosophy. P. 942. 33. Anderson S. The Meaning of ‘Meaning’ // Philosophy Now. 2012. Vol. 88. P. 30– 33. URL: https://philosophynow.org/issues/88/The_Meaning_of_Meaning. 34. См., напр.: Fodor J. Hume Variations. Oxford: Oxford University Press, 2003. P. 14–26; Williams M. Context, Meaning, and Truth // Philosophical Studies. 2004. Vol. 117. №  1–2. P.  107–129; Wanderer  J. Robert Brandom. Durham: Acumen Publishing, 2008. P. 103.

240

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ния «как» — к пониманию «что»35. Лингвистический анализ второй половины ХХ — начала XXI века является по преимуществу «прагматико-семантическим». Автор полагает, что «поворот к языку» расценивается аналитиками как важнейшее достижение, и в качестве обоснования приводит замечание Ганса Слуги — вовсе не о величайшем достижении, а об «этапах естественного прогресса в философии».

Рецензент прав: замечание Слуги о развитии философии от метафизики через эпистемологию к философии языка (пусть даже это развитие и понимается как прогресс), действительно, не может служить обоснованием утверждения о  том, что «поворот к языку», с точки зрения аналитиков, является важнейшим достижением философской мысли. Просто данное утверждение не нуждается в обосновании, оно констатация факта. «Поворот к языку» на самом деле расценивается аналитическими философами как достижение. Ничто не указывает на то, что Слуга считает иначе. Рецензента задело выражение «адепты нового интеллектуального культа». «Это теперь новое название философии — „интеллектуальный культ“?» — спрашивает он. Нет, это ирония, которой автора статьи, вероятно, заразил «либеральный ироник» Рорти с его скептическим отношением к PhD Octopus’у36  — новой «священнической касте» университетских профессоров и дипломированных ученых37. В письме Роберту Соколовскому от 27 марта 1979 года Рорти, в ту пору президент Восточного отделения АРА (American Philosophical Association), сетует на «тиранию большинства» в этой философской организации и, не особо стесняя себя в выражениях, критикует «академический истеблишмент»38. «Большинство», о  котором он говорит, — это мыслители, занятые «разгадыванием загадок»39, профессиональные философы и преподаватели философии, которые рассматри 35. Cм., напр.: Brandom  R. Between Saying and Doing: Towards an Analytic Pragmatism. Oxford: Oxford University Press, 2008. P. 3–9. 36. См.: James W. The PhD Octopus // Harvard Monthly. 1903. Vol. 36. № 1. P. 1–9. 37. См.: Gross N. Richard Rorty: The Making of an American Philosopher. Chicago: University of Chicago Press, 2008. P. 327. 38. Ibid. P. 221. 39. “Most analytic philosophers are puzzler-solvers” (Rorty R. Response to Daniel Dennett // Rorty and His Critics / R. Brandom (ed.). Malden: Blackwell, 2000. P. 107).

И г о р ь  Д ж о х а д з е

241

вают естественную науку как эталон и «модель»40, убежденные в том, что «знание символической логики важнее для обучения философии, чем владение иностранными языками»41. Среди тех, кто пишет о Рорти, много несогласных с его оценками, но фактическую сторону его утверждений даже самые непримиримые оппоненты под сомнение все же не ставят (не говорят, например, что философы-аналитики в большинстве своем не «разгадыватели загадок», что они не рассматривают науку как образец для философии и не считают логику важным делом). В отличие от Скрипника, критиков Рорти не  смущают такие квантификаторы, как «в  большинстве университетов», «все больше исследователей», «большинство докторов философии» и т. д. Никто не вопрошает: …что … значит «все больше», где это видно, есть ли какая-либо статистика, может быть, анализ big data, проведенный, скажем, хотя бы с помощью Google? И потом, когда это для философа «большинство» стало аргументом?

Вопрос не в том, следует ли считать какое-то мнение истинным лишь потому, что оно разделяется большинством (согласимся, что не следует), а в том, является ли некоторое утверждение (например, «большинство философов придерживаются мнения, что „большинство“ — не аргумент для философа») соответствующим действительности. Так вот, в статье говорится, что в «большинстве англосаксонских университетов метафизика преподается как отдельная дисциплина»42. Разве это не  соответствует действительности? И  разве «большинство современных англосаксонских философов» сомневаются в  универсальности лингвистического анализа, в его «транснациональном» статусе? Каждому, кто знаком с сегодняшней ситуацией в западной философии, очевидно, что данные утверждения не нуждаются в статистическом подкреплении. Рецензента удивляет, что автор статьи, говоря об  аналитической философии, берет в кавычки слово «мировая». Что это: 40. “…The model of the natural sciences remains much more important for most analytic philosophers than it is for most continental philosophers” (Idem. Philosophy as Cultural Politics. P. 122). 41. “The majority of analytic philosophers… [believes] that symbolic logic is more important for students of philosophy than knowledge of foreign language” (Idem. Persuasion Is a Good Thing // Take Care of Freedom and Truth Will Take Care of Itself: Interviews with Richard Rorty / E. Mendieta (ed.). Stanford: Stanford University Press, 2006. P. 86). 42. Джохадзе И. Указ. соч. С. 12.

242

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

скепсис, сомнение, пренебрежение, насмешка? Помимо Северной Америки, Великобритании и Австралии логико-лингвистический анализ, напоминает Скрипник, культивируется… в большинстве стран Европы, включая Польшу, Словению и Румынию. Европейское общество аналитической философии существует аж с 1990 года. «Это ли не признаки „мировости“ философии?» Спору нет, аналитическая традиция приобретает широкую популярность (либо искусственно насаждается) едва ли не всюду. Самые издаваемые, цитируемые и  обсуждаемые философы в мире — аналитики. На этом основании аналитическую философию можно было бы признать мировой. Мы помним, однако, что «большинство» — недостаточный аргумент для философа, даже вовсе не аргумент. Поэтому слово «мировая» в статье взято в кавычки. Это ни в коем случае не насмешка и не сарказм, но определенно выражение скепсиса. Сравнение аналитической философии с гиппопотамом, несущимся непонятно куда и даже (как некоторые утверждают) неизвестно откуда, довольно удачное. Пробовать обогнать эту особь или вставать у нее на пути совершенно не обязательно. У истории философии другая задача, сродни этологии: наблюдать и описывать. От быстрого бега животные, даже самые резвые и спесивые, в конце концов выдыхаются.

И г о р ь  Д ж о х а д з е

243

Империи в состоянии войны Адам Туз Майкл Манн. Источники социальной власти: В 4 т. Т. 3. Глобальные империи и революция, 1890–1945 годы. М.: Издательский дом «Дело», 2018. — 696 с. Майкл Манн. Источники социальной власти: В 4 т. Т. 4. Глобализации, 1945–2011 годы. М.: Издательский дом «Дело», 2018. — 672 с.

П

ОЧТИ одновременное появление третьего и  четвертого томов «Источников социальной власти» Майкла Манна завершает поистине масштабный проект исторической социологии. Труд Манна, наряду с работами Энтони Гидденса, Уолтера Рансимена, Эрнеста Геллнера и Эрика Хобсбаума, был характерным продуктом британской интеллектуальной среды 1970-х годов. Коллега Геллнера по Лондонской школе экономики, Манн, так же как Гидденс или Рансимен, искал конструктивный выход из  тупика постмарксистской, поствеберовской социологии. Впрочем, изначально он получил образование типичного историка: легендарная Манчестерская классическая школа — прямая дорога в Оксфорд. Замысел «Источников социальной власти» сложился у Манна в середине 1970-х, когда он перешел от социальной работы к включенным исследованиям рабочего движения. Предполагалось, что это будет небольшая книга, однако позднее проект перерос в действительно масштабное предприятие. Публикация в 1986 году первого тома этого исследования сделала Манна знаменитым и способствовала возрожде Перевод с английского Марины Бендет по изданию: © Tooze A. Empires at War // New Left Review. 2013. № 79. P. 127–139. Публикуется с любезного разрешения редакции.

244

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

нию интереса к исторической социологии. Если его современники, к примеру Гидденс, поддались искушению «новых лейбористов»1 и предлагаемых ими благ, обосновавшийся в Калифорнии Манн усердно работал над своей книгой. Тысячестраничный второй том, посвященный периоду с 1760 по 1914 год, вышел в 1993 году. Двадцать лет спустя Манн предлагает нам не менее грандиозное двухтомное исследование XX века. Это кульминация, к которой читателя подготовили еще три крупные работы автора: The Dark Side of Democracy2, Fascists3 и Incoherent Empire4, где обсуждается коллапс американской политики после 11 сентября. Название проекта Манна — программное. Это не исследование общества или культуры; это исследование социальной власти. Перенос внимания с общества на власть преследует как конструктивные, так и  критические цели. Подобно многим исследователям 1970-х и 1980-х годов, Манн стремился выстроить концепцию современной власти, которая не имеет опоры на чересчур вещественное понятие «общества». Конечно, общество может формировать социальные единицы; однако это не данность, а требующий объяснения процесс. В  то  же время общество может быть и  расформировано, что пыталась продемонстрировать Тэтчер. В этой связи Манн предложил использовать более простую единицу для анализа — сети распределения власти. В этой связи может возникнуть желание постулировать новый монизм — единственный источник власти. Вместо этого Манн вводит в обиход акроним ИЭВП. Это слово не так-то легко произнести — в чем тоже есть свой смысл. Это конгломерат, а не отдельное слово: Идеология, Экономика, Вооруженные силы и Политическая организация. Каждый из четырех компонентов подчиняется собственной логике, а вместе они являются конститутивными элементами власти, которая определяется как «способность заставить других людей делать то, что они в ином случае не стали бы делать», дабы «достичь поставленных нами целей». Именно их  сочетание и  перекрывающее взаимодействие формируют сети и прочие структуры, из которых образуются государства. Следуя этой схеме, в первом томе Манн разворачивает многогранный нарратив, охватывающий ты 1. Новый Лейборизм (New Labour) — период в истории британской Лейбористской партии после резкой смены партийного курса в сторону либерализма и среднего класса под руководством Тони Блэра. — Прим. ред. 2. Mann M. The Dark Side of Democracy: Explaining Ethnic Cleansing. Cambridge: Cambridge University Press, 2004. 3. Idem. Fascists. Cambridge: Cambridge University Press, 2004. 4. Idem. Incoherent Empire. L.: Verso, 2003.

АДАМ ТУЗ

245

сячелетия и завершающийся рассказом о восхождении западной цивилизации, — нарратив, который счастливо избегает большинства (если не всех) провалов, типичных для этого почтенного жанра. Книгу приняли на ура. Большее удивление вызывает относительное молчание, которым встретили второй том, где Манн куда более скрупулезно исследует происходившее в течение XIX века формирование власти западного образца в виде европейского национального государства. Может показаться парадоксальным, что ученый, решивший переопределить социологию как исследование сетей, а не обществ, в результате столь решительно сосредоточился на изучении национальных государств. Однако Манн полагает, что если в современном мире действительно преобладает треугольник нация — государство — общество, то критическая теория должна объяснить это, а не принимать за отправную точку. В 1980-е и в начале 1990-х годов резко повысился интерес к конструктивистскому анализу нации; особым вкладом Манна стало его обращение к исследованию власти. Для него государства — не воображаемые сообщества и не придуманные традиции, но клетки, четыре угла которых образуют составляющие ИЭВП. Результат этого все более узконаправленного, но все более глубокого исторического анализа становится заметен при переходе от второго к третьему тому, где Манн обсуждает начало Первой мировой войны. Можно обвинять Манна в излишнем внимании к постимперской Великобритании, однако у нас есть все основания полагать великолепный финал второго тома кульминацией всего предшествующего исследования: только добравшись до сокрушительной катастрофы июля 1914 года, можно обернуться назад и наконец обозреть всю задуманную Манном конструкцию. Если в первом томе говорилось о развитии западной цивилизации начиная с дохристианских времен, а во втором томе шла речь о формировании национального государства, объединяющего в себе всю энергию коллективной социальной власти, то  1914 год стал Армагеддоном, поворотным моментом, началом конца. Сам Манн, почти что с облегчением, пишет на предпоследней странице второго тома: Первая мировая война явилась ужасной иллюстрацией структуры современных государств и обществ, которые я исследовал и описывал теоретически.

Что он имеет в виду? Одобрительно отозвавшись о первом томе эпопеи Манна, Крис Викхем раскритиковал небрежно брошенные Манном слова о том, что «меньшинства обычно делают историю». 246

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

По мнению Викхема, это замечание неверно с исторической точки зрения и к тому же отражает «традиционную модель истории как совокупности политических действий». Эти слова далеки от того, чтобы по достоинству оценить работу Манна. Однако ирония современного мира, которую столь ошеломляющим образом продемонстрировал кризис июля 1914 года, состоит как раз в том, что в  момент, когда социальные силы накопили невероятный суммарный импульс, роль элиты стала значительнее, чем когда-либо прежде. Кульминацией этого парадоксального процесса явилась доктрина взаимного гарантированного уничтожения времен холодной войны, когда плохо понимавшие друг друга политики, имевшие в распоряжении всю разрушительную силу двух государств величиной с континент каждое, держали в руках будущее всего живого на нашей планете. Этот вопрос стал главной темой четвертого тома, однако основа невероятной изменчивости современного мира была заложена в 1914 году. Исследуя тему власти, Манн сумел продемонстрировать нам хрупкость того, что мы именуем нацией или государством, в момент подобного напряжения: целая общность людей, обладающая невероятной деструктивной мощью, может оказаться втянутой в  конфликт в  результате катастрофически контрпродуктивного взаимодействия парламентов, военных штабов, народных масс и экономических интересов. Хотя все по отдельности и вели себя рационально, результат оказался чудовищным. По словам Манна, государства, то есть полиморфные силовые образования, были «лишь отражением современного общества, обладающего массовой совокупной силой, при этом их сети распределения власти недиалектическим образом переплетались между собой». Для французских коллег Манна соблазнительная идея о «недиалектическом переплетении» могла бы стать полем для дальнейшей теоретизации. Сам Манн предпочитает высказываться более прямолинейно: истинная сущность современной власти — это «структурированный беспорядок». Если кризис стал эффектной кульминацией второго тома «Источников социальной власти», то в третьем томе он вообще занял центральное место в повествовании. Манн на пятистах страницах предлагает читателям динамичный анализ всех драматических событий первой половины XX века — от начала Первой мировой войны до окончания Второй мировой войны: революции в России и в Китае, фашизм, сталинизм, Японская империя, формирование европейского социального государства и американский Новый курс. В центре повествования у Манна, как всегда, оказывается «передовой рубеж власти». Однако, как того и требует история АДАМ ТУЗ

247

XX века, границы повествования расширяются, оно охватывает практически все Северное полушарие — от Соединенных Штатов через Западную Европу и Советский Союз до Китая и Японии. Цитируя Манна, это история «полиморфных глобализаций», которыми правит сложная взаимосвязь трех основных центров силы человеческого общества: капитализма, империй и национальных государств. Манн допускает, что, «прикрыв глаза, мы можем создать движущуюся вверх и вперед, эволюционирующую историю» даже на страшном материале, который оставил нам XX век. Однако, как всегда утверждал Манн, такие законоподобные отчеты о модернизации не способны передать подлинный драматизм процесса формирования современной власти, состоящий как раз в ее неоднородном, беспорядочном и  часто провоцирующем критические ситуации накоплении. В отличие от двух предыдущих томов, в центре внимания третьего тома «Источников социальной власти» оказывается цепь многосоставных событий, которые Манн называет «тремя Великими Разрывами»: Первая мировая война, Великая депрессия и Вторая мировая война. Он обещает нам, что вернется к этой теме в четвертом томе, посвященном гонке вооружений периода холодной войны и мировому экологическому кризису. Манн прекрасно осознает, что меняет фокус внимания своего исследования. Он полагает, что, размышляя об эпохе после 1914 года, мы непременно сочтем предшествующие ей эпохи менее подверженными серьезным потрясениям, жизнь — менее непредсказуемой и куда более управляемой в соответствии с более масштабными паттернами развития общества. Действительно ли это так? Манн оставляет вопрос открытым. Очевидным испытанием для истории XX века стала оценка того, «в какой мере современные властные отношения являют собой продукт логики развития макроструктур и в какой мере последние оказались переориентированы за счет своевременного совпадения обстоятельств, спровоцировавших исторические события мирового масштаба, и огромной власти отдельных индивидов». Эти вопросы неизбежны ввиду масштабности разрыва, имевшего место в  1914 году. Проблема болезненного перехода от XIX века к XX, к «эпохе крайностей», интересует не только Манна. Два недавно вышедших глубоких исследования глобальных проблем современности — The Birth of the Modern World5 Кри-

5. Bayly C. The Birth of the Modern World 1780–1914. Global Connections and Comparisons. Oxford: Blackwell, 2004.

248

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

стофера Бейли и Die Verwandlung der Welt6 Юргена Остерхаммеля — неожиданно и разочаровывающе не идут дальше 1914 года. Стоящий по  другую сторону великого разрыва Dark Continent7 Марка Мазовера, посвященный истории XX века, неожиданно уходит от серьезного обсуждения Первой мировой войны и Русской революции и  обращается напрямую к  исследованию межвоенного периода. Арно Майер, попытавшийся перекинуть мост через пропасть в своей книге Why Did the Heavens Not Darken?8, фактически продлевает XIX век в самую глубь двадцатого, представляя даже Вторую мировую войну и холокост в виде арьергардных боев французского Старого Порядка. Чарльз Брайт и Майкл Гейер, чьими трудами Манн, к сожалению, пренебрегает, в целой серии статей обсуждают куда более убедительную идею о том, что нам следует полагать XX век несколько затянувшимся и отсчитывать его не от 1914 года, но от судьбоносных потрясений, имевших место начиная с голодных 1840-х и до Парижской Коммуны. Вне всяких сомнений, наиболее широко читаемое исследование этого типа вышло из-под пера Эрика Хобсбаума: четыре тома его труда охватывают период от Французской революции до краха коммунизма. В  то  же время мало кто замечает различие между бестселлером «Эпоха крайностей»9 и предшествовавшими ей тремя томами. Если «Век революций», «Век капитала» и «Век империй»10 построены классическим образом и основаны на недогматичном марксизме, то «Эпоха крайностей» начинается с главы о  чрезмерном насилии, совершенно новом явлении с  собственной движущей силой, возникшем с началом Первой мировой войны. Хобсбаум представляет XX век в виде битвы идей, соревнования идеологий, идущего, по мнению автора, еще со времен Французской революции. Интересно, что написанная Манном в 1995 году для журнала New Left Review рецензия на книгу Хобсбаума сегодня представляется нам манифестом его собственного готовящегося проекта. Вслед за Хобсбаумом Манн признает, что ис 6. Osterhammel J. Die Verwandlung der Welt. Eine Geschichte des 19. Jahrhunderts. München: C.H Beck, 2009. 7. Mazower M. Dark Continent: Europe’s Twentieth Century. L.: Penguin; Knopf, 1998 (2000). 8. Mayer A. Why Did the Heavens Not Darken? The “Final Solution” in History. N.Y.: Pantheon, 1988. 9. Хобсбаум Э. Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914–1991). М.: Независимая Газета, 2004. 10. Он же. Век революции. 1789–1848. Век капитала. 1848–1875. Век империи. 1875–1914. Ростов-на-Дону: Феникс, 1999.

АДАМ ТУЗ

249

торию XX века можно считать историей идеологии, кризиса и отдельно взятых исключительных личностей, таких как Сталин, Гитлер и т. п. Однако Манн пошел дальше и провел более материалистическое исследование, сильнее связанное с социологией. Если идеология действительно имела большое значение, то кем были экстремисты и почему они исповедовали столь безумные идеи? Кроме того, почему их идеологии привели к столь значимым историческим последствиям? И самое главное, какое сочетание сил способствовало столь масштабной экспансии государственной власти? Соединяя вместе такие составляющие кризиса, как П, И и В, мы всегда получаем Э. Манн призывает Хобсбаума к ответу за невнимание к экономике. Однако в начале 1990-х Манн будто бы даже не ожидает прихода глобализации — одного из крупнейших, по мнению интеллектуалов, изменений, имевших место в последующие два десятилетия. Оглядываясь назад, можно говорить о том, что наиболее заметным упущением второго тома «Источников социальной власти» стало отсутствие хоть сколько-нибудь связного описания Западной империи. Книга обращается к общемировому лишь в разговоре о глобальном капитализме, да и то всего лишь в одной робкой главе. Спустя двадцать лет, в третьем томе, «империя» становится ключевым словом. И капитализм, и национальные государства (вновь) становятся определяющим фактором глобализаций. Признаваясь в невнимании к империям во втором томе, Манн подчеркивает, что они «осуществляли наиболее доминирующий тип правления в истории крупных обществ». Конечно, он настаивает на том, что обусловленная этим глобализация оказалась полиморфной, капризной, неоднородной и спорной. При этом одна из  неожиданностей, которые готовят нам последние тома «Источников социальной власти», — это то, в какой степени Манн позволяет империи доминировать в истории, причем не только XVIII или XIX, но и XX века. Для Манна великой войной империй стала не Первая, а Вторая мировая война. Спустя пару десятилетий такой контринтуитивный результат этой непоследовательности манновского проекта становится несколько проще принять, особенно если мы вспомним о ревизионистской географии, лежащей в основе рассуждений Манна об империализме. В третьем томе сказано, что начиная с 1890-х годов представителями империализма в  равной мере становятся Япония, Британская империя и Соединенные Штаты. Если повернуть глобус и взглянуть на Восточную Азию, то есть на точку пересечения этих сил, идея об эскалации соперничества между им250

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

периями, начавшейся с вторжения Коммодора Перри в 1853 году и завершившейся апокалиптической войной Японии с Западом в 1941 году, представляется совершенно разумной. В предложенной Манном трактовке имперской стратегии Токио 1890–1941 годов, великолепном литературном нарративе, посвященном японской политике и  политэкономии, мы видим прямое продолжение его исчерпывающего анализа европейской силовой политики до 1914 года. Вопрос в том, как заставить работать этот разрыв между XIX и XX веками, причем не в Азии, а в Европе, эпицентре жестокости и потрясений 1914–1945 годов. Кто-то может решить, что Манну достаточно было бы поддержать высказанную Гобсоном или Лениным идею о разрушительном воздействии империализма на  систему европейских национальных государств, однако он демонстративно встает на сторону Ниалла Фергюсона и отправляет все подобные идеи в мусорную корзину истории. Так же кратко он упоминает и более модные варианты этого аргумента, предложенные нео-шмиттеанцами и последователями Ханны Арендт. Но что же тогда связывает новый империалистический контекст третьего тома и кризис 1914 года, вокруг которого строится книга? Один из возможных способов соотнести борьбу империй в Восточной Азии с событиями в Европе — через евразийскую геополитику. Однако для этого Манну пришлось бы расширить свой обзор империализма конца XIX века и включить в него царскую Россию — по факту наиболее крупную, наиболее быстро и, возможно, наиболее агрессивно распространявшуюся силу. Обратившись к этой теме, одна обладающая творческим воображением группа историков под руководством Джона Стейнберга и Брюса Меннинга предложила именовать Русско-японскую войну 1905 года Нулевой мировой войной. Манн уделяет значительное внимание Японии, тогда как Россия остается слабым звеном в  его аналитической цепочке: во  втором томе он гораздо больше говорит о Габсбургах; в третьем томе начинает повествование лишь с  революций 1917 года. Россия как центр Евразии у  Манна отсутствует. Альтернативным способом соотнесения могло бы стать то, что Джон Дарвин в своей книге The Empire Project11 метко именует «Британской мир-системой». В расчетах Эдвардианского Комитета обороны империи оба полушария обычно «учитывались вместе», как единое стратегическое пространство. Однако Манн, говоря о власти Британской империи, слишком легко 11. Darwin J. The Empire Project. The Rise and Fall of the British World-System, 1830–1970. Cambridge: Cambridge University Press, 2009.

АДАМ ТУЗ

251

отвлекается на  обсуждение жестокостей колониального режима. В обсуждении экономической сферы он позволяет себе переключиться на морализаторские подсчеты издержек и затрат империи, будто бы стремясь подтвердить предположение о том, что империя была продуктом прежде всего принуждения и идеологии, а вовсе не мощных социальных интересов. Тем не менее его критические замечания удивительным образом не приводят к обсуждению повсеместного сопротивления власти Британской империи, которое, безусловно, значительно повлияло на стратегические решения британского правительства после масштабного кризиса империи в 1919–1922 годах. В отсутствие этой соединительной ткани читателя не покидает смущающее ощущение если не «структурированного беспорядка», то того, что книга разваливается на части. Манн чувствует это напряжение и пытается снять его, используя в качестве аргументов столь двусмысленные термины, как «разбитый империей» или «полуглобальный». Однако это не спасает его от опасного приближения к самопротиворечию: в заключении к книге он с радостью утверждает, что крах европейской империи к 1945 году был более чем справедливым, поскольку «европейский империализм, скопированный японцами, стал глубинной причиной» разрушительных войн, истощивших властные ресурсы. Однако, отказавшись от имперской геополитики в качестве объяснения кризиса, разразившегося в июле 1914 года, Манн вынужден прикрывать трещину новым холизмом — милитаристской культурой. По его словам, «европейцы все еще оставались людьми Марса». Не  существует «необходимой причины, в силу которой системы, состоящие из нескольких государств, постоянно порождали бы войны; однако, если такую систему охватывает культура милитаризма, как это случилось с Европой, высока вероятность бесконечных войн и соревновательного империализма». Манн обнаруживает более глубинную структуру, которая позволяет ему волшебным образом объединить Европу и  Японию в  одну культурную единицу. Однако для проекта, прежде гордо заявлявшего о том, что он способен постичь суть власти через ее конкретные действия, это огорчительный шаг назад. И здесь особую роль играет обычная для Манна трудность: он упорно выходит за рамки отдельного государства и обращается к  межгосударственной, геостратегической конкуренции. В  первых томах это можно было списать на  его сосредоточенность на национальном государстве, однако та же проблема вновь возникает при исследовании империй. Обсуждение империализма, 252

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

несмотря на введенное Манном разделение на формальные и неформальные аргументы, не дает ясного представления о динамике, имевшей решающее значение в начале XX века, — о невероятном росте американской мощи. Как и следовало ожидать, Манн представляет читателю грамотный анализ развития страны после Гражданской войны. Однако, когда дело доходит до американской империи, чутье, позволяющее ему выделять основные линии распространения власти, ему изменяет. Выбрав обычные для американских левых темы, он посвящает шестнадцать страниц — ровно столько же, сколько отведено русской революции, — обсуждению операций США на Филиппинах и доктрины Монро. Но адресуем Манну вопрос самого же Манна: в этом ли состояла основная сфера проявления американской власти в начале XX века? Очевидно, нет. Самой примечательной чертой политики США с начала XX века стали не действия США в качестве империи-завоевателя, но глобальное влияние Америки — гигантского национального государства размером с континент, имеющего выход к двум океанам. На  этом основании США развили действительно впечатляющие амбиции, состоявшие вовсе не в коллекционировании сатрапий в Латинской Америке, но в том, чтобы прижать к ногтю великие государства, основных игроков империалистического мира — укротить Россию и Японию, Британию, Францию и Германию. Это проявилось в «политике открытых дверей» в Китае, в  посредничестве Рузвельта при подписании мира по  окончании Русско-японской войны и, в наибольшей мере, в дипломатии Вильсона во время Первой мировой войны. Как верно отметили Негри и Хардт, называть это империализмом в корне неправильно. Это было утверждение чего-то более значительного — говоря их словами, Империи. Говоря о формах империи, Манн, безусловно, упоминает гегемонию. Но в третьем томе, посвященном эпохе, когда это понятие впервые появилось на сцене, он начисто отказывается использовать его как инструмент анализа. Если в  1900 году о  политике открытых дверей можно было лишь мечтать, а Вильсон оказался не в силах остановить Первую мировую войну, Вашингтон все же оказал значительное влияние и на войну, и на мир за счет американского финансового рычага. Но эту историю Манн обходит стороной. Он уделяет внимание централизованной политике альянса, но не вспоминает о борьбе, разгоревшейся между Вильсоном, Ллойдом Джорджем и Клемансо во время войны. О Версальском мире говорится лишь как о  прелюдии к  становлению гитлеровского режима. Вашингтонская конференция 1921–1922 годов, план Дауэса и  Локарнская АДАМ ТУЗ

253

конференция упоминаются лишь между делом. Манн упускает из виду целый процесс самоанализа сетей распределения власти и попытку переконфигурировать международное сообщество, инициированную катастрофой 1914 года. Это упущение тем более удивительно потому, что в период, когда сам Манн замышлял свой проект, явно учитывая те же современные веяния, возникла сложная историческая литература, уделявшая особое внимание полиморфности государственной власти, в центре внимания которой оказалось как раз то, что упускает книга Манна: политэкономия стабилизации после Первой мировой войны и, в частности, роль, которую в ней сыграла Америка. Неявный отголосок этих изысканий слышится в интересе, который нынешнее поколение испытывает к трудам Карла Шмитта. Однако Манн не цитирует ни нео-шмиттеанцев, ни представителей этой богатой ветви исторической науки. Конечно, любая работа такого масштаба вынуждена быть избирательной; но чем оправдать то, что Манн цитирует излияния Ниалла Фергюсона и при этом обходит вниманием даже такие программные работы, как Recasting Bourgeois Europe12 Чарльза Майера или эпический труд Джеральда Фельдмана The Great Disorder13? Это не результат тщательного отбора, но бездумное саботирование собственного исторического проекта. Полный отказ от  обсуждения политической экономии 1914– 1923 годов подрывает одну из наиболее похвальных амбиций Манна, а именно утереть нос Хобсбауму и провести компетентное исследование Великой депрессии. Примечательно, что за последние тридцать лет не появилось ни одного значительного исторического нарратива, посвященного этому ключевому периоду в истории современного капитализма. Место такого нарратива занимает работа Golden Fetters14 Барри Эйхенгрина, изящно построенная вокруг так называемой трилеммы — конфликта викторианских институтов в связи с золотым стандартом, предоставления привилегий свободному движению капитала в  эдвардианскую эпоху и прямо противоположных требований формирующихся национальных электоратов, претендовавших не на традиционное отно 12. Maier C. Recasting Bourgeois Europe. Stabilization in France, Germany and Italy in the Decade After World War I. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1975. 13. Feldman G. The Great Disorder. Politics, Economics, and Society in the German Inflation, 1914–1924. Oxford: Oxford University Press, 1993. 14. Эйхенгрин Б. Зеркальная галерея. Великая депрессия, Великая рецессия, усвоенные и неусвоенные уроки истории. М.: Издательство Института Гайдара, 2016.

254

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

шение к финансовым вопросам, но на рабочие места. Эта чрезвычайно авторитетная книга, наряду с работами Милтона Фридмана, легла в  основу предложенного Беном Бернанке неомонетаристского видения механизмов, управлявших Депрессией на  мировом уровне. Однако эта книга — все же политика, или, скорее, анти-политика. Подход Эйхенгрина специально разрабатывался для того, чтобы сделать межвоенную политэкономию понятной представителям господствующего направления в экономике. В такой ситуации важно прежде всего устранить проблему власти, избавиться от проблемы гегемонии, популяризованной благодаря книге The World in Depression15 Чарльза Киндлбергера, и заменить ее неоклассическим аналитическим принципом кооперации и надежности. Отказавшись от объяснения причин Первой мировой войны через теории империализма, Манн столь же легко отказывается и от объяснения межвоенного кризиса через модели гегемонии. В  результате он делает следующий совершенно невыразительный вывод: неспособность создать крепкую систему управления финансами связана с тем, что «Первая мировая война не решила проблему геополитического соперничества». В действительности «провал в согласовании экономической политики» 1931 года стал ни много ни мало крахом первой попытки США установить свое господство. Но если бы Манн, в отличие от Эйхенгрина, захотел вынести этот вопрос на обсуждение, ему пришлось бы говорить об основном способе проявления власти США — межправительственной задолженности. С момента подписания Антантой первого военного займа с JP Morgan в 1915 году и до краха Бреттон-Вудской системы в 1971 году именно политически обусловленные займы определяли принципиально новую для современного мира проблему гегемонии: займы не выдавались частным заемщикам или удаленным от центра империи областям, но переходили от одного крупного политического центра к другому. Вот о чем должен говорить любой анализ ИЭВП, стремящийся продемонстрировать начало американского взлета. Нет никаких сомнений в том, что именно благодаря провалу этого глобального экономического режима и появился Гитлер; его приход к власти, очевидно, вовсе не был обыденным событием локального масштаба. Исходившая от Германии невероятная агрессия втягивала в конфликт все новые и новые стороны: Ита 15. Kindleberger C. The World in Depression, 1929–1939. Berkeley; L.A.: University of California Press, 1973.

АДАМ ТУЗ

255

лию, Японию, Советский Союз. Но как же нам быть с манновским представлением противостояния в Европе 1938–1941 годов в виде войны империй? Это представление отчасти выглядит как полемическое сведение счетов с популярной черчиллевской идеологией времен британского детства Манна: взамен мы получаем Черчилля в образе травящего коммунистов империалиста-головореза; в столкновении с Гитлером это сыграло ему на руку — «бандит мерился силой с бандитом». Язык Манна, всегда точный и профессиональный, очевидно грубеет по мере приближения к кульминационной точке Второй мировой войны. В то же время, если не  принимать во  внимание полемические колкости, Манн так и  не  переходит к  анализу британских политических решений 1933–1941 годов, который мог бы продемонстрировать читателю, что в этот решающий период на первом месте для Уайтхолла стояли проблемы империи. Действительно ли задача Уайтхолла снова заключалась прежде всего в защите британского национального государства — а именно так Манн объясняет политику Британии в 1914 году? С учетом того, что было вложено в этот проект — или, говоря словами Манна, клетку (все же, пожалуй, золотую), — действительно ли политический и моральный расчет, стоявший и за отчаянным стремлением сохранить мир, и за принятым в конце концов решением о войне, был столь прост, как то предполагает манновское редуктивное описание? Еще одна линия поведения состоит в том, чтобы утверждать, что Вторая мировая война, безусловно, стала конфликтом империй, даже в Европе, поскольку именно так задумал Гитлер. С самого начала ставки были гораздо выше, чем в Первую мировую. В этом сыграла свою роль история: в 1939 году игроки знали, что до них уже была предпринята провалившаяся попытка ни много ни мало установить новый общемировой порядок, и планировали свои действия соответственно. Теперь на кону стояло абсолютно все. Но если политический курс Японии представлен у Манна достаточно развернуто, а  его описание политики умиротворения включает все поворотные моменты, то предлагаемый им анализ Третьего рейха не оправдывает никаких ожиданий. Межвоенную Германию можно считать классической иллюстрацией теории полиморфизма государств. Полноправными предшественниками манновского повествования о современной власти можно считать поликратию Карла Шмитта, «Двойное государство»16 16. Fraenkel E. The Dual State. A Contribution to the Theory of Dictatorship. N.Y.: Oxford University Press, 1941.

256

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Эрнста Френкеля и «Бегемот»17 Франца Неймана. Однако, вопреки всем ожиданиям, третий том содержит упрощенческий анализ, построенный вокруг фигуры Гитлера. В какой-то момент, говоря о предложении маршала Жукова превентивно атаковать нацистскую Германию и об отказе Сталина, утверждавшего, что «Гитлер не идиот и не станет нападать на Советский Союз», Манн сообщает нам, что «Гитлер оказался идиотом, как, впрочем, и Сталин». Это грубое казарменное остроумие, от которого Манн в свое время наотрез отказался в мастерском анализе политики Вильгельма II в 1914 году. В любом случае Манн не считает Гитлера идиотом; на самом деле он полагает, что территориальные претензии Гитлера были вполне традиционными и имперскими. Манн утверждает, что Гитлер «не хотел положить конец имперской раздробленности, но хотел лишь [sic!] основать господствующую империю». К войне же привело нежелание Лондона примириться с его наполеоновскими амбициями. В  этом слышатся отголоски давнего недопонимания британской политики. Когда Манн говорит, что Гитлер «не хотел ни мировой войны, ни мировой империи», он упускает из виду следующий факт: Гитлер не верил, что у него есть реальный выбор, против него выступала вся мировая еврейская община. Последней удивительной чертой этого тома стала та малая доля внимания, которую Манн уделяет антисемитизму и  холокосту. В  свою защиту Манн, безусловно, ответил бы, что не хотел повторяться: он посвятил этой теме множество страниц «Темной стороны демократии». Однако в результате мы имеем дело с самым поверхностным упоминанием холокоста из всех подобных крупных трудов последних лет. Еще более существенно то, что Манн признает значимость расовой идеологии для нацизма, но не рассматривает ее в качестве структурной составляющей гитлеровской власти. Именно через антисемитизм Гитлер выражал свое восприятие уникального отсутствующего присутствия американской мощи. Если Манн прав и это на самом деле была война империй, то для Гитлера эта война действительно оказалась общемировой. В конечном итоге жестокость нацизма была направлена не  просто на занятие доминирующей позиции среди империй, но на предотвращение конца истории, finis Germaniae, которым угрожал американский сюзеренитет.

17. Нойманн Ф. Л. Бегемот. Структура и практика национал-социализма 1933– 1944. М.: Владимир Даль, 2015.

АДАМ ТУЗ

257

Концепция ИЭВП, которую Манн использовал для организации всего огромного объема данных, собранных на более чем двух тысячах страниц «Источников социальной власти», — это сознательно многовариантная шкала для исторического и социологического анализа. Однако по этой же причине результаты во многом зависят от самого исторического материала, к которому эта шкала применяется, и от мастерства аналитика. В описании июльского кризиса, которым заканчивается второй том, Манн, будучи прилежным исследователем европейского национального государства, привел действительно примечательные доказательства эффективности своей модели. В третьем томе результаты уже не так однозначны. Две главы, посвященные дилеммам японского империализма, демонстрируют Манна с лучшей стороны: это аналитик с ясным умом, без уклона в детерминизм. При применении к другой великой океанской оси распределения власти — атлантической — концепции ИЭВП попросту не хватает материала, необходимого ей для блестящих результатов. Однако здесь, вероятно, действует и  еще один фактор. Результаты, получаемые после анализа с  применением концепции ИЭВП, отчасти зависят и  от  одухотворяющей ее критической энергии. Описание кризиса 1914 года, которое Манн завершал, когда толпы людей шли через Бранденбургские ворота, а две Германии объединялись в одну в рамках единой Европы, содержит действительно запоминающиеся слова в защиту демократической политики. Манн задается вопросом о том, действительно ли в свете опыта, накопленного Европой в XX веке, было «просто наивно надеяться на  выработку истинно демократической внешней политики, в рамках которой массы не были бы озабочены исключительно национальными вопросами и открыто обсуждали бы обыденные проблемы внешней политики, ограничивая власть посредством глубоко укоренившихся, широких общественных интересов — один из  которых заключается в  том, чтобы людей во  множестве не  убивали в  ходе бессмысленных войн?» Двадцать лет спустя дух нормативности все еще присутствует, однако теперь в его выражении гораздо меньше политики. История XX века — это сокращение политического потенциала Европы, на смену которому пришли сначала два супергосударства, а затем одна глобальная сила. Угроза насилия, безусловно, все еще присутствовала, но, как говорит сам Манн, «американский империализм был предпочтительнее японского» (или, как можно предположить, европейского),

258

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

……поскольку неофициальный империализм много мягче и доступнее прямого империализма. Неофициальная империя испытывает больший интерес к общемировым экономическим преимуществам, менее склонна к насилию и менее враждебна, чем империя, подчиняющая экономические интересы милитаристским и националистским интересам. В отличие от Зомбарта, я предпочитаю торговцев героям.

В то же время к сотням миллионов людей, не являющихся ни торговцами, ни героями, Манн применяет еще более простой критерий развития. За первую половину XX века, несмотря на все политические потрясения, средний рост европейцев и американцев увеличился вдвое больше, чем за предыдущие полвека. Манн заключает, что это был «процесс, подобный дарвиновской теории эволюции», обусловленный «системами общественного здравоохранения, лучшими условиями жизни и лучшим питанием». Как нам воспринимать этот пресный, антиполитический поворот рассуждений Манна? Что это — проявление того же мрачного настроения, подвигнувшего его на написание «Темной стороны демократии»? Или — и это уже обнадеживает — биополитическая сфера, в которой Манн в последнее время пытается обосноваться, станет базой для применения манновской концепции ИЭВП к другим критическим исследованиям современной власти?

АДАМ ТУЗ

259

Империи на переднем краю Эндерс Стефансон

Н

А О Б ЛОЖ К Е четвертого и, вероятно, последнего тома чрезвычайно амбициозной «истории власти в человеческих обществах» Майкла Манна помещена фотография Земли из космоса. Это очевидный способ проиллюстрировать глобализацию; но на фотографии, как ни странно, планета повернута к нам африканским континентом, о котором в тексте не говорится почти ничего. Для самого Манна, впрочем, такое упущение не удивительно. Его историческая социология изучает не власть вообще, но ее «передовые рубежи» (он приводит этот термин в кавычках), к числу которых Африка явно не принадлежит; это даже не сцена, на которой этот передовой рубеж власти, так сказать, разыгрывает свои главные спектакли. Эту роль играют Соединенные Штаты Америки — единственная в истории мировая империя, то есть одна из глобализирующих форм (наряду с капитализмом и национальным государством), которые, в ретроспективе, принимает власть на протяжении рассматриваемого периода. Ретроспективный аспект — «как оказалось» — для книги Манна принципиален. Он питает жадный интерес к тому, как все работает на уровне коллективной власти и при каких условиях работает хорошо. Первостепенное значение имеют результаты. В 1945 году в мире были две противоборствующие империи, однако в конце концов лишь одна из них сохранилась и не утрачивает своей силы или по меньшей мере не утратила до сих пор. История в изложении Манна — это история победителей. А значит, история, прочитанная задом наперед. Именно поэтому Африка остается по большей части вне поля зрения Манна. И именно поэтому история советского альтернативного пути у Манна представлена в основном как история краха, а точнее, вызвавшего его кризиса. Всего полутора страницами ниже мы попадаем в  брежневскую эпоху. Постсталинскому пе Перевод с английского Марины Бендет по изданию: © Stephanson A. Empire Edgemanship // New Left Review. 2015. № 91. P. 127–139. Публикуется с любезного разрешения редакции.

260

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

риоду с Хрущевым во главе посвящен один абзац, хотя именно в это время СССР как модель модернизации и роста представлял для США наибольшую проблему. Выдав пару неудачных «русских» шуток, Манн переходит к прекрасному анализу краха Советского Союза и верно отмечает, что тот развалился сверху, в результате непреднамеренных действий его руководства, а не из-за внешнего давления администрации Рейгана: система, хоть и переживавшая период застоя, «объективно» не находилась в состоянии острого кризиса в  момент, когда благонамеренный, но  недальновидный Горбачев подтолкнул страну к крушению. Скатертью дорога, говорит Манн: «Не  стоит лить слезы из-за  падения советского строя». Это была недемократическая и в любом случае не динамичная альтернатива. Затем Манн переходит к статистике, демонстрирующей, какой катастрофой стал крах СССР для абсолютного большинства населения его бывших республик. К тому времени, впрочем, речь заходит о куда более интересной и захватывающей китайской альтернативе. Формальные временны́е рамки этого тома — с 1945 года по настоящее время — почти полностью совпадают с годами жизни самого Майкла Манна. В работе неизбежно сказываются его собственные политические убеждения. Одно дело беспристрастно писать в первом томе о жестокостях и геноциде, учиненных ассирийцами в Древней Месопотамии (и судя по всему, дававших хороший результат, хотя бы на  какое-то  время), и  совсем другое — говорить об аналогичных событиях XX века. Манн не боится выносить суждения и редко перестраховывается. Историографические споры его не заботят — кроме тех, что позволяют указать на приукрашенность поведения обеих сторон конфликта. Он читает все, что попадет под руку (по-английски), создает на основе прочитанного собственную историю, помещает ее в контекст своей более масштабной исторической панорамы, пока не дойдет до того, что ему действительно нравится, — оценки того или иного подхода или политики. Это полный комплект готовых суждений, выдаваемый с  высшей и  наиболее выгодной позиции, которую Манн считает позицией здравого смысла, а именно компромисс социальной демократии с умеренным, рациональным капитализмом в условиях подлинного национального государства. Подобная политическая позиция характерна для золотого века послевоенного Запада (этот термин и периодизацию Манн заимствует у Эрика Хобсбаума), который, увы, завершился в 1970-х годах. В прошлом социалист, позднее Манн превратился в заядлого либерал-лейбориста — и именно эти воззрения пронизывают четЭНДЕРС СТЕФАНСОН

261

вертый том его труда от начала и до конца. Завершив столь потрясающую многотомную работу, параллельно с которой он издал несколько масштабных исследований, Манн, без сомнения, заработал право на собственное мнение. Его можно и нужно читать с соответствующим полемическим настроем. Тем, кто уже читал Манна, знакома его система. Я называю ее МММ: Машина Майкла Манна. Манн начинает с антропологической предпосылки и переходит к  социологической модели: люди беспрерывно чего-то  хотят; в  определенный момент, обнаружив себя в  производящей прибавочный продукт «клетке» прибрежного, пойменного сельскохозяйственного производства, они переходят к историческому социальному восхождению, которое мы называем цивилизацией. Чтобы что-то делать, нужна власть. Есть четыре основных трансисторических типа власти (в зависимости от источников/ ресурсов): идеологическая, экономическая, военная и политическая — сокращенно ИЭВП. Типы власти различны, но в принципе обладают одинаковым статусом. Аббревиатура вполне могла бы звучать и как ВЭПИ, что отражало бы манновскую хронологию; но хронология тут ни при чем. Манн вычленяет эти типы власти, поскольку они «относительно устойчивы и долговечны». Для идеологии, то есть осмысления человеком мира, характерно то, что она — прежде всего в кризисные моменты — представляет собой реакцию на остальные три типа власти. Экономическая власть наиболее кумулятивна и в определенном смысле автономна, в то время как военная власть, то есть организованное, концентрированное насилие, наиболее произвольна, поскольку решения и победы непредсказуемы и прихотливы. Наконец, политическая власть — это в сущности привязанное к территории нормотворчество, то есть государство (в этом вопросе Манн вызывающе традиционен). Четыре вида власти могут комбинироваться («сплетаться») разными исторически изменчивыми способами, образуя конкретные социальные формации. В данный момент «передовым рубежом» власти является сплетение капитализма, империи и  национального государства, воплощаемое США. В  то  же время история, рассмотренная во  всей своей совокупности как цепь цивилизационных скачков, обычно представляется в  виде диалектического процесса материальных достижений, за  которым следуют завоевания военных вождей пограничий и переход к более широкой географии (империи), за чем, в свою очередь, идут новые материальные достижения, и так далее. 262

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

И  модель (власть как функциональные источники/ресурсы), и  категории, и  само их  разделение вызывают вопросы. Но  мы не станем их оспаривать. Наибольшие трудности у Манна, очевидно, вызывает идеология. Ее границы размыты. К  примеру, Манн не  считает идеологией хип-хоп или Голливуд и  сосредоточивает внимание на религиозных и политических идеологиях. Это решение выглядит произвольным. Манн опасается идеологии даже в сфере так называемых относительно последовательных дискурсов: идеология порождает утопические, трансцендентные движения, навязывая людям нереальные и  деструктивные проекты. Люди слишком часто делают неправильный выбор и оказываются в  дураках. Он исходит из  противопоставления идеологии в духе Дюркгейма (как укрепляющего власть средства солидаризации и сплачивания социальных формаций) и идеологии как веберовской ценностной рациональности (не предполагающей рационального выбора между предельными высшими ценностями). Таким образом, по мнению Манна, идеология может иметь и положительный смысл: например, в центральном аргументе первого тома «нормативное умиротворение» (насаждавшееся христианством) стало благом для средневековой Европы в отличие от ценностно-рационального гамбита деятелей Реформации (от которых — характерно манновская мысль — Рим мог и  должен был отделаться небольшими догматическими послаблениями). В четвертом томе, где Манн представляет свою версию XX века, идеология превратилась в опасное явление, антитезу разумного компромисса — в утопическую избыточность. Таким образом, центральным противопоставлением для Манна оказывается рациональное/разумное против иррационального/глупого. Манн будто бы полагает, что не бывает оснований для необоснованного поведения. С этой выгодной позиции рациональности Манн в четвертом томе проявляет наибольший интерес к экономической и политической власти. Идеология этого периода — предмет слишком заковыристый, а военная власть благополучно увядает. Оглядываясь назад, когда все уже сказано, Манн заключает, что «для человечества это были хорошие времена». Но это заключение противоречит его собственному описанию реальных путей развития. В двух словах он утверждает примерно следующее. Приобретенный опыт и потребности жертвовавших собой народных масс привели послевоенный развитый капитализм к золотому веку реформ и относительного равенства, регулируемого сотрудничеством национальных государств под благожелательным главенством США ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

263

и в рамках Бреттон-Вудской системы. Это была эпоха политической стабильности, мирного сосуществования социальных классов, «капитализма высокой производительности и высокого потребления», роста социальных гарантий (то есть распространения благосостояния и безопасности). Уровень жизни рос вместе с производительностью и занятостью. Народные массы вышли на первый план. Жить стало лучше, жить стало веселей. Золотой век резко закончился в 1970-х годах. Успех неокейнсианства обернулся против него самого и  привел к  его краху из-за избыточного накопления, перепроизводства и множества других неурядиц: взлета цен ОПЕК на нефть, стагфляции, зарождения финансового рынка, перевода производства в зоны дешевой рабочей силы, нового витка классовой борьбы и неолиберальных методов борьбы с рыночным фундаментализмом, достигшим своего пика в 1980-е и 1990-е. Неолиберализм (по широко распространенному мнению) не сумел должным образом обеспечить выход из кризиса, да и затронул он в основном англоязычные страны и  непомерно разросшийся глобальный финансовый сектор. В определенный период в 1990-е неолиберализм также нашел повод для проведения катастрофической «шоковой терапии» в России. За этим, что вполне предсказуемо, последовала Великая неолиберальная рецессия 2008 года, которую вызвало прежде всего отсутствие четкого государственного регулирования. Мы так до сих пор и не вышли из этого кризиса. В целом с 1970-х, несмотря на неизбежные уступки финансовому сектору, легче всего отделались наименее либеральные страны. По сей день у нас нет готового нео-неокейнсианского, либерал-лейбористсткого решения, кроме попыток удержать ситуацию под контролем. Это достаточно четкий, хотя и  традиционный, анализ событий 1970-х годов. При этом, однако, остаются невыясненными две вещи. Манн, очевидно, сердит на  неолиберализм: «Бедных ободрали как липку, с рабочим движением, казалось, было покончено, среднему классу предлагалось довольствоваться малым, а все их отчисления помогали богатым дальше богатеть». Манн забывает о  влиятельных немецких Ordoliberalen1, однако его нападки на  неолиберализм вполне обоснованны. В  сво 1. «Ордолибералы» (нем.) — течение социального либерализма, образовавшееся в 1930–1950-е годы во Фрайбургской экономической школе. Ордолибералы резко дистанцировались от неолиберализма и подчеркивали роль государственного регулирования в максимизации результатов свободного рынка и защите конкуренции. — Прим. ред.

264

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ей обычной методичной манере он жестко и язвительно разбирает его по косточкам, посвятив этому две крупные главы — порядка девяноста страниц. Рыночный фундаментализм, очевидно, оказался ошибкой. Вопреки классическим представлениям Карла Поланьи, Манн утверждает, что капитализм не способен постепенно реформировать сам себя. Возможно, чистого капитализма действительно не существует, как утверждал Поланьи; однако, по мнению Манна, капитализм следует активно обуздывать, регулировать и менять, а для этого необходима борьба и противостояние сил, и прежде всего наличие профсоюзов и энергичных либерал-лейбористов. Золотой век действительно стал продуктом такого регулируемого капитализма, правильно примененного в  условиях сильных национальных государств и мощных общественно-политических движений. В  свою очередь, Великая рецессия — наглядный пример того, что происходит в отсутствие такого баланса сил. При этом Манн как бы говорит, что этот кризис был вполне реален, что золотой век закончился независимо от того, кто стоял у руля. Если это так, то никакого перспективного выхода из этого кризиса не было, а были лишь неблагоприятные варианты выхода, худшим из которых был неолиберальный. В то же время Манн утверждает, что причинно-следственные связи также разворачивались в обратном направлении. В связи с этим возникает вопрос о  том, в  какой степени уже начавшийся кризис оказался в конечном итоге идеологическим продуктом иррационального неолиберализма и, с другой стороны, бездействия неокейнсианцев. Трудно об этом судить. Более того, не очень понятно, что еще они могли предложить, кроме оборонительных мер и надежды на лучшее. Манн прекрасно понимает, что необходимые условия золотого века более не существовали, и их невозможно было воссоздать. Во-вторых, Манн неоднозначно высказывается об  отношениях, связывающих его главного героя — США — и  неолиберализм. Соединенные Штаты появляются в книге в разных ролях и  контекстах: в  качестве лидера мирового порядка, в  качестве театра внутренней политики, в качестве одной из мировых «империй», в качестве основной площадки и поборника неолиберализма. Предложенная Манном периодизация следует вышеописанной схеме, но в ослабленной форме. Вторая мировая война оказалась невероятно благоприятной для США: в период с 1939 по  1944 год ВНП вырос на  55% при полном отсутствии разрушений. В золотой век в США рабочий класс играл менее заметЭНДЕРС СТЕФАНСОН

265

ную роль, а значит, момент единения лейбористов и либералов оказался более кратким и поверхностным. После 1940-х — единственного десятилетия, когда неравенство доходов и  благосостояния сокращалось, — рабочее движение перешло на оборонительные позиции, чему отчасти способствовала всеобъемлющая антикоммунистическая идеология. Условия жизни действительно улучшились, но прежде всего это выразилось в росте потребления, а не социальных гарантий. Либерал-лейбористская реформа сошла на нет после финального рывка в середине 1960-х. В это же время на смену классовой политике пришла политика идентичностей: Манн подробно описывает борьбу за  гражданские права, в которой его одобрение вызывает лишь идеологическая/ ценностно-рациональная позиция, и  разные формы последующей борьбы за идентичности, относительно которой он не высказывает четкого мнения. Затем следует кризис и трансформации 1970-х и неолиберальный период, длящийся и по сей день. Манн отмечает, но не анализирует неэффективность политической системы (можно сказать, что она с самого начала создавалась, чтобы не работать). Кроме того, он не предлагает и последовательного анализа правящего класса, что удивительно, так как прежде он весьма усердно занимался подобными социологическими вопросами, и такое исследование обеспечило бы ему удачный переход к проблеме империи и международного порядка. Как это часто бывает с Манном, он проявляет себя наилучшим образом в «вопросе Энгельса»: в обсуждении положения рабочего класса и связанных с этим социальных категорий. Поскольку неолиберализм имел большее распространение в США, последствия кризиса в этой стране должны были бы также оказаться более значительными (по  сравнению, к  примеру, со скандинавскими странами или даже с ЕС). Однако Манн ставит перед приверженцами мир-системного подхода вопрос об упадке: рецессия 1970-х якобы стала для США возможностью на несколько десятилетий отсрочить кризис и таким образом сполна воспользоваться своим господствующим положением. Результат — асимметричный капитализм и огромное неравенство — может в конце концов отрицательно повлиять на американскую власть. Однако на сегодняшний день факт остается фактом: США добились большего. Из этого должно следовать, что неолиберализм поставил империю США, передовой рубеж, в достаточно завидное положение — по крайней мере, по сравнению с другими капиталистическими державами. Даже Великая неолиберальная рецессия, весьма выразительно описанная Манном, никоим образом не ста266

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ла потрясением для империи. Соответственно, помимо смутных намеков на витающий в воздухе кризис, Манну почти нечего сказать о жизнестойкости или сроке существования США с точки зрения политической экономии. Пусть золотой век завершился, его общая историческая основа — пусть и  довольно шаткая — еще держится. Именно эта структура так или иначе влияла на передовой рубеж коллективной власти начиная со Средних веков. Манн использует для нее неудачный термин «цивилизация многовластных акторов». Она децентрализована, в  ней нет совершенно ничего имперского, и конкуренция в ней работает продуктивно, а не на уничтожение: сначала Европа, затем Запад, а затем, вероятно, и весь мир. В сегодняшнем мире нет места для военных вождей пограничий — иноземцев или почти что примитивных варваров, способных внезапно захватить развитый центр и  сделать его могущественнее и динамичнее, только чтобы затем уступить его очередному захватчику-аутсайдеру. Последними пограничными вождями были империи США и  СССР, оказавшиеся в  центре внимания после Второй мировой войны. Как ни силен сегодня Китай, он точно не станет новым пограничным вождем, поскольку КНР уже далека от периферии. КНР вполне может стать новым «передовым рубежом», однако она есть и останется частью цивилизации многовластных акторов (поскольку односторонний отказ США от атомного и ядерного оружия обречен на провал). Объединение либералов и лейбористов в период золотого века на Западе для Манна — явление особого порядка. Однако в остальном он с большим уважением отзывается о Коммунистической партии Китая, прагматичные лидеры которой способствовали самому масштабному устойчивому экономическому росту в современном мире, причем сделали это благодаря контролю, то есть за счет сохранения значительной роли государственных органов разведки. Те, кто управляет этим государством и  этой нацией, способны действовать разумно и принимать взвешенные решения. Манн даже не называет революцию революцией. Вопреки общепринятому мнению, относящему капиталистические реформы в Китае к периоду после 1978–1979 годов, Манн отмечает, что экономический рост начался еще в маоистскую постреволюционную эпоху, и указывает на то, что Китай всегда был менее централизованным, чем СССР, а партия имела более прочную основу, чем ее советский аналог. КПК на протяжении многих лет поддерживала крестьянство; кроме того, еще Мао утверждал, что известная доля независимости стратегически полезна. Таким образом, несмотря ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

267

на утопическое безрассудство «Большого скачка» и Культурной революции, КНР приступила к  экономическим экспериментам, имея прочный фундамент, а КПК обеспечила «удивительно четкую схему развития», то есть такое соотношение целей и средств, которое действительно работало. Разумеется, Китай сталкивается с проблемами авторитаризма, коррупции и ухудшения экологической обстановки, однако Манна они не  слишком волнуют: он предпочитает видеть в КНР неэкспортабельное, но невероятно эффективное национальное государство, даже не являющееся в полном смысле слова капиталистическим (поскольку в Китае нет абсолютного права собственности, а вся земля все еще принадлежит государству). По мнению Манна, конкуренция Китая с США, вероятно, так и  останется их  междоусобным делом. И  все же относительная власть американского исполина рано или поздно обречена пойти на спад. В центре внимания манновского нарратива об американской империи оказываются два периода, которые он описывает совершенно по-разному: с 1945 по 1980 год и с 2001 года по настоящее время. Экономическая власть играет определенную роль для обоих периодов, но  в  то  же время образует отдельную линию — достаточно взглянуть на манновское описание неолиберализма. Манн утверждает, что Вторая мировая война в основном уничтожила старые империи и оставила на арене двух военных вождей, противостояние между которыми переросло в  холодную войну — в  «геополитическую борьбу, усиленную борьбой идеологий на общемировом уровне». При этом Манна не слишком интересует холодная война. Оба соперника боялись друг друга и имели на это полное право, поскольку каждый из них легко воспользовался бы возможностью продвинуться вперед за счет другого. Страх стал поводом для избыточных компенсирующих действий — в особенности со стороны США, поскольку у них для этого было больше возможностей. В то же время холодная война была устойчивым и во многом предсказуемым конфликтом, прежде всего в  своем наиболее значимом аспекте: в  вопросе ядерного оружия. Итак, Манн фактически пренебрегает Карибским кризисом, самым опасным моментом в мировой истории, всего лишь отметив, что противоборствующие стороны не  стали обострять ситуацию из-за очевидной глупости, допущенной Советским Союзом и прежде всего кубинцами. На самом деле, по словам Роберта Макнамары, в 1990-е раскрывшего миру страшные подробности Карибского кризиса, катастрофы не произошло вовсе не благодаря рациональным поступкам, но «по чистой случай268

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

ности». Только после окончания кризиса ядерное оружие стали воспринимать в рационалистическом ключе, как «убийц идеологии»; общество стало испытывать к нему явный и все более управляемый интерес, в связи с чем холодная война в ее классическом, американском понимании завершилась. Как демонстрирует нам этот эпизод, манновская история послевоенных геополитических конфликтов поверхностна до  небрежности. Кажется, что ему хочется поскорее добраться до более поздних и более интересных событий. Так, Вьетнаму посвящены всего три страницы его книги, а вторжению в Ирак и его оккупации — в  десять раз больше: Манн в  занудных подробностях описывает то, что известно каждому, кто не проспал последние десять лет. Еще более удивительно то, что в книге не сказано ни слова о тройственной геополитике Вашингтона, Москвы и  Пекина. Китайско-советский конфликт упомянут лишь походя, о «развороте» США в сторону тогда еще радикального режима КНР не говорится вообще ничего, хотя в контексте холодной войны этот разворот привел к совершенно аномальному союзу. Манн едва вспоминает о Ричарде Никсоне и Генри Киссинджере. Он много размышляет о  сдерживающем эффекте тактики «выжженной земли», применявшейся в ходе провальной американской операции во  Вьетнаме: другие страны, вероятно, отреагировали на эту тактику, и эффекта домино в регионе или в других частях света не получилось. В действительности США предпринимали схожие действия и впоследствии, когда даже на секретные операции были наложены ограничения, притом что количество потенциальных революционных очагов в любом случае оставалось ограниченным. Такие очаги располагались прежде всего на территории разваливавшейся португальской империи и в районе Африканского Рога. Именно тогда Советский Союз впервые мог бросить вызов США в плане логистики. Однако интенсификация шла в условиях «разрядки напряженности» и фактического союза США и КНР, а значит, никак не могла вписаться в классические рамки холодной войны. Учитывая то, что Манн всегда уделял пристальное внимание геополитике в  прошлом, отсутствие этой составляющей истории в четвертом томе удивляет. Манна куда больше интересует экономический кризис 1970-х и его последствия. Возможно, дело в том, что мы знаем, какая из империй одержала верх; и таким образом, альтернативой геополитике как интерактивной структуре в  ретроспективе оказывается «империя передового рубежа» в различных ее проявлениях, империя не как система, но как ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

269

ряд альтернативных вариантов политики. Соединенные Штаты можно считать империей, однако их нельзя по полному праву назвать центром империализма, поскольку они сами решают, какой степенью могущества хотят обладать. Применяя таксономический подход, как он часто и охотно делает, Манн выделяет три идеальных типа современной империи: прямую, непрямую и неформальную (последняя, в свою очередь, делится на империю канонерок, империю доверенных лиц и экономическую). Помимо этого, существует гегемония, понимаемая как «рационализированное лидерство»: зависимые слои населения полагают ее нормальной или легитимной, она не предполагает реального принуждения, управления и, возможно, даже доминирования. Манн оставляет без ответа вопрос о том, составляет ли такой порядок еще один вид империи или же он не имеет к ней никакого отношения. США в разные периоды своего существования воплощали — как одновременно, так и последовательно — все четыре типа управления, хотя в послевоенный период они, скорее, тяготели к гегемонии. Манн утверждает, что прямая империя всегда была лишь временной; американцам жилось слишком безбедно для того, чтобы желать поселиться где-то еще. Эта идея, очевидно, неверна. Американцам не пришлось переселяться на земли в южной части Тихого океана, чтобы превратить этот гигантский регион в колониальную империю: сегодня тысячи островов обладают различными статусами в рамках категории «неинкорпорированных территорий», которую суды изобрели столетие назад, дабы оправдать неконституционное существование различных островных частей «Соединенных Штатов», одновременно и входящих, и не входящих в их состав. Остров Гуам — это чистой воды военная база, однако технически он считается «органом» Конгресса США. В этом статусе нет ничего временного. Помимо прямого управления Манну остается только систематизация мест и исторических периодов, в которых США применяли иные формы власти на чужих территориях. Объектами такой политики, очевидно, оказываются четыре совершенно разных макрорегиона: Запад, Восточная Азия, Латинская Америка и Ближний Восток. Манн высказывает не вызывающую никаких сомнений идею о том, что американская империя применяла во всех этих регионах различные подходы: гегемония — в Европе; непрямая и неформальная империя, стремящаяся к гегемонии, — в Восточной Азии; интервенционистская и  неформальная империя — в  Латинской Америке; на Ближнем Востоке — различные варианты 270

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

управления через доверенных лиц и интервенционизм в сочетании с  аномальной поддержкой Израиля. Манн отдает предпочтение естественной гегемонии, впервые опробованной на  Западе. Это была «многосторонняя и  взаимовыгодная» система, благодаря которой «зона мира распространилась практически на всю Северную Европу» и часть Южной. Манн полагает, что план Маршалла оказался идеальным (он сознательно не  принимает во  внимание скептическую оценку Алана Милворда). Если это была империя, то это была «успешная, рациональная и  очень легкая форма доминирования», «невидимая для большинства европейцев». В действительности же экстратерриториальное американское присутствие вдоль автобанов и вообще повсюду в стране, а также четвертьмиллионный военный контингент были более чем заметны всякому западному немцу, как бы он к этому ни относился. Несмотря на то что благородная гегемония в духе североевропейских стран, очевидно, представляла собой лучший из вариантов, его практически нигде больше не использовали. В более широком контексте Манн полагает существующие политические решения несовершенными: слишком много имперского и слишком мало гегемонии; слишком много репрессий, опоры на местных реакционеров и слишком мало реформ, осмысленной поддержки здравомыслящих, достойных людей. Масштабные действия, возможно, были необходимы в условиях реальной коммунистической угрозы, однако она возникала не  так уж  и  часто. Антикоммунистическая паранойя внутри страны извратила политические решения. В то же время если в империи нет необходимости, то  что в  ней безусловно имперского? Ответ Манна на  этот вопрос крайне противоречив. С одной стороны, американская империя делает ровно то, что и  положено империям: идет напролом, пока не врежется в стену. С другой стороны, конкретно эта империя не просто могла не быть имперской: в действительности для США было бы полезно чаще становиться на путь добровольной гегемонии. Так почему же тогда Вашингтон не выбрал более просвещенный подход? Большинство американцев, бесспорно, имели слабое представление о заграничных реалиях и склонялись к антикоммунистической позиции из страха — возможно, случай идеологической избыточности в  духе Дюркгейма. Манн также указывает на логику «стабильности». Реальность была по-своему рациональна, и если, к примеру, реальность в Латинской Америке принимала форму реакционных землевладельческих олигархий, то их разрушение посредством реформ при почти полном ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

271

отсутствии покладистого, либерального среднего класса означало риск дестабилизирующей радикализации. Именно поэтому лучше было выбирать предсказуемый вариант действий. По  мнению Манна, США часто делали неправильный выбор. В  то  же время он яростно клеймит революционеров и  Советский Союз за  их  безрассудство. Он не  одобряет революционные перемены. «Революция редко когда оказывается хорошей идеей», — заявляет он в типично самонадеянной манере. Обычно в революциях слишком много идеологии, причем идеологии в плохом смысле слова. Реформы хороши, поскольку в них меньше идеологии и больше благоразумия. Бедные русские, продолжает Манн, — две революции за век. В какой-то момент он спохватывается и  оговаривается, что якобы не  «порицает всех революционеров без разбора», однако в действительности именно этим он до известной степени и занимается. Кубинцы заслужили его отдельную отповедь. Манн ничего не говорит об их революции или ее правомерности, хотя и отмечает, что США перед операцией в заливе Свиней не сумели обеспечить безопасность своих союзников на местах. Затем кубинскому руководству достается за иррациональную попытку бросить вызов США в Латинской Америке и провоцирование того, что позднее выросло в Карибский кризис. Более того, кубинцы, оказывается, были посредниками СССР во время холодной войны — по-видимому, в Африке. Даже поверхностного знакомства с трудами Пьеро Глейхесеса Манну бы хватило, чтобы понять, что Куба ни в коей мере не была пешкой Москвы, а зачастую и играла ведущую роль в этой паре. Он также узнал бы, что вторжение кубинцев в Анголу стало ответом на интервенцию ЮАР и ее режима апартеида, поддержанную Вашингтоном. С  рациональной точки зрения Манну практически нечего сказать о едва ли не патологической мафизозной вендетте против Кастро. То, насколько антиисторическим становится нарратив Манна, явственно проявляется в последнем предложении раздела, посвященного Латинской Америке: «Американская империя, равно как и Советская, оказала неблагоприятное влияние на обе Америки». Эта симметрия абсурдна. Роль — плохая или хорошая, — которую Москва сыграла в жизни двух Америк, была, как известно Манну, ничтожна. И пусть у СССР, вероятно, был выбор, у революционеров его, как правило, не было. Экзистенциальное (ценностно-рациональное) решение «я не могу иначе» чаще всего вообще не является выбором: это была необходимость сопротивляться кровавой системе власти, не терпевшей никаких альтернатив. 272

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

Манн ни разу не задается вопросом о том, не было ли доли рациональности в идеологической избыточности самой холодной войны — системной причины для строгого курса на  «стабильность» и отказа от реформ. Не было ли у Вашингтона более глубинной причины, помимо политических ошибок, для того, чтобы, по выражению Манна, действовать плохо, а не «лучше»? Отсутствие у Манна всякого интереса к холодной войне не дает ему возможности ответить на  этот вопрос. США, безусловно, можно считать империей, втянутой в послевоенную конфронтацию с другой империей, однако глобальное противостояние, известное как холодная война, началось не с этого. В историческом плане холодную войну придумали и осуществили США. Те, кто ее начал, боялись не только Советского Союза, но и самих Соединенных Штатов, а именно вероятности того, что послевоенная реакция внутри страны не даст возможностей для развития глобализма, контуры которого вполне четко обрисовались уже во время войны. Именно холодная война превратила глобализм, а вместе с ним контрреволюцию, в проект, безоговорочно поддерживаемый внутри страны. Основным означающим стала не «империя» (термин, политически допустимый только для обозначения Советского Союза), но «безопасность». Идеология безопасности была одновременно и крайне гибкой, и невероятно жесткой. Поскольку на кону оказался весь мир, ничто в принципе не могло оказаться вне рамок власти, призванной оградить его от посягательств тоталитаризма и действий, которые последнему может вздуматься предпринять. Эта необходимость не содержала никаких внутренних ограничений. Фаустовской ценой за  это всеобъемлющее право стала ответная стратегическая жесткость: поскольку все части неделимого «свободного мира» имели одинаковое значение, сложно было решить ничего не делать. Поэтому так трудно политически объяснить, в контексте одновременного применения плана Маршалла, почему Америка фактически воздержалась от контрреволюционного вторжения в Китай. Итогом этого явился постоянный риск стратегических эксцессов и отсутствия разграничений, который в результате спровоцировал грандиозную ошибку — Вьетнам. В  то  же время в  целом холодная война дала США возможность создать всемирную сеть протекторатов в  форме союзов для обеспечения безопасности. Эту сеть можно считать «империей», однако это не объясняет их логику. Империя как стратегический выбор ничего не  объясняет сама по  себе: это пустое ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

273

понятие. С другой стороны, концепт безопасности представляет собой проблему для манновской модели ИЭВП, поскольку он не разделял — и не разделяет — политическую и военную власть. Для такого альянса, как, например, НАТО, они едины. Достоинство безопасности в том, что она может включать в себя все что угодно. Ее потенциальный охват не имеет границ. Либеральное государство исчезает перед лицом безопасности. Единожды установленная, система безопасности может жить своей жизнью: это инструментарий, способный выявлять угрозы, вести наблюдение, обеспечивать охрану союзников, готовить контрмеры и осуществлять постоянную превентивную деятельность. Такую структуру крайне сложно демонтировать. Перед лицом явной и неограниченной опасности правильнее будет ошибиться в  большую, а не в меньшую сторону. Во время собственно холодной войны (до 1963 года) всегда можно было сказать, что правительство в Вашингтоне — будь то демократическое или республиканское — делает недостаточно: зазор, недостаток безопасности существует всегда, по определению. Описывая первый из  выделенных им периодов  — с  1945 по 1980 год, — Манн все это преуменьшает. Он утверждает, что США прекратили вмешиваться во внутриполитические дела Японии и Западной Европы после 1950 года, а масштаб их вмешательства во всех прочих регионах был ограничен. История участия Италии в холодной войне этого не подтверждает. Еще менее это подтверждает пример Латинской Америки, в описании которой Манн чересчур доверяет работам Хэла Брэндса (ключевые слова: необременительная власть США), пренебрегая критикой, которую они вызвали. Если рассматривать труд Манна более широко и  по  существу, то  он не  сумел заметить, что практически везде в  «свободном мире» США не  нужно было вести себя подобно колониальной империи, поскольку самые разные национальные элиты оказались включенными в систему безопасности в соответствии со схемой, описанной Хоббсом или Шмиттом: защита в обмен на повиновение. Манн уделяет особое внимание защите, но преуменьшает или забывает повиновение. Система протектората дает руководящему государству возможность надзирать и наказывать. Право решать, когда и как это делать, — претензия на верховную власть. Все резко меняется, когда Манн доходит до современного периода. С 2001 года США превратились в по-имперски нерациональное государство, превосходный пример идеологического безумия. Вопрос о причинах подобного преображения в целом бла274

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

гонамеренного, разумного защитника западной цивилизации в  безответственного авантюриста остается без ответа. Поначалу Манн считал, что это результат дворцового переворота, осуществленного Чейни и его кликой милитаристов-неоконсерваторов, от которого, как он уверял читателей своей книги Incoherent Empire2 в 2003 году, для американской демократии есть лекарство: на тот момент он полагал, что достаточно лишь выкинуть Буша из Белого дома в 2004 году. К моменту написания четвертого тома его надежды были разбиты, несмотря на появление более удачного президента. Теперь Манн говорит, что не может простить Обаме продолжение начатой Бушем войны против терроризма и параллельного покушения на гражданские свободы. Он был бы менее неприятно удивлен, если бы в более критическом ключе исследовал прежде всего глобальную систему власти США. В Incoherent Empire речь шла в лучшем случае о новом американском «милитаризме». Это неопределенное понятие можно считать признаком слабости, характерной для всего четвертого тома. В нем сократилась роль военной власти в мировой истории, а значит, нынешний милитаризм США можно считать всего лишь иррациональным движением против течения времени. Утверждать, что военная власть в  форме войны между государствами уже не существует, — это одно, а говорить об исчезновении военной власти как таковой — совершенно другое. Манн прав в  том, что касается войны между государствами: это, безусловно, значительная перемена. Вооруженные конфликты сегодня в основном принимают форму нерегулярных военных действий или гражданских войн: это скорее война внутри государства, чем между государствами. Манн отмечает, что сегодня война в традиционном понимании — это прерогатива США и их союзников. В мире, за этим иррациональным исключением, наступило глобальное умиротворение. Что движет США — не «общемировым военачальником», но общемировым создателем военных систем обеспечения безопасности? Какую именно власть демонстрирует и поддерживает одна из наиболее — даже, возможно, самая — глобализированных организаций на  Земле, то  есть Пентагон с  его стремлением к  «широчайшему спектру влияния»? Не связан ли с этим инструментарием гигантский карательный потенциал? И если да, то не способствует ли такой инструментарий скорее принудительному, чем нормативному установлению мира? В этом вопросе Манн совершенно бессилен. В четвертом 2. Mann M. Incoherent Empire. L.: Verso, 2003.

ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

275

томе нет никакой социологии военной власти, ничего сравнимого с манновским анализом экономической или финансовой власти. Кажется, будто бы полная историческая аномальность того, что он называет чистым милитаризмом, не  оставляет никаких возможностей для анализа. Это печально. В прошлом одной из сильнейших сторон Манна была его способность подвергать серьезному историческому анализу военно-насильственные действия как независимый источник власти и  тем самым избегать традиционного бесперспективного разделения на внутреннее и внешнее, на действия государства за его пределами и действия классовой структуры внутри страны. Достаточно вспомнить великолепную главу о Римской империи в первом томе. Манн заканчивает свой труд мрачным финальным аккордом, посвященным изменению климата. Проблема здесь уже не в империи в любом ее понимании. Глобальное потепление — это продукт судьбоносного взаимодействия национальных государств, капитализма и либерального индивидуализма. Манн четко излагает научную сторону вопроса и пессимистично оценивает шансы на то, что потепление можно остановить. Он удрученно замечает, что, если бы многое из того, что он в своей книге называет «хорошим», удалось бы распространить и расширить, это оказало бы катастрофическое влияние на климат. Модели роста и совместного контроля силами могущественных государств необходимо радикально менять. Все обстоятельства поразительным образом оказываются против этого. Проблема неоспорима и очевидна, однако она не «входит в круг повседневных интересов человека»; как следствие, политические стимулы для ее решения в целом отсутствуют. Возможно, что-то изменится, когда сработает глобальный эффект бумеранга, однако Манн в это не верит. Изменение климата — наиболее зловещая из всех полиморфных «глобализаций», на которые Манн намекает в своем подзаголовке. Глобализация — не отдельный процесс, это не заполнение земного шара в каком бы то ни было направлении и не скольконибудь прямолинейное разрушение национального государства, как если бы это был конфликт с нулевой суммой. Манн настроен скептически: по его мнению, сам факт глобального распространения этого феномена сам по себе не особенно интересен — все то же, что и прежде, но в большем масштабе. И все же из этого множества выделяется одно глобализирующее явление — капитализм, демонстрировавший в современную эпоху, и в особенности в последнем столетии, наиболее устойчиво-динамичный из всех перечисленных Манном источник власти. Если это действитель276

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

но так, нам следует, в конце концов, задаться вопросом о наличии в манновской теории какой-либо причинно-следственной иерархии. Манн отвечает отрицательно: нельзя присудить безусловное первенство экономической власти в целом или капитализму в частности. Не существует всеобъемлющей теории общества и его причинно-следственных механизмов. Даже если капитализм на практике и представляет собой передовой рубеж, нельзя сказать ничего определенного о его исторической логике или общесистемной направленности вне его нынешнего проявления в конкретном историческом контексте. Он является частным проявлением инвариантного аппарата, определяемого набором характеристик (товарное производство, наемный труд, социальные слои), объединенных в экономический механизм, для должного функционирования которого необходим внешний разум и  надзор. Инструмент — это просто инструмент, таковым он будет и впредь. Вопрос только в том, как используется этот инструмент: в золотом веке — блестяще, в неолиберальную эпоху — ужасно. В чем причина — в разумности или в глупости выбора? Манновский капитализм как концепт удивительно статичен и неисторичен. Неудивительно, что, отказавшись от  всех цикличных и  эволюционных теорий капитализма, Манн сталкивается с трудностями при анализе долгосрочного ухудшения экономической ситуации на Западе начиная с 1970-х годов. Эта ситуация распадается на ряд случайных факторов и событий, что лишь усиливает неясность. По факту Манну оказывается проще разобраться с более четко ограниченным кризисом Великой неолиберальной рецессии. За простоту моделей приходится платить. А значит, если Манн осуществит то, на что намекает, и напишет пятый том, посвященный теории, ему следует вернуться к проблеме капитализма и его направленности, но  уже в  более аналитической манере. Аналогичным образом ему придется рассказать нам о судьбе различий, которые он повсеместно игнорировал в четвертом томе: между властью авторитарной и рассредоточенной, интенсивной и экстенсивной, между идеологией имманентной и трансцендентной. Идеология испытала наиболее заметную утрату концептуальной энергии. Недавние изменения в способах производства и потребления идеологии, связанные с повсеместным распространением компьютеров, интернета и  средств мгновенной коммуникации, остаются по большей части незамеченными. Подобная переоценка должна, помимо прочего, затрагивать конкурирующие понятия ЭНДЕРС СТЕФАНСОН

277

современности — к примеру, такие, как системная дифференциация Лумана или правительственность и биовласть Фуко. И прежде всего читателю захочется узнать о  том, как прагматичная четверка источников власти, созданная Машиной Майкла Манна, в конце концов столь логично и неотвратимо приводит к прагматичному союзу либералов и лейбористов.

278

ЛОГОС · ТОМ 28 · #6 · 2018

И НС Т И Т У Т Э КО НОМ И Ч Е С КО Й ПОЛ И Т И К И

И М Е Н И Е Г О РА Т И М У Р О В И Ч А ГА Й Д А РА  — крупнейший российский научно‑исследовательский и учебно-методический центр.

Институт экономической политики был учрежден Академией народного хозяйства в 1990 году. С 1992 по 2009 год был известен как Институт экономики переходного периода, бессменным руководителем которого был Е. Т. Гайдар. В 2010 году по инициативе коллектива в ­соответствии с Указом Президента РФ от 14 мая 2010 года № 601 институт вернулся к исходному наименованию и получил имя Е. Т. Гайдара. Издательство Института Гайдара основано в 2010 году. Его задача — публикация отечественных и зарубежных исследований в области экономических, социальных и гуманитарных наук — как классических, так и современных.

ЛОГОС

В   М А ГА З И Н А Х В А Ш Е Г О Г О Р ОД А

Москва

Garage Bookshop, павильон Музея современного искусства «Гараж», ул. Крымский Вал, 9, стр. 32 (Центральный парк культуры и отдыха им. М. Горького), (495) 645‐05‐21 БукВышка, университетский книжный магазин ВШЭ , ул. Мясницкая, 20, (495) 628‐29‐60, [email protected] Гнозиc, Турчанинов пер., 4, (499) 255‐77‐57 Киоски Издательского дома «Дело» в РАНХиГС, пр-т Вернадского, 82, (499) 270‐29‐78, (495) 433‐25‐02, [email protected] Московский Дом книги, ул. Новый Арбат, 8, (495) 789‐35‐91 Книжная лавка У Кентавра в РГГУ (ИОЦ «Гуманитарная книга»), ул. Чаянова, 15, (499) 973‐43‐01, [email protected] Фаланстер, М. Гнездниковский пер., 12/27, (495) 629‐88‐21, [email protected] Фаланстер на Винзаводе, 4‐й Сыромятнический пер., 1, стр. 6, (495) 926‐30‐42 Ходасевич, ул. Покровка, 6, (965) 179‐34‐98, [email protected] Циолковский, Пятницкий пер., 8, стр. 1, (495) 951-19-02, [email protected] Оптовая торговля: издательство «Европа», М. Гнездниковский пер., 9, стр. 3a, (495) 629‐05‐54, [email protected]

СанктПетербург

Подписные издания, Литейный пр-т, 57, (812) 273‐50‐53, [email protected] Порядок слов, наб. р. Фонтанки, 15, (812) 310-50-36, [email protected] Все свободны, наб. р. Мойки, 28, (911) 977-40-47, [email protected] Факел, Лиговский пр-т, 74 (Лофт-проект «Этажи»), (911) 700-61-31 Санкт-Петербургский Дом книги, Невский пр-т, 28, (812) 448-23-55, [email protected] Свои Книги, ул. Репина, 41, (812) 966-16-91

Fahrenheit 451, ул. Маяковского, 15, (911) 136-05-66, [email protected]

Оптовая торговля: ИД «Гуманитарная академия», ул. Сестрорецкая, 8, (812) 430‐99‐21, (812) 430‐20‐91, [email protected] Воронеж

Екатеринбург

Краснодар

Красноярск Нижний Новгород Новосибирск

Пермь

Ростов-на-Дону

Ставрополь

Киев

Книжный клуб Петровский, ул. 20‐летия ВЛКСМ , 54а (ТЦ «Петровский пассаж»), (473) 233‐19‐28, [email protected] Пиотровский в Президентском центре Бориса Ельцина, ул. Бориса Ельцина, 3, (912) 485-79-35

Bookowsky, ул. Рашпилевская, 106, маркет-зона Культурного центра «Типография», (909) 460-71-41, [email protected] Бакен, ул. Мира, 115а, (391) 288-20-82, [email protected] ГЦСИ Арсенал, Кремль, корп. 6 (здание «Арсенала»), (831) 423‐57‐41, [email protected] Литературный магазин КапиталЪ, ул. Максима Горького, 78, (383) 223-69-73 Пиотровский, Независимый книжный магазин, ул. Ленина, 54, (342) 243‐03‐51, [email protected]

Книжный салон Интеллектуал, ул. Садовая, 55 (Дворец творчества детей и молодежи), (988) 565‐14‐35 Князь Мышкин, ул. Космонавтов, 8, (928) 963-94-81, (928) 329-13-43, [email protected] Архе, ул. Якира, 13, +380-63-134-18-93

ЛОГОС

в интернете

Интернетмагазины

http://www.libroroom.ru/ http://www.labirint.ru/ http://urss.ru/ http://www.ozon.ru/

В  электронном виде

http://www.litres.ru/ http://bookmate.com/ http://www.ozon.ru/