Достоевский и мировая культура [15, 1 ed.]
 5-93099-009-3

Table of contents :
Содержание......Page 6
От редактора......Page 8
Художник и мыслитель......Page 10
Г. Померанц. Два порочных круга......Page 12
Е. Трофимов. «Село Степанчиково и его обитатели»: повесть о «лжепророке»......Page 25
А. Тоичкина. «Записки из подполья»: слово героя......Page 45
Н. Живолупова. Сюжетная метафора в рассказе Достоевского «Крокодил»......Page 68
В. Ветловская. «Арифметическая» теория Раскольникова......Page 80
П. Фокин. «Демон поверженный»: Ставрогин и Смердяков......Page 95
Е. Ковина. Некоторые символические значения пространственно-временной составляющей в романе «Братья Карамазовы»......Page 102
Х. Халациньска-Вертеляк. Евангелие от Святого Иоанна и эпизод романа «Братья Карамазовы» (Литературное произведение в перспективе «великого кода»)......Page 115
Параллели......Page 124
Р. Клейман. Радищев—Достоевский—Венедикт Ерофеев: путешествие в вечность по маршруту «Петербург—Москва—Петушки»......Page 126
Разыскания......Page 140
С. Алоэ. Первые этапы знакомства с Ф. М. Достоевским в Италии......Page 142
Доклады......Page 158
Л. Сараскина Россия XX века сквозь призму Достоевского......Page 160
Ф. Каутман. Достоевский в XXI веке......Page 168
Б. Тихомиров. Достоевский и гностическая традиция......Page 177
Из архива......Page 186
Б. Улановская, Е. Джусоева. Неизвестные письма Н. Спешнева (Спешнев в жизни и творчестве Достоевского)......Page 188
Приглашение к спору......Page 206
В. Свительский. «Сбились мы, что делать нам!». К сегодняшним прочтениям романа «Идиот»......Page 208
Текстологические штудии......Page 232
Б. Тихомиров. Заметки на полях Полного Собрания сочинений Достоевского (уточнения и дополнения)......Page 234
Публикации......Page 246
Письма Е. П. Достоевской и С. А. Старикова к А. Л. Бему......Page 248
Хроника / Рецензии......Page 270
В. Бирон. Выставка «Странствия с Достоевским»......Page 272
«XXI век глазами Достоевского: Перспектива человечества»: Междунарародная научная конференция в Японии......Page 278
Н. Шварц. Судьбы Достоевских и Фальц-Фейнов в XXI веке......Page 283
Сведения об авторах......Page 287

Citation preview

Мемориальная доска на доме Шиля (Вознесенский пр., дом 8). Установлена 24 августа 2000 г. Здесь в ночь с 22 на 23 апреля 1849 г. Ф.М.Достоевский был арестован по делу петрашевцев.

ОБЩЕСТВО ДОСТОЕВСКОГО ЛИТЕРАТУРНО-МЕМОРИАЛЬНЫЙ МУЗЕЙ Ф.М.ДОСТОЕВСКОГО В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ

ДОСТОЕВСКИЙ И МИРОВАЯ КУЛЬТУРА АЛЬМАНАХ №15

‘СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК” САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

2000

Как и прежде, все цитаты из произведений Достоевского, его черновых запи­ сей и подготовительных материалов, писем и т. п. приводятся по тридцатитом­ ному Полному собранию сочинений (Л.: Наука, 1972-1990). При цитатах указы­ ваются арабскими цифрами том и страница; для томов 28-30 — также номер полутома. Текст, выделенный самим Достоевским или другим цитируемым авто­ ром, дается курсивом; подчеркнутое в цитате автором статьи — жирным шриф­ том. Написание в цитатах из текстов Полного собрания сочинений Достоевского слов Бог, Богородица и т. п. приводится в соответствии с принципами, приняты­ ми в предшествующих номерах альманаха. Редсовет заинтересован в установлении связи с читателями и просит присы­ лать отклики на петербургские выпуски альманаха по адресу: 191002, Санкт-Петербург, Кузнечный пер., д. 5 / 2. Литературно-мемориаль­ ный музей Ф.М. Достоевского. Н.Т. Ашимбаевой, Б.Н. Тихомирову. E-mail: [email protected]; [email protected]

Главный редактор К. А. Степанян Редакционный совет H. Т. Ашимбаева, В. И. Богданова, В. А. Викторович, В. Н. Захаров, Т. А. Касаткина, Л. И. Сараскина, Б.Н.Тихомиров, В. А.Туниманов, Г. К. Щенников Составители, ответственные редакторы номера H. Т. Ашимбаева, Б. Н. Тихомиров

ISBN 5-93099-009-3

© Литературно-мемориальный музей Ф.М.Достоевского в Санкт-Петербурге. Составление, 2000 © Коллектив авторов, 2000 © В.В.Уржумцев. Оформление, 2000

СОДЕРЖ АНИ Е От редакторов ................................................................................................. 5 ХУДОЖНИК И МЫСЛИТЕЛЬ Г. Померанц (Москва) ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА ............................................................................. 9 Е. Трофимов (Иваново) «СЕЛО СТЕПАНЧИКОВО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ»: ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» ...................................................................22 A. Тоичкина (Санкт-Петербург) «ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ ......................................42 Н. Живолупова (Нижний Новгород) СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ ДОСТОЕВСКОГО «КРОКОДИЛ» ...................................65 B. Ветловская (Санкт-Петербург) «АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА ....................... 77 П. Фокин (Калининград) «ДЕМОН ПОВЕРЖЕННЫЙ»: СТАВРОГИН И СМЕРДЯКОВ ........... 92 Е. Ковина (Санкт-Петербург) НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ ПРОСТРАНСТВЕННО-ВРЕМЕННОЙ СОСТАВЛЯЮЩЕЙ В РОМАНЕ «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» ...................................................99 X. Халациньска-Вертеляк (Познань, Польша) ЕВАНГЕЛИЕ ОТ СВЯТОГО ИОАННА И ЭПИЗОД РОМАНА «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» (Литературное произведение в перспективе «великого кода») .......... 112 ПАРАЛЛЕЛИ Р. Клейман (Кишинев, Молдова) РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ: ПУТЕШЕСТВИЕ В ВЕЧНОСТЬ ПО МАРШРУТУ «ПЕТЕРБУРГ — МОСКВА — ПЕТУШКИ» ...........................................123 РАЗЫСКАНИЯ C. Алоэ (Верона, Италия) ПЕРВЫЕ ЭТАПЫ ЗНАКОМСТВА С Ф. М. ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ .................................................. 139 ДОКЛАДЫ Л. Сараскина (Москва) РОССИЯ XX ВЕКА СКВОЗЬ ПРИЗМУ ДОСТОЕВСКОГО ..............157

Ф. Каутман (Прага, Чехия) ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ .................................................................165 Б. Тихомиров (Санкт-Петербург) ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ (К постановке проблемы) ...................... !....................................................174 ИЗ АРХИВА Б. Улановская, Е. Джусоева (Санкт-Петербург) НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА Н.СПЕШНЕВА (Спешнее в жизни и творчестве Достоевского). Вступ. статья проф. Б. Ф. Егорова ......................................................... 185 ПРИГЛАШ ЕНИЕ К СПОРУ В. Свительский (Воронеж) «СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» К сегодняшним прочтениям романа «Идиот» ....................................... 205 ТЕКСТО ЛО ГИ ЧЕСКИ Е ШТУДИИ Б. Тихомиров ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ ДОСТОЕВСКОГО (УТОЧНЕНИЯ И ДОПОЛНЕНИЯ) ...................... 231 1. Религиозные признания Достоевского с текстологической точки зрения 2. Неизвестная стихотворная мистификация Достоевского 3. Запятая, изменившая сюжет романа ПУБЛИКАЦИИ ПИСЬМА Е. П. ДОСТОЕВСКОЙ И С. А. СТАРИКОВА К А. Л. БЕМУ Публикация и комментарий М. Бубениковой и Б. Тихомирова ..........................................................245 ХРОНИКА / РЕЦЕНЗИИ В. Бирон (Санкт-Петербург) ВЫСТАВКА «СТРАНСТВИЯ С ДОСТОЕВСКИМ» ........................... 269 «XXI ВЕК ГЛАЗАМИ ДОСТОЕВСКОГО: ПЕРСПЕКТИВА ЧЕЛОВЕЧЕСТВА»: Международная конференция в Тиба (Япония), 22-25 августа 2000 г........................................................................................ 275 И. Ш варц (Санкт-Петербург) СУДЬБЫ ДОСТОЕВСКИХ И ФАЛЬЦ-ФЕЙНОВ В XX ВЕКЕ .........280 Сведения об авторах .................................................................................. 284

ОТ РЕДАКТО РО В П ятнадцатый номер альманаха «Достоевский и мировая культу­ ра», как и большинство предшествующих номеров, открывает рубрика «Художник и мыслитель», которая уже почти традиционно для петер­ бургских выпусков начинается со статьи известного московского фило­ софа, культуролога, публициста Григория Померанца «Два порочных круга». В рубрике также помещены статьи исследователей из СанктПетербурга (Валентина Ветловская, Александра Тоичкина, Екатерина Ковина), Иванова (Евгений Трофимов), Нижнего Новгорода (Наталья Живолупова), Калининграда (Павел Фокин), польской исследователь­ ницы Халины Хапациньской-Вертеляк. В этих статьях рассматривается широкий спектр вопросов проблематики и поэтики творчества Достоев­ ского. К ним примыкает опубликованная в рубрике «Параллели» статья известного достоеведа из Молдовы Риты Клейман «Радищев — Досто­ евский — Венедикт Ерофеев: путешествие в вечность по маршруту „Петербург — Москва — Петушки“». В статье «Первые этапы знакомства с Ф. М. Достоевским в Италии» (рубрика «Разыскания») уже известный читателям альманаха славист из Вероны Стефано Алоэ приводит интереснейшие сведения о ранних откликах на творчество писателя в Италии, когда в других странах Европы Достоевский практически еще не был известен. В следующей рубрике «Доклады» публикуются выступления членов Российского общества Достоевского, прочитанные на различных научных форумах мира (в России, Польше и Японии) в последний год уходящего тысяче­ летия. На «крутосекущей черте» рубежа веков размышления ученых над наследием Достоевского сопрягаются с необходимостью уяснить итоги и перспективы движения человечества из XIX века в век XXI. Показа­ тельны уже сами названия докладов известной московской исследова­ тельницы Людмилы Сараскиной («Россия XX века сквозь призму Дос­ тоевского») и пражского члена-корреспондента Российского общества Достоевского Франтишека Каутмана («Достоевский в XXI веке»). Док­ лад петербуржца Бориса Тихомирова посвящен более специальному во­ просу («Достоевский и гностическая традиция»), но прочитан он на конференции с знаменательным названием «XXI век глазами Достоев­ ского: перспектива человечества».

ОТ РЕДАКТОРОВ В рубрике «Из архива» опубликован доклад Беллы Улановской и Елены Джусоевой «Неизвестные письма Николая Спешнева (Спешнее в жизни и творчестве Достоевского)», прочитанный в Санкт-Петер­ бургском музее Достоевского в 1976 г. В основу доклада, вызвавшего большой интерес среди специалистов, положены материалы семейной переписки Спешневых, обнаруженные авторами в Государственном архиве Иркутской области. В конце 70-х гг. статья, написанная на основе доклада, была принята в историко-биографический альманах «Проме­ тей», но по ряду причин так и не увидела свет. Как важная веха в изуче­ нии личности и судьбы загадочного петрашевца, доклад публикуется без каких-либо изменений, в том виде, как он впервые был произнесен четверть века назад. Не может не привлечь внимания читателей статья воронежского ученого Владислава Свительского «„Сбились мы. Что делать нам!..“ (К сегодняшним прочтениям романа „Идиот“)», помещенная в рубрике «Приглашение к спору». Один из наиболее загадочных романов Досто­ евского — «Идиот» в последние годы стал предметом ожесточенной полемики среди специалистов. Накал ведущихся споров сказывается и в публикуемой статье, которая, надеемся, в свою очередь вызовет многочисленные полемические отклики. В новой для альманаха рубри­ ке «Текстологические штудии», напротив, без полемических заостре­ ний, в рабочем, деловом ключе вниманию читателей предлагаются но­ вые прочтения ряда важных мест в текстах Достоевского, которые были с ошибками и упущениями опубликованы в авторитетнейшем академи­ ческом Полном собрании сочинений писателя. Интерес читателей также должна вызвать публикация обнаружен­ ных чешской исследовательницей Милушей Бубениковой в Литератур­ ном архиве Музея национальной письменности Праги писем невестки писателя Е. П. Достоевской и ее друга С. А. Старикова к известному исследователю творчества Достоевского Альфреду Людвиговичу Бему. Написанные в 30-е и 40-е гг., когда Е. П. Достоевская оказалась в эмиг­ рации, публикуемые письма дают новые ценные данные для изучения судьбы потомков великого русского писателя. К этой публикации при­ мыкает рецензия Натальи Шварц «Судьбы Достоевских и ФальцФейнов в XX веке» на книгу «Письма из Maison Russe. Сестры Анна Фальц-Фейн и Екатерина Достоевская в эмиграции». В рубрике «Хроника» помещена обзорная статья Веры Бирон о вы­ ставке «Странствия с Достоевским», прошедшей в Литературно-мемо­ риальном музее Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге, а также про­ грамма международного симпозиума «XXI век глазами Достоевского: перспектива человечества», который состоялся в августе 2000 г. в япон­ ском городе Тиба.

6

ХУДОЖНИК И МЫСЛИТЕЛЬ

Г. Померанц ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА Есть интересная книга о Достоевском, написанная Романо Гуардини. Называется она «Человек и вера»1. Анализ Гуардини безупречен, когда он разбирает характеры, близкие к его христианскому идеалу. Я не чи­ тал ничего лучшего о князе Мышкине. Уловлен почти каждый намек, отсылающий к Евангелию, каждая ассоциация с Христом. Пропущено только то, что выходит за рамки христианских образов, то есть очень немногое. Но анализ Гуардини неполон, когда он переходит к характерам двойственным, двусмысленным и черты «лирического героя» прогляды­ вают сквозь отталкивающий облик. Для Достоевского человек не равен себе, «двойные мысли» борются в нем с благородными, а у Гуардини двойственность стушевывается. Она не влезает в аристотелевскую ло­ гику. Торжествует закон тожества: А=А. Сказывается еще одно: отсут­ ствие опыта экстатических состояний. Гуардини пишет о них со сторо­ ны и выводит из отравленности идеей (у Кириллова). На самом деле, чувство реальности абсолютного (как внутреннего света, в котором все становится хорошо) предшествует идее. Но всего замечательнее промах, сделанный Гуардини в характеристике Ставрогина: «То, что здесь про­ поведуется, должно выкрикиваться, ибо оно слишком слабо, чтобы просто произноситься; если бы требовалась тихая речь, то голос отказал бы. Это — тот скепсис романтического отчаяния, который нашел себе выражение в дурном высказывании Ставрогина, процитированном Ша­ товым: „Не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной?“ Какое невыносимое бессилие!»12. Это «дурное высказывание», этот «скепсис романтического отчая­ нья», это «невыносимое бессилие» — символ веры Достоевского, правда, 1 Гуардини Р. Человек и вера. Брюссель. 1994. 2 Там же. С. 239.

© Г. Померанц, 2000

Г. ПОМЕРАНЦ со сдвигом, о котором я еще буду говорить, но вполне узнаваемый, почти повторяющий текст из письма к Н. Д. Фонвизиной, итог четырех лет ка­ торги, произнесенный (если мысленно читать письмо вслух) предельно тихо, почти шепотом, с ожиданием чуткого внимания и надеждой на пол­ ноту внимания. Проще всего объяснить недоразумение тем, что исследо­ ватель не знал русского языка и не читал писем, вероятно не переведен­ ных. Но на фоне поразительной проницательности Гуардини, когда речь идет о близких к нему персонажах, такое объяснение недостаточно. Гуардини не угадывает того, что не может принять его разум. В отвле­ ченном рассуждении он признает, что творчество Достоевского не укла­ дывается в логику, что человек Достоевского постоянно открыт и небу и аду, но, начиная анализ характера, невольно подчиняется привычкам хорошо вышколенного ума, и вопрос, остающийся у Достоевского откры­ тым, получает четкий ответ. По книге Гуардини нельзя понять, почему Иван Карамазов для одних читателей — новый Иов, а для других — тщеславный эгоист; один из поворотов характера не воспринимается. В отрицательные персонажи попадает и Хромоножка: еретические черты ее миросозерцания отталкивают строго мыслящего христианина. Он не замечает, что Хромоножка противостоит бесам, что ее слова: «Гришка Отрепьев, анафема!» — это авторская оценка; и что граница между словами персонажа и идеями автора у Достоевского причудливо изломана. В книге Гуардини характеры, созданные Достоевским, перестают быть его частичными воплощениями и его исповедальными ликами; они только идеи, которые вытекают из их обособленного от автора склада ума. Гуардини не замечает, что Федор Михайлович Достоевский в чем-то подобен Федору Павловичу Карамазову: для него нет «мовешек», нет «вьельфилек», он готов увлечься даже самой смердящей душой, вопло­ титься в самую засаленную, отталкивающую фигуру, пропуская сквозь ум подлеца, сквозь его юродствующую речь свои любимые мысли. Правда, только на миг. Но в иной миг он проглядывает в Лебедеве, в Келлере; и, конечно, невозможно отделить от Достоевского бунт Ивана Карама­ зова и интеллектуальные эксперименты Ставрогина. Каждый персонаж, захвативший Достоевского, готов к дебюту в роли «лирического героя»; и ни один из них не допускает чисто негативной трактовки. С этой точки зрения мне хочется подойти к группе набросков к «Бе­ сам», оставшихся за полями опубликованного текста. Там все время повторяется один порочный круг: «У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он ве­ рует, и потому, что у него есть православие. Мы, русские, сильны и силь­ нее всех потому, что у нас есть необъятная масса народа, православно верующего. Если же пошатнулась бы в народе вера в православие, то он тотчас же бы начал разлагаться, как уже и начали разлагаться на Западе народы , где вера утрачена и должна быть утрачена. Теперь вопрос: кто же может веровать? Верует ли кто-нибудь (из всеславян, 10

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА даже и славянофилов), и, наконец, даже вопрос: возможно ли веровать? А если нельзя, то чего же кричать о силе православием русского народа. Это, стало быть, только вопрос времени. Там раньше началось разло­ жение, атеизм, у нас позже, но начнется непременно с водворением атеизма» (11; 178). Отрывок заканчивается словами, необходимыми сюжетно; они объ­ ясняют, почему Князь (то есть Ставрогин) связался с кружком Петра Верховенского: «А если это неминуемо, то надо даже желать, чтоб чем скорей, тем лучше!» Очевидно, что Достоевский так не думал. Однако большая часть монолога Князя полностью совпадает с авторской замет­ кой, разбитой, для ясности анализа, на тезисы: «Выходит, стало быть: 1) Что деловые люди, считающие эти вопросы пустыми и возможным жить без них, суть черви и букашки, трава в огне. 2) Что дело в настоятельном вопросе: можно ли веровать, быв цивили­ зованным, т.е. европейцем? — т. е. веровать безусловно в божественность Сына Божия Иисуса Христа? (ибо вся вера только в том и состоит). NB) На этот вопрос цивилизация отвечает фактами, что нет, нельзя (Ренан), и тем, что общество не удержало чистого понимания Христа (католичество — антихрист, блудница, а лютеранство — молоканство). 3) Если так, то можно ли существовать обществу без веры (наукой, например, — Герцен). Нравственные основания даются откровением. Уничтожьте в вере одно что-нибудь — и нравственное основание хри­ стианства рухнет всё, ибо все связано. Итак, возможна ли другая, научная цивилизация? Если невозможна, то, стало быть, нравственность хранится только у р народа, ибо у него православие. Но если православие невозможно для просвещенного (а через 100 лет половина России просветится), то, стало быть, все это фокус-покус, и вся сила России временная, ибо чтоб была вечная, нужна полная вера во всё. Но возможно ли веровать?» (11; 178-179). Далее эта авторская мысль снова обыгрывается в диалогах персо­ нажей: «...мы с вами, Шатов, знаем, что Христос-человек не есть Спа­ ситель и источник жизни, а одна наука никогда не восполнит всего че­ ловеческого идеала, и что спокойствие для человека, источник жизни и спасение от отчаяния всех людей, и условие sine qua поп, и залог для бытия всего мира, и заключается в трех словах: слово плоть бысть, и вера в эти слова...» (11; 179). «Ведь мы знаем с вами, Шатов, что нельзя оставаться христиа­ нином, не веруя в immaculée conception» (11; 180). Порочный круг, в котором вращается мысль Ставрогина, — это круг мысли самого Достоевского. В публицистике он усилием воли прерывает непорочное зачатие (франц.).

11

Г. ПОМЕР АНЦ крученье. А в набросках к «Бесам» круженье выходит на волю. Князь отвечает Шатову на его слова: «Мало ли верующих, кроме меня»: — «Да, но ни одного верующего при вашем развитии. Я, по крайней мере, ни одного не встречал. Для всех же остальных, если и верующих, вы знаете сами, это вопрос времени, при ходе цивилизации, стало быть, что же об них говорить? — Но неужели ни одного? — Ни одного. Большинство, вы знаете, равнодушно. Но не в нем де­ ло, потому что оно ничего не стоит. Другие, мучимые верой, успокаи­ ваются на пищеварительной философии. Есть действительно верую­ щие и из глубокообразован, но мне показалось, что они дураки; из умных же и развитых людей совершенно верующих ни одного не встречал» (11; 189). Достоевский, готовый напечатать исповедь Ставрогина и навлечь на себя подозрение в смертном грехе, не посмел довести до читателя свои колебания в вере. Между тем они на порядок глубже, чем публицистика «Дневника писателя». Творчество Достоевского проходит под знаком открытых вопросов, разыгрывает в лицах подступы к молчащему Богу. Достоевский мог бы повторить известные слова Гейне: «Я, раненный насмерть, играл, гладиатора смерть представляя!». Все реплики: и Ивана Карамазова, и смешного человека, развратившего целую планету своим умом, и неопубликованные слова Ставрогина, которые я привел, — это внутренний спор Достоевского, спор сердца с умом (или, в терминах Аглаи, спор «главного», мышкинского ума с умом, вышколенным в ин­ женерном училище). Сегодня, наверное, многие согласятся, что «нравственные основания даются откровением». Откровение толкает человека в глубину, где жи­ вет совесть, где рождается интуитивное различение добра и зла. Откро­ вение не решает, что делать в неповторимом частном случае, но оно дает вехи нравственной интуиции. Без откровения нет бесспорных основ нравственности, есть только разговоры, «дискурсы», игры разных умов. Можно увлечься мыслями Канта, а можно идти за Ницше, он не менее увлекательно пишет. Человеческий ум, потеряв вехи откровения, запу­ тывается. Но можно ли вернуться к буквальному пониманию священных книг, как буквально понимались табу? Разве не сказано, что буква мертва, только дух животворит? Тут, как часто писал Достоевский, Nota bene. Апостол Павел, на­ сколько я понимаю, не мог поставить под вопрос текст Нового Завета: этого текста еще не было. Не было Евангелий. Не было Апокалипсиса. Послания только писались, у них не было статуса святой книги. Христиа­ не несли народам не книгу, а свое потрясение от встречи с Христом, и передавали потрясение от сердца к сердцу. Передавали любовь пре­ жде веры. Недаром Павел (в послании к Коринфянам) ставил любовь выше веры. Но потом люди, непосредственно потрясенные Христом, умерли. И на первое место выдвинулись записанные свидетельства. Я могу заметить, что по этой схеме шло и развитие буддизма дзэн: 12

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА сперва отрицалось всякое писание, а потом возникло новое писание, дзэнское, и рядом с ним восстановлен был и авторитет «ветхого» буддиз­ ма. Впрочем, эта ссылка не обязательна. Достаточно сказать, что послание к Евреям, с его пафосом веры, появляется только в III в., более древних списков нет. Многие библеисты считают, что не Павел его писал. Но если бы Павел дожил до III в., этот «домостроитель церкви» должен был напи­ сать что-то подобное и поставить веру в текст выше непосредственной любви к личности Христа до и помимо всякого текста. Потому что даль­ нейшее строительство церкви без книги и без веры в текст (и только через текст — к Христу) было невозможно. Передача духа Христа от сердца к сердцу могла сохраняться только в узком кругу старцев и их учеников. Церковь на этом нельзя было строить. Школы прямой передачи опыта (дзэн, суфизм) никогда не становились религией народов. Массовая ре­ лигия всегда была, есть и будет религией текста и обряда. Что делать, однако, со старением, ветшанием библейской, евангель­ ской и всякой другой образности? Что делать с противоречиями текста? Если всякое слово Писания свято и незыблемо, то святы и слова, что буква мертва. Это логический тупик, из которого христианский фунда­ ментализм не дает выхода. Логичным может быть фундаментализм исла­ ма, но христианский фундаментализм абсурден. Мне кажется, пора вспомнить, какую роль философия сыграла в предыстории христиан­ ского откровения (и других великих откровений «Осевого времени»). Философия расчистила для них почву. Она углубила кризис народных традиций, начавшийся в больших городах древности, — и не смогла соз­ дать новый нравственный порядок. На этот вызов ответили Будда в Ин­ дии, Христос — в Иудее, Мохаммед — в Аравии. Их слова были записа­ ны и легли в основу великих цивилизаций, незыблемых в средние века. Но теперь, когда развитие цивилизации опять все расшатало, приходится вспомнить философию, как повивальную бабку религиозной реформы. Кто способен поверить, что Иисус Навин остановил солнце? После Коперника это немыслимо даже как чудо. Можно совершить чудо с тем, что есть, но нельзя с тем, чего нет. Вращения солнца вокруг земли нет, а потому и остановить его нельзя. Надо было сперва заставить солнце вращаться вокруг земли, а потом уже останавливать его. При знакомстве с современной астрономией это трудно себе вообразить. Так же обстоит дело с Апокалипсисом. Не может Бог свернуть небо как свиток, ибо неба нет, есть особенность человеческого зрения, воспри­ нимающего атмосферу земли как небо. Нет сфер солнца и луны, сферы планет, сферы неподвижных звезд, а еще выше — сферы, где утвержден престол Бога с Сыном одесную Отца. Все это рухнуло. У Бога нет соб­ ственного места в пространстве и времени. Этот парадокс не опровергает опыта Паскаля, пережившего реальность Бога как огонь, горевший в его груди два часа подряд и сразу погасивший все сомнения. Но возникают три трудности. Первая — то, что опыт великих мистиков убеждает только тех, кто способен по крайней мере предчувствовать его. Рациона­ лист, не тоскующий в физической бесконечности, не рвущийся к выходу 13

Г. ПОМЕРАНЦ из нее, легко истолкует огонь в груди и любые другие метафоры потря­ сенного сознания как симптомы болезни. Вторая трудность — то, что божественная цельность, объемлющая дробность пространства и времени, есть абсурд с точки зрения ума, укорененного в дробном мире, в мире фактов. Просвещенное сознание Нового времени не в состоянии помыслить Целое, даже непосредственно столкнувшись с ним (Достоевский разработал эту коллизию в рассказе «Сон смешного человека», мы еще будем о нем говорить). Третья трудность — представление о месте Бога вне места и о вре­ мени Бога вне времени разрушительно для буквы авраамистических традиций (иудаизма, христианства и ислама). Страница за страницей надо перетолковывать мнимые факты в метафоры и символы. От этого колеблется все здание веры. И недаром католическая церковь заставила Галилея отречься от того, что видели его глаза. Церковь понимала, какие трудности создала ей астрономия, и попыталась «закрыть Амери­ ку». Это не получилось. Просвещение оказалось сильнее. Куда в абсурдном мире, где место Бога вне места, может вознестись воскресший? И что там, в непостижимом мире вне мира, может делать человеческое тело, его легкие, желудок, кишечник, мочевой пузырь? Самого Иисуса из Назарета такие вопросы, кажется, не занимали. Он го­ ворил Никодиму, что плоть от плоти родится, а дух от духа. Но в веро­ ваниях христиан огромную роль играет телесность воскресшего Христа. Что делать с этой телесностью, укорененною в пространстве и времени, вырвавшись из пространства и времени? Некоторые подробности еван­ гельских рассказов я бы отнес к облаку легенды, окружившему чудо, — как это бывает во всех подобных случаях. Хочется подчеркнуть дру­ гие подробности, которым обычно не придается большого значения. По-моему, очень важно, что Магдалина принимает воскресшего за са­ довника; а ученики по дороге в Эммаус довольно долго беседуют со случайным попутчиком и только потом понимают, что он Христос. Я способен поверить, что Бог воскресил Лазаря, дочь Иаира, самого Иисуса, но не могу поверить, что ученики не сразу узнали своего учите­ ля, которого несколько дней тому назад видели и слышали. Случись мне умереть и через неделю явиться вам, любой из вас поразится, до чего я похож на одного недавно умершего старика. Долгое неузнавание по дороге в Эммаус говорит за то, что увидеть Христа мог только человек, доросший до этого; что это явление требует духовных глаз: Но пройдут такие трое суток И столкнут в такую пустоту, Что за этот страшный промежуток Я до воскресенья дорасту. (Б. Пастернак)

Евангелие — это икона,— говорил покойный о. Сергей Желудков, создатель переписки верующих с неверующими. В евангельских легендах есть своя правда — правда метафоры и символа, правда народного творчества. Но постоянно остается открытым вопрос: где граница между 14

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА поэзией веры и фактической правдой чуда? Я думаю, с этим вопросом так и придется жить христианам. Окончательного ответа здесь никогда не будет. Достоверные встречи с Христом — чисто духовные. Шел Савл в Да­ маск истребить христову ересь и вдруг услышал: «Савл, Савл! что ты гонишь Меня?» (Деян. 9:14). И Савл пал на землю и встал с нее апосто­ лом Павлом. Что-то подобное повторялось из века в век, вплоть до на­ шего века, еще более просвещенного, чем XIX-й. Никакое просвещение не может воспрепятствовать встрече (одно из любимых слов Антония Сурожского). И Антоний мог бы повторить слова Павла: «Я умер, жив во мне Христос». Христос духовно жив две тысячи лет и давал почувствовать Свое присутствие тем, кого избирал. Наука не может объяснить, как это полу­ чается, но не может и опровергнуть св. Силуана, Антония Блума и дру­ гих достоверных свидетелей. Этого достаточно, чтобы человек узнал Христа из текста или вне текста. Но Достоевский хотел большего. Он хо­ тел событий, зримо, чувственно опровергающих «математику» атеизма, «дважды два» подпольного человека. Просвещение навязывает Достоевскому мысль о превосходстве точных, математических доказательств. Отсюда припоминание мате­ матики в словах Ставрогина: если бы ему доказали «математиче­ ски...». Но точность — функция логически корректных операций с банальными предметами мысли. Чем банальнее предмет, чем он ка­ чественно беднее (а потому однозначнее), тем точнее рассуждение; и точнее всего — рассуждение математическое, из терминов которого качественное совершенно выпарено. Попробуйте, однако, точно опре­ делить характер Гамлета, смысл его трагедии. Каждое слово при этом тяготеет к многозначности, и связь их становится скорее художест­ венной, чем строго логичной (Борис Хазанов назвал такое мышление метахудожественным). Разговор о качественно бесконечном не может быть иным3. В лучшем случае он точно определяет личный подход к теме. Великие вопросы навечно остаются открытыми. Никогда не будет сказано последнее слово о Данте, о Шекспире, о Достоевском, наконец — о Христе. Наши мысли о них — только хоровод вокруг недостижимого ответа. У Рильке есть об этом прекрасные слова: Как вкруг башни, вкруг Бога кружусь я столетья И не ведаю, кто же я есть: Вольный сокол или крылатый ветер Или великая песнь.

Кружится и мысль Достоевского, хотя ему все время хочется оста­ новить кружение, дать окончательный ответ; но «ум» (то есть сознание*У 3 Можно вспомнить Тагора: Вода в стакане прозрачна, вода в море темна. У маленьких истин есть ясные слова. У великой истины — великое безмолвие.

15

Г. ПОМЕРАНЦ «просвещенного» человека) и потребность веры в целостный смысл жизни постоянно противоречат друг другу: «Не понимаю (говорит Князь Шатову. — Г. 77.), для чего вы имение ума, т. е. сознания, считаете высшим бытием из всех, какие возможны? По-моему, это уже не наука, а вера, и если хотите, то тут есть фокуспокус природы, а именно: ценить себя (в целом, т.е. человеку в человече­ стве) необходимо для сохранения его. Всякое существо должно себя считать выше всего, клоп, наверно, считает себя выше вас, если [он] может, то наверно, не захотел бы быть человеком, а остался клопом. Клоп есть тайна, и тайны везде. Почему же вы отрицаете другие тайны? Заметьте еще, что, может быть, неверие сродно человеку именно пото­ му, что он ум ставит выше всего, а так как ум свойствен только челове­ ческому организму, то и не понимает и не хочет жизни в другом виде, т.е. загробной, не верит, что она выше. С другой стороны — человеку свойственно по натуре чувство отчаяния и проклятия, ибо ум челове­ ка так устроен, что поминутно не верит в себя, не удовлетворяется сам собою, и существование свое человек поэтому склонен считать недоста­ точным. От этого и влечение к вере в загробную жизнь. Мы, очевидно, существа переходные, и существование наше на земле есть, очевид­ но, беспрерывное существование куколки, преходящей в бабочку. Вспомните выражение: „Ангел никогда не падает, бес до того упал, что всегда лежит, человек падает и встает“» (11 ; 183-284). Чтобы спастись от падений, Достоевский пытается держаться за на­ родную веру. Но что делать через 100 лет, «когда половина народа просветится» (то есть в наши дни)? Этого ужаса надо избежать, и Дос­ тоевскому страстно хочется верить во второе пришествие, не когда-ни­ будь, в таинственный миг, о котором и Сын не знает, а только Отец, а поскорее, пока еще не прошли роковые сто лет, пока русский народ еще не развращен. В тексте черновиков все время мелькают ссылки на Апокалипсис, по большей части краткие (см.: 11; 182, 186), но есть и со­ вершенно развернутые: «...Мы разрушим путы Европы, облепившие нас, и они раассыплются, как паутина, и мы догадаемся наконец все сознательно, что никогда еще мир, земной шар, земля — не видали такой громадной идеи, которая идет теперь от нас с Востока на смену европейских масс, чтоб возродить мир. Европа и войдет своим живым ручьем в нашу струю, а мертвою частию своею, обреченною на смерть, послужит нашим этнографическим материалом. Мы несем миру единственно, что мы можем дать, а вместе с тем единственно нужное: православие, правое и славное вечное испове­ дание Христа и полное обновление нравственное Его именем. Мы несем 1-й рай 1000 лет, и от нас выйдут Энох и Илия, чтоб сразиться с Анти­ христом, т.е. с духом Запада, который воплотится на Западе. Ура за бу­ дущее» (11; 167-168). Монолог оформлен как застольный тост Князя, и в этом есть оттенок иронии, отчуждения автора от своего героя. «Ура за будущее» принадле­ жит персонажу. Но все остальное — не только ему. Веру Достоевского 16

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА в скорое второе пришествие подтверждают воспоминания современни­ ков. Надо честно признать, что комплекс идей, изложенных в монологе, спародирован историей XX в. И слава Богу, что Достоевский не дожил до Карелина, Шиманова и других подражателей, цитирующих его. Одцако в черновиках намечен и другой выход из ставрогинского порочного круга, вернее, не выход, а переход из него в иной круг, тоже порочный, замкнутый, но уводящий от «Бесов» назад, к «Идиоту», и вперед, к «Сну смешного человека»: «Они все на Христа (Ренан, Ге), считают его за обыкновенного че­ ловека и критикуют его учение как несостоятельное для нашего време­ ни. А там и учения-то нет, там только случайные слова, а главное, образ Христа, из которого исходит всякое учение Из Христа выходит та мысль, что главное приобретение и цель человечества есть результат добытой нравственности. Вообразите, что все Христы, — ну возможны ли были бы теперешние шатания, недоумения, пауперизм? Кто не понимает этого, тот ничего не понимает в Христе и не христианин. Если б люди не имели ни малейшего понятия о государстве и ни о каких науках, но были бы все как Христы, возможно ли, чтоб не было рая на земле тотчас же?» (11; 192-193). Тема смешного человека здесь отчетливо прописана. На виртуаль­ ной (как сейчас говорят) планете Достоевский уходит от вопроса о букве и духе священных книг в действительность без всяких книг. Попутно он снимает и вопрос, нигде не сформулированный, но просто отодвигаемый в сторону: как быть с нравственностию мусульманской, буддийской, укорененной в чувстве священного без мысли о Христе, без образа Хри­ ста. На планете не было никаких храмов. Было только чувство нераз­ рывной связи с Целым вселенной. Это слово — Целое — Достоевский пишет с прописной буквы , как символ священного до всех святынь. «Сон смешного человека» — загадочный текст. С самого начала очевидно, что это — сон, немыслимая фантазия. И вместе с тем охваты­ вает чувство зримой истины. Мы видим ее вместе со смешным челове­ ком. Правда, есть люди, совершенно не согласные со мною. Я встречал рафинированных читателей, для которых «Сон смешного человека» — что-то вроде четвертого сна Веры Павловны (из романа Чернышевского «Что делать?»). Впрочем, эти люди не чувствуют (или не вполне чувст­ вуют) и обаяния князя Мышкина. Думаю, что такое совпадение не слу­ чайно. Князь Мышкин приезжает в Питер только по плоти из Швейца­ рии, а в духе — с планеты смешного человека. Как все обитатели этой планеты, он не заходит в церковь, не исповедуется, не причащается. Ему это не нужно. И на вопрос Рогожина о вере Мышкин отвечает в духе людей из сна, знающих что-то то, — без всякого определения, что это то значит. Ему просто ясно, что атеисты не про то говорят. Интуитивное различение целостной истины ему дано по благодати, как Моцарту его музыка. И сколько бы Сальери ни доказывал, что бытие Моцарта непра­ вильно и разрушительно для искусства, оно завоевывает сердце. 1

17

Г. ПОМЕР АНЦ В облике и поведении Мышкина рассыпаны ассоциации с Евангели­ ем, которые любовно отметил Гуардини. Мышкин перекликается и с па­ мятью культуры, — как сказал бы Бахтин, — уводящей в пласты исто­ рии, гораздо более удаленные от нас, чем время Христа. Эти пласты сохранились в жизни малых народов, слабо затронутых цивилизацией. Я уже сравнивал Мышкина с сибирскими ясновидцами, тудинами, опи­ санными Анной Смоляк4. Но ни в какой тайге нет целого общества, где все без исключения ясновидцы. Видимо, такого никогда не было и в прошлом. Разрыв между рядовым нанайцем и тудином меньше, чем между Мышкиным и Епанчиными; тудина сразу же узнают, прислуши­ ваются к его словам и глубоко ценят, даже выше шаманов, и считают за обычное дело, если тудин исправляет ошибки шаманов; Мышкина же даже филологи, изучившие Достоевского, не всегда узнают. Однако ха­ ризма ясновидения никогда не была всеобщей, поголовной. Достоверность «Сна смешного человека» — это достоверность мифов о земном рае или золотом веке, в котором священный смысл жизни раз­ лит в повседневности и каждый миг напоминает нам о какой-то еще бо­ лее глубокой и еще более светлой тайне. В этих мифах воплотилась пол­ нота тех черт, которыми примитивно-целостное общество превосходит развитые, без недостатков и пороков дикости. И «Сон смешного чело­ века» — еще одна притча о рае, в который приходит змей-искуситель. Роль змея играет в «Сне» просвещенный ум, дробный и дробящий. Петер Bore сравнивает его с Люцифером5. Смешной человек кажется слишком малым сосудом для такого мощного духа. Но ведь имя смеш­ ным людям легион; только в притче весь легион предстает одним челове­ ком — еще одним исповедальным ликом Достоевского. Подобно самому Достоевскому, смешной человек разрывается между умом сердца, устре­ мившимся навстречу целостной истине, и умом дробящим, который целостность не способен вместить. Этот дробящий ум вносит в жизнь планеты свои законы, и духовное целое рушится. Дробящий ум подчеркивает отдельность каждого предмета — и ру­ шится чувство сопричастности всего со всем, рушится священная целост­ ность мира, священная сеть, в которой человек сознает себя и как узелок и — пусть только в иные минуты — как вся великая сеть. Рушится со­ причастность «я», «ты» и «мы» (то «роевое» чувство, которое Толстой открыл в Платоне Каратаеве). Узелок «я», вырванный из сети, становится атомом (в древнем греческом смысле слова), атомом, окруженным пусто­ той. Этому атому нет дела до других атомов. Он не сторож брату своему. Вражда ему понятнее, чем любовь. В предельной ситуации он готов ска­ зать, как говорили на каторге — и продолжали говорить в лагере, где я отбывал срок: — «умри сегодня — я умру завтра!» Или, в «Записках из подполья»: «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить» (5; 174). 4 См.: Достоевский и мировая культура. СПб., № 13. С. 30-32. 5 См.: Там же. С. 195-201.

18

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА Логика обособленного сознания убеждает «я», оторванное от «ты» и «мы», что его обособление — драгоценный дар свободы. Но в этой сво­ боде нет полноты бытия. Тоскуя по утраченной завершенности, люди сбиваются в кучки, и вражда, подавленная среди «своих», разгорается п отношениях с «чужими»: «Как скверная трихина, как атом чумы, зара­ жающий целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю, — говорит смешной человек. — < ...> Нача­ лась борьба за разъединение, за обособление, за личность, за мое и твое. Они стали говорить на разных языках. Они познали скорбь и полюбили скорбь, они жаждали мучения и говорили, что Истина достигается лишь мучением. Тогда у них появилась наука. Когда они стали злы, то начали говорить о братстве и гуманности и поняли эти идеи. Когда они стали преступны, то изобрели справедливость и предписали себе целые ко­ дексы, чтоб сохранить ее, а для обеспечения кодексов поставили гильо­ тину» (25; 115-116). Это место в «Сне смешного человека» поразительно близко к диалек­ тике Лаоцзы. Видимо, великие кризисы цивилизации похожи друг на дру­ га. Однако текст Достоевского заставляет подумать не только о законах истории, но и о законах его собственного сознания, ищущего прочной и бесспорной истины. Если в облике Ставрогина он хватается за букву 1(исания и с ужасом чувствует ее ненадежность, то в облике Смешного человека он попадает из одного порочного круга в другой и убеждается в неустойчивости духа, не опирающегося ни на какую букву. Устойчиво­ го общества без какой-то «буквы» никогда не было. Всегда существовали опоры, завещанные прошлым. Отбросив обветшалые опоры и не создав других, культура проделала бы круг, описанный в «Бесах», — от обезь­ яны до идеи Бога и от идеи Бога до обезьяны. Интуиция массы, осво­ божденной от тирании буквы и отпущенной на свободу, всегда тяготеет к обезьяннику; или, если выбрать другой образ, — к Калибану. Масса людей душевно недоразвита, и если потеряна иерархия, потеряна спо­ собность узнавать своих тудинов и прислушиваться к ним, свобода стано­ вится воплощением духов тьмы. Подобные общества, если они сущест­ вовали в прошлом, непременно погибали; и современному русскому обществу грозит гибель; иммунитет России — иллюзия Достоевского. Во всех живучих культурах интуиция святого духа как-то закрепля­ лась. Из нее рождался обряд и миф, запечатленные в жесте и слове. Эти жесты и эти слова давали образ целого, хранимый преданием. Он уравно­ вешивал экстазом праздника прозаический мир будней и передавался непосредственно, устно, от сердца к сердцу. Таким же способом Сера­ фим Саровский передал свое знание Мотовилову. Он просто показал — что такое стяжание Святого духа. Но Мотовилов способен был только рассказать о своем опыте, повторить его он не мог. И если бы рассказ не был записан, какие-то черты духовного события были бы утрачены, искажены, подменены. Устная традиция, особенно в обществе без жрецов, целиком сосре­ доточенных на запоминании священных гимнов, не способна сохранять 19

Г. ПОМЕРАНЦ взлеты духовного опыта, решительно превосходящие средний уровень. Это одна из причин, по которым племенные традиции никогда не дости­ гали высоты мировых религий. Какие-то неизвестные нам взлеты рели­ гий были, должны были быть еще до Святого Писания, но их не поняли, исказили, забыли. Непосредственная передача опыта, без поддержки книги, беззащит­ на от порчи. Один человек, внесший на планету целостной истины свое мышление, раскалывавшее целостность, поразил ее неизлечимой болез­ нью. Стремительность, с которой распространялась болезнь, принадлежит поэтике притчи и особенностям гения Достоевского, в творениях кото­ рого время не идет, а мчится, катится с горы. Но и в реальной истории просвещение — опасное дело. На каких-то поворотах оно создает полуобразованность, безумно разрушающую рамки человеческого бытия. Развитие человечества много раз грозило распадом, и те культуры, ко­ торые не скатились в пропасть, обязаны этим спасителям цивилизации, восстановившим иерархию и запечатлевшим ее в книге. Однако книга сама по себе, без непосредственного «стяжания Святого Духа», беспо­ мощна, мертва. И мы возвращаемся от порочного круга Смешного чело­ века к порочному кругу Ставрогина. Книга фиксирует высший духовный уровень, достигнутый мудре­ цами Вед и Упанишад, а за ними Буд дой; или пророками Ветхого Завета, подготовившими Христа, и самим Христом; но одновременно возникает разрыв между книгой и жизнью, между буквальным пониманием текста и духом, запечатленным в словах. Бог есть Дух, он никогда не может полностью воплотиться в слово, и даже в человека, достигшего единст­ ва с Богом: Отец Мой более Меня, сказал Христос (Иоан. 14: 28). Все, что мы воспринимаем глазами или умом, — только отсылка к Богу, не Он сам. Толпы видели Христа, но очень немногие познали Его, и еще реже «стяжание Святого Духа», которое Серафим Саровский показал Мотовилову, происходит при чтении книги (из опыта нашего века до меня дошел только рассказ Антония Блума). Как написал св. Силуан, — «то, что написано Святым Духом, может быть прочитано только Свя­ тым Духом». Очень трудно почувствовать и сохранить дух истины, пробиваясь сквозь обветшалую букву. Ни буква сама по себе, ни интуи­ ция современного духовидца не заключают в себе полноты истины. Круг мысли Ставрогина и круг мысли смешного человека порочны по­ тому, что они замкнуты. Подступ к истине — в наложении этих кругов друг на друга, в диалоге буквы Писания и индивидуального духа. Мне кажется, что в опыте Достоевского шел этот диалог и оба круга не могут быть строго разделены во времени. По крайней мере иногда они проходят сквозь друг друга. Планета смешного человека промелькнула не только в черновиках к «Бесам» и во сне Ставрогина, также остав­ шемся вне прижизненной публикации, она до некоторой степени при­ сутствует и в окончательном тексте — как Хромоножка с ее докнижным, доцерковным чувством священного, в ее юродстве, неожиданно переходящем от безумия к ясновидению и от ясновидения к безумию. 20

ДВА ПОРОЧНЫХ КРУГА Планета смешного человека предшествует «Бесам», посланцем ее яв­ ляется князь Мышкин. Князь иначе беззащитен, чем люди земного рая. По дороге на грешную землю он каким-то непостижимым образом полу­ чил способность различать зло сквозь все его маски и любить людей сквозь их пороки. Духовно он неуловим. Но способность выносить дыха­ ние змея и не быть им отравленным ему не была дана, и каждая встреча с идеалом Содомским помрачает его душу, наполняет ядом и губит. Сюжет «Идиота» и сюжет «Сна» — очевидно разные. Но их сближает катастрофическая гибель целостной натуры, столкнувшейся с вызовом цивилизации. Есть и перекличка глубин мрака. Исходный пункт «Сна» близок к ис­ ходному пункту рассказа «Бобок», мрачного, как швейцарское ущелье, выбранное Ставрогиным как могила его души. Я не скажу ничего нового, если замечу, что Достоевский одновременно созерцал обе бездны. Его творчество свивает их вместе. И оно ставит нас перед клубком откры­ тых вопросов. Один из них — как достичь переклички, диалога между буквой традиции и духом, веющим всюду — и в буквах других тради­ ций и вне всяких святых традиций, в природе и искусстве? Как понять превосходство духа над буквой, не смешивая его со своим личным духом? Или, если выразить это в терминах Бердяева, не смешивая транссубъективного с субъективным? Не смешивая того, что мы пости­ гаем в последних глубинах, с прихотями своего сознания (что достаточно часто встречается у всех нас)? Творчество Достоевского строится на открытых вопросах и приучает жить в мире открытых вопросов. Перо гения умнее его самого, превос­ ходит его ум, не выносивший открытых вопросов, пытавшийся их за­ крыть — и попадавший из тупика в тупик, подменяя истину целого, увиденную Смешным человеком и воплощенную в Мышкине, ее двой­ никами, монологами публициста. Мы не можем точно ответить, в чем смысл трагедии «Гамлет» или трагедии «Фауст» (Гете спрашивали — он отказался ответить). Не су­ ществует точного ответа и на вопросы, мучившие Достоевского. При подступах к целостности бытия и к смыслу жизни вопрос — последняя форма ясной мысли, за ним — только встреча с бездной, где раскрыва­ ются крылья безмолвного созерцания. Читателю Достоевского остается жить в мирт таких вопросов и искать непосредственных, мгновенных решений в сердце, чутком к красоте Христа. В черновиках к «Бесам» известная фраза Мышкина, повторенная Ипполитом, заканчивается именем Христа: «Мир спасет красота Христа» . Именно красота, а не конструкции, созданные богословами, спасала самого Достоевского от отчаяния, когда попытки дать окончательные ответы рушились под ударами его гения.

' У Достоевского: «Мир станет красота Христова» (11; 188). — Рвд.

21

Е. Трофимов «СЕЛО СТЕПАНЧИКОВО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ»: ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» Повесть «Село Степанчиково и его обитатели» вызывает у совре­ менного читателя недоумение: она кажется случайной в творчестве Достоевского; примешивается также ощущение некой авторской недо­ говоренности и непроясненное™ текста. Даже среди исследователей повести весьма расхоже мнение о ее «лабораторности». Думается, оно связано с той традицией, которая задана Ю.Н. Тыняновым1. Однако понятно, что невозможно ограничиться рассмотрением только пародий­ ных пластов произведения. Иное понимание заявлено в работах В. А. Туниманова, замечающего «завершенность» типов, данных Достоевским. Указан и центральный импульс действия, связанный с образом Фомы Опискина: «В реальней­ ший мир, казалось, вторглась нечистая сила, перевернувшая все вверх дном. Прервалось нормальное течение жизни, превратившейся в беско­ нечный кошмарный спектакль»12. Этот подход помогает вычленить «принципы психологической поляризации» и несколько дезавуировать мысль Ю.Н.Тынянова: «С некоторой долей уверенности (и с опорой на поздние произведения) можно говорить лишь, что в романе пароди­ руются не „характер“ и „быт“ Гоголя, а неуместно торжественный про­ поведнический тон „Переписки“ — признак „неискренности“»3. Не менее заметен отход от «тыняновского» прочтения в статьях Л. М.Лотман, обращающейся к библейским ассоциациям4. Правда, ее интересуют скорее «литературный подтекст» и параллели, чем онтологи­ ческая означенность образов. Да и некоторые прямые сравнения, напри­ мер Фалалея и пророка Даниила, вызывают резонный скепсис. В то же время очевидно, что насыщенность повести множеством символических отсылок к Библии вовсе не следствие языковой традиции или дань обще­ принятому повествовательному употреблению. Природа их возникно­ вения сверхлитературна и сверхпсихологична. Они и есть сцепления смысла. Раскрытие и объяснение их предложено Ю. И. Мармеладовым. Полагая, что «сцена грозы является ключевым моментом всего повест­ вования», и соотнеся ее, вслед за Достоевским, с днем Илии пророка, 1 См.: Тынянов Ю.Н. Достоевский и Гоголь: (К теории пародии) // Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. 2 Туниманов В. А. Творчество Достоевского. 1851-1862. Л., 1980. С. 35. 3 Там же. С. 44. 4 См.: Лотман Л.М. О литературном подтексте одного из эпизодов повести Дос­ тоевского «Село Степанчиково и его обитатели» (Сон про белого быка) // Достоев­ ский: Материалы и исследования. Л., 1996. Т. 12.

О Е.Трофимов, 2000

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» исследователь видит в образе Фомы Фомича «падшего ангела», а в фигу­ ре полковника Ростанева — уподобление «Илье-пророку и Богу»5. Обратившись к тексту повести, попытаемся понять степень такой семантики. В письме А. Майкову из Семипалатинска от 18 января 1856 г. Досто­ евский подтверждает: «Да! разделяю с Вами идею, что Европу и назначе­ ние ее окончит Россия» (28ь 173). Внимание к вопросам национальной жизни и исторического национального состояния — закономерное следствие подобного убеждения. Напомним, что непосредственно рабо­ тать над повестью Достоевский стал, вероятнее всего, не ранее осени 1857 г. Само название произведения фундаментально встроено в систему его новых взглядов. «Село Степанчиково» — нечто коренное, «земель­ ное»; русское пространство. Провинция как место действия — знаковая сфера «своего». Оттого существенная тема повести — о русской специ­ фике. Достоевский заговорил с современниками согласно их художест­ венным правилам. Но автор «Села Степанчикова» осознавал и свою от­ страненность от становящегося «модным» изображения. Брату Михаилу он признавался, что «положил» в повесть «душу» свою, «плоть и кровь», что здесь «есть два огромных типических характера, создаваемых и за­ писываемых пять лет вполне русских, плохо до сих пор указанных русской литературой» (28ь 324-327). Произведение создано не как лите­ ратурная, формальная забава: но авторская идея сокрыта за комизмом. Достоевский тенденциозен, и в такой степени — публицистичен. Не слу­ чайно повесть непосредственно соотносится с размышлениями о народе, какие будут объявлены в статьях «Книжность и грамотность». Комплекс идей о народно-христианском идеале, о разрыве между культурным слоем нации и почвой, между цивилизованным верхом и всечеловеческой истиной, хранимой в народе, пафос собирания рус­ ского мира воедино задают параметры сюжета и композиции. Они же драматизируют описательные картины, поскольку единство как вывод из противоречий бытия приходит после решительного противодействия двух начал — национально-укорененного и беспочвенного. Достоевский изображает духовную сообщность, что подверглась влиянию разрушительного идолопоклонства. Метатема повести — вре­ мена Ноя. Она проступает сразу же — в рассказе племянника Ростанева, констатирующего, что «дом дяди стал похож на Ноев ковчег» (3; 6). Затем вдруг о том же заговорит сам полковник. Он сообщает об истории своего «экзаменаторства»: «Пригласили меня в одно заведение на экзамен, да и посадили вместе с экзаменаторами, так, для почету, лишнее место было. Так я, признаюсь тебе, даже струсил, страх какой-то напал: реши­ тельно ни одной науки не знаю! Что делать! Вот-вот, думаю, самого к доске потянут! Ну, а потом — ничего, обошлось; даже сам вопросы задавал, спросил: кто был Ной?» (3; 71). Читателю приходится вспомнить, 5 Мармеладов Ю.И. Тайный код Достоевского. Илья-пророк в русской литера­ туре. СПб., 1992. С. 30-46.

23

Е. ТРОФИМОВ что «Ной был человек праведный и непорочный в роде своем. Ной хо­ дил пред Богом» (Быт. 6: 9). Придется вспомнить и то, что «земля растли­ лась пред лицем Божиим, и наполнилась земля злодеяниями» (Быт. 6: 11). Тогда «и сказал Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лице Мое; ибо земля наполнилась от них злодеяними: и вот, Я истреб­ лю их с земли» (Быт. 6: 13). Таким образом, историческая ситуация, эксплицированная в повести, — времена «растления». Обстоятельства отличаются крайней нестройностью оснований. Следовательно, достой­ ный пример — праведности и послушания, беспорочной верности. С такой символикой согласуются еще две характеристики эпохи — «бедлам» и «Содом». Обе принадлежат рассказчику. «Бедлам» — хаос (слово пришло из Англии, от названия дома умалишенных). Вторая воз­ никает после изгнания Фомы Фомича: «Содом был ужаснейший!» (3; 142). Нет надобности сколь-либо комментировать библейское повествование о грешных городах. Ковчег не становится спасительной ладьей, совсем наоборот: дом Ростанева разлажен, потому что в нем нашлось место искусителю и искушению. Мир этот на грани уничтожения. О причине безумия догадывается полковник, сокрушающийся в разговоре со своим племянником: «И зачем это люди все злятся, все сердятся, ненавидят друг друга?» (3; 110). В ту давнюю пору было то же самое: «все мысли и по­ мышления сердца их [человеков на земле] были зло во всякое время» (Быт. 6: 5). Даже генеральша, «тощая и злая старуха» — по выражению ее собственного внука, впадала в уныние от ощущения конца: «...ждала раз­ рушения мира и всего своего хозяйства, предчувствовала впереди нищету и всевозможное горе, вдохновлялась сама своими предчувствиями, начинала по пальцам исчислять будущие бедствия и даже приходила при этом счете в какой-то восторг, в какой-то азарт» (3; 45). Пожалуй, впервые у Достоевского так явно выражено в художест­ венном тексте эсхатологическое настроение, оказывающее воздействие на сюжет. Вот и гроза в праздник именин — в день Илии-пророка — по­ вторение низвергнутой влаги-наказания. Сравним. «Вслед за громом полился такой страшный ливень, что, казалось, целое озеро опрокинулось вдруг над Степанчиковым» (3; 142). «Через семь дней воды потопа пришли на землю. В шестисотый год жизни Ноевой, во второй месяц, в семнадцатый день... месяца, в сей день разверзлись все источники вели­ кой бездны, и окна небесные отверзлись; и лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей» (Быт. 7: 10-12). Внешне надуманный, искусствен­ ный драматизм повести имеет внутри себя значимое оправдание, так как природа его — вне пределов обычных прозаических стандартов. Он онто­ логически установлен и в такой степени метафизически осмыслен. Эпилог-идиллия возникает во многом по тем же причинам. Библия свидетельствует, что «не будет уже потопа на опустошение земли»; с потомками Ноя Бог установил завет, «что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа» (Быт. 9: 11). Завершение «Села Степанчикова» — некое подобие такого завета, нейтрализация мотивов эсхатоло­ гических. 24

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» В этом случае важно понять, к какому же периоду относит Достоев­ ский наступление постпотопного просветления. Предварительно уточ­ ним реальную хронологию, детали которой названы в тексте повести. Упоминается, что Ежевикин потерял службу в «тысяча восемьсот сорок первом году» (3; 50), и теперь «вот уж девятый год» пошел, когда он лишен места (3; 52). Несложные расчеты показывают, что главные собы­ тия произведения связаны с 1849-1850 г. В эпилоге Сергей Александро­ вич расставит дополнительные вехи: «Свадьба „осчастливленных“ про­ изошла спустя шесть недель после описанных мною происшествий» (то есть после 20 июля по старому стилю — до Илии-пророка); «ровно семь лет» существовали они вместе с Фомой Фомичем (то есть до 18561857 г.), пока «в прошлом году» Фома не умер (3; 163-164). Получается, что «записки неизвестного» создаются в 1857-1858 гг. Это фактически соответствует действительному времени — работе Достоевского над текстом в 1850-е гг. и публикации повести в ноябрьской и декабрьской книжках «Отечественных записок» за 1859 г. «Село Степанчиково» как бы обозначает существенный перелом, произошедший по истечении сороковых годов, какие столь сложно оцениваются писателем. Именно тогда, по его мысли, проявились приметы личностного самообожествления, и тогда же попустительство и душевная слабость открыли путь лжепророкам к их идольскому утверждению. Середина же века сделала эти проблемы очевидными. Достоевский полагает, что даже такое вызво­ ление заблуждений на поверхность — начало освобождения от них. Конец пятидесятых — выход из безрассудства, продемонстрированного в 1840-е гг. — в эпоху расслоения, раскола. Вместо безотчетной идеаль­ ности необходима отрефлектированная и заново прочувствованная правда собственно национальной — со Христом — жизни. В личной биографии писателя поворот к этому связан, как известно, с обнаружением «почвы». Пристальное внимание к национальной субстанции и подвигает авто­ ра «Села Степанчикова» на то, чтобы привести в соответствие с художе­ ственным пространством художественное время. Основные события происходят в течение двух дней — накануне праздника Илии-пророка и в сам — особо чтимый народом — праздник. С начала повести смысл концентрируется вокруг памятного дня. Бахчеев говорит: «Завтра Ипьипророка (господин Бахчеев перекрестился): Илюша, сынок-то дядюш­ кин, именинник. Егор-то Ильич и сам бы не прочь в такой день погулять и попраздновать, да Фомка претит „Так вот нет же, гово­ рит, и я именинник?“ Да ведь будет Ильин день, а не Фомин! „Нет, го­ ворит, я тоже в этот день именинник!“» (3; 27). Претензия Опискина, внешне безобидная и вздорная, дорастает до метафизических масшта­ бов. Присвоить 20 июля — завладеть космосом. Пророк Илия прославлен был в царствование Ахава, когда среди израильского народа укрепилось почитание Ваала и Астарты. Илия обличал кумиробожничество, наставлял земных царей, будучи вестни­ ком гнева Саваофа. К небу он вознесен на огненной колеснице во плоти. 25

Е. ТРОФИМОВ И именно Илия является предтечей Судного дня: «Вот Я пошлю к вам Илию пророка пред наступлением дня Господня, великого и страшного. И он обратит сердца детей к отцам их, чтобы Я, пришедши, не поразил земли проклятием» (Малахия. 4: 5-6). Илия и Енох своим явлением предварят Парусию. Мысль об этом знамении поразила Достоевского. Подготовительные материалы к роману «Бесы» содержат заметы о нем. Фома Фомич пытается узурпировать слово пророческое и правед­ ное, карающее и знаменующее. И поскольку он не обладает ни одной из его данностей, то и оказывается лжепророком — как раз тем, кого и пора­ жает настоящий Илия. Герой сталкивается с такой духовной реально­ стью, о существовании которой вряд ли даже подозревает. В истории Фомы любопытно почти все. Она притягивает и рассказчика, объясняю­ щего роль шута и тирана обстоятельствами его жизни — воспитанием и характером, что детерминировано в духе «натуральной школы». Но и он часто проговаривается о таинственности, окружающей Фому; настолько тот пленил всех: явился «как приживальщик из хлеба — ни более, ни менее. Откуда он взялся — покрыто мраком неизвестности». «Генеральша питала к нему какое-то мистическое уважение, — за что? — неизвест­ но» (3; 7-8). Попытки же растолковать причины «юродства» Опискина остаются невосполненными. «Физиологическая» трактовка не вскры­ вает нечто принципиальное, она онтологически не чутка. Позиция же писателя прочерчена через подобные — высказанные и необъясненные рассказчиком -— детали миробытия героев и приметы их характера. Генерал, за которого вышла замуж матушка Ростанева, отличался странностями, превратившимися в обыденность: «...решительно презирал всех и каждого, не имел никаких правил, смеялся над всем и над всеми и к старости сделался зол, раздражителен и безжалостен» (3; 6), да к тому же «он был вольнодумец и атеист старого покроя, а потому любил потрактовать и о высоких материях» (3; 7). Уверенность в отсутствии Бога порождает предельную насмешливость и укореняет в ней. Эту мета­ физическую пораженность не полагает значимой рассказчик, но она ус­ тановлена автором, ведь она же определит и поведение Фомы. Сергей Александрович отмечает, что перед смертью атеист «струсил до неверо­ ятности», хотя даже после соборования повел себя по-прежнему: «...страдалец (так рассказчик именует генерала. — Е. Т.) успел-таки схватить» свою сиделку — дочь генеральши от первого брака Праско­ вью Ильиничну — «за волосы и три раза дернуть их, чуть не пенясь от злобы» (3; 9). Именно в этом мире появляется Опискин, напоминая ветхозаветных пророков, которые были призваны Творцом, чтобы обличать неправед­ ность и богоотступничество. Он ведет себя подобно им и подобно на­ стоящим юродивым, от фигур которых «кривит» Сергея Александровича, причисляющего всех к группе «иван-яковличей»: «Он читал вслух ду­ шеспасительные книги, толковал с красноречивыми слезами о разных христианских добродетелях; рассказывал свою жизнь и подвиги; ходил к обедне и даже заутрене, отчасти предсказывал будущее; особенно 26

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» хорошо умел толковать сны и мастерски осуждал ближнего» (3; 8). Иро­ ния не устраняет сам предмет ее; все сказанное реально может быть ирофетическим даром; одно изъяснение снов многого стоит (вспомним пророка Даниила). Наши сомнения возникают по другому поводу: когда сообщается о мавзолее, «испещренном хвалебными надписями» генералу, в составлении которых принимал участие Фома Фомич. Это противоре­ чит пророческому служению. Да и появление античного знака в контек­ сте русского пространства («разоренное село Князевка») связано с тор­ жеством языческого начала. Оплот его — Фома. У генерала берет начало сюжет воцарения Фомы; так обнаруживается имя — «двойной», «двоякий», «близнец». Эта семантика (памятуя о зле) есть пример самого откровенного бесовства и вообще антихристианской силы, чьим носителем и выступает Опискин. Рассказчик видит суть проблем в самолюбии и ничтожестве приживальщика, однако сопостав­ ление разных смыслов, различных деталей не позволяет довериться этому непроницательному взгляду. Нельзя положиться на мнение рассказчика и еще по одной причине. Сергей Александрович подробно пересказывает прошлое Фомы, особенно его литературное прошлое, поскольку и сам создает нечто вроде повести о «реальных», достоверных, чуть ли не фактографически запечатленных случаях, а потому обостренно (если не ревниво) воспринимает любой образец сочинительства. Это не дает беспристрастности, хроникальности. Среди прочего упомянуто и следующее высказывание Опискина: «Не жилец я между вами, — говаривал он иногда с какою-то таинст­ венною важностью, — не жилец я здесь! Посмотрю, устрою вас всех, покажу, научу и тогда прощайте: в Москву, издавать журнал! Тридцать тысяч человек будут сбираться на мои лекции ежемесячно. Грянет на­ конец мое имя, и тогда — горе врагам моим!» (3; 12-13). Слова героя — претензия на неземную избранность и на удаление из мира во плоти, перверсия тайны Илии. Сведенная к устроению земной славы, «тайна» еще более пародируется Фомой. Озвучена здесь и аллюзия на пуш­ кинский памятник: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой...» 13 сниженную тонику попадает также «Пророк» Пушкина. Намек на него не замечен рассказчиком: «Я знаю, он серьезно уверил дядю, что ему, Фоме, предстоит величайший подвиг, подвиг, для которого он и на свет призван и к совершению которого понуждает его какой-то человек с крыльями, являющийся ему по ночам, или что-то вроде того» (3; 13). Трудно не опознать облик огненного серафима, но его и не узнает Сергей Александрович; он не чувствует претензию Фомы — быть глаголющим и духе, жгущим по велению Божиему. Даже промелькнувшая в меч­ таниях Опискина библейская аналогия (произвести «землетрясение») пс останавливает племянника Ростанева. Мы вынуждены продви­ гаться сквозь интеллектуальные акценты, раставленные по канонам «натуральной школы», и преодолевать их, чтобы опознать истинное по­ ложение вещей. Оно заключено в том, что Фома Фомич — двойник 27

Е. ТРОФИМОВ двойника — не только лжепророк, но почти идол, кумир, обольститель; в его образе выражены черты прелестника, какому поклонятся люди в последние времена. Ведь сам рассказчик утверждает, что уверения Фомы обольстили полковника (см.: 3; 13). Он же, описывая «вход» генеральши в дом дяди, характеризует специфику отношений: «Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно с другим идиотом — ее идолом. Замечательно то, что идиотка-старуха сама верила тому, что она проповедовала. Да я думаю, и Фома Фомич также, по крайней мере отчасти. Убедили дядю и в том, что Фома ниспослан ему самим Богом для спасения души его и для усми­ рения его необузданных страстей...» (3; 14). Невольно выстраивается парадоксальный ряд: идольское и ниспосланное, — что принципиально разнится. Ошибка полковника не в почитании себя грешником («во всем виноват!» — 3; 14), а в признании праведником человека, таковым не бывшего. Вина неразличимости — от смешения земных правд и затем­ нения исконной. Тем страшнее и социальная картина, вырастающая из-под пера Сергея Александровича. Показателен один эпизод, когда Фома требует особо почтительного отношения к себе: «— Вы, — продолжал Фома, — вы, который не могли или, лучше сказать, не хотели исполнить самую пустейшую, самую ничтожнейшую из просьб, когда я вас просил сказать мне, как генералу, „ваше превос­ ходительство“... — Но, Фома, ведь это уже было, так сказать, высшее посягновение, Фома. — Высшее посягновение! Затвердили какую-то книжную фразу, да и повторяете ее, как попугай! Говорите за мной: „ваше превосходительство!..“ — Ну, „ваше превосходительство“. — Нет, не: „ну, ваша превосходительство“, а просто: „ваше превос­ ходительство“! Я вам говорю, полковник, перемените ваш тон! Надеюсь также, что вы не оскорбитесь, если я предложу вам слегка поклониться и вместе с тем склонить вперед корпус. С генералом говорят, склоняя вперед корпус, выражая таким образом почтительность и готовность, так сказать, лететь по его поручениям» (3; 87-88). Социальный жест встроен в систему онтологических координат. Он еще сильнее проясняет идею кумиропочитания. Неуступчивость Ростанева выглядела бы действительно некой гордыней и чванством. Правым был бы Опискин. Но ведь назвать того «вашим превосходи­ тельством» — перевернуть космос, подменить основания мира. Это смутно осознает полковник. И этого добивается «сладкогласный чело­ век», как называет Фому Гаврила. Эпитет сразу расставляет все по мес­ там. В Библии сказано о золотом истукане, которому приказал повино­ ваться Навуходоносор: «Посему, когда все народы услышали звук трубы, свирели, цитры, цевницы, гуслей и всякого рода музыкальных орудий, 28

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» io пали все народы, племена и языки и поклонились золотому истука­ ну...» (Дан. 3: 7). Почти все в селе Степанчикове поступают так же. Даже Сергей Александрович; его озлобление («Злость душила меня». — 3; 88) есть подобный знак. Он сам удивляется: «Ведь есть же причина, по ко­ торой ему все поклоняются?» (3; 29). История Фомы — втягивание пространства в себя, пользование жизнью в угоду личному «я». В повес­ ти ощутима атмосфера исторического конца. Смысловому средоточию образа соответствуют характерологические детали, постоянно указывающие на кумиротворчество. Бахчеев наделяет Опискица массой удивительных уподоблений: «ракалья анафемская», «Фомка треклятый», «шельмец», «ехидна», «паршивик», «не лицо» — «срам». В другой раз он разражается тирадой: «Писаный красавец! ( 'дышите, добрые люди: красавца нашел! Да он на всех зверей похож, ба­ тюшка, если уж все хотите доподлинно знать» (3; 24—25). Если отдельные тмоциональные сравнения создают образ героя из плутовского романа или героя, близкого к мольеровскому Тартюфу, то заострение некрасиво­ сти как выразителя внешности, подчеркивание телесной инверсии, озна­ чают нечто особое. Но даже и «ехидна» — редкое по разительности слово (ср. с чудовищем из древнегреческой мифологии, полуженщиной-полузмеей). «Паршивик» — намек на нечистую силу. Ту же суть акцентирует смешение верха и низа: перевертыш лица — инферналь­ ный сигнал. В этом окружении схожесть со зверями (саму фразу Достоснский зафиксировал в «Сибирской тетради») — не только язвительное переосмысление перипетий Фомы (тот изображал зверей для генерала), но и прозрачный жест в сторону Апокалипсиса: тех самых «зверей». Связь Фомы Фомича с «драконом» обнажается в повести. Бахчеев и сердцах роняет: «Сели мы обедать; так он меня, я тебе скажу, чуть не съел за обедом-то! С самого начала вижу: сидит себе, злится, так что и нем вся душа скрипит. В ложке воды утопить меня рад, ехидна!» (3; 28). Затем и Саша, плача, выговорит правду о «почитаемом» человеке: «Нот вы увидите, всех нас съест, а виноват всему папочка!» (3; 57-58). Бросается в глаза «гастрономическая» ассоциация, общая для двух фраз. 11оскольку Фома пытается едва ли не буквально «съесть» Настеньку, борясь одновременно с Егором Ильичем, то естественно предположить, что в тексте повести отражен сюжет чуда Георгия Победоносца о змии. «Звероподобный» Фома — дракон; Егор (Георгий) и обязан его одолеть. 11о сначала необходимо вразумиться: назвать идола идолом. Саша в ис­ терике кричит: «Ах, я бы непременно, непременно, сейчас же прогнала ci о со двора, а папочка его обожает, а папочка от него без ума!..» (3; 58). «Обожать» — обожествление того, кто не Бог: «без ума» —■в помраче­ нии. И только когда воля полковника прояснится и он выгонит Фому, произойдет совпадение действия и личного имени, и повторится подвиг I еоргия Победоносца. Сражение же идет за Анастасию, чье имя само по себе есть метасюжет повести. В конечном счете это — борьба с лжебоI ими за воскрешение допотопной жизни. 29

Е. ТРОФИМОВ Ирония «обволакивает» идеи. Достоевскому важно обозначить их без нравоучительной огласовки, какая дурно послужила многим — на­ пример, Г оголю. Ирония защищает от назидательности, но не нарушает существенного, драматичного смысла повествования. Такой художест­ венный язык был наиболее приемлем для произведения возврата, где новое мироотношение писателя очерчено как бы графически. При тех жизненных координатах нельзя было ожидать от Достоевского непо­ средственного объявления идей. Оно состоялось в журналах — «Време­ ни» и «Эпохе». И еще одно важное обстоятельство. Достоевский опирается на жи­ тийный авторитет наиболее почитаемых в простонародье святых. Это слой, который вносит «жизнь» почвенной веры, — и с ее совпадениями с догматическими основаниями Церкви, и с ее отклонениями от них. Путь автора можно обрисовать как движение от подобной мировоззрен­ ческой смеси к вере, церковно более строгой: от укорененности — к Центру. Заметим также, что комическая форма, помимо понятных автоцензурных причин, идеально подходила для выявления найденных идей: она вторит народной свободе — вольности и широкости духа. В отвратительности облика Фомы нас пытается убедить рассказчик. Он словно бы подтверждает слова Бахчеева и Гаврилы, что Фома Фомич — «плюгавенький человечек», определяя его как «педантскую фигурку». Однако его предвзятость накладывает свой неистребимый отпечаток на суждения. Куда интереснее оценки тех, кто менее ангажи­ рован. Таковым становится в повести народный голос. Когда к полковнику приходят мужики жаловаться на Опискина, то один из просящих припоминает разговор с ними Фомы: «На гумно при­ шел: „Знаете ли вы, говорит, сколько до солнца верст?“ А кто его знает? Наука эта не нашинская, а барская. „Нет, говорит, ты дурак, пехтерь, пользы своей не знаешь; а я, говорит, астролом! Я все Божии планиды узнал“» (3; 35). Комментаторы текста в полном собрании сочинений Достоевского указывают, что пассаж Фомы аналогичен статьям из «Сельского чтения», издаваемого В. Ф. Одоевским и А. П. ЗаблоцкимДесятовским, критическое отношение к которым писатель высказал в журнале «Время». Вот и повесть показывает непринятие подобных представлений. Кроме того, стремление Опискина — абсолютно познать устроение мира, познать тайну Творца. Именно оно и воспринято мужи­ ком с «горькой» улыбкой. Голос же рассказчика вновь демонстрирует невладение сутью, небрежение сердцевиной проблем. Сергей Алексан­ дрович аттестует мужика одним из тех, «которые вечно чем-нибудь недовольны и всегда держат в запасе какое-нибудь ядовитое, отравлен­ ное слово» (3; 35). Будучи наблюдателем, повествователь фиксирует происходящее, но не причастен к глубине его. «Планида» означает судьбу, участь, долю, да и слово «планета» употреблялось в том же зна­ чении. «Участь» же, согласно, В. И. Далю, из смыслового ряда, где и Промысел. Следовательно, горечь крестьянина вполне оправдана. Точка зрения народа становится своеобразным эталоном. 30

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» Сходная ситуация — в эпизоде, когда Гаврила сдает «экзамен» Фоме по французскому языку. Он и произносит то, что забыто почти всеми героями повести: «Но всяк человек образ Божий на себе носит, образ Его и подобие» (3; 75). Сражение с «тираном» знаменует отстаивание христианской правды. Конечная цель одоления насилия — восстанов­ ление Творчего замысла в твари. Если же отстраниться от метафизических измерений образа Опискина, присмотреться к его психологическим контурам, то видно, что они выписаны вокруг удивительного, почти необъяснимого озлобления. I аврила, не испугавшись, заключает: «Нет, сударь, Фома Фомич, не один и, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос, что вы как есть злющий человек теперь стали, а что барин наш перед вами все одно, что малый ребенок: что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как, то есть, должен быть настоящий фурий» (3; 75). Из такой характеристики ясно, что Фома едва ли человек. Под сомнение поставлено наличие в нем об­ раза Господня. Грамматическая же форма главной метафоры, какая практически сразу теряет переносное значение и называет персону име­ нем, — «фурий» — отсылает к семантике драконовского, бесовского, терского. Собственно, слышимо в ней и выразительное отождествле­ ние героя и «змея» (потому и не фурия, а «фурий»). Подтекст достаточно внятен. Рассказчик невольно подтверждает сравнение, излагая реакцию Онискина: «— Это еще что? — вскрикнул он наконец, накидываясь на меня в исступлении и впиваясь в меня своими маленькими, налитыми кровью глазами. — Да ты кто такой?» (3; 76). Ср. описание фурии со змеями на голове. Выпад Фомы имеет инфернальную природу. Сергей Александрович же ее не понимает, все переводит в плоскость социально­ нравственного изложения. Якобы «пророческое» слово и произносит в повести тот, кто инфер­ нален. Оно, разумеется, лжепрофетично, да и словом едва ли может быть признано. Например, такое: «— Ученый! — завопил Фома, — так это он-то ученый? Либерте-эгалите-фратерните! Журналь де деба! 11ет, брат, врешь! в Саксонии не была! Здесь не Петербург, не надуешь! Да плевать мне на твой де деба! У тебя де деба, а по-нашему выходит: „нет, брат, слаба!“ Ученый! Да ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл! вот какой ты ученый!» (3; 76). Бессмыслица и хаос — принцип речевого поведения Фомы. Постав его эпигонский. Как эпигон обходится герой и с Гоголем, неверно его толкуя и снис­ ходительно комментируя: «Про себя же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал, кажется, Гоголь, писатель легкомыс­ ленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом, и кто знает? может быть, через несчастья мои я стану еще добродетельнее!» (3; 153). Насколько искажается гоголевское наставление Фомой, оче­ видно в сравнении: «Русский человек способен на все крайности. 31

Е. ТРОФИМОВ А потому наставьте его, как ему изворотиться именно с той самой по­ мощью, которую вы принесли ему, объясните ему истинное значение несчастья, чтобы он видел, что оно послано ему затем, дабы он изменил прежнее житие свое, дабы отныне он стал уже не прежний, но как бы другой человек и вещественно и нравственно. Всего лучше, однако ж, если бы всякая помощь производилась чрез руки опытных и умных священников. Они одни в силах истолковать человеку святой и глубо­ кий смысл несчастия, которое, в каких бы ни являлось образах и видах кому бы то ни было на земле, обитает ли он в избе или палатах, есть тот же крик небесный, вопиющий человеку о перемене всей его прежней жизни»6. В «Переписке» речь идет о промыслительном перевороте, о духовном и социальном перерождении человека. Фома же, упирая на добродетель (она якобы даже прибавляется), придает мысли пустоту, фактически низводя все до литературной формулы, а не жизненного поступка. Он сентиментализирует идею человеческого пути, обкрады­ вая и лишая слово онтологической полновесности. Эта серьезность — у Гоголя, хотя к ней и примешивается позирование личности. «Поучения» Фомы напоминают духовные заповеди лишь формально. Они не более как стилистические кальки их. Совсем иначе, например, наставляет св. Исаак Сирин: «Страх Божий есть начало добродетели»7. Как раз его-то и не ведает Опискин. Важнейшее для аскета исполнение у Фомы мертвеет. Гоголь же в своей статье, которую герой Достоевского обильно цитирует, настаивает на действенном изменении человека: здесь не опошляется существо бытия в мире. Переакцентировка Фомы Фомича — по канонам XVIII в., прежде всего сентиментализма, и в ча­ стности Карамзина. Опискин восторженно нарекает карамзинского «Фрола Силина» «высочайшим эпосом» (3; 70). В отличие от этого отзыва Достоевский недвусмысленно, решительно заявлял о герое Карамзина как об образце «ложного представления народа» (см.: 19; 47). Соответственно, эпоха Просвещения, эмблематически представленная именем Карамзина, по­ клонник которой — Фома Фомич, — отклонение от почвенного бытия. Свойственный ей пафос добродетельного чувства оказывается насквозь порочен. Возможно, эту же фальшь Достоевский ощутил в настроениях «натуральной школы». Оттого и взгляд рассказчика затуманен. Ими же пропитано творчество Ф. Булгарина, чье произведение «Гражданский гриб, или Жизнь, то есть прозябание и подвиги приятеля моего Фомы Фомича Опенкина» могло стать источником при создании образа Опискина8. Литературная дидактика, приправленная слезливой риторикой, исказила суть слова, что хранима в народе. 6 Гоголь Н.В. Выбранные места из переписки с друзьями II Гоголь Н.В. Собр. сон.: В 9 т. М., 1994. Т. 6. С. 25. 7 Се. Исаак Сирин. Слова подвижнические. М., 1993. С. 1. 8 См.: Альтман М.С. Достоевский. По вехам имен. Саратов, 1975. С. 38.

32

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» Наставления Гоголя попали в общий тон лжепророчества Фомы, по они и отстоят от него. Известно, что Достоевский противоречиво оценивал наследие автора «Выбранных мест...». Так, он утверждал: «Гоголь — гений исполинский, но ведь он и туп, как гений» (20; 153). В письме И. Аксакову от 4 ноября 1880 г. рассуждал: «Заволакиваться и облака величия (тон Гоголя, например, в «Переписке с друзьями») — есть неискренность...» И тут же признавался, что молит у Бога о «сердце чистом, слове чистом, безгрешном, нераздражительном, независтливом» (ЗОь 227). Литературное дело, по мысли Достоевского, не позерство, в чем уличается создатель «Выбранных мест из пепеписки с друзьями». Вместе с тем очевидно, что творчество Гоголя оказало сильнейшее воз­ действие на Достоевского. Например, в записных тетрадях 1872-1875 гг. содержится показательная реплика: «А Гоголь был прямой отрицатель всех последствий Петра...» (21; 269). Пожалуй, стоит присоединиться к мнению Л. П. Гроссмана, отметившего, что «мистико-дидактический тон публицистики Достоевского отзывается положениями последней книги Гоголя», а суждения того о торжестве Светлого Воскресения в России «намечают сущность» такой «национально-религиозной публи­ цистики»9. Так что «Переписка» взята Фомой в речевой оборот благода­ ря ее тональности, но не более того. В «Селе Степанчикове» иронически снижен целый ряд наставлений Гоголя: о единении помещика и мужика, об отеческом отношении к крестьянину, о пороках и страстях, об образовании народа и прочее. Они все базируются на идее добродетели и просвещения, все они морал истинны и близки размышлениям Карамзина. Русский сентименталист писал: «Вообразим двух человек, которые оба злонравны, но с тем раз­ личием, что один явно предается своим склонностям и, следственно, не стыдится их, — а другой таит оные и, следственно, сам чувствует, что они не похвальны: кто из них ближе к исправлению? Конечно, последний: ибо первый шаг к добродетели, как говорят древние и ноные моралисты, есть познание гнусности порока»10. Вот и Фома печется об избавлении от неких страстей: «...счастье заключается в доброде­ тели», — вразумляет он полковника. Это слово — «добродетель» — расхоже в мире Степанчикова. К примеру, Ежевикин усовещивает Госганева (после того как был изгнан Фома): «Напрасно, напрасно п'шолили его так изобидеть-с! он ведь из добродетели, от излишнего жару-с так наговорил-с... Сами будете потом говорить-с, что из добро­ детели, — увидите-с!» (3; 142). Инвективы Фомы распространются на все сферы жизни. От писате­ лей Опискин требует создания «нового» героя: «Пусть изобразят они мне мужика, но мужика облагороженного, так сказать, селянина, а не мужика. Пусть изобразят этого сельского мудреца в простоте своей, по­ жалуй, хоть даже в лаптях — я и на это согласен, — но преисполненного “ ГооссманЛ.П. Библиотека Достоевского. Одесса, 1919. С. 76. 10 Карамзин Н.М. Избранные статьи и письма. М., 1982. С. 46.

33

Е. ТРОФИМОВ добродетелями, которым — я это смело говорю — может позавидовать даже какой-нибудь слишком прославленный Александр Македонский» (3; 68). В статье Карамзина «Нечто о науках, искусствах и просвеще­ нии» сказано: «Просвещенный земледелец! — Я слышу тысячу возра­ жений, но не слышу ни одного справедливого. Я поставлю в при­ мер многих швейцарских, английских и немецких поселян, которые пашут землю и собирают библиотеки; пашут землю и читают Гомера и живут так чисто, так хорошо, что музам и грациям не стыдно посе­ щать их»11. Это карамзинские представления связаны с традицией Руссо. Здесь и кроется полемический адресат повести Достоевского. Автор ее не принимает «женевские» идеи. Он обнаруживает их социально­ психологическую и онтологическую уязвимость. Само желание Фомы Фомича, чтобы к нему обращались «ваше пре­ восходительство», есть следствие просветительского опыта. Истериче­ ский пафос «дружбы», «равенства», «братства», каким пропитаны речи Опискина, особенно после эпизода с деньгами, — копия идей об обще­ ственном устройстве, исповедуемых просветителями. В сферу подобной риторичности вовлекаются и гоголевские интонации: повторяя «Пере­ писку», Фома не схватывает смысл в ней сказанного, оттого цитата искажена, выхолощена. Поскольку похожими настроениями были отме­ чены и 1840-е гг., то разоблачению подвергается и эта эпоха. Эпигонство Фомы оттеняет опровергаемое всей повестью самообожествление личности, свершившееся и в век Просвещения. Инвективы Опи­ скина направлены на то, чтобы разрушить органику бытия, дезорганизо­ вать национальные основания, в каких присутствует красота и правда. Ярче всего это поясняет история с Фалалеем. Н.М.Карамзин писал: «Искусства и науки, показывая нам красоты величественной натуры, возвышают душу; делают ее чувствительнее и нежнее, обогащают сердце наслаждениями и возбуждают в нем любовь к порядку, любовь к гармо­ нии, к добру, следственно, ненависть к беспорядку, разногласию и по­ рокам, которые расстраивают прекрасную связь общежития»1112. Он же возвещал: «Так! просвещение есть палладиум благонравия...»13. «Сон про белого быка» и комаринский вызывают раздражение Фомы потому, что они недостаточно «возвышенны», недостаточно величественны: «...что такое белый бык, как не доказательство грубости, невежества, мужичества вашего неотесанного Фалалея? Каковы мысли, таковы и сны» (3; 62). Офранцуживание русского мира и служит цели «развития» «простонародной души». Равно танец возмущает сельского идола своим «неблагонравием»: «песня изображает одного отвратительного мужика, покусившегося на самый безнравственный поступок в пьяном виде?» (3; 64). Фома Фомич находит в нем отклонение от пристойной морали, от просвещенного поведения. 11 Там же. С. 53-54. 12 Там же. С. 52. 13 Там же. С. 53.

34

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» Кстати, с позиций же нравственно-просветительских оценивает Фалалея сам рассказчик: «Он заливается искренними слезами... ( >н сочувствует всякому несчастью. Он чувствителен до крайности, добр и незлобив, как барашек, весел, как счастливый ребенок» (3; 60). ( сргей Александрович считает положительными те качества, которые отергает Фома, но суть их восприятия одинакова. Даже в характе­ ристике комаринского они совпадают. Племянник Ростанева называет I сроя песни «ветреным мужиком» «с легкомысленными и во всяком случае необъяснимыми поступками» (3; 63). Исходя из этих слов, можно, подобно Фоме, обозвать Фалалея идиотом. Образ его, при всей, казалось бы, художественной отточенности, представляет из себя загадку. Подчеркнуты, пожалуй, две детали, харакн-рпчующие его и воплощающие почвенную красоту: это — предельная искренность Фалалея и интуитивное ощущение им прекрасного. Если перипетии со сном выявляют неподдельность натуры, то история с тан­ цем — связь с магической силой космоса: «...он плясал, как будто увле­ каемый постороннею, непостижимою силою, с которой не мог совладать п упрямо силился догнать все более и более учащаемый темп удалого мп Iива, выбивая по земле каблуками» (3; 64). Непостижимость и всеобъемлемость — в почвенной душе, и тогда 1лкой «идиот» — скорее «юродивый», чем сумасшедший или обыкновен­ ный дурак. Не случайна и его детскость. В этом смысле имя Фалалея симиолично и противоположно имени Фомы: «цветущая маслина» (греч.). 11ри необходимости можно проистолковать образ через дионисийские мотивы, но важнее другое: идея жизненной энергии и полноты, связан­ ная с фигурой Фалалея, чего напрочь лишен Опискин. Из заключения п IHCCTHO о ставшем привычным окаменении «идола»: «...Фома утих, с делался даже ласков и кроток; но зато начались другие, самые неожиаапные припадки: он начал впадать в какой-то магнетический сон, устрашавший всех до последней степени. Вдруг, например, страдалец чю нибудь говорит, даже смеется, и в одно мгновение окаменеет, и ока­ менеет именно в том самом положении, в котором находился: в послед­ нее мгновение перед припадком...» (3; 164—165). Итак, раздраженные наставления Фомы Фомича — извращения ре­ лигиозных, церковных. Святые Отцы свидетельствуют о подлинной добродетели, берущей исток в хранении заповедей Божиих: «Доброде1оhi. нс есть обнаружение многих и различных дел, совершаемых телесно, н о премудрое в надежде своей сердце, потому что соединяет ее (добродеI п н . ) с делами по Богу правый разум», — считает св. Исаак Сирин14. Фома — обезьяна европейского гуманизма, доведенного до мизан|ропии. Но парадокс в том, что и мизантроп-то он какой-то паро­ дийный. По крайней мере таким его воссоздал Сергей Александрович, инк н эпизоде, где Опискин разражается тирадой о любви и ненависти и Св. Исаак Сирин. Слова подвижнические. С. 382.

35

Е. ТРОФИМОВ к человечеству (см.: 3; 151). Абсолютно несочетаемый набор фраз и формул выдает внутреннюю нестройность и хаос, царящие в уме героя. Он действительно не мудр. Монологи его напоминают реплики Хлеста­ кова, что еще сильнее разоблачает мир героя. Однако сомнение в том, неужели поведанное племянником Ростанева столь безобразно, предо­ пределяет читательское ожидание перемен, какие и произошли с Фомой. Христианская вера в творение человека по образу и подобию Божиему не дает развиться зловещей атмосфере, которая возникла бы вслед за знаками идолопоклонства. Падение лжемудреца напрямую связано с праздником Илии-пророка. Тогда и выясняется, что безбожная мораль несостоятельна и есть сила, поражающая ее эфемерное действие, разоблачающая и повергающая кумира. Это день, после которого восстанавливается порядок бытия, восстанавливается иерархия, без которой мир не существует, превраща­ ясь в «бедлам», «содом». Среди множества напоминаний о празднике выделим одно, принадлежащее Бахчееву. Он будит спящего Сергея Алек­ сандровича известием о бегстве Татьяны Ивановны и восклицает: «...протри глаза-то, отрезвись хоть маленько, хоть для великого Божьего праздника!» (3; 118). Эпитет выбран знаковый. Кстати, рассказчик утро проспал: «Был уже день; в окна ярко заглядывало солнце» (3; 116). Напо­ минание звучит как предзнаменование. Позднее выяснится, что никто и к обедне не ходил, «кроме Илюши, Саши да Настеньки» (3; 127). Именно дети окажутся вне кругов скандала, хотя они станут «проводниками» той правды, что разоблачит званого кумира. Уже и бегство Татьяны Ивановны оценивается как «перст Божий», отводящий навязываемую полковнику женитьбу. Именины ожидаются в качестве решающего события, после которо­ го наступит перемена. Этот мотив усиливается приближением особого знаменования. Мизинчиков спрашивает у рассказчика: «Что это? гроза никак собирается. Смотрите, на небе-то! — Кажется, гроза, — отвечал я, взглянув на черневшую на краю неба тучу» (3; 129). Обитателям дома стало известно, что Фома неожи­ данно «покоен». Близящееся — и сюжетный знак потрясения, и метасюжетный знак: реалия Божиего гнева. Смыслы проявлены в эпизоде чтения на именинах «Осады Памбы». «— Ну, началась история! — прошептал подле меня Мизинчиков. В эту минуту послышались отдаленные раскаты грома: начиналась гроза» (3; 136). Собственно, даже чтение Илюши оказалось выстрелом, пора­ жающим идола. В повести было сообщено, что Ежевикин принес в пода­ рок имениннику «лук и стрелу» (3; 50). Это согласуется с народными верованиями о грозном Илии. В статьях А. Н. Афанасьева, суждения которого критически переосмыслены Достоевским, неоднократно конста­ тируется подобное национальное воззрение: «В эпоху христианскую ве­ рование в Перуна, его воинственные атрибуты и сказания о его битвах с демонами были перенесены на Илью-пророка...»15. О Перуне же замечено, 15Афанасьев А.Н. Живая вода и вещее слово. М., 1988. С. 266.

36

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» что тот, «по преданию, сохранившемуся у белорусов, в левой руке но­ сит колчан стрел, а в правой — лук, пущенная им стрела поражает тех, в кого бывает направлена, и производит пожары»16. У Достоевского идея наказания — не какая-то «эмблема», «мифоло­ гия» (терминология полковника Ростанева). Наказание настигает с непре­ ложностью возмездия, и оно проходит сквозь человеческую душу. «Стрела» его реально поражает личность. Прочтение стихотворения Козьмы Пруткова нацелено на псевдомо­ нашество. Не случайно Егор Ильич вдруг упоминает бенедекгинцев. Св. Бенедикт Нурсийский — основатель западного монашеского обще­ жития, создатель своего Устава для братьев ордена. Его имя манифе­ стирует европейскую традицию, что соотносима с цивилизацией, какую навязывает русскому пространству Фома. «Осада Памбы» вскрывает и степень той глупости, что торжествует в доме Ростанева благодаря Опискину, и его мнимый «европеизм». Слушает Фома с «едкой, насмеш­ ливой улыбкой» (3; 134). Намеченный же им уход из дома с узелком повторяет отступление Дона Педро. После чтения стихотворения мест­ ный кумир немедленно разражается обличением страстей, проповедуя о нравственной «чистоте» и кротости, что параллельно мотивам «Осады Памбы». Направлено обличение на тех, кто по-настоящему «чист», — бывших в церкви: на Настеньку, Сашу и Илюшу, и потому оно вне правды. «Псевдомонах» разоблачен обстоятельствами. Егор Ильич поступает в соответствии с собственным именем, спа­ сая невесту, не давая ее на съедение. Повергается дракон, идол: «Удар был так силен, что притворенные двери растворились настежь, и Фома, слетев кубарем по семи каменным ступенькам, растянулся на дворе» (3; 139). Решительность полковника встроена в космос: «...в эту минуту разразилась сильная гроза; удары грома слышались чаще и чаще, и круп­ ный дождь застучал в окна» (3; 139). Удвоение удара означает, что че­ ловеческий шаг — действие Ростанева — не противоречит Божиему соизволению. Гнев Господень обрушивается на лжепророка, только что возвестившего всем присутствующим о своей избраннической миссии: он, дескать, «на то послан самим Богом, чтоб изобличить весь мир в его пакостях!» (3; 139). Изобличен же он, Фома, — изобличен Богом истин­ ным. Падение на землю — недвусмысленное свидетельство разоблачения. Ряд пояснений продолжают дальнейшие события. Гаврила, «измок­ ший», сообщает, что «лошадь молоньи испугалась и в канаву броси­ лась», а Фома Фомич, упав, «бок отшибли-с» (3; 143). Затем появляется и сам Опискин: «Он был еще грязнее и мокрее Гаврилы. Его ввели под руки. Добравшись до своего кресла, он тяжело опустился в него и закрыл глаза» (3; 144). Народный образ Илии-пророка так описывает С. В. Максимов: «На огненной колеснице могучий седой старец, с грозными очами, разъез­ жает из конца в конец по беспредельным небесным полям, и карающая 16 Там же. С. 222.

37

Е. ТРОФИМОВ рука его сыплет с надзвездной высоты огненные каменные стрелы, поражая испуганные сонмы бесов и преступивших закон Божий сынов человеческих»17. Стрелы настигли Опискина. Даже в его репликах, ос­ тающихся по-прежнему болезненными и риторически приукрашенными, проскальзывает осознание низвергнутости: «Падая из окошка, я думал про себя: „Вот так-то всегда на свете вознаграждается добродетель!“», «Тут я ударился оземь и затем едва помню, что со мною дальше случи­ лось!» (3; 149), «Что случилось после моего падения — не знаю» (3; 149), «...я припоминаю теперь, что после молнии и падения моего я бежал сюда, преследуемый громом, чтоб исполнить свой долг и исчезнуть на­ век!» (3; 147), «Правда ли, что молния поразила меня?» (3; 146) и т. д. Фома захотел прослыть небожителем, а в результате не осталось со­ мнений, что он вовсе не «ангел», пусть обитатели усадьбы и верят еще в «посланника». Однако молния, если даже и поразила его, то не убила. Остается шанс на изменение: самообожествление и кумироподобие могут быть устранены. Взамен их утвердится человеческое. После удара вос­ станавливается способность постигать целое жизни. Благословение Фомы Фомича, адресованное полковнику и Настеньке, — вхождение во вновь возрождаемое космическое единство. В этот момент благословения совпадают слово, жест и оправдание личности. Ласка, торжественность и восторг Опискина — не маска, не обман. В сцене помолвки выявляется подлинный центр миробытия. Девица Перепелицына вспоминает вдруг, что в таком случае надо «свечу Богу зажечь-с, образу помолиться, да образом и благословить-с, как всеми набожными людьми исполняется-с...» (3; 150). Икона Спаса и есть послегрозовая милость во образумление. Обращена она ко всем обита­ телям Степанчикова, даже тем, кто по духу антипод Фомы Фомича. Например, к полковнику Ростаневу. Он наделен верой в младенческую невинность других, в каждом лицезреет ангела. Подчеркнутая близость героя к народной жизни, отсут­ ствие в его поведении влияния западной цивилизации делают образ носителем зиждительных сил христианской онтологии. Однако Досто­ евский создает отнюдь не идеальный тип, он отмечает и его противоре­ чивость: слабость воли, неспособность отвергнуть зло и одолеть кумира изначально. Прекрасное и положительное в характере окружено коми­ ческим. Герой лишен рефлексии, умения разумно решать проблемы. Но чистота души прочно роднит его с патриархальной крестьянской общиной, что контрастирует с комическим уродством Фомы Фомича. Пристальнее вглядимся в некоторые стороны создаваемого образа. Прежде всего заметим его эпический масштаб. Рассказчик не медлит воссоздать его, описывая полковника: «Наружности он был богатыр­ ской: высокий и стройный, с румяными щеками, с белыми, как слоновая 17 Максимов С. В. Куль хлеба. Нечистая, неведомая и крестная сила. Смоленск, 1995. С. 629.

38

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» кость, зубами, с длинным темно-русым усом, с голосом громким, звон­ ким и с откровенным, раскатистым смехом; говорил отрывисто и скоро­ говоркою» (3; 5). Уже это предполагает отличие от фигуры Опискина. 1’останев как бы инперсонален. Такие координаты явно проистекают от сю имени и отчества. Недаром в народе смешиваются Илия-пророк и Илья Муромец. Затем в повести уточняется, что внешние и внутренние качества полковника органичны друг другу: «Мало того, что дядя был добр до крайности, — это был человек утонченной деликатности, несмот­ ря на несколько грубую наружность, высочайшего благородства, мужест­ ва испытанного. Душою он был чист как ребенок. Это был один из тех благороднейших и целомудренных сердцем людей, которые даже стыдятся предположить в другом человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все добродетели, радуются чужому успеху, живут, таким образом, постоянно в идеальном мире, а при неудачах прежде всех обвиняют самих себя» (3; 13-14). Целомудренность есть условие его существования. Она осмысливается как ядро Божиего образа в человеке. Однако это не мешает быть ему затемненным. Оборотная с трона — «вверение» себя другим без оглядки, забвение заповеди — 0 нс творении кумира. Тогда «добрая» натура превращается в «добрень­ кую», как замечает Ежевикин (3; 141). И все-таки только такая доброта приводит к прощению. Полковник говорит своему племяннику: «Доб­ родушия в тебе мало, Сережа: простить не умеешь!..» (3; 107). Проще­ ние противостоит гордости. В реальном его осуществлении кроется шлог идиллической сюжетной развязки, хотя на пути к ней необходимо действие полковника, повергающего дракона. Символически прозвучали в произведении слова Видоплясова, впустившего пьяного Коровкина: « — Почтительнейше осмелюсь доложить-с что Коровкин из­ волят находиться не в своем виде-с. — Не в своем виде? как? Что ты врешь? — вскричал дядя. - Точно так-с: не в трезвом состоянии души-с...» (3; 156). Комизм возникает благодаря нелепости фразы, но ей же благодаря обозначается причина обольстительности: утрата «трезвого» мировосприятия. Вообще ио всей повести рассыпаны сравнения человеческого слова и поступков г умопомешательством («идиот», «дурак») и опьянением. Сюжет ведет 1сроев к протрезвению, какое случается в день Илии-пророка. lo op Ильич признается племяннику, что, выгоняя Фому, «не владел тобой»: «Когда он сказал давеча про Настю, то меня как будто в самое сердце что-то укусило» (3; 160). Деяние полковника — ответ «змею». Но важно и то, что он и себя начинает осознавать иначе. И для него II имя пророк открыл забытое. После благословения брака полков­ ник радостен и растерян: «...я до сих пор как будто не верю моему счат нао... Настя тоже. Мы только дивимся и прославляем Всевышнего. 11оисришь ли, до сих пор я как-то не опомнился, как-то растерялся веек: и верю и не верю! И за что это мне? за что? что я сделал? чем 39

Е. ТРОФИМОВ я заслужил?» (3; 159). Благое сложение жизни — после изгнания беса (Фома сам, кстати, утверждает, что был «злобствующим на весь род че­ ловеческий», стал «бесом гнева и мстительности», «готов был кидаться на людей и терзать их». — 3; 148). За решимость и бескомпромиссность Ростанева и ниспослано восстановление порядка. Но не за жестокость. Полковник кается по-настоящему, и покаяние воздается: «Не зна­ ешь ты, Сережа, — продолжал он с глубоким чувством, — сколько раз я бывал раздражителен, безжалостен, несправедлив, высокомерен, да и не к одному Фоме! Вот теперь это все вдруг пришло на память, и мне как-то стыдно, что я до сих пор ничего еще не сделал, чтоб быть дос­ тойным такого счастья. Настя то же сейчас говорила, хотя, право, не знаю, какие на ней-то грехи, потому что она ангел, а не человек! Она сказала мне, что мы в страшном долгу у Бога, что надо теперь стараться быть добрее, делать все добрые дела...» (3; 160). Выстраивается искомая иерархия: Творец — Анастасия (ангел) — ближний — я. Здесь уже нет места для воздвижения кумира. Онтологическая структурированность жизни выдвигается на первый план, когда Настя оказывается невестой полковника. Он и сам подтвер­ ждает, что его «ангел» обращает мысль ко Всевышнему, с «ангелом» и опознается цель общего существования. Настя — Анастасия -— софийный образ. Единение и исцеление пространства свершается с его утверждения в смысловом центре. Когда Фома выброшен из дома, генеральша молит не кого другого, как гувернантку, чтобы та упросила «Фому Фомича воротить!..» (3; 140). Сюжегно так повторяются детали чуда Георгия о змии: спасенная царевна ведет дракона за веревочку. Да и притихший, присмиревший Опискин станет другим: «...уже не бранился по-прежнему, — не было таких сцен, как „ваше превосходительство“, и это, кажется, сделала Настенька. Она почти неприметно заставила Фому кой-что уступить и кой в чем поко­ риться» (3; 164). Укрощение произошло тихой любовью и почтением к страданию. Однако это не вторичное помешательство. Рассказчик пола­ гает, будто «Фома ясно видел, что она его почти понимает. Я говорю почти, потому что Настенька тоже лелеяла Фому...» (3; 164). Ангелическая исполненность подобной Софии придает окончанию повести оттенок метафизического благополучия, она же, смещенная к со­ циальным мотивам, окрашивает историю в «розовые» тона. Своеобраз­ ный рай воплощается на земле — вокруг мудрости. Ссылаясь на невесту, Ростанев восклицает: «Господи! почему это зол человек? почему я так часто бываю зол, когда так хорошо, так прекрасно быть добрым? Вот и Настя то же самое сейчас говорила...» (3; 161). И тут же отмечает, что «после грозы-то все вокруг повеселело, обмылось!..» (3; 161)18. София оказывается живой водой, очищающей от скверны и раскрывающей красоту. 18 «По народному поверью, для нечистой силы страшен не только сам Илья, но даже дождь, который проливается в его день, имеет великую силу: ильинским дождем умываются от вражьих наветов, от напусков и чар» (Там же. С. 631).

40

ПОВЕСТЬ О «ЛЖЕПРОРОКЕ» Социальное христианство Достоевского 1850-х гг. сводит прекрас­ ное и добро, уравнивая их, к некой онтической данности, в результате чего метафизическая символика одомашнивается, оземляется. И психо­ логизируется. Вот и София в повести — некая душевная теплота, потаен­ ная мука и явленное смирение. В заключении сказано: «Егор Ильич и На­ стенька до того были счастливы друг с другом, что даже боялись за свое счастье, считали, что это уж слишком послал им Господь, что не стоят они такой милости, и предполагали, что, может быть, впоследствии им назначено искупить свое счастье крестом и страданиями» (3; 164). Софийность предстает здесь в качестве христоподобного личного пути, на каком выправляется образ человеческий, о чем пекутся многие из обитателей Степанчикова, но не все из них к тому готовы. Не слу­ чайно назван круг чтения Настеньки — «жития святых» (3; 166). Удивля­ ет рассказчика и образ жизни героини: «беспрерывно молится» (3; 166). Анастасия — христианская София, средоточие «почвенности». Она и есть самое серьезное опровержение лжепророчества. И еще. Для Достоевского принципиально важно, что Настя единит собой народную душу, христианскую веру и истинное просвещение. Она, пожалуй, единственная из всех, кто получил «прекрасное образопание» (в учебном заведении, в Москве) (3; 18). Она носительница настоящей интеллектуальности, отличной от мнимой образованности Фомы и даже рассказчика, а также от понятного невежества полковни­ ка. Она сама единство всех сфер, с ней и всечеловечество становится собой. Это женское начало космоустроительно, и оно весьма мужестненно. Андрогинная София венчает историю. Социальный финал — мечта о примирении полярных сил русской нации. В «Объявлении о подписке на журнал „Время“ на 1861 год» Достоевский заявит: «Мы говорим о примирении цивилизации с народ­ ным началом. Мы чувствуем, что обе стороны должны наконец понять друг друга, должны разъяснить все недоумения, которых накопилось между ними такое невероятное множество, и потом согласно и стройно общими силами двинуться в новый широкий и славный путь» (18; 37). «Село Степанчиково и его обитатели» — литературный опыт этого примирения и вступления в «новую жизнь».

41

А .Т о и ч к и н а

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ «Записки из подполья» появились в первых номерах «Эпохи» за 1864 г. Сама история изучения «Записок» свидетельствует о сложной и неоднозначной природе данного произведения. Так в известных работах Л.Шестова, В.Л. Комаровича, Л.П. Гроссмана, А.С.Долинина «Запис­ ки» оказывались определенным автобиографическим свидетельством «перелома в убеждениях» их автора1. При этом, как правило, слово героя отождествлялось с точкой зрения самого Достоевского. Одним из первых «развел» автора и героя в этом произведении А. П. Скафтымов в извест­ ной статье 20-х годов «„Записки из подполья“ среди публицистики Достоевского»12. Он же связал «Записки» с кругом публицистических произведений писателя, в частности с «Зимними заметками о летних впе­ чатлениях». О «Записках» в целом создано много научных исследований. В одной из последних работ современная исследовательница так обозна­ чает основные проблемные направления, сложившиеся в истории изуче­ ния произведения: «во-первых, осмысления личности героя; во-вторых, осознания философского фона повести; в-третьих, отражения авторского присутствия (биографического и мировоззренческого аспекта); в-четвер­ тых, выявления плана реминисценций и рецепций; в-пятых, соотнесения повести с последующим творчеством писателя и наконец, в-шестых, оценки ее жанра»3. В центре нашего исследования — природа слова ге­ роя, с которой так или иначе связаны все основные проблемы повести. В «Записках» связь идеи и слова опосредована вымышленным миром, вымышленным персонажем. Конечно, не случайно исследователи проеци­ ровали слово героя-парадоксалиста на точку зрения самого Достоевского: форма повествования от первого лица, исповедальная тональность «За­ писок», создающая особую открытость героя, биографические сведения о его жизни этому весьма способствуют. Но сама художественная приро­ да слова в «Записках» заставляет перенести решение проблемы в иной план. Слово подчинено здесь собственно художественной задаче. И идей­ ный, философский план, столь мощно заявленный в повести, не является самодостаточным, не является непосредственным проводником идеи 1 См.: Шестов Л. Достоевский и Ницше // Шестов Л. Сочинения в двух томах. Томск, 1996. Т. 1; Гроссман П.П. Достоевский. М., 1962. С. 299-306.; Комарович В.Л. Мировая гармония Достоевского // Властитель дум: Ф.М.Достоевский в русской кри­ тике конца XIX — начала XX века. СПб., 1997. С. 583-611; Долинин А С . Достоев­ ский и Суслова II Достоевский и другие. Л., 1989. 2 См.: Скафтымов А.П. «Записки из подполья» среди публицистики Достоевского // Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М „ 1972. С. 88-133. 3Дилакторская О.Г. Петербургская повесть Достоевского. СПб., 1999. С. 246.

© А.Тоичкина, 2000

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ Достоевского, как в публицистике писателя. В «Записках» «игра с фи­ лософией» оказывается элементом образа подпольного героя и должна рассматриваться исключительно в контексте этого образа. В «Записках» слово героя — основа его образа. По слову мы пред­ ставляем и судим его. Поэтому так важно рассмотреть, что именно проис­ ходит в тексте со словом. Кроме того, важным смысловым принципом построения текста оказывается принцип композиции. Можно сказать, что вербальный уровень текста, в отличие от композиционного, не дает верного ключа к его прочтению. На вербальном уровне значение все время ускользает и на любой тезис тут же находится антитезис со всеми вытекающими доказательствами. Слово героя — продукт его больного сознания, самый яркий и страшный результат его духовного развития. Композиция как бы восполняет утраченный смысл, на другом уровне текста связывает вместе разошедшиеся в слове означаемое и означаю­ щее. Не случайно Достоевский отмечает в предисловии, что именно вторая часть повести («По поводу мокрого снега») и составляет собст­ венно «Записки» героя. Различны принципы построения слова героя в первой и второй частях. Для того чтобы проанализировать эти разли­ чия, обратимся к общим принципам построения речевой стратегии сло­ ва героя, а затем к отличиям слова в первой и второй частях. Необходимо отметить, что одним из главных принципов построения слова героя в «Записках из подполья» является диалог. Диалог как принцип построения слова героя «Записок» является важной характе­ ристикой личности героя, внутренним механизмом построения худо­ жественного мира произведения. Для слова подпольного .парадок­ салиста диалог оказывается, с одной стороны, двигателем больного сознания героя (диалог с самим собой, разъедающая душу рефлексия), с другой — отчаянной попыткой ^вырваться из подполья, приобщиться к другому «я». / Диалогическую природу слова героя Достоевского фундаментально исследовал Бахтин в своей знаменитой книге «Проблемы поэтики Дос­ тоевского». Бахтин отмечает глубокую объективность произведений Достоевского с точки зрения независимости героя от автора (герой как самосознание действительно изображается, а не выражается, в самом произведении задается дистанция между героем и автором). . Достоев­ ский «строит героя не из чужих для него слов, не из нейтральных опре­ делений, он строит не характер, не тип, не темперамент, вообще не объ­ ектный образ героя, а именно слово героя о себе самом и своем мире. Герой Достоевского не объектный образ, а полновесное слово, чистый голос; мы его не видим, мы его слышим; все же, что мы видим и знаем, помимо его слова, не существенно и поглощается словом, как его материал, или остается вне его, как стимулирующий и провоцирую­ щий фактор. Мы убедимся далее, что вся художественная конструкция романа Достоевского направлена на раскрытие и уяснение этого слова героя и несет по отношению к нему провоцирующие и направляющие 43

А. ТОИЧКИНА функции»4. Именно механизм диалога на разных текстовых уровнях, по Бахтину, дает возможность слову героя «раскрыться и самоуясниться»: «Замысел требует сплошной диалогизации всех элементов построе­ ния»5. В главе «Слово у Достоевского» Бахтин исследует собственно диалогическую природу слова Достоевского (разные виды двуголосого слова). Анализируя «Записки», ученый констатирует: «В повести нет ни одного слова, довлеющего себе и своему предмету, то есть ни одного монологического слова»6. Одним из ярких проявлений диалогизма текста является имплицит­ ный образ читателя. В «Записках из подполья» образ читателя-собеседника-зрителя является составной целого героя, его вторым «я», тем дру­ гим сознанием, которое противостоит сознанию героя, но и которое само оказывается проявлением болезни самосознания, свидетельством подпольной жизни героя. В первой части образ читателя-собеседника оказывается сквозным: постоянное присутствие его точки зрения не­ укоснительно подталкивает парадоксалиста к полемике. Какими средст­ вами создается образ читателя-собеседника? С первых страниц речевая стратегия слова героя строится как обра­ щение к неким господам, судящим его, каждое его слово, каждую его мысль: «Но знаете ли, господа, в чем состоял главный пункт моей зло­ сти?» (5; 100); «Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь в чем-то перед вами раскаиваюсь, что я в чем-то у вас прощения прошу?.. Я уве­ рен, что вам это кажется... А впрочем, уверяю вас, что мне все равно, если и кажется...» (5; 100). Кроме того, мы слышим и непосредственные ответные реплики собеседника подпольного парадоксалиста: «„Может, еще и те не поймут, — прибавите вы от себя, осклабляясь, — которые никогда не получали пощечин“, — и таким образом вежливо намекнете мне, что я в мою жизнь, может быть, тоже испытал пощечину, а потому и говорю как знаток» (5; 105); «— Ха-ха-ха! да вы после этого и в зуб­ ной боли отыщите наслаждение! — вскрикнете вы со смехом» (5; 106); «— Так для чего же писали все это? — говорите вы мне»; «— И это не стыдно, и это не унизительно! — может быть, скажете вы мне, презри­ тельно покачивая головами. — Вы жаждете жизни и сами разрешаете жизненные вопросы логической путаницей» (5; 121). Последняя* осуж­ дающая подпольного героя реплика собеседника заслуживает отдельно­ го внимания. Она, с одной стороны, необыкновенно ярко выражает по­ лемическую по отношению к личности героя точку зрения, а с другой стороны, именно на ней сходятся вместе два противопоставляемых героем голоса, «я» и «вы», ведь «разумеется, все эти ваш и слова я сам теперь сочинил. Это тоже из подполья. Я там сорок лет сряду к этим вашим словам в щелочку прислушивался. Я их сам выдумал, ведь только 4 Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 62. 5 Там же. С. 75. 6 Там же. С. 267.

44

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ это и выдумывалось. Не мудрено, что наизусть заучилось и литератур­ ную форму приняло...» (5; 122).' Герой проходит путь от противопоставления «я» и «вы» к объеди­ ненному «мы». Намечается это направление движения уже в первой части. Одной из переходных форм оказывается несобственно-прямая речь, когда слово героя берет на себя миссию передать слово собесед­ ника, например: «Вы кричите мне (если только еще удостоите меня вашим криком), что ведь тут никто с меня воли не снимает; что тут только и хлопочут как-нибудь так устроить, чтоб воля моя сама, своей собственной волей, совпадала с моими нормальными интересами, с законами природы и с арифметикой» (5; 117). Другой такой формой оказывается подстановка вместо «я» «вы» как приобщение читателясобеседника к собственным переживаниям, мыслям и чувствам. Именно тогда появляется понятие «наш»: «В этих стонах (по поводу зубной брли. — А. Т.) выражается, во-первых, вся для наш его сознания унизи­ тельная бесцельность вашей боли; вся законность природы, на которую вам, разумеется, наплевать, но от которой вы все-таки страдаете, а онато нет. Выражается сознание, что врага у вас не находится, а что боль есть; сознание, что вы, со всевозможными Вагенгеймами, вполне в раб­ стве у ваших зубов; что захочет кто-то, и перестанут болеть ваши зубы, а не захочет, так и еще три месяца проболят; и что, наконец, если вы все еще не согласны и все-таки протестуете, то вам остается для собствен­ ного утешения только самого себя высечь или прибить побольнее ку­ лаком вашу стену, а более решительно ничего. Ну-с, вот от этих-то кро­ вавых обид, вот от этих-то насмешек, неизвестно чьих, и начинается наконец наслаждение, доходящее иногда до высшего сладострастия» (5; 106). На определенном этапе развития речевого взаимодействия «я» и «вы» закономерно возникает «мы»: «О господа, ведь я, может, пото­ му только и считаю себя за умного человека, что всю жизнь ничего не мог ни начать, ни окончить. Пусть, пусть я болтун, как и все мы. Но что же делать, если прямое и единственное назначение всякого умного чело­ века есть болтовня, то есть умышленное пересыпание из пустого в по­ рожнее» (S; 109). Это объединяющее «мы» возникает в первой части несколько раз и, как известно, заключает произведение в целом. В первой части за «мы», как и за «вы» стоит обобщенный образ собеседникачитателя. Что мы можем сказать о нем, исходя из речевой структуры образа, рассмотренной нами выше? Герой обращается в своих «Записках» безусловно к близкому ему по духу читателю. Можно сказать, что это представитель его поколения, его сословия; читатель, как и сам герой, достаточно образован, начитан. Выстраивая свою классификацию непосредственного человека и под­ польной «мыши» герой читателя-собеседника зачисляет в свои ряды: «Кстати: перед стеной такие господа, то есть непосредственные люди и деятели, искренно пасуют. Для них стена — не отвод, как например для нас, людей думающих, а следственно, ничего не делающих; не предлог 45

А.ТОИЧКИНА воротиться с дороги, предлог, в который наш брат обыкновенно и сам не верит, но которому всегда очень рад»,(5; 103). И далее: «Он (непо­ средственный деятель. — А. Т.) глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человек и должен быть глуп, почему вы знае-, те?» (5; 104). Подпольный парадоксалист безусловно неравнодушен к точке зрения читателя-собеседника. И не только по причине безмерного самолюбия. Точка зрения другого оказывается в своем роде преломлением его собственных идей, а вся полемика иллюзией утверждения собствен­ ного «я». В этом контексте Бахтин рассматривал и «слово с оглядкой» и «слово“с лазейкой» в речи подпольного героя: «„Человек из подполья“ ведет такой же безысходный диалог с самим собой, какой он ведет и с другим. Он не может до конца слиться с самим собою в единый моно­ логический голос, всецело оставив чужой голос вне себя, каков бы он ни был, без лазейки, ибо, как и у Голядкина, его голос должен также нести функцию замещения другого. Договориться с собой он не может, но и кончить говорить с собою тоже не может»7. «Лазейка» делает слово зыбким — неустойчивость понятия разрушает внутренний строй слова, разводит означающее и означаемое. Форма диалога является внешним проявлением внутреннего разлада, подрыва основ,, нарушения соот­ ветствия формы слова и его содержания. Не случайно «Записки» поль­ зуются особым вниманием критики деконструктивистов. Так Джин Фитцжерапьд в докладе «Достоевский и постмодернизм: человек из подполья как деконструктивист», сделанном на ежегодной конференции «Достоевский и мировая культура» в Музее Достоевского в Петербурге в ноябре 1999 г., сообщил следующее: «Достоевский создал подпольное сознание, оспаривающее или изменяющее значение (означаемое) каж­ дого написанного или произнесенного слова (означающее), или имею­ щее возможность оспорить и изменить каждое написанное или произне­ сенное слово. Из этого романа становится ясно, что означающие и язык вообще могут иметь только относительные и условные означае­ мые. Это значит, что язык не в состоянии передать абсолютной истины ни о чем и ни о ком. Соответственно, сознание, выражаемое языком и зависящее от него, не может быть описанным или не может описать себя или что-либо в абсолютных терминах; и все описания, все фило­ софские системы, все понятия ограничены относительными значениями самой природы языка, используемого для их выражения»8. Ошибка ис­ следователя состоит в том, что он переносит искажения природы слова подпольного героя на язык в целом. Фактически, текст Достоевского является для Джина Фитцжеральда материалом для изучения теорети­ ческих открытий в лингвистике Деррида9. В «Записках из подполья» 7 Там же, С. 273-274. 8 Цитирую по стенограмме конференции. 9 Малькольм Джоунс в своем исследовании «Записок» пишет: «Деконструктивный процесс здесь, конечно, сродни устремлению Деррида только внешне. Он моти­ вируется и приводится в движение эмоциональной неустойчивостью в деформиро­

46

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ разложение слова является важной характеристикой состояния души героя, подполья как болезни его души. Из этого проистекает и внутрен­ нее искажение природы диалога. Диалог по своей сути призван к объеди­ нению человека с человеком, человека с Богом. Задачей диалога являет­ ся выход человека из предопределенной его природой ограниченности, носполнение утраченной целостности, воссоединение с Богом и миром. Бахтин отметил, что диалог подпольного героя самодостаточен: «Перед нами пример дурной бесконечности диалога, который не может ни кон­ читься, ни завершиться. Формальное значение таких безысходных диа­ логических противостояний в творчестве Достоевского очень велико. 11о в последующих прризведениях это противостояние нигде не дано в такой обнаженной и абстрактно-отчетливой, можно прямо сказать — математической форме»101. Философские идеи, которыми «жонглирует» подпольный парадоксалист, как и его самоопределения, весьма зыбки. Прав Джин Фитцжеральд, когда называет подпольного героя «мастером риторического убеждения», ибо «он убедил ряд поколений читателей в своей философской позиции»: «Десятилетиями читатели „Записок из подполья“ использовали эту дискуссию для того, чтобы „доказать“, что человек из подполья верит и конструирует концепцию свободной воли и независимости человеческой личности как абсолюты. Тем не менее, если прочитать все высказывания человека из подполья, то становится ясно, что эти концепции ■— вовсе не абсолют, а всего лишь временные и относительные мнения. Поэтому мне хотелось бы использовать критический подход в отношении характера человека из подполья, ко­ торый выдвигает на первый план скорее природу и развитие языка и сознания человека из подполья, чем содержание его идей и определения себя и остальных. По-моему, Достоевский создал такое сознание чело­ века из подполья, которое разрушает все вербальные теории определе­ ния себя и остальных»11. (' Учитывая все выше сказанное, можем ли мы разграничить в образе имплицитного собеседника-читателя второе «я» героя и собственно го­ лос читателя? Обращение героя к читателю построено таким образом, что с одной стороны оно, безусловно, является диалогом героя с самим собой12, но с другой стороны и не в меньшей степени его слово обраще­ но к реальному читателю: «О герое „Записок из подполья“ нам букваль­ но нечего сказать, чего он не знал бы уже сам . Точка зрения извне ванном процессе социального общения через бесконечную цепь высказываний, а не логикой означающего, перемещающегося в бесконечной цепи означающих. Тем не менее, оставляя в стороне теоретические вопросы, переживание того, что .ничего не существует вне текста“, здесь почти осязаемо. Текст замещает жизненный опыт, и отношения между первым и вторым текучи и неопределенны» // Джоунс М. Досто­ евский после Бахтина. СПб., 1998. С. 97. 10 Бахтин М. Указ. соч. С. 268. 11 Фитцджеральд Дж. Указ. соч. 12 Эта сторона в полной мере воплотится в образе черта Ивана Карамазова — не случайно собеседник парадоксалиста все время смеется над ним.

47

А. ТОИЧКИНА как бы заранее обессилена и лишена завершающего слова. „Чело­ век из подполья“ более всего думает о том, что о нем думают и могут думать другие, он стремится забежать вперед каждому чужому созна­ нию, каждой чужой мысли о нем, каждой точке зрения на него. При всех существенных моментах своих признаний он старается предвосхи­ тить возможное определение и оценку его другими, угадать смысл и тон этой оценки и старается тщательно сформулировать эти возможные чужие слова о нем, перебивая свою речь воображаемыми чужими реп­ ликами»13. В этом контексте модные философские и социальные идеи, которые оказываются в центре внимания героя, тоже работают на во­ влечение читателя в полемику, провоцируют его на включение в диалог, вовлекают его в спор о природе человека и общества, об идеале («хру­ стальный дворец»). Проблема идеала возникает в первой части и на идейном уровне, и на уровне собственно слова. В полемике о «хрусталь­ ном. дворце», который в «Записках» символизирует идеальное матери­ альное устройство общества, герой заявляет следующее: «Не смотрите на то, что я давеча сам хрустальное здание отверг, единственно по той причине, что его нельзя будет языком подразнить. Я это говорил вовсе не потому, что уж так люблю мой язык выставлять. Я, может быть, на то только и сердился, что такого здания, которому бы можно было и не выставлять языка, из всех ваших зданий до сих пор не находится. Напротив, я бы дал себе совсем отрезать язык, из одной благодарности, если б только устроилось так, чтоб мне самому уже более никогда не хотелось его высовывать» (5; 120-121). Конечно, верить «на слово» подпольному герою нельзя, но фактом остается то, что Среди всех на­ званных им идей нет истинного идеала — сплошной подлог. Его разла­ гающееся сознание не знает основ, не знает истины. Но при этом сам факт обращения, сама направленность слова предполагает конечную инстанцию, абсолют. Тоска по утверждению, тоска по положительному, по тому, что на самом деле непреходяще существует в разлагающемся мире, толкает героя к воспоминаниям. Во второй части, собственно «Записках», слово героя организовано иначе, чем в первой. Воспоминания. Арпад Ковач пишет, что «становление памяти является структур­ ным принципом „записок“, а не только их темой»14. Исследователь де­ лит биографию героя на три этапа: доподпольный (эпизоды двадцати­ летней давности с офицером, Зверковым и Лизой), подпольный (между событием рассказывания /записки/ и событиями рассказываемого) и постподпольный: «Если после этих эпизодов ранней биографии герой начал „забиваться в подполье“, то записками, формированием слога на­ чинается преодоление подполья. Итак, записки — третий фабульный, 13 Бахтин М. Указ. соч. С. 60-61. 14 Ковач А. Память как принцип сюжетного повествования. «Записки из подпо­ лья» Достоевского //Wiener Slawistischer Almanach. Band 16,1985. С. 81.

48

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ однако единственный сюжетный этап в трансформации персонажа. И них он детализирует свое сюжетное отношение к важнейшим — „судьбоносным“ — событиям биографии („По поводу мокрого снега“) и к практическому сознанию современности („Подполье“)»*5. По мысли Ковача, «переход от первой части ко второй — от записок „из подполья“ к повествованию „по поводу мокрого снега“ — есть первый симптом возникновения творческого интеллекта. Переворот сначала не осознает­ ся героем, обнаруживается только перед читателем. Обнаруживается, во-первых, в силу резкой смены в принципах организации текста; а во-вторых, поскольку эта смена сразу же снабжается „оговорками“ субъекта текста, которые можно воспринимать в качестве метатекстов новой функции: функции повествования о прошлом»16. Процесс созда■ния собственно «записок», попытка воссоздать «давящие» эпизоды био­ графии и открывает путь к осознанию себя, своей жизни, к возможности выхода из подполья. Ковач обозначает'резкую смену принципов орга­ низации текста: «Вместо цитат (вместо слова „делового и практиче­ ского человека“), господствующих в борьбе с обыденным сознанием, теперь в позицию доминанты текста выдвигаются автоцитаты. Тот же принцип лежит и в основе организации событий. Дело в том, что во второй части осуществляется не просто воспроизведение эпизодов биографии (воспоминание), но также и их оценка, причем в двух пла­ нах: „тогда“ и „теперь“»15*17. Кроме того, Ковач отмечает замену цитат философских идей в первой части литературными цитатами во вто­ рой: «...герой Достоевского в свернутом виде развертывает здесь как бы своеобразную „скрытую теорию“ историко-литературной эволюции 1830-1850-х годов. И это вполне мотивировано с точки зрения станов­ ления творческого интеллекта. Ведь соотнесение в тексте повести авто­ цитат с литературными цитатами — из предшествующей русской лите­ ратуры на персонажном уровне и всемирной литературы на жанровом уровне -— самый важней фактор формирования литературной памяти как необходимого элёмента творческого интеллекта. Этот интеллект у героя Достоевского ориентируется не только на сохранение и выраже­ ние экзистенциального и культурного опыта (эмпирической и духовной биографии, философских и литературных „памятников“) — им осмыс­ ляется значимость этих опытов для следующего „самостоятельного“ поступка личности, для выхода в „живую жизнь“. Эта память и этот ин­ теллект, по Достоевскому, креативны, деятельны, ценностны»18. По ходу анализа мы будем возвращаться к идеям Ковача, которые весьма существенны для понимания природы внутритекстовых меха­ низмов «Записок». С нашей же точки зрения, главным принципом построения текста во второй части оказывается повтор. Сама модель 15 Там же. 18Там же. 17 Там же. 18 Там же.

С. 83. С. 84. С. 85-86. С. 89-90.

49

А. ТОИЧКИНА воспоминания предполагает возвращение к событию, повтор того, что было. Безусловно, повторенное событие, а тем более рассказанное, ока­ зывается не равным собственно событию. Не случайно во второй части снимается полемически заостренный диалог-спор с собеседником (форма обращения к читателю-собеседнику частично сохраняется, но функция этих конструкций здесь совершенно иная). На первое место во второй части выходит повествовательное слово, в основе которого лежит другой способ осмысления героем себя самого и своего положе­ ния в мире. Философские идеи и модели отступают перед реальными фактами биографии героя. Во второй части герой ищет ответ на свой главный вопрос на других основаниях и принципиально иным путем. Момент творческого осмысления своей жизни, момент претворения ее и дает возможность подпольному герою прикоснуться к истине, возвы­ ситься до идеи ответственности за себя, свою жизнь, за судьбу и душу другого человека^ идеи, с которой герой яростно полемизировал в пер­ вой части (образы-концепты стены и закона природы). Обратимся соб­ ственно к анализу текста. Вся вторая часть построена на оппозиции тогда Утеперь. Но дело не только во временной соотнесенности и противопоставленности событий и «Записок»19 (временные измерения «тогда», «теперь», «всегда», «ни­ когда», «иногда» и т.д. варьируются в тексте и постоянно меняются местами; в целом для повести очень важно время, постоянное обозначе­ ние времени суток, минут, часов). На первое место, как указывает Ковач, выходит оценка героем событий своей жизни и, более того, эволюция этой оценки на протяжении рассказа героя. Время и оценка постоянно соотносятся, и соотношение это подвижно: характер его меняется от эпизода к эпизоду. С первого эпизода воспоминаний героя сопоставление прошлого и настоящего становится инструментом исследования себя самого, попыт­ кой вскрыть причины подполья: «В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уж и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая» (5; 124); «Я уж и тогда носил в душе моей под­ полье» (5; 128). В первой главе второй части герой ведет поиск причин­ но-следственных связей в психологическом складе своей личности, ис­ тории в разных ее измерениях, например, юношеский максимализм как особенность возраста или своеобразная трактовка романтизма как явле­ ния исторического, эпохального, которое герой примеряет на себя, вернее меряет собой. Оппозиция выстраивается в первом эпизоде поначалу таким образом: «тогда / теперь Увсегда»: «...я был трус и раб. Говорю это без всякого конфуза. Всякий порядочный человек нашего времени есть и должен быть трус и раб. Это — нормальное его состояние. В этом я убежден глубоко. Он так сделан и на то устроен. И не в настоящее время, 19 Проблему соотношения в повести 40-х и 60-х годов как двух историчес­ ких эпох рассматривает в названной выше работе О.Г. Дилакгорская (см.: Дирек­ торская О. Г. Указ. соч. С. 269-290).

50

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ от каких-нибудь там случайных обстоятельств, а вообще во все време­ на порядочный человек должен быть трус и раб. Это закон природы всех порядочных людей на земле» (5; 125). «Теперь» («нашего време­ ни») и «всегда» («вообще во все времена» , «закон природы») снимают противопоставление тогда / теперь, оправдывают то, что было «тогда». Обобщенный портрет романтика тоже является одной из форм оправда­ ния себя: эпоха виновата. Не случайно возникает чуть ниже ремарка подпольного героя: «Я ведь вовсе не для оправдания моего сейчас столько наговорил... А впрочем, нет! соврал! Я именно себя оправдать хотел. Эго я для себя, господа, заметочку делаю. Не хочу лгать. Слово дал» (5; 127). Смена принципов повествования и фиксирует постепенный отход от «лжи», поиск «слова» с истинным значением вместо подвиж­ ного, саморазрушающегося слова. Эпизод с офицером с точки зрения построения повествования близок первой части повести. Не случайно здесь больше всего обращений к «господам» — продолжение начатого в первой части бесконечного диалога. Хотя уже в этом эпизоде в центре внимания героя оказывается не реакция другого на его идеи, а само рассказываемое событие. Читатель-собеседник превращается в слуша­ теля, в того, кому рассказывают, перед кем раскрывают душу, а не того, с кем объясняются и спорят. И противопоставление тезиса антитезису тоже меняет свой характер. Утверждение: «я был трус и раб» — сменя­ ет: «Не думайте, впрочем, что я струсил офицера от трусости: я никогда не был трусом в душе, хотя беспрерывно трусил на деле, но — подож­ дите смеяться, на это есть объяснение...» (5; 128). Но если в первой части все обоснования давались логически обобщенно и при помощи системы образов-символов (насекомое, мышь — l’homme de la nature et de la vente; каменная стена, врач Вагенгейм, законы природы, дважды два четыре — джентельмен с ретроградною и насмешливою физионо­ мией, свободная воля), то во второй мы имеем дело с «живой жизнью»: случай из жизни героя дает,возможность судить о нем не отвлеченно, не по абстрактным размышлениям и теориям. История с офицером оказывается и псевдоромантическим бунтом против социальной иерархии, и «мизерной» выходкой тщеславного «маленького» человека. Внешней, тематической антитезой построения этого эпизода является противопоставление' литературы как сущест­ вующей идеальной формы жизни («прекрасное и высокое») и собствен­ но реальной жизни. Об их несоответствии герой догадывался уже тогда: «Я испугался того, что меня все присутствующие, начиная с нахала маркера до последнего протухлого и угреватого чиновничишки, тут же увивавшегося, с воротником из сала, — не поймут и осмеют, когда я буду протестовать и заговорю с ними языком литературным. Потому что о пункте чести, то есть не о чести, а о пункте чести (point d’honneur), у нас до сих пор иначе ведь и разговаривать нельзя, как языком литера­ турным. На обыкновенном языке о „пункте чести“ не упоминается. Я вполне был уверен (чутье-то действительности, несмотря на весь романтизм!), что все они просто лопнут со смеха, а офицер не просто, 51

А.ТОИЧКИНА то есть не безобидно, прибьет меня, а непременно коленком меня напинает, обведя таким манером вокруг биллиарда, и потом уж разве смилу­ ется и в окно спустит» (5; 128-129). «Теперь» и фиксируется словом ге­ роя осознание сути тех внутренних рычагов, которые двигали им тогда. За «литературным» пунктом чести кроется больное самолюбие, и вся временная схема построения эпизода оказывается сложным пережива­ нием осознания собственной болезни: «Но я-то, я, — смотрел на него со злобою и ненавистью, и так продолжалось... несколько лет-с! (повтор личного местоимения, знак многоточия, „с“ на конце и восклицатель­ ный знак становятся симптомами момента осознания героем тех ступе­ ней, по которым он спускался в подполье. — А. Т.) Злоба моя даже укреп­ лялась и разрасталась с годами» (5; 129). Герой подчеркивает количество времени, ушедшее на накопление ненависти и злости, на созревание плана мести. Так письмо с требованием извинений герой написал через два года после ночного приключения, приготовления к «мести» «заняли очень много времени» (5; 131). Зато осознание бессмысленности и глупо­ сти предприятия — всего три дня. Особое место занимает во временной структуре эпизода наречие «вдруг»20. Оно как бы переносит й повество­ вателя, и читателя в еще несостоявшееся прошлое, лишает прошлое за­ вершенности. Герой проживает и переживает прошлое как настоящее. Он не избавился от него, оно — часть его настоящего, его самого: «И вдруг все закончилось как нельзя лучше. Накануне ночью я окончательно положил не исполнять моего пагубного намерения и все оставить втуне и с этой целью в последний раз вышел на Невский, чтобы только так посмотреть, — как это я все оставлю втуне? Вдруг, в трех шагах от врага моего, я неожиданно решился, зажмурил глаза и — мы плотно стукну­ лись плечо о плечо! Я не уступил ни вершка и прошел мимо совершен­ но на равной ноге! Он даже и не оглянулся и сделал вид, что не заметил; но он только вид сделал, я уверен в этом. Я до сих пор в этом уверен!» (5; 132). Эпизод с офицером с точки зрения принципов организации текста явление переходное от первой ко второй части. Слово героя стремится к истине, ищет ответ о причинах погибшей жизни, но вместе с тем в первом эпизоде второй части это слово еще вполне «подполь­ ное»: герой живет и «теперь» теми же чувствами, что и «тогда». Так, он по-прежнему гордится своей победой над офицером и общественной иерархией: «Разумеется, мне досталось больше; он был сильнее, но не в том было дело. Дело было в том, что я достиг цели, поддержал досто­ инство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге. Воротился я домой совершенно отмщенный за все. 20 О «вдруг» в творчестве Достоевского много писали исследователи. См., на­ пример: Слонимский А. «Вдруг» у Достоевского // Книга и революция. 1922. № 6. С. 9-16; Бицилли П.М. К вопросу о внутренней форме романа Достоевского // Бицилпи П.М. Избранные труды по филологии. М., 1996. С. 486-489; Топоров В.Н. О структуре романа Достоевского в связи с архаическими схемами мифологического мышления («Преступление и наказание») II Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. М „ 1995. С. 197-199, 214-218 и др.

52

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ Я был в восторге. Я торжествовал и пел итальянские арии». Именно по­ чему герой вспоминает восторг победы, а не то, что он пережил через ■ри дня, когда эйфория прошла, и отсылает читателя к первой части: '(Разумеется, я вам не буду описывать того, что произошло со мной через фи дня; если читали мою первую главу „Подполье“, то можете сами догадаться» (5; 132). Эпизод с офицером непосредственно задан, как мы уже упоминали, с Iолкновением литературных шаблонов поведения с жизнью как таковой. Иоспоминания героя о периодах «прекрасного и высокого», о периодах мечтаний пронизаны иной, по сравнению с предыдущим эпизодом, оцен­ кой прошлого. Антитеза «тогда / теперь / всегда» носит другой харак­ тер. И значительным средством в изменении характера этой оппозиции оказывается ирония: «Мечтал я ужасно, мечтал по три месяца сряду, забившись в свой угод, и уж поверьте, что в эти мгновения я не похож был на того господина, который, в смятении куриного сердца, приши­ вал к воротнику своей шинели немецкий бобрик. Я делался вдруг геро­ ем». (Это «вдруг» в данном случае бесконечно иронично.) Кроме того, возникает достаточно жесткий момент самооценки, который обозначает невозможность оправдать то, что было «тогда» и осталось «теперь»: «Что такое были мои мечты и как мог я ими довольствоваться — об этом фудно рассказать теперь, но тогда я этим довольствовался. Впрочем, я ведь и теперь этим отчасти довольствуюсь» (5; 132). Герой еще не пере­ сматривает свою позицию, но уже и не оправдывает прошлое настоя­ щим или всеобщими закономерностями. «Всегда» совсем не обозначает теперь независимые от героя процессы: «Все, впрочем, преблагополучно всегда оканчивалось ленивым и упоительным переходом к искусству, то есть к прекрасным формам бытия, совсем готовым, сильно украденным у поэтов и романистов и приспособленным ко всевозможным услугам и требованиям» (5; 133). «Всегда» теперь иронично противостоит то­ гдашнему увлечению «прекрасным и высоким». Так, назревшая в мечтах потребность обняться со всЫ человечеством толкает подпольного героя в общество его столоначальника, «единственного постоянного знакомо­ го во всю мою жизнь», Антона Антоныча Сеточкина. Однако, «К Антону Антонычу надо было, впрочем, яа)1яться по вторникам (его день), след­ ственно, и подгонять потребность обняться со всем человечеством надо было всегда ко вторнику» (5; 134). «Всегдашние» вторники противостоят как сама обыденность «прекрасным» порывам души героя. С его тепе­ решней точки зрения вторники Антона Антоныча шли ему на пользу: «Я тупел, по нескольку раз принимался потеть, надо мной носился паралич; но это было хорошо и полезно. Возвратясь домой, я на некоторое вре­ мя откладывал мое желание обняться со всем человечеством» (5; 134). Все свои мечтания герой оценивает теперь не так, как тогда: «То-то и есть, что я слепо верил тогда, что каким-то чудом, каким-нибудь внешним обстоятельством все это вдруг раздвинется, расширится; вдруг представится горизонт соответственной деятельности, благотворной, 53

А. ТОИЧКИНА прекрасной и, главное, совсем готовой (какой именно — я никогда не знал, но, главное, — совсем готовой), и вот я выступлю вдруг на свет Божий, чуть ли не на белом коне и не в лавровом венке. Второстепенной роли я и понять не мог и вот именно потому-то в действительности очень спокойно занимал последнюю. Либо герой, либо грязь, средины не было. Это-то меня и сгубило, потому что в грязи я утешал себя тем, что в другое время бываю герой, а герой прикрывал собой грязь: обыкно­ венному, дескать, человеку стыдно грязниться, а герой слишком высок, чтоб совсем загрязниться, следственно, можно грязниться» (5; 132-133). Данное размышление представляет из себя «теперешний» критический взгляд на себя самого и на те причины, которые привели героя в «под­ полье» («Это-то меня и сгубило»). Существенно, что акцент теперь пе­ реносится с внешних причин (законы природы и общества, романтизм как историческое явление) на внутренние: слепая вера в то, что все само собой устроится и лучшим образом (трижды повторенное «вдруг» ирони­ чески подчеркивает самообман героя), подмена реальной жизни, настоя­ щих дел мечтами, которые как бы компенсировали настоящее положение вещей, — все это ставит вопрос об ответственности самого героя, ибо причинами оказываются его ошибки, его заблуждения. Однако нарастающая далее ирония не ведет однозначно к самоосу­ ждению. Слишком откровенно-ироничный пересказ своих мечтаний («Я, например, над всеми торжествую; все, разумеется, во прахе и прину­ ждены добровольно признать все мои совершенства, а я всех их прощаю. Я влюбляюсь, будучи знаменитым поэтом и камергером; получаю не­ сметные миллионы и тотчас же жертвую их на род человеческий и тут же исповедываюсь перед всем народом в моих позорах, которые, разуме­ ется, не просто позоры, а заключают в себе чрезвычайно много „пре­ красного и высокого“, чего-то манфредовского. Все плачут и целуют меня (иначе что же бы они были за болваны), а я иду босой и голодный пропо­ ведовать новые идеи и разбиваю ретроградов под Аустерлицем». — 5; 133) приводит подпольного героя к вспышке тщеславного самооправдания. Выражается это в возобновлении «подпольного» диалога, ведущего в «дурную бесконечность»: «Неужели вы думаете, что я стыжусь всего этого и что это все глупее хотя чего бы то ни было в вашей, господа, жизни? И к тому же поверьте, что у меня кой-что было вовсе недурно составлено... Не все же происходило на озере Комо. А впрочем, вы правы; действительно, и пошло и подло. А подлее всего то, что я те­ перь начал перед вами оправдываться. А еще подлее то, что я делаю теперь это замечание. Да довольно, впрочем, а то ведь никогда и не кончишь: все будет одно другого подлее...» (5; 134). Сам герой осознает возникновение диалога, как симптом своей болезни, того, чего «теперь» уже быть не должно. Вечная мука разлагающегося сознания («никогда и не кончишь») — вот та перспектива, от которой бежит герой. Не слу­ чайно он прёрЫвает себя иначе, чем в подобных же случаях в первой чисти (например: «Постойте! Дайте дух перевести...» — 5; 101). 54

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ Эпизод со школьными приятелями и Зверковым является обращением героя к воспоминаниям детства и юности, попыткой понять и осмыслить прошлое. Временное соотношение в этом эпизоде по сравнению с преды­ дущими усложняется: к собственно событийному прошлому («тогда») теперь относятся школьные годы, к настоящему («теперь») — события, связанные с прощальным обедом и, далее, с Ли^ой. Вместе с тем, посто­ янно присутствует и точка зрения героя в момент создания «Записок», момент творческого осмысления событий. Так, ремарки героя фикси­ руют нынешнее понимание внутренних причин его тогдашних ощуще­ ний: «Но потому-то я и бесился, что наверно знал, что поеду; что на­ рочно поеду; и чем бестактнее, чем неприличнее будет мне ехать, тем скорее и поеду» (5; 138), и постоянная констатация того, что он тогда уже знал, что происходит и что произойдет с ним дальше: «Знал я тоже отлично, тогда же, что все эти факты чудовищно преувеличиваю; но что же было делать: совладать я с собой уж не мог, и меня трясла лихо­ радка. С отчаянием представлял я себе, как свысока и холодно встретит меня этот „подлец“ Зверков; с каким тупым, ничем неотразимым презре­ нием будет смотреть на меня тупица Трудолюбов; как скверно и дерзко будет подхихикивать на мой счет козявка Ферфичкин, чтоб подслужить­ ся Зверкову; как отлично поймет про себя все это Симонов и как будет презирать меня за низость моего тщеславия и малодушия, и, главное, — как все это будет мизерно, не литературно, обыденно» (5; 141). «Все­ гда» (или «всю жизнь») как знак осмысления всей жизни тоже является сигналом теперешней точки зрения. Так, пытаясь разобраться, почему же он все-таки поехал, хотя все знал наперед, герой отмечает следую­ щее: «Я бы всю жизнь дразнил себя потом: „А что, струсил, струсил действительности, струсил!“ Напротив, мне страстно хотелось доказать всей этой „шушере“, что я вовсе не такой трус, как я сам себе представ­ ляю. Мало того: в самом сильнейшем пароксизме трусливой лихо­ радки мне мечталось одержать верх, победить, увлечь, заставить их по­ любить себя — ну хоть „за возвышенность мыслей и несомненное остроумие“. Они бросят Зверкова, он будет сидеть в стороне, молчать и стыдиться, а я раздавлю Зверкова. Потом, пожалуй, помирюсь с ним и выпью на ты; Но что всего было злей и обиднее для меня, это, что я тогда же знал, знал вполне и наверно, что ничего мне этого, в сущ­ ности, не надо, что, в сущности, я вовсе не желаю их раздавливать, по­ корять, привлекать и что за весь-то результат, если б я только и достиг его, я сам, первый, гроша бы не дал» (5; 141). «Теперешняя» оценка сквозит в выражениях, которыми пользуется герой в рассказе о про­ шлом («в самом сильнейшем пароксизме трусливой лихорадки» — это теперешний взгляд героя на свое состояние). Честно фиксируя изломы и противоречия собственной личности, свое болезненное тщеславие, он не менее честно пытается осмыслить и личности других, тот мир, в котором он живет. Школа, в которой прошла его юность, товарищи по школе, департамент и сослуживцы, — нигде герой не находит себя, 55

А. ТОИЧКИНА достойное поле деятельности, искреннюю любовь и дружбу. Он прок­ линает школьные годы: «Проклятие на эту' школу, на эти ужасные ка­ торжные годы!» (5; 135), ненавидит товарищей (и «тогда», и «теперь»). Он сознает собственную неспособность к истинным отношениям («Был у меня раз как-то друг. Но я уже был деспот в душе; я хотел неограни­ ченно властвовать над его душой; я хотел вселить в него презрение к окружавшей его среде; я потребовал от него высокомерного и оконча­ тельного разрыва с этой средой». 5; 140), однако и окружающая его действительность оставляет желать лучшего (единственный друг — редкое исключение). Вся сцена обеда строится как столкновения героя с миром обыден­ ного сознания. Не случайно называет герой товарищей «господа» (о Симонове он говорит: «Подымаясь к нему в четвертый этаж, я имен­ но думал о том, что этот господин тяготится мною и что напрасно я это иду» (5;135); о товарищах: «Шла речь серьезная и даже горячая о про­ щальном обеде, который хотели устроить эти господа завтра же, сооб­ ща, отъезжавшему далеко в губернию их товарищ у Зверкову, служив­ шему офицером» (5; 135); в самой сцене обеда: «...вы были бы рады, господа, чтоб я ушел». — 5; 146). Слово это связывает школьных това­ рищей героя с образом собеседника-читателя в первой части21. Именно в обобщенном описании школьных товарищей снова возникает диалог: «Не оскорбленное тщеславие подбивало меня к тому, и, ради бога, не вылезайте ко мне с приевшимися до тошноты казенными возражения­ ми: „что я только мечтал, а они уж и тогда действительно жизнь по­ нимали“. Ничего они не понимали, никакой действительной жизни, и, клянусь, это-то и возмущало меня в них наиболее. Напротив, самую очевидную, режущую глаза действительность они принимали фантасти­ чески глупо и уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все, что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках. Конечно, много тут было от глупости, от дурного примера, беспрерывно окружавшего их детство и отрочество. Развратны они были до уродливости. » (5; 139). С одной стороны, герой оп­ равдывает себя, но с другой, в его словах оказывается много трезвой оценки действительности. Вот о чем говорят за прощальным обедом его товарищи: «Они говорили с Кавказе, о том, что такое истинная страсть, о гальбике, о выгодных местах по службе; о том, сколько доходу у гусара Подхаржевского, которого никто из них не знал лично, и радовались, 21 А. Ковач сводит вэсь образ имплицитного читателя в первой части к образу «делового и практического человека»: «Освобождаясь от культивируемых форм практического разума и идеологического мышления своего времени, автор записок посвящает первую часть повести созданию полного и завершенного образа „делово­ го человека", носителя обыденного сознания» (Ковач А. Указ. соч. С. 83.). С нашей точки зрения, философия обыденного сознания всего лишь одна из отором обрязя собеседника-читателя в первой части.

56

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ что у него много доходу; о необыкновенной красоте и грации княгини Д-й, которую тоже никто из них не видел; наконец дошло до to ro , что Шекспир бессмертен» (5; 146-147). Ирония героя оправдана бесконечной мелочностью обыденных интересов его товарищей. Другое дело, что про­ исходило в это время с ним самим и как это отражается в его слове. С образом имплицитного собеседника-читателя первой части свя­ зывает товарищей по школе и тема смеха. Смех в сцене обеда, как и в отношениях героя с миром, оказывается одним из самых болезненных для героя фактов разделенное™ на «я» и «они». Серьезный и важный спич героя («— Господин поручик Зверков, — начал я, — знайте, что я ненавижу фразу, фразеров и тальи с перехватами... ненавижу клуб­ ничку и клубничников. И особенно клубничников! люблю правду, искренность и честность.;.» — 5; 145) обесценивается с одной стороны ремаркой самого героя: «...продолжал я почти машинально, потому что сам начинал уж леденеть от ужаса, не понимая, как это я так говорю...» (5; 145), а с другой — дружным хохотом, который вызвал последовав­ ший за его речью вызов на дуэль Ферфичкина. Теперь подпольный герой видит причину их смеха в своем внешнем несоответствии «лите­ ратурным канонам»: «— То есть дуэль-с? Извольте, — отвечал тот, но, верно, я был так смешон, вызывая, и так это не шло к моей фигуре, что все, а за всеми и Ферфичкин, так и легли со смеху» (5; 146). Еще ранее, вспоминая о школьных стычках со Зверковым, «фаворизированным дарами природы человеком», герой признавался, что проиграл ему, так как «смех остался на его стороне. Он потом еще несколько раз одолевал меня, но без злобы, а как-то так, шутя, мимоходом, смеясь» (5; 136). Когда же герой в сцене обеда пытается тем же оружием воздействовать на товарищей, все заканчивается полным провалом: «Я презрительно улыбался и ходил по другую сторону комнаты, прямо против дивана, вдоль стены, от стола до печки и обратно. Всеми силами я хотел пока­ зать, что могу и без них обойтись; а между тем нарочно стучал сапогами, становясь на каблуки. Но все было напрасно. Они-то и не обращали внимания. Раз; один только раз они обернулись ко мне, именно ко­ гда Зверков заговорил о Шекспире, а я вдруг презрительно захохотал. Я гак выделанно и гадко фыркнул, что они все разом прервали разговор и молча наблюдали минуты две, серьезно, не смеясь, как я хожу по стенке, от стола до печки, и как я не обращаю на них никакого внимания. 11о ничего не вышло: они не заговорили и через две минуты опять меня бросили» (5; 147). Стена, вдоль которой упорно ходит герой в течение ipex часов является своего рода овеществлением метафоры стены — законов природы, столь существенной для выстраивания философских размышлений первой части. Судит ли себя герой в описываемой столь подробно сцене обеда? Ре­ марки и внутренние монологи его беспощадно и жестоко констатируют асе несоответствия его собесвенной личности идеалам «прекрасного и высокого», его мечтам о сильной личности, независимой от обыденных 57

А. ТОИЧКИНА законов существования, от общественных условностей, социальной иерархии отношений. Осознавая всю глубинную бессмыслицу приня­ тых в обществе форм отношений, сам герой не свободен от них и это его задевает больше всего: «„Сейчас же, сию минуту встать из-за стола, взять шляпу и просто уйти, не говоря ни слова... Из презренья! А завтра хоть на дуэль. Подлецы. Ведь не семи же рублей жалеть. Пожалуй, поду­ мают... Черт возьми! Не жаль мне семи рублей! Сию минуту ухожу!...“ Разумеется, я остался» (5; 145); «„Вот теперь бы и пустить бутылкой во всех“, — подумал я, взял бутылку и...налил себе полный стакан» (5; 146); «Порой с глубочайшею, с ядовитою болью вонзалась в мое сердце мысль: что пройдет десять лет, двадцать лет, сорок лет, а я всетаки, хоть и через сорок лет, с отвращением и с унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей жизни. Бессовестнее и добровольнее унижать себя самому было уже невозможно, и я вполне, вполне понимал это и все-таки продолжал ходить от стола до печки и обратно» (5; 147). Воплощением мучитель­ ности переживаний становится постоянная констатация времени и про­ тяженности событий во времени (мучительное и унизительное ожидание начала обеда, который отложили на час, потом болезненное пережива­ ние отчужденности от общества и хождение вдоль стены: «Но, увы, они не заговорили. И как бы, как бы я желал в эту минуту с ними помирить­ ся! Пробило восемь часов, наконец девять. Я имел терпенье проходить так, прямо перед ними, с восьми до одиннадцати часов, все по одному и тому же месту, от стола до печки и от печки обратно к сто­ лу. Пробило одиннадцать. — 5; 146-147). Эту же функцию вы­ полняет и соответственно поданная художественная деталь: часы. О них в повести упоминается несколько раз: перед прощальным обедом («На­ конец на моих дрянных стенных часишках прошипело пять». — 5; 141), перед ночным разговором с Лизой («...Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления, как будто кто-то душил их, — захри­ пели часы. После неестественно долгого хрипенья последовал тонень­ кий, гаденький и как-то неожиданно частый звон, — точно кто-то вдруг вперед выскочил: Пробило два». — 5; 152), в момент, когда появ­ ляется в квартире героя Лиза («В эту минуту мои часы принатужились, прошипели и пробили семь» — 5; 170). Почему эпизоды с Лизой начи­ наются с боем часов? Внутренний монолог героя по дороге в так называемый «модный магазин» пронизан цитатами и автоцитатами, литературными реминис­ ценциями, на которые указывает сам герой («Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое мгновение, что все это из Силь­ вио и из „Маскарада“ Лермонтова». — 5; 150). По большому счету, все его намерения дать Зверкову пощечину ничуть не реальнее «бала на озере Комо». Действительность и «прекрасное и высокое» по-прежнему хаотически смешиваются, и одно подменяется другим. Собственно дей­ ствительность наступает на героя в сцене ночного разговора с Лизой, 58

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ которая и начинается с гадкого боя часов. В этой сцене впервые в по­ вести появляется собственно диалог, который приведет героя к цельно­ му монологическому слову. Вся ночная сцена с Лизой выстраивается как диалог. Слово героя подается здесь трояким образом. Обращения героя-к Лйзе — ото словомаска, за которым он прячется с определенной целью, слово, рассчитан­ ное на манипуляцию слушателем. Автоцитаты и ремарки героя, фикси­ рующие его действительные чувства и мысли, которые владели им «то­ гда», раскрцвают внутреннюю суть его «игры» с Лизой. Третий вид слова — ремарки, которые обозначают новое понимание героем того, что происходило тогда. Впервые такого рода ремарки появляются в тек­ сте именно в связи с Лизой: «Л и не понял, что она нарочно маскирова­ лась в насмешку, что это обыкновенная последняя уловка стыдливых и целомудренных сердцем людей, которым грубо и навязчиво лезут в душу и которые до последней минуты не сдаются от гордости и боятся перед вами высказать свое чувство. Уже по робости, с которой она приступа­ ла, в несколько приемов, к своей насмешке, и наконец только решилась высказать, я бы должен был догадаться. Но я не догадался, и злое чув­ ство обхватило меня. „Постой же“, — подумал я» (5; 159). Если эпизод со школьными товарищами «понятен» герою — он знает, с кем имеет дело, знает себя, знает, что будет вспоминать свою трехчасовую про­ гулку вдоль стены и через сорок лет, то история с Лизой не укладывает­ ся в его понятия-о жизни. А. Ковач пишет: «Повествовательная модель прозрения-памяти строится, кроме автоцитат, по преимуществу из тех иконических следов памяти, которые „давят“ на мышление героя, не­ смотря на временную дистанцию»22. Детали лица Лизы (как выделен­ ные элементы) сохранены в памяти героя, но не раскрыты им раньше. Существенно, что сам герой тогда не знал, что именно эти черты лица он будет вспоминать всю жизнь: «Весь этот вечер, уже когда я и домой воротился, уже после девяти часов, когда, по расчету, никак не могла прийти Лиза, мне все-таки она мерещилась и, главное, вспоминалась все в одном и том же положении. Именно один момент из всего вче­ рашнего мне особенно ярко представлялся: это когда я осветил спичкой комнату и увидал ее бледное, искривленное лицо, с мученическим взглядом. И какая жалкая, какая неестественная, какая искривленная улыбка у ней была в ту минуту! Но я еще не знал тогда, что и через пятнадцать лет я все-таки буду представлять себе Лизу именно с этой жалкой, искривленной, ненужной улыбкой, которая у ней бы ла в ту минуту» (5; 166). Герой уходит от Лизы «в недоумении. Но истина уже сверкала из-за недоумения. Гадкая истина!» (5; 163). Впер­ вые в повествовании появляется слово истина, за которым стоит жизнь, а не философия или литература. Живая совесть, не укладывающаяся в рациональные философские или «романтические» шаблоны, не дает покоя душе героя: «Я никак не мог с собою справиться, концов найти. 22 Ковач А. Указ. соч. С. 91.

59

А. ТОИЧКИНА Что-то подымалось, подымалось в душе беспрерывно, с болью и не хо­ тело угомониться. Совсем расстроенный я воротился домой. Точно как будто на душе моей лежало какое-то преступление. Мучила меня по­ стоянно мысль, что придет Лиза. Странно мне было то, что из всех этих вчерашних воспоминаний воспоминание о ней как-то особенно, как-то совсем отдельно меня мучило. Обо всем другом я к вечеру уже совсем успел забыть, рукой махнул и все еще совершенно оставался доволен моим письмом к Симонову. Но тут я как-то уже не был доволен. Точно как будто я одной Лизой и мучился» (5; 165). Привычные объяснения («Вчера я таким перед ней показался... героем ...а теперь, гм!» — 5; 165) впервые его не устраивают по сути: «Да и не в этом главная-то сквер­ ность! Тут есть что-то главнее, гаже и подлее! да, подлее! И опять, опять надевать эту бесчестную лживую маску!..» (5; 165-166). Попытки самооправдания оказываются несостоятельны: «Но все-таки я никак не мог успокоиться» (5; 166). Порыв «рассказать ей все» и «упросить ее не приходить ко мне» наталкивается на бесконечную злобу больного тщеславия. Уйти в «прекрасное и высокое», претворив все в мечты и подменив ими жизнь, тоже не удается: «Одним словом, самому подло становилось, и я кончал тем, что дразнил себя языком» (5; 167). Суще­ ственно, что в мечты героя вклинивается цитата из стихотворения Некра­ сова, которое вынесено эпиграфом ко всей повести «По поводу мокрого снега». Эти же две строчки являются эпиграфом к IX главе «Записок», в которой рассказывается о том, как Лиза пришла к герою: «И в дом мой смело и свободно // Хозяйкой полною войди!» (5; 167, 171)23. Цитата из Некрасова является важной составной частью литературной темы в по­ вести. Вынесенность стихотворения, в котором идиллически преломля­ ется сюжет Лизы и подпольного героя, в начало текста с одной стороны обозначает главенствующую роль этого эпизода в повести, с другой рабо­ тает на контрасте, оказывается антитезой развитию реального сюжета повести. Удвоение цитаты маркирует сущностное несоответствие мечты и действительности, литературы как идеальной субстанции и реального положения вещей. Ирония, как отмечалось исследователями, заложена уже в эпиграфе ко всей повести. Стихотворение Некрасова прерывается на самом патетическом моменте: «И т. д., и т. д., и т. д.» (5; 124). Сопря­ жение же двух идиллических строк с драматической сценой встречи Лизы с героем у него дома обозначает внутренний крах системы ценно­ стей, которая зиждется на «прекрасном и высоком». Появление Лизы в доме героя во время скандала с Аполлоном, в час, который он сам предчувствовал («...мне почему-то непременно казалось, что она должна прийти вечером и именно в семь часов». — 5; 167), стано­ вится для героя моментом настоящего столкновения с «живой жизнью», моментом испытания его. Характерна первая реакция героя: «Я взглянул, 23 О связях «Записок» с текстами Некрасова см.: Корман Б. О. Лирический герой Некрасова в «Записках из подполья» Достоевского // Некрасов и его время. М „ 1975. С. 99-105.; Гпн М.М. Достоевский и Некрасов. Петрозаводск, 1985. С. 80-83.

60

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ обмер со стыда и бросился в свою комнату. Там, схватив себя обеими руками за волосы, я прислонился к стене и замер в этом положении» (5; 170). Если в эпизоде обеда со Зверковым стена оказывалась симво­ лом разделенности людей, обусловленной природой социальной иерар­ хии, то в этой сцене стена, к которой в отчаянии прислоняется герой, оказывается символом глубоко личной трагедии человека, отторгнутого от «живой жизни». Драматическая сцена встречи с Лизой строится иначе, чем эпизод ночного разговора. Лиза застает героя без маски, в момент, когда он не способен «изображать» из себя кого-то. Его слово, обращенное к Ли­ зе, соответствует ремаркам и автоцитатам, обозначающим его состояние «тогда»: «— Пей чай! — проговорил я злобно. Я злился на себя, но, ра­ зумеется, достаться должно было ей. Страшная злоба против нее заки­ пела вдруг в моем сердце; так бы и убил бы ее, кажется. Чтоб отмстить ей, я поклялся мысленно не говорить с ней во все время ни одного слова. „Она же всему причиною“, — думал я» (5; 172). Молчание вместо живого человеческого слова оказывается способом мести. Его истери­ ческий монолог («Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?» — 5; 174) •— злобная попытка раздавить Лизу, продиктованная уязвленным тщеславием. Прав А.Ковач, когда говорит о необходимости рассматри­ вать этот монолог в контексте эпизода. Ведь слово героя и в этой сцене, даже в этом монологе, не прямое: оно выражает болезнь души, а не исти­ ну. Это слово необходимо соотносить не с прямым его значением (мысль=слово=герой), а с процессом осознания того, что происходило тогда. И теперь уже с оценкой событий. Тогдашнему слову героя проти­ востоит его теперешнее осмысление произошедшего. «Вдруг» в данном случае маркирует мгновение несовпадения жизни и представлений о жиз­ ни персонажа, то, что дает в дальнейшем импульс к созданию «Записок», то есть преодолению и переосмыслению его понятий: «Но тут случилось вдруг странное обстоятельство. Я до того привык думать и воображать все по книжке и представлять себе все на свете так, как сам еще прежде в мечтах сочинил, что даже сразу и не понял тогда этого странного об­ стоятельства. А случилось вот что: Лиза, оскорбленная и раздавленная мною, поняла гораздо больше, чем я воображал себе. Она поняла из все­ го этого то, что женщина всегда прежде всего поймет, если искренно любит, а именно: что я сам несчастлив» (5; 174). А. Ковач указывает на то, что процесс осмысления происходит в самом рассказе, в воспомина­ ниях о переменах в лице Лизы, когда она слушала жестокие слова (герой тщательно отмечает реакцию героини, которая по большей части обо­ значается не в репликах, а в выражении лица, в позе): «Испуганное и оскорбленное чувство сменилось на лице ее сначала горестным изум­ лением. Когда же я Стал называть себя подлецом и мерзавцем и поли­ лись мои слезы (я проговорил всю эту тираду со слезами), все лицо ее передернулось какой-то судорогой. Она хотела было встать, остановить меня; когда же я кончил, она не на крики мои обратила внимание: „Зачем 61

А. ТОИЧКИНА ты здесь, зачем не уходишь!“ — а на то, что мне, должно быть, очень тяжело самому было все это выговорить. Да и забитая она была такая, бедная; она считала себя бесконечно ниже мбня; где же ей было озлиться, обидеться? (ремарка весьма характерная: подпольный герой по-преж­ нему считает свое больное и тщеславное самолюбие признаком разви­ тости. — А. Т.) Она вдруг вскочила со стула в каком-то неудержимом порыве и, вся стремясь ко мне, но рее еще робея и не смея сойти с места, протянула ко мне руки... Тут сердце и во мне перевернулось. Тогда она вдруг бросилась ко мне, обхватила мою шею руками и заплакала. Я тоже не выдержал и зарыдал так, как никогда еще со мной не бывало...» (5; 174-175). Герой еще не все понял в том, что произошло тогда. Если в эпизодах с офицером и со школьными товарищами он знал все и тогда и теперь, то в сцене с Лизой он многого не знает. Что явилось толчком к последней мести, остается не совсем понятным ему и теперь: «Чего мне было стыдно? — не знаю, но мне было стыдно. Пришло мне тоже в взбудораженную мою голову, что роли ведь теперь окончательно переменились, что героиня теперь она, а я точно такое же униженное и раздавленное создание, каким она была передо мной в ту ночь, — четы­ ре дня назад... И все это ко мне пришло еще в те минуты, когда я лежал ничком на диване! Боже мой! да неужели ж я тогда ей позавидовал? Не знаю, до сих пор не могу решить, а тогда, конечно, еще меньше мог это понять, чем теперь. Без власти и тиранства над кем-нибудь я ведь не могу прожить... Но... но ведь рассуждениями ничего не объяс­ нишь, а следственно, и рассуждать нечего» (5; 175). Попытка осмыслить сцену с Лизой с точки зрения прожитой жизни заставляет героя не только пересмотреть свою позицию, но и признать себя виновным в собствен­ норучно загубленной собственной жизни: «Да и что тут невероятного, когда я уж до того успел растлить себя нравственно, до того от „жи­ вой жизни“ отвы к, что давеча вздумал попрекать и стыдить ее тем, что она пришла ко мне „жалкие слова“ слушать; а и не догадался сам, что она пришла вовсе не для того, чтоб жалкие слова слушать, а чтоб любить меня, потому что для женщины в любви-то и заключается все воскресе­ ние, все спасение от какой бы то ни было гибели и все возрождение, да иначе и проявиться не может, как в этом» (5; 176). Пассивную конст­ рукцию: «— Мне не дают... Я не могу быть... добрым!» (5; 175) заменя­ ет теперь активная: «я уж до того успел растлить себя нравственно». Поступок Лизы, оставившей на столе пятирублевую бумажку, которую сунул ей подпольный парадоксалист, обозначает вершинную точку в том переломе, который происходит в душе героя: «Что ж? я мог ожидать, что она это Сделает. Мог ожидать? Нет. Я до того был эгоист, до того не уважал людей на самом деле, что даже и вообразить не мог, что и она это сделает. Этого я не вынес. Мгновение спустя я, как безумный, бросился одеваться, накинул на себя, что успел впопыхах, и стремглав выбежал за ней. Она и двухсот шагов еще не успела уйти, когда я выбе­ жал на улицу». Герой выносит себе приговор. Его порыв: «Упасть перед 62

«ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»: СЛОВО ГЕРОЯ ней, зарыдать от раскаяния, целовать ее ноги, молить о прощении!» (5; 177), который воплощается в единственном в повести достойном его поступке, и составляет момент истины: «Я и хотел этого; вся грудь моя разрывалась на части, и никогда, никогда не вспомяну я равнодушно эту минуту» (5; 177). «Живая сердечная боль», которую заглушает герой подпольными фантазиями и размышлениями на тему о преимуществах страданий, и свидетельствует об истине. Умственному разложению противостоит сердце. В самой природе человека, пусть даже и подполь­ ного, открываются незыблемые основания сердечной приобщенности к истине: «Даже и теперь, через столько лет, все это как-то слишком нехорошо мне припоминается. Многое мне теперь нехорошо припоми­ нается, но... не кончить ли уж тут „Записки“? Мне кажется, я сделал ошибку, начав их писать. По крайней мере мне было стыдно, все время как я писал эту повесть', стало быть, это уж не литература, а исправи­ тельное наказание» (5; 178). Герой проделывает путь от разрушающегося слова к слову, за которым стоит «живая жизнь», от философии и лите­ ратуры как способов осмысления мира к живому открыванию истины. Этот путь — путь правды — не дается ему легко. Временные обозначе­ ния, которыми наполнен текст повести, свидетельствуют, с одной сто­ роны, о том, как герой «манкировал свою жизнь нравственным растле­ нием в углу, недостатком среды, отвычкой от живого и тщеславной злобой в подполье» (S; 178). В этом смысле часы оказываются символом жизни. Но, с другой стороны, соотнесенность «тогда / теперь / всегда» дает тот кардинальный сдвиг в сознании героя, который и является внутренним сюжетом повести. Текст героя свидетельствует о сущност­ ном переосмыслении идеалов «прекрасного и высокого»: на смену ро­ мантическим шаблонам, изжившим себя полностью к 60-м гт. XIX в., приходят новые принципы повествования и новый герой, сам опреде­ ляющий себя: «...в романе надо героя, а тут нарочно собраны все черты для антигероя, а главное, все это произведет пренеприятное впечатле­ ние, потому что мы все отвыкли от жизни, все хромаем, всякий более или менее» (5; 178). Заканчивается повесть обобщенным размышлением о поколении 40-х гг. («все мы»), отвыкшем от «живой жизни». Размыш­ ление это и тут же возникший диалог с собеседником-читателем явля­ ются неким новым витком философствований героя, столь полно пред­ ставленных в первой части. Недаром финальная авторская ремарка отмечает: «Впрочем, здесь еще не кончаются „записки“ этого парадок­ салиста. Он не выдержал и продолжал далее. Но нам тоже кажется, что здесь можно и остановиться» (5; 179). Необходимо отметить, что слово парадоксалиста по природе своей не исповедальное слово. Об этом в свое время писал Бахтин: «...исповедальное самоопределение с лазейкой (самая распространенная форма у Достоевского) по своему смыслу является последним словом о себе, окончательным определением себя, но на самом деле оно внутренне расчитывает на ответную противопо­ ложную оценку себя другим. Кающийся и осуждающий себя на самом 63

А. ТОИЧКИН A деле хочет только провоцировать похвалу и приятие другого. Осуждая себя, он хочет и требует, чтобы другой оспаривал его самоопределение, и оставляет лазейку на тот случай, если другой вдруг действительно согласится с ним, с его самоосуждением, и не использует своей приви­ легии другого. „Человек из подполья“ ведет такой же безысходный диалог с самим собой, какой он ведет и с другим. Он не может до конца слиться с самим собою в единый монологический голос, всецело оста­ вив чужой голос вне себя (каков бы он ни был без лазейки), ибо, как и у Голядкина, его голос должен также нести функцию замещения другого. Договориться с собой он не может, но й кончить говорить с собою тоже не может. Стиль его слова о себе органически чужд точке, чужд завер­ шению, как в отдельных моментах, так и в целом. Это стиль внутренне бесконечной речи, которая может быть, правда, механически оборвана, но не может быть органически закончена»24. Исповедальное слово по своему характеру онтологично — оно обращено к Богу и существует в мире истинных, сакральных значений. Кроме того, это слово не пред­ полагает самооправдания. С этой точки зрения нам кажется невозмож­ ным уподобление слова покаянного псалма и слова героя из подполья23. Герой до такого слова не дорос. Задача, .которую он решает, состоит в преодолении болезни мучительной, разрушительной рефлексии, в по­ иске оснований жизни, на которых можно было бы построить жизнь. Перед нами — один из этапов преодоления подполья. '

24 Бахтин М. Укаэ.соч. С. 271-272, 273-274. “ Такое сопоставление делает Н.В.Живолупова в статье «Внутренняя форма покаянного псалма в структуре исповеди антигероя Достоевского» И Достоевский и мировая культура. М., 1998. Ne 10. С. 99-106. Не случайно сам Достоевский заме­ нил жанровое обозначение «исповедь» на «записки».

64

Н. Живолупова СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ ДОСТОЕВСКОГО «КРОКОДИЛ» Повесть «Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пас­ саже» может быть проанализирована в контексте произведений писателя, «рассказов и повестей», создаваемых около 1862-1865 гг. («Скверный анекдот», «Зимние заметки о летних впечатлениях», «Записки из подпо­ лья»), Перед «Преступлением и наказанием», «на пороге» периода больших романов, то есть на границе глубинных изменений художест­ венной системы. Тогда на первый план выступает сходство повествова­ тельной манеры, прежде всего это иронический модус повествования в сочетании с преобладанием формы повествования от «Я» героя или рассказчика. Эти аспекты, помимо прочего, содержательно соотносятся как дополнительные по смысловому воздействию на читателя: ирония отчуждает читателя от непосредственного смысла событий, выдвигая на первый план аспект формы, а повествование от первого лица создает необходимый запас достоверности, непосредственности восприятия сюжетных ситуаций. Комбинация этих приемов создает спектр худо­ жественных эффектов, объединенных свойством жанровой рефлексии: фактически Достоевским не просто воспроизводятся традиционные формы рассказа, путевых записок или повести, но сама форма оказыва­ ется опредмеченной и переведенной в план изображения: скверный анекдот помимо воли героя пишется вместо «Священного анекдота»; в «Зимних заметках» стерниански обыгрывается форма записок путе­ шественника, отменяющая, по сути, необходимость самого путешествия как узнавания нового, а очевидной становится необходимость познания глубин собственного духа; в «Записках из подполья» самим парадокса­ листом подвергается сомнению, помимо прочего, его аутентичность герою романа, а его «повесть» прекращается помимо его желания соз­ давшим его автором. В чистом аспекте формы отражается не проявленный во вне кризис художественной изобразительности именно как адекватности сущности: новизна предлагаемого читателю содержания (даже представляемого как определенный круг идей) не может быть слита с привычной жанровой формой, скрывающей эту сущностную новизну, шаблонизирующей ее. Форма проблематизируется, жанровое определение просто не может быть точным (так, определение «Зимних заметок» как памфлета факти­ чески уничтожает сложную систему смыслов, часть которых может быть проявлена через бинарные оппозиции свое // чужое, близость И другость, © Н. Живолупова, 2000

Н. ЖИВОЛУПОВА тогда И теперь, явление // сущность, истина Иложь и т. п., но не сводится к ним), как компенсаторное явление дается множество равноправных псевдожанровых (метафорических, по сути) определений. Например, «Записки из подполья» именуются в тексте как повесть, записки, испо­ ведь, роман, а «Крокодил» — помимо рассказа и содержательной характеристики «пассажа» в значении, которое придано в русской куль­ туре этому выражению гоголевскими Анной Андреевной и Марьей Антоновной, — получает цепочку позднейших авторских определений: фантастическая сказка, чисто литературная шалость, шутовской рассказ, — и предполагаемых писателем овнешняющих читательских: повесть, аллегория, радостный пашквиль, ядовитая аллегория (21; 26-30). Апология литературной позиции Достоевского через восемь лет после создания «Крокодила» в «Дневнике писателя» опирается столько же на факты его биографической жизни (отношения с Чернышевским, собственная ответственная личностная позиция: «сам бывший каторж­ ный и ссыльный»), сколько и на проблему осознания объективного значения формы произведения, не понятой читателем в ее самодоста­ точности как художественного явления. Параллельно с проблематизацией формы можно усмотреть в этом упомянутом выше ряде произведений и нарастающий иронический (то есть, на внутритекстовом уровне, предполагающий как возможный и другой взгляд на события художественной реальности) модус интер­ претации: от «монологизирующей» авторской иронии по отношению к герою в «Скверном анекдоте» к тотально иронической позиции повест­ вователя «Зимних заметок» и, наконец, иронии подпольного парадоксалиста, полифонически сливающей аспекты отрицания мира и самоотри­ цания в «роковую бурду» «неразрешенных вопросов» (5; 104) на глазах изумленного этой интеллектуальной атакой читателя. «Крокодил» как последнее, граничное произведение этого ряда испы­ тывает продолжающееся действие обозначенных выше смысло- и формообразующих тенденций. Его форма, спонтанно возникшая, по позднейшему свидетельству автора, как «несколько комических положений» (21; 26), снимает и философское напряжение безысход­ ной мысли парадоксалиста, и максимальную включенность читателя в процесс порождения мысли героя, сохраняя, тем не менее, в снятом виде характерную для контекста произведений этого ряда философ­ скую насыщенность. Таким образом, очевидная «гипертрофия формы» рассказа, проти­ вопоставляющая его контекстному окружению, обусловлена, на наш взгляд, и упомянутыми выше тенденциями этого периода творчества, а сама «сверхсодержательность» формы, концентрирующей ряд клю­ чевых проблем в «чисто художественном» пространстве, достигается за счет того «сгущения смысла», которое дает метафора, встраиваемая в художественную систему двояко — и в качестве динамического сюжетного элемента (как сдвигающая сюжетное действие к параболе), 66

СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ «КРОКОДИЛ» и статически — как кумулятивная, усиливающая семантическую насы­ щенность текста за счет смысловой акцентуации сюжетных элементов (имен героев или метафорики чисел, например)1. Исследуя семантические слои метафоры, мы включаемся в тот процесс порождения смыслов, который соединяет воедино глубинную творящую субъективность художника с возможностью ее более или менее точного постижения через доступный культурному сознанию эпохи объективный образный ряд, актуализируемый метафорой в каче­ стве фона или материала для ее создания. Так, Достоевскому «вздума­ лось написать одну фантастическую сказку, вроде подражания повести Гоголя „Нос“» (Там же). «Нос» выступает здесь как метатекст «Кроко­ дила», метафорический тип отношений между текстами заявлен самим писателем; читатели тоже ощущают сложность иерархии смыслов «ли­ тературной шалости», но атрибутируют художественную форму «Кро­ кодила» как аллегорию эмпирической реальности, наполняя текст акту­ альным содержанием — «аллегория, история ссылки Чернышевского» (21 ; 28). Достоевский иронически поясняет этот смысловой ход с пози­ ции «многодумной головы» «с направлением»: «В чем же аллегория? Ну, конечно — крокодил изображает собою Сибирь; самонадеянный и легкомысленный чиновник — Чернышевского. Он попал в крокодила и все еще питает надежду поучать весь мир» (Там же). В системе размышлений Достоевского читатели-«обвинители» поми­ мо «некоторой низменности духа» (21, 29) демонстрируют не только особое понимание художественного текста как смысловой принадлеж­ ности прежде всего внеэстетической реальности (именно так трактуется здесь Достоевским понятие аллегории), но, по мнению автора, и непо­ нимание его собственно эстетической природы. На наш взгляд, смысло­ вая многослойность текста «Крокодила» может быть интерпретирована через исследование сюжетной метафоры, позволяющей остаться в преде­ лах эстетической реальности и актуального и большого контекста куль­ туры и в то же время выстроить некоторые известные факты в их не жи­ тейском, но художественно-смысловом взаимодействии. Исследование текста Достоевского с точки зрения художественно­ смыслового функционирования сюжетной метафоры имеет свои методоло­ гические обоснования. Сюжетная метафора, если рассматривать ее в сис­ теме представлений, предложенной Романом Якобсоном, как скрытое сравнение, может быть, вероятно, представлена как один из механизмов порождения интертекстуальности. Но в отличие от методологической неопределенности исследования интертекстуальных связей, предпо­ лагающих бесконечно большое число встраиваемых в текст смыслов,*I ' Разделение сюжетной метафоры по ее функционированию в художественном тексте на, условно говоря, динамическую, эволютивную и статическую, кумулятивную было введено нами как «технический» термин при исследовании сходных явлений по­ этики АП.Чехова в статье «Сюжетная метафора в рассказе А.П.Чехова Ариадна“» II Творчество А. П. Чехова (Поэтика, истоки, влияние). Таганрог, 2000. С. 62-103.

67

Н. ЖИВОЛУПОВА сюжетная метафора позволяет выявить в тексте некий объективный пласт, не репрезентирующий субъективность воспринимающего созна­ ния, но представляющий каркас смысловых отношений «художественный текст — мир» или «художественный текст — большой текст культуры». Метафора предполагает, как это показано Н. Д. Арутюновой, актуа­ лизацию «случайных связей», синтетичность и диффузность значения, выбор кратчайшего пути к сущности2. Метафора, лежащая в основе сюжетного строения, на наш взгляд, размывает границы сюжета, лишая его определенной сюжетной прагма­ тики как строгой последовательности событий, которые могут быть жестко интерпретированы. Напротив, соположение «прямого» развития событий с их метафорическим переосмыслением во всяком случае делает актуальным не только прямой и переносный смыслы сами по себе, но и их взаимодействие в ключевые (то есть гиперсемангичные) моменты сю­ жетного развития. Но, парадоксальным образом, это справедливо и в части определения метафоры как «кратчайшего пути к сущности», по крайней мере, многорядность или параллелизм интерпретаций именно в моменты схождения дают «сущностные» характеристики сюжетным событиям, в то же время расхождение прямого и переносного смыслов, понятно, становится средством выражения объективной текстовой иронии. М.М. Бахтин видел «внесловесцый смысл метафоры» именно как «перегруппировку ценностей». Метафора, с этой точки зрения, как эле­ мент смысловой формы, обращена как «активное выражение оценки в двух направлениях — к слушателю и к предмету высказывания —■ герою»3. Сюжет рассказа «Крокодил», как упоминалось, именно по фанта­ стичности фабулы и заложенному в нее абсурдному (нежизнеподобному содержанию), казалось бы, исключает возможность односторонней идео­ логизированной интерпретации: подзаголовок рассказа (первоначально игравший роль заголовка и впоследствии переработанный Достоевским в направлении усиления комического и чудесного — см.: 5; 387-388), который с некоторой долей вероятности можно отнести к слогу рассказ­ чика, Семен Семеныча, описывает костяк сюжетных событий в их жиз­ ненной характерности, что взрывает текст изнутри встраиваемой по ходу повествования иронией: «Необыкновенное событие, или Пассаж в Пас­ саже, справедливая повесть о том, как один господин, известных лет 2 Н.Д.Арутюнова пишет: «Итак, метафору роднят с поэтическим дискурсом следующие черты: 1) слияние в ней образа и смысла, 2) контраст с тривиальной таксономией объектов, 3) категориальный сдвиг, 4) актуализация «случайных свя­ зей», 5) несаодимость к буквальной перифразе, 6) синтетичность, диффузность зна­ чения, 7) допущение различных интерпретаций, 8) отсутствие или необязательность мотивации, 9) апелляция к воображению, а не к знанию, 10) выбор кратчайшего пути к сущности объекта». — Арутюнове Н.Д. Язык и мир человека. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 384. 3 Волошинов В.Н. (Бахтин М.М.) Слово в жизни и слово в поэзии // Бахтин под маской. Вып. 5 (1). М.: Лабиринт, 1996. С. 87.

68

СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ «КРОКОДИЛ» и известной наружности, пассажным крокодилом был проглочен живьем, весь без остатка, и что из этого вышло» (5; 180). В «Преди­ словии редакции» намеренная абсурдность объяснения усиливает иро­ ническую деформацию основного фабульного события — проглатыва­ ния чиновника крокодилом: «Редакция с удивлением печатает сей почти невероятный рассказ единственно в том уважении, что, может быть, и действительно все это как-нибудь там случилось. < ...> Такая отъяв­ ленная дичь была бы, разумеется, неестественна, если б чрезвычайно искренний тон автора не склонил редакцию в свою пользу» (5; 344). Тем не менее, «такая отъявленная дичь» современникам Достоев­ ского представилась все-таки «естественной» и была интерпретирова­ на не только как аллюзия на судьбу Н. Г. Чернышевского, сосланного в Сибирь, но в фигуре проглоченного Ивана Матвеевича усматривали сходство с рядом русских нигилистов — В. Зайцевым или Д. Писаре­ вым, а также Львом Камбеком, — по крайней мере, пародийное сходст­ во высказываний проглоченного героя с мнениями русских нигилистов вызвало ряд резких откликов в прижизненной критике4. До сих пор богатство художественно воплощенных смыслов «Кро­ кодила» в русском литературоведении оказывается вне фокуса научного внимания, так как интерес исследователей большей частью обращен к содержательным моментам пародирования актуальной для Достоев­ ского журналистики, «сшибки идей», сатирического заострения типов общественных деятелей и т. п. Но в контексте творчества Достоевского, как упоминалось, «Крокодил» завершает период метафизического кри­ зиса, так ярко проявившегося в «Записках из подполья», и сама комиче­ ская форма «фантастической сказки» — уже свидетельство выхода к новой духовной свободе, преодоленного антиномизма подпольного парадоксалиста — как возможного взгляда «извне», если не с позиций нового знания (что, по-видимому, не так), то с позиции отторжения ставшего косным прошлого духовного опыта (как самоочевидности того, что недавно было актуально насущным для осмысления). Анализ сюжетной метафоры рассказа позволяет оставаться в грани­ цах художественной формы, но дает возможность послойного, «скани­ рующего» анализа метафорических семантических слоев. На наш взгляд, в сюжете «Крокодила» можно выделить по крайней мере несколько смысловых пластов, которые позволяют как расширить поле интерпрета­ ции, так и очертить ее границы. Ведь при желании можно в постфрейдов­ ской манере истолковать основную сюжетную ситуацию (проглатыва­ ние Ивана Матвеевича крокодилом и его проповедь «правды и света» изнутри крокодилова чрева) как столкновение с миром, представители 4 См. об этом в комментарии Е.И.Кийко, полагающей, что «рассказ нужно рас­ сматривать в плане более широкой полемики Достоевского с публицистами различ­ ных общественно-политических направлений 1860-х годов, не сводя его содержания к личному выпаду против автора .Что делать?“» (5; 394).

69

Н. ЖИВОЛУПОВА которого фиксированы на «оральной стадии» (Что мы сегодня будем кушать?), героя, вырвавшегося из оков Эдипова комплекса к альтруи­ стической стадии любви ко всем, и, следовательно, как апологию авто­ ром Ивана Матвеевича. Понятно, что, помимо анахронистичности тако­ го подхода, явное искажение смысловых соотношений проявляется в том, что системы мироотношений Ивана Матвеевича и других цен­ ностно не соотнесены, но рядоположны. Далеко не всегда, однако, интерпретационные искажения так очевидны. В сюжетной ситуации «Крокодила» могут быть выделены три части: проглатывание, чудесное спасение (чиновник остается живым) и пропо­ ведь. Эти три части могут быть травестийно соотнесены с сакральными событиями, комическим отражением которых они являются: инициация, преображение, пророчество. В этом случае события «Крокодила» мета­ форически соотнесены с гиперсемантичным сюжетным кодом Ветхого Завета — рождением пророка, актуальным для русской культуры благо­ даря пушкинскому переложению (томление в пустыне, явление Сера­ фима, сакральные терзания — инициация, готовность проповедовать — в «Пророке» Пушкина). Пародийная ипостась Ивана Матвеича — пре­ вращение из чиновника, собирающегося уехать в путешествие за грани­ цу, в пророка, собирающегося проповедовать из недр крокодила, — поддерживается общим комическим фоном рассказа, где другие герои также представляют собой пародийное воплощение высоких образцов человеческих качеств: Семен Семеныч — преданного друга, Елена Ива­ новна — безутешной «как бы вдовы». Именно комическое несовпаде­ ние действующих лиц с носимой ими маской образует веселую атмо­ сферу рассказа, совсем не обязательно, на наш взгляд, представляющую читателю семейную атмосферу жизни Чернышевского и Ольги Сокра­ товны («так грязно, что я не хочу мараться и продолжать разъяснение аллегории» (21; 29), — замечает по этому поводу Достоевский), хотя впоследствии в романе «Дар» В. Набоков интерпретирует ее в духе «Крокодила» Достоевского. Все три смысловые компонента могут быть рассмотрены в их мета­ форическом соотнесении с рядом значимых для обыденного культурно­ го сознания смысловых пластов. Проглатывание — актуальный идеологический пласт метафоры. Мотив «проглатывания» как пожирания оказывается всеобъемлющим в рассказе, подчиняя себе синтетические мотивы смерти и любви (как сливающие воедино духовно-душевно-телесные аспекты существова­ ния личности, то есть обеспечивающие полноту ее проявленности во вне. Так, с точки зрения Семена Семеныча, невозможно поверить словам проглоченного, что внутри крокодила — пустое пространство: «— А ребра, а желудок, а кишки, а печень, а сердце, — прервал я даже со злобою» (5; 196); «— Друг мой, а как... как же ты теперь употребляешь пищу? Обедал ты сегодня или нет?» (5; 197); 70

СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ «КРОКОДИЛ» «Иван Матвеич, — прервал я, — все это чудеса, которым я едва могу верить. И неужели, неужели ты всю жизнь не намерен обедать?» (Там же). Елена Ивановна после «проглатывания» мужа крокодилом тоже ко­ мически удваивает мотив пожирания заботой о «кушанье» и пищеваре­ нии внутри крокодила: «Бедный Иван Матвеич, — прибавила она через минуту, кокетливо склонив на плечо головку, — мне, право, его жаль, ах боже мой! — вдруг вскрикнула она, — скажите, как же он будет сегодня там кушать и ... и ... как же он будет ... если ему чего-нибудь будет надобно?» (5; 186). Когда Иван Матвеич решился «выписать» Елену Ивановну «в качестве законной супруги к себе, в недра», она вос­ клицает: «И что я там буду кушать?» (5; 203). Пищеварительные ассоциации связаны и с оценкой Елены Иванов­ ны идеальным другом как «дамы-конфетки». Семен Семеныч застает ее дома за завтраком: «... в какой-то полувоздушной утренней распашоночке сидела Елена Ивановна и из маленькой чашечки, в которую мака­ ла крошечный сухарик, кушала кофе. Была она обольстительно хоро­ ша» (5; 202). «Кушающая кофе конфетка» растворяет любовное чувство идеального друга не просто в понятии «аппетита» (в стиле Хлестакова, отмечающего «аппетитность» городничихи, что тоже, безусловно, при­ сутствует в системе взглядов Семен Семеныча, простодушно «вкушаю­ щего» радость бытия), но в абсурдном поедании всех и всего всеми. Таким образом, мотив проглатывания поглощает мотив любви, «по­ жирание» становится если не всепоглощающей целью, то необходимым условием существования. В этой системе представлений позиция Ивана Матвеича, порывающего путы телесности, противопоставлена всем: «Я сыт одними великими идеями» (5; 198). Но и она комически преображает расхожую метафору-катахрезу в прямое утверждение — питание духовной мудростью как простое потребление, а с другой стороны, ассо­ циирует характерное для расхожего языкового сознания выражение «Я сыт по горло», так же применяемое к не-пищевым феноменам. За этими системно проявляющимися явлениями ощутим метафори­ ческий перенос. Ближайший научный контекст — теория Дарвина, борьба за существование в природном мире и ее осмысление Достоев­ ским в этот период (в предшествующих «Записках из подполья»; хотя поздний отголосок — «один гад съест другую гадину» — находим в словах Ивана Карамазова об отношениях отца и Дмитрия в последнем романе Достоевского)5. Позиция Ивана Матвеича — попытка вырваться 9 Дарвиновская идея происхождения человека (вызывавшая такое раздражение подпольного героя) так же актуальна в повествовании, хотя и не является сюжетообразующей метафорой. Обезьяны упоминаются в тексте несколько раз и связаны с Еленой Ивановной. «Группа обезьян» вызывает интерес «верной жены»: «Пойдемте, Семен Семеныч, — продолжала Елена Ивановна, обращаясь исключительно ко мне, — посмотримте лучше обезьян. Я ужасно люблю обезьян; из них такие душки ... а крокодил ужасен» (5; 181). Затем рассказчик видит их во сне после несчастия с «другом»: «Зсю ночь мне снились только одни обезьяны, но под самое утро

71

Н. ЖИВОЛУПОВА из этой цепи взаимной обусловленности «поедания», уйти от радости обеда с «чашкой ароматного кофе», с гедонистической позиции рас­ сказчика — в чистую сферу духа. Фантастичность ситуации проглатывания утрируется и сводится к комическому абсурду в газетных отражениях эпизода, так рассказанного Семен Семенычем: «Наконец, глотнув окончательно, крокодил вобрал в себя всего моего образованного друга и на этот раз уже без остатка» (5; 182). «,Дисток“, газетка безо всякого особого направления, а так только вообще гуманная, за что ее преимущественно у нас презирали, хотя и прочитывали», передает эпизод в зеркальном отражении — Иван Матвеич проглатывает крокодила: «Некто N., известный гастроном из высшего общества, наскучив кухнею Бореля и -ского клуба, вошел в здание Пассажа, в то место, где показывается огромный, только что привезенный в столицу крокодил, и потребовал, чтобы ему изготовили его на обед < ...> он тут же принялся пожирать его < ...> — еще живьем, отрезая сочные куски перочинным ножичком и глотая их с чрезвычай­ ною поспешностью < ...> Мало-помалу весь крокодил исчез в его туч­ ных недрах» (5; 204). Другая газета — «Волос» — описывает события с позиций «евро­ пейского прогресса» и «ретроградности русских». В ее версии Иван Матвеич сам «лезет в пасть крокодила, который, разумеется, принужден был проглотить его, хотя бы из чувства самосохранения, чтоб не пода­ виться. Ввалившись во внутренность крокодила, незнакомец тотчас же засыпает», комментарий следующий: «Не знаем, как и объяснить по­ добные варварские факты, свидетельствующие о нашей незрелости и марающие нас в глазах иностранцев» (5; 206). Перевирание газетами «необыкновенного события», которое в срав­ нении с газетными интерпретациями приобретает черты правдоподобия, содержит в себе, помимо пародирования Достоевским определенных идеологических тенденций журналистики, все ту же дарвинову «борьбу за существование»: пожирание газетами фактов, проглатывание и из­ вержение «непереваренной информации» объясняет распространяемую ложь острой житейской потребностью выживания печатного органа, не поднимающейся выше уровня пищеварительного интереса. П роглатывание — мифологический пласт метафоры. Образ по­ жирания и проглатывания, содержащий в себе идею смерти, втягивания в темноту, растворения, с точки зрения мифологического контекста ре­ презентирует миф о Кроносе (Хроносе), пожирающем своих детей. В тра­ диционном переосмыслении в культурном контексте он обычно отожде­ ствляется с идеей времени. Скрытое комическое обыгрывание этого мотива находим в отношении к крокодилу его хозяев. С точки зрения немца и «мутгер», крокодил интерпретируется как «отец-кормилец»: приснилась Елена Ивановна» (5; 201). Здесь не столько полемика с Дарвином, сколько иллюстрация понятия «обезьянничания», то есть чисто внешнего, формаль­ ного подражания чему-либо как выражаемой поведением человека лжи.

72

СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ «КРОКОДИЛ» «Мы сирота и без клеб», — восклицает хозяин, опасаясь, что крокодил «сейчас будет лопаль, потому что он проплатил ганц чиновник» (5; 183). С другой стороны, крокодил синтетически соединяет с образом отца и образ «любимого сына» хозяина: «вы заплатит, если Карльхен вирд лопаль, — дас вар мейн зон, дас вар мейн айнцигер зон!» (5; 183). На уровне фоносемантики процесс пожирания и гибели от проглоченного передается искаженным русским «лопать» — как «лопаться» от сытости и «лопать» — как вульгаризма «жрать» со значением предельной интен­ сивности действия. Анализ метафоры, в которой «еще жива древняя ми­ фотворческая душа», по выражению М. Бахтина, восстанавливает смы­ словой пласт мифологической архаики: Хронос, «слопавший» вместо Зевса камень, завернутый в полотно, впоследствии гибнет от руки сына. В данном случае актуализация идеи времени, которая вводится сло­ вами проглоченного Ивана Матвеича: «трудно в наш век торгового кри­ зиса даром вспороть брюхо крокодилово» (5; 185), — переводит событие в план духовного взаимодействия. Таким образом, личность, претендую­ щая на обладание самоценным словом, оказывается растворенной в духе эпохи. Сгущение смыслов, оксюморонное сближение противоположных действий, соотнесенных омонимически — «лопать» — «лопать», «вспо­ роть» — «вспороть» (как наказать поркой и как взрезать крокодила для спасения героя) интенсифицируют сюжетное проявление метафоры. П роглатывание к ак хтонический символ низа, поглощение тем­ нотой у Достоевского связано с актуальными мотивами его творчества, с предшествующим анализом подсознательного в человеке, который он проводит в форме гиперрефлексии самости героя «Записок из подпо­ лья». Крокодил — хтоническое чудовище, такое же, как мышь — одна из форм самоотождествления подпольного героя. Бессознательное как сфера нерасчлененных, непросветленных чувствований и мыслей получа­ ет у Достоевского, как известно, метафорическое обозначение — под­ полье. Недра крокодила, поглощающие героя, — комический аналог подполья с комплексом гордыни, обиженного самолюбия и акцентом на интенсивной и болезненно искаженной работе мысли. Анализ других смысловых пластов метафоры позволяет подтвердить эту идею. Крокодил — ветхозаветный и евангельский смысловой пласт метафоры. Абсолютная экзотичность для европейского культурного сознания такого животного, как крокодил («коварного чудовища», по определе­ нию Семен Семеныча. — 5; 181), обусловливает его устойчивую куль­ турную интерпретацию в виде чудовища и неразличение или тождество крокодила и левиафана — «в библейской мифологии морского живот­ ного, описываемого как крокодил, гигантский змей или чудовищный дракон»6. Поэтому «Крокодил» может быть рассмотрен и как парафраза библейских мотивов, на переосмыслении которых Достоевский строит свою метафору: «Крокодил, или Левиафан — название громадного, 6 Мифы народов мира. Энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1992. Т 2. С. 43.

73

Н. ЖИВОЛУПОВА змиеподобного морского животного», — дает мифологизированное, но осмысляемое как достоверное описание архимандрит Никифор7. В этом же издании читаем: «Псалмопевец аллегорически изображает под сим названием жестокосердного властелина Египетского Фараона в следую­ щих словах: „Ты (то есть Господь. — Н. Ж.) сокрушил голову левиафа­ на“ (Псал. LXXIII,14)»8. Упоминание Египта указывает на существовав­ шую в культурном сознании смысловую связь с Древним Египтом и преданием о «Сыне Фараоновом», проглоченном крокодилом, на которую наталкивает нас интерес Ивана Матвеича, увидевшего крокодила: «О, не бойся, друг мой, — прокричал нам вслед Иван Матвеич, приятно храб­ рясь перед своею супругою. — Этот сонливый обитатель фараонова царства ничего нам не сделает, — и остался у ящика» (5; 181). Эта смы­ словая аллюзия замкнута, на наш взгляд, внутри текста в качестве комического перифрастического описания главного героя. Но в то же время ветхозаветные аллюзии размыкают статическую метафору названия — фантастического крокодила-левиафана — в кон­ текст актуальной духовной культуры. Упомянем лишь трактат Т. Гоббса «Левиафан»9, в котором левиафан — символ государства, рассмотрен­ ного «как гигантский живой организм» (русский перевод «Левиафана» появляется в 1864 г., то есть за год до создания «Крокодила»), и альманах В. Г. Белинского «Левиафан», задуманный им в январе 1846 г. и под­ держанный друзьями критика (именно для него был написан ряд извест­ ных впоследствии произведений литературы)101. Это также косвенный путь включения через кумулятивную метафору в культурный контекст, причем актуализируемые смыслы только частично пересекаются в этих первичных метафорах —- у Гоббса и Белинского, создавая «мерцание» метафорических co-значений в тексте Достоевского. Белинский называет свой (неосуществленный) альманах, в котором собирался принять участие и Достоевский11, задуманный как параллель «Физиологии Пе­ тербурга», по имени морского чудовища, демонстрирующего мощь и си­ лу Творца через великолепие его творения — именно такой смысл име­ ет образ левиафана в псалмической лирике: «Господи! Господи, Боже мой! Ты дивно велик, Ты облечен славою и величием < ...> // Как мно­ гочисленны дела Твои, Господи! Все соделал ты премудро; земля полна произведений Твоих. // Это — море великое и пространное: там пре­ смыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими; // Там 7 Иллюстрированная полная популярная библейская энциклопедия. М., 1891. С. 414. 8 Там же. 9 Современный философ пишет об авторе «Левиафана»: «Он нетерпелив к тон­ костям и слишком склонен разрубать гордиев узел. Его решения проблем логичны, но сопровождаются сознательным упущением неудобных фактов. Он энергичен, но груб; он лучше владеет алебардой, чем рапирой». — Рассел Бертран Левиафан И Рассел Б. История западной философии. Новосибирск, 1997. С. 509. 10 См. об этом : Егоров Б.Ф. Белинский // Русские писатели. М., 1989. Т. 1. С. 214. 11 Достоевский, как известно, задумывает для «Левиафана» Белинского две повести — «Сбритые бакенбарды» и «Повесть об уничтоженных канцеляриях», «обе с потрясающим трагическим интересом», о чем пишет брату Михаилу 1 апреля 1846 г. (28,; 121).

74

СЮЖЕТНАЯ МЕТАФОРА В РАССКАЗЕ «КРОКОДИЛ» плавают корабли, там этот левиафан, которого Ты сотворил играть в нем. // Все они от Тебя ожидают, чтобы Ты дал им пищу их в свое время. // Даешь им — принимают; отверзаешь руку твою — насыщаются благом» (Пс. 103: 1, 24-28). Великолепное создание Творца подтвер­ ждает его славу и величие даже в момент победы Бога над своим созда­ нием, как в цитированном ранее 73 псалме: «Боже, царь мой от века, устрояющий спасение посреди земли! //Т ы расторг силою Твоею море, Ты сокрушил голову левиафана, отдал его в пищу людям пустыни. // Ты иссек источник и поток, Ты иссушил сильные реки. // Твой день и Твоя ночь; Ты уготовал светила и солнце» (Пс. 73: 12-16). Чрезвычайно характерен этот метафорический перенос в интерпре­ тации архимандрита Никифора именно ввиду диффузности мифологи­ зированного представления о левиафане, не ограничиваемого никакой наличной реальностью. Белинский вкладывает в метафору левиафана идею мощи включае­ мых в альманах литературных произведений и самого создателя будущего альманаха. Молодой Достоевский с восторгом сообщает брату о замысле Белинского, который «создает исполинской толщины альманах (в 60 печ. листов)» (28t; 120). Крокодил-левиафан 1865 г. — это и метафора интеллектуальной гордыни, поглощенности идеей, причем не обяза­ тельно Белинского или Чернышевского или равным образом Гоббса с его идеей государственного блага и механистичностью мышления — здесь все та же съеденность идеолога идеей и то же превращение «дру­ зей человечества» в «людоедов человечества» (8; 312), как позже обозна­ чит это явление Достоевский. Кроме того, пересечение смыслов в этих статических метафорах формирует и идею уравненности телесного и духовного, замещающую идею логосности в слове проповеди. Этот смысловой слой проступает и на других уровнях сюжетной метафоры. В ветхозаветной традиции, по В. Н. Топорову, в символику Левиафа­ на встраивается олицетворение первобытного хаоса, враждебного БогуТворцу. В Библии Левиафан сближается с рыбой, проглотившей Иону. В метафоре Достоевского сохраняются устойчивые смыслы, обозначен­ ные библейской символикой. В частности, один из вышеупомянутых семантических слоев сюжетной метафоры — «человек, съеденный идеей» — одно из первых образных воплощений устойчивого мотива творчества Достоевского, свое прямое словесное выражение получаю­ щего в романе «Бесы». Новозаветный семантический слой метафоры связан с комической аллюзией на библейский сюжет о пророке Ионе, проглоченном китом, в евангельской традиции связываемый с историей пребывания Христа в преисподней до момента воскресения, как это интерпретировано в «Слове о смерти» современником Достоевского Игнатием Брянчанино­ вым12. Метафорическая деформация устойчивой семантики становится 12 См.: Епископ Игнатий Брянчанинов. Сочинения. Т. 3: Аскетические опыты. Издание 3. СПб., 1905. С. 91.

75

Н. ЖИВОЛУПОВА для Достоевского возможностью художественно концентрированного воплощения идеи подражания Христу, обозначением внутреннего мира одержимого грехом гордыни героя и недейственности проповедни­ ческого пафоса слова героя13. Подражание Ивана Матвеича христиан­ ской проповеди («из крокодила теперь выйдут правда и свет») объясня­ ет читателю внутренние скрытые причины недейственности проповеди героя. «Изрыгновение» (5; 328) замышляется Достоевским как развязка фабульного узла, но это и выстраивание метафорического сюжета про­ рока Ионы, три дня пребывавшего в чреве китовом, а затем проповедо­ вавшего в Ниневии. Параллель проповеди Христовой и ветхозаветного сюжета, как упо­ миналось, актуальна для христианства. В то же время этот слой сюжет­ ной метафоры в «Крокодиле» придает смысловое единство целому. Становится объяснимым обилие пищеварительных, телесных проявле­ ний в рассуждениях героев. С одной стороны, телесное в рассказе по­ глощает и преображает духовное14. Любовь, как упоминалось, описыва­ ется рассказчиком как простое проявление сексуального аппетита («дама-конфегка»), смерть в целом отрицается как явление духовного мира, таинство, но существует лишь в пищеварительном варианте как угроза герою быть переваренным крокодилом: «Меня может постичь самая унизительная участь какого-нибудь картофеля, блинов или теля­ тины» (5; 198). Но это погружение в телесность разительным образом не действует в отношении слова героя. Обыгрывание начала четвертого Евангелия — Слово, ставшее пло­ тью, — оборачивается не-логосностью слова героя, его необращенностью к другим из-за его замыкания в собственной самости, не-отдания себя другим. Особая маргинальность «Крокодила» — он на время как бы зак­ рывает тему, начатую образом Фомы Опискина в «Селе Степанчикове и его обитателях», — возможно, и приводит к этому сгущению смы­ сла, художественно проявляющемуся в слоях сюжетной метафорики. Но, с другой стороны, художественная исчерпанность темы оказывается мнимой, и проблема «воплощенного слова» или логосности высказыва­ ния вновь станет актуальной в пяти больших романах Достоевского, начиная с идеи Раскольникова.

13 Подробнее см. об этом в нашей статье: Живолуповв Н.В., Трансформация мотива «подражания Христу» в произведениях Ф.М.Достоевского 60-х годов («Скверный анекдот», «Записки из подполья», «Крокодил») // Достоевский и совре­ менность. Новгород, 1994. С. 121-130. 14 Подробнее см. об этом в нашей статье: Живолуповв Н. В. Телесность в худо­ жественной антропологии Достоевского II Достоевский и мировая культура. СПб, 1994. N» 2. С. 75-96.

76

В.Ветловская «АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА Крупному ученому-слависту профессору Миливое Йовановичу — посвящается

Среди побудительных мотивов, толкнувших героя Достоевского на злодейство, главное место занимают, как известно, идейные соображения. «Тут дело фантастическое, мрачное, — говорит Порфирий Петрович, — дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитуется фраза, что кровь „освежает“; когда вся жизнь проповедуется в комфорте. Тут книжные мечты-с, тут теоретиче­ ски раздраженное сердце...» (6; 348). Действительно, без страстного же­ лания как можно скорее добиться материального благополучия («ком­ форта»), без теорий, оправдывающих и это желание, и все (то есть любые и всякие) средства для его осуществления, Раскольников не решился бы на преступление. Ср. его разговор с Настасьей в начале романа: «...а ты что, умник, лежишь как мешок, ничего от тебя не видать? Прежде, говоришь, детей учить ходил, а теперь почто ничего не делаешь? — Я делаю...— нехотя и сурово проговорил Раскольников. — Что делаешь? — Работу... — Каку работу? — Думаю, — серьезно отвечал он помолчав. Настасья так и покати­ лась со смеху — Денег-то много, что ль, надумал? — смогла она наконец выго­ ворить. — Без сапог нельзя детей учить За детей медью платят. Что на копейки сделаешь? — продолжал он с неохотой, как бы отвечая собст­ венным мыслям. — А тебе бы сразу весь капитал? Он странно посмотрел на нее. — Да, весь капитал, — твердо отвечал он помолчав» (6; 26-27). Из дальнейшего ясно, в каком направлении думал Раскольников, желая сразу получить «весь капитал». Сам того не сознавая, он приискивал Миливое Йованович, 70-летие которого отмечается в этом году, — широко известный югославский писатель и ученый-славист, автор многих статей и книг, посвященных русской литературе XIX-XX в. Среди них заслуженное признание по­ лучили его книги о Достоевском и русской литературе XX в. Профессору Миливое Йовановичу принадлежат таюке десятки работ, написанных по-русски и опублико­ ванных в разных научных изданиях за пределами Югославии.

© В. Ветловская, 2000

В. ВЕТЛОВСКАЯ достаточно убедительное оправдание для весьма скорого и «мрачного» дела. Это то, о чем позднее в «Братьях Карамазовых» говорил Ивану черт: «Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил...» (15; 84). На почве такой любви и возникает «казуистика» Раскольникова: «... весь анализ, в смысле нравственного разрешения вопроса, был уже им покончен: казуистика его выточилась, как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений» (6, 58)1. Теории, чья логическая очевидность представляется безупречной, кажутся справедливыми, и эта-то их «справедливость» сбивает с толку ум и подавляет или искажает от природы чистый голос сердца. Между тем оно, будучи ничем не замутненным, не нуждается в особых доводах рассудка, чтобы в важные минуты жизни подсказать, где истина, а где ложь, красота или безобразие, нравственная правда или заблуждение. И даже тогда, когда ум под видом истины навязывает ложь, сердце до поры до времени способно ей сопротивляться. Ср. смятение Раскольни­ кова после посещения старухи процентщицы с целью «пробы»: «Рас­ кольников вышел в решительном смущении. Смущение это все более и более увеличивалось. Сходя по лестнице, он несколько раз даже оста­ навливался, как будто чем-то внезапно пораженный. И наконец, уже на улице, он воскликнул: „О Боже! Как это все отвратительно! И неужели, неужели я... нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако, мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц...“ Но он не мог выразить ни словами, ни восклицаниями своего волне­ ния. Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей» (6; 10). И далее: «Да что же это я! ведь я знал же, что я этого не вынесу Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту... пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких со­ мнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и до сих пор...» (6; 50). Раскольников продолжает думать на прежнюю тему «до сих пор» (и дальше, вплоть до самого «дела») и потому, что его воля, несмотря 1 Комментируя фразу «казуистика его выточилась, как бритва», Б. Н.Тихомиров замечает: «Приведенные слова представляют собой перифраз 4-го стиха 51-го псалма: „Гибель вымышляет язык твой; как изощренная бритва, он у тебя, ковар­ ный!“» (Тихомиров В.Н. Из наблюдений над романом «Преступление и наказание» // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 13. С. 244).

78

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВ А на мгновенные отступления, порабощена силами дьявольских чар, и по­ тому, что он не хочет всерьез прислушаться к предостерегающему голосу чувства. Вместо того чтобы довериться этому чувству, удерживающему от тяжкого греха, герой доверяет своему уму, разрешающему злодейство. Это предпочтение ума всему остальному вызывает позднее ехидную усмешку Порфирия: «... вы, батюшка, Родион Романович человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи. Игривая острота ума и отвлеченные доводы рассудка вас соблазняют-с. И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, например, насколько то есть я могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там, у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе!» (6; 263). Упоминая Наполеона, Порфирий Петрович намекает на теорию Рас­ кольникова о людях «обыкновенных» и «необыкновенных» и заодно, безжалостно унижая самолюбие противника, достаточно ясно дает по­ нять, что к «необыкновенным» людям (к Наполеонам) недоучившийся студент юридического факультета уж никак не относится. Скорее, как раз Порфирий, несмотря ни на какой комизм его «фигуры», мог бы пре­ тендовать на лестную близость к «авторитету». Теорию Раскольникова о двух разрядах людей («обыкновенных» и «необыкновенных»), изложенную героем в статье «О преступлении» (см.: 6; 198-204), мы обсуждать не будем2. Остановимся на другой тео­ рии несостоявшегося юриста, которая в силу своей математической, арифметической очевидности «соблазняет» не только Раскольникова. Заметим кстати, что Порфирий Петрович, для пущей убедительности и пущей буффонады надевший на себя вдруг маску «старика», хотя и посмеивается над молодым человеком, увлеченным остроумием и «отвлеченными доводами рассудка», сам далеко не чужд такого рода «соблазнов»: «Вот вы изволите теперича говорить: улики да ведь улики-то, батюшка, о двух концах, болыпею-то частию-с, а ведь я сле­ дователь, стало быть, слабый человек, каюсь: хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить, хотелось бы такую уличку достать, чтоб на дважды два — четыре походило! На прямое и бесспор­ ное доказательство походило бы!» (6; 261). В поисках «бесспорного до­ казательства» и «математической» улики, «вроде дважды двух» (6; 262), Порфирий, разумеется, и собирался свести лицом к лицу Раскольникова и Миколку. Рассчитывая на «натуру» преступника (6; 263), болезненно раздражительную, нетерпеливую, высокомерную, но не лишенную бла­ городства, следователь, судя по всему, приготовился «терзать и мучить» 2 Анализ основных положений этой статьи и критику их в романе см.: Ветловская В.Е. Логическое опровержение противника в «Преступлении и наказании» Дос­ тоевского/ / Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 13. С. 74-87.

79

В. ВЕТЛОВСКАЯ на его глазах «бедного Миколку», так, чтобы преступник из сострада­ ния к одному и ненавистного презрения к другому в конце концов «себя выдал» (6; 273, 269). Но «действительность и натура», если воспользо­ ваться словами самого Порфирия, и этот «самый прозорливейший рас­ чет подсекают» (6; 263). Миколка, внезапно ворвавшийся в расчислен­ ный ход событий и взявший на себя чужую вину, испортил Порфирию всю игру. Уж если Порфирий Петрович при всем его ехидстве отдает дань остроумным расчетам и «дважды двум», то что говорить о прочих? В черновиках «Преступления и наказания» даже Дунечка, намереваясь для собственного блага, блага родных круто изменить свою жизнь и выйти замуж за Лужина, рассуждает об «арифметике»: «Но, ведь оста­ ваясь в том положении, в котором я теперь нахожусь, я могу поневоле упасть еще ниже. Тут все на расчете. Это я по опыту говорю. Это ариф­ метика. — А ты веришь в арифметику? — Еще бы. И так я теперь в арифметику верю и действую по расчету (чего ты смеешься?). — [Да, если бы мы были только цифры, — а то ведь мы люди... Пусть я в арифметику верю, а ты... не должна. Но все это вздор.]» (7; 252-253). Скепсис Раскольникова по поводу Дунечкиных слов («если бы мы были только цифры» и «все это вздор») объясняется горьким опытом, который герою пришлось изведать, в частности, из-за «математиче­ ских» его расчетов. Но в свое время, до преступления, доводы от «арифметики» были для него вне критики, как, впрочем, и для других людей его возраста и круга. Простейшие положения «арифметической» теории Раскольников случайно услышал в «плохоньком трактиришке» тогда, когда сходные мысли стали едва «наклевываться» в его голове (6; 53). Незнакомый студент за соседним столиком говорил молодому офицеру о старухе процентщице (от которой герой только что вышел с двумя жалкими «билетиками» за золотое колечко, подаренное ему сестрой) и ее отно­ шениях с Лизаветой. Эту Лизавету капризная и злая старуха, «такая маленькая и гаденькая, бьет поминутно и держит в совершенном пора­ бощении, как маленького ребенка...» (Там же). «Я бы эту проклятую старуху, — заявляет студент, — убил и ограбил, и уверяю тебя, что без всякого зазору совести...» И далее: «Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, ко­ торая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь? С другой стороны, молодые, све­ жие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! Сто, тысячу добрых дел и начинаний, которые можно устроить и поправить на старухины деньги. Сотни, тысячи, может быть, 80

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА существований, направленных на дорогу; десятки семейств, спасенных от нищеты, от разложения, от гибели, от разврата, от венерических больниц, — и все это на ее деньги. Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему челове­ честву и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно, крошеч­ ное преступленьице тысячами добрых дел? За одну жизнь — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна. Она чужую жизнь заедает...» (6; 54). Хотя студент, говоря об убийстве стару­ хи, и «пошутил», в «справедливости» своей логики он не сомневается. На прямой вопрос офицера: «...убьешь ты сам старуху или нет?» — сту­ дент отвечает: «Разумеется, нет! Я для справедливости...» Раскольнико­ ва весь этот разговор приводит в «чрезвычайное волнение»3. «Конечно, все это были самые обыкновенные и самые частые, не раз уже слышан­ ные им молодые разговоры и мысли. Но почему именно теперь пришлось ему выслушать именно такой разговор и такие мысли, когда в собственной голове его только что зародились... такие же точно мыс­ ли? И почему именно сейчас, как только он вынес зародыш своей мысли от старухи, как раз и попадает он на разговор о старухе?..» (6; 55). Ничего странного в этих совпадениях, однако, нет; в частности, пото­ му, что черт, который давно уже замешался в вынашиваемые героем пла­ ны и расчеты, и здесь, разумеется, ему «подслуживался» (6; 53). Во имя арифметической «справедливости» (и прочих, не менее убедительных для него отвлеченных построений), но без всяких «шуток» Раскольни­ ков готов пойти (и в конце концов идет) на убийство и ограбление. При первом же столкновении с действительностью обнаруживается несостоятельность предварительных расчетов. Помимо старухи, обду­ манно приговоренной героем к закланию, он вынужден был поднять топор и на случайно подвернувшуюся Лизавету. Это происходит пото­ му, что вопреки самоуверенным надеждам сохранить и волю, и рассу­ док Раскольников (как всякий неловкий и неопытный преступник) в момент совершения преступления утратил и то и другое настолько, что с «феноменальным легкомыслием», войдя к старухе, даже забыл за­ крыть за собою дверь (6; 58; ср.: 6; 66, 117). Между тем убийство Лиза­ веты сводит на нет «арифметику», ведь оно вообще не входило в расчет. Во всяком случае оно усложняет вычисления (поскольку люди действи­ тельно не только цифры и прежде всего не цифры), ибо вопрос теперь выглядит так: стоит ли жизнь раз и навсегда «бедной Лизаветы» (отнюдь 3 О связи этого разговора с речью Достоевского о Пушкине, «Братьями Карама­ зовыми» и мотивами романа Бальзака «Отец Горио» см.: Гроссман Л. Библиотека Достоевского. Одесса, 1919. С. 39-39. Кроме «Евгения Онегина», о котором рассуж­ дает Достоевский в речи о Пушкине (тема счастья, воздвигаемого на несчастье дру­ гого), безусловно, следует назвать и «Бориса Годунова».

81

В. ВЕТЛОВСКАЯ не «злой» и не «вредной») жизни таких же, как она, бедных людей в лю­ бом их числе? При этом немаловажно то обстоятельство, что будущее благополучие этих несчастных, ради которых допускается смертный грех, в высшей степени сомнительно (в истории Раскольникова такого благополучия нет; напротив, преступление усугубляет горе и увеличивает число несчастных), тогда как пролитая кровь и загубленная жизнь бедной жертвы — совершившийся факт, они несомненны. Ср. также признание Раскольникова Соне: «Не для того, чтобы матери помочь, я убил — вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасы­ вал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!..» (6; 322). В при­ падке покаянного самобичевания Раскольников сводит к единственному побуждению разнообразные мотивы, заставившие его пойти на престу­ пление. Но, безусловно, это побуждение было одним из важнейших. Точно так же, как Раскольников случайно убил Лизавету, он случайно на этом убийстве и остановился: обстоятельства грозили сложиться так, что он мог бы «лущить» (6; 373) людей и дальше — без особых арифме­ тических или неарифметических теорий, из одного чувства самосохране­ ния (см.: 6; 65, 68). Выходит, достаточно было вступить на гибельный путь, чтобы результат такого шага повел к неожиданным последствиям, находящимся за пределами заранее произведенных вычислений. Заметим: какими бы теориями Раскольников ни обосновывал право на преступление, он не может его обосновать ссылкой на христианские религиозные нормы, безусловно запрещающие и грех убийства, и грех воровства, ибо сказано: «Не убий» и «Не укради» (Исх. 20: 13, 15; Втор. 5: 17, 19). Вот почему преступление Раскольникова (именно убийство) весьма напоминает языческое жертвоприношение. Так, у древних греков жертвенное животное (в ходе эволюции языческих верований повсеме­ стно заместившее человека) убивали «различным образом, смотря по тому, каким божествам приносилась жертва; обыкновенно животное оглушали и повергали на землю ударом дубины или обуха, затем, если жертвоприношение совершалось в честь одного из небесных богов, голо­ ву животного загибали кверху и жертвенным ножом перерезывали его горло, а при жертвоприношении подземным богам голову пригибали к земле и удар ножа направляли в затылок»4. В «Преступлении и нака­ зании» вместо ножа использован топор, но эта замена указана в тексте: «О том, что дело надо сделать топором, решено им (Раскольниковым. — В.В.) было уже давно. У него был еще складной садовый ножик; но на нож, и особенно на свои силы, он не надеялся, а потому и остановился на топоре окончательно» (6; 57). В момент убийства старуха, пытаясь 4 Латышев В. В. Очерк греческих древностей. Богослужебные и сценические древности // Античная библиотека. Исследования. СПб., 1997. С. 86.

82

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА развязать мудреный узел на «закладе», стоит, опустив голову вниз. Рас­ кольников, расположившись за ее спиной, сначала оглушает, а потом убивает жертву ударами сзади: «Он вынул топор и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове. В одной руке еще продолжала держать „заклад“. Тут он изо всей силы ударил раз и другой, все обухом и все по темени. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана, и тело повалилось навзничь» (6; 63). Голова Лизаветы в момент убийства загнута вверх: «И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом Удар пришелся прямо по черепу, остри­ ем, и сразу прорубил всю верхнюю часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась» (6; 65). В соответствии с отмеченной параллелью убитая ста­ руха отправляется в преисподнюю. Ср. далее слова Коха: «Сама мне, ведьма, час назначила Да и куда к черту ей шляться, не понимаю? Круглый год сидит ведьма, киснет А тут вдруг и на гулянье!» (6; 67, 68). Но здесь все ясно: если «ведьма» пустилась «вдруг на гулянье», то только «к черту» и с чертом. Что же касается бедной Лиза­ веты, то, будучи «чистой сердцем», она принадлежит высшим сферам. Ср. сказанное о ней Соней: «Она Бога узрит» (6; 249), а также слова Христа: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Матф. 5: 3, 8)5. В свете той же параллели, увязывающей убийство Раскольникова с языческим обрядом, все теоретические рассуждения героя, оправды­ вающие его преступление, низводятся на уровень языческих верований, то есть новейших суеверий самого мрачного толка: они возвращают кровавый ритуал, отброшенный христианской цивилизацией в далекое прошлое. Связь древних верований и новейших суеверий, которую Рас­ кольников не сознает, здесь тем более замечательна, что герой, идя на злодейство, серьезно думает о «новом шаге» и «новом собственном слове» (6; 6 и др.). Между тем эта связь, казалось бы, очевидна, она воз­ никает из существа дела, даже независимо от каких бы то ни было кон­ кретных аналогий. Ведь сознательно нарушая Божьи заповеди и свое­ вольно присваивая роль как верховного судьи, владеющего правом жизни и смерти ему подвластных, так и исполнителя приговора, Раскольников замещает и Господа Бога (ср. характерные в этом плане иронические сло­ ва Порфирия Раскольникову в последнее их свидание: «Ваша воля да бу­ дет». — 6; 353), и его служителя (ср. обращение «батюшка», настойчиво повторяемое по отношению к герою сначала старухой процентщицей, 5 Ср.: Белов С. В. Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание». Ком­ ментарий. Л., 1979. С. 180.

83

В. ВЕТЛОВСКАЯ а затем, с обычной иронической издевкой, — Порфирием. — 6; 8-10, 62, 257 и след.) Герой уподобляется языческому идолу и одновременно — жрецу, готовому ради величия обожествленного кумира (то есть «для себя») приносить человеческие жертвы. Но «действительность», как и следовало ожидать, сбрасывает лож­ ного идола с пьедестала: ведь все непомерно раздувшееся тщеславие недоучившегося студента, все его теории и расчеты — лишь дьяволь­ ское наваждение и только. Ср. ощущения Раскольникова в минуту ду­ шевного просветления, когда он было отказался от преступного замыс­ ла: «„Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!“ Несмотря на слабость свою, он да­ же не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывав­ ший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!» (6; 50)6. И далее признания Соне: «Я хотел тебе только одно доказать: что чертто меня тогда потащил (на преступление. — В.В.), а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить Насмеялся он надо мной...» И еще: «Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушон­ ку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я...» (6; 322). Но если черт и убил «старушонку», то сделал эго вместе с Раскольниковым, и если Раскольников убил себя, то сделал это вместе с чертом. В любом случае, вложив в руки героя топор и за­ ставив пустить его в «дело», нечистый и впрямь над героем насмеялся. Вмешавшись в «арифметику» и спутав все расчеты, черт не только свя­ зал злую старуху с доброй и кроткой Лизаветой так тесно, что гибель той и другой явилась и раздельным и в то же время одним убийством7, но для начала к двум тяжко пострадавшим душам неожиданно прибавил третью, сделав из самозванного вершителя человеческих судеб жалкого раба собственного злодейства. Ср. слова Раскольникова до преступления: «Не хочу я вашей жертвы, Дунечка, не хочу, мамаша! Не бывать тому, пока я жив, не бывать, не бывать! Не принимаю! Не бывать? А что же ты сделаешь, чтоб этому не бывать? От Свидригайловых-то, от Афанасия-то Ивановича Бахрушина чем ты их (сестру и мать. — В. В.) убережешь, миллионер будущий, Зевес, их судьбою располагающий!» (6; 38). И затем слова Сони: «Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, 6 Молитва Раскольникова: «Господи! покажи мне путь мой...» повторяет слова псалма. Ср.: «Укажи мне путь, по которому мне идти, ибо к Тебе возношу я душу мою» (Псалт. 142: 8). Просьба Раскольникова предполагает ответ, о котором герой пока не помышляет и который заключен в словах Христа: «Я есмь путь и истина и жизнь» (Иоан. 14: 6). 7 Ведь Лизавета идет здесь «в придачу» (ср.: 6: 313). Вот почему Раскольников о ней не думает: «О, как я ненавижу теперь старушонку! Бедная Лизавета! Зачем она тут подвернулась!.. Странно, однако ж, почему я об ней почти и не думаю, точно и не убивал» (6; 212). Это же следует и из сличения убийства одной и другой жертвы с описанным выше языческим обрядом.

84

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА обняла его и крепко-крепко сжала его руками Нет, нет тебя несча­ стнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступле­ нии...» (6; 316). И действительно: Раскольников настолько несчастен, что вообще еле держится на этом свете; ведь, убив себя, он вынужден шагнуть за его границы и, будучи на этом свете и на том8, испытать как здешние, так и нездешние мытарства. Наказание следует за преступлением как тень и заключается главным образом в разоблачении феховных чувств и опровержении соблазнительных, но лживых теорий, которые с дья­ вольской силой и коварством «тащили» героя на злодейство. Не вдаваясь в обстоятельный анализ положения, в каком очутил­ ся теоретизирующий преступник, отметим лишь необходимое для на­ шей темы. С тех пор как бесовские чары исчезают, реальность предстает перед Раскольниковым в чрезвычайно неприглядном виде. Прежние мысли и стремления разлетаются в прах. Герой оказывается жертвой собствен­ ного преступления. Вместо того чтобы сразу получить «весь капитал», он теряет и то, что имел, — в частности, ясную голову, чистое сердце и то многообразие возможностей, которое дарует жизнь любому чело­ веку, не запятнанному пролитой кровью и страшной виной. Вместо разных «дел» в пользу бедных, или человечества, или даже в свою поль­ зу у Раскольникова в первый момент (после того как он в старухиной квартире «накуролесил». — 6; 373), да иногда и позднее, остается только одно — «бежать»: «Мучительная, темная мысль поднималась в нем, — мысль, что он сумасшествует и что в эту минуту не в силах ни рассудить, ни себя защитить, что вовсе, может быть, не то надо де­ лать, что он теперь делает... „Боже мой! Надо бежать, бежать!“ — про­ бормотал он и бросился в переднюю» (6; 66). Далее: «А зачем Заметов заходил? Зачем приводил его Разумихин? — бормотал он в бессилии, садясь опять на диван. — Что ж это? Бред ли это все со мной продолжа­ ется или взаправду? Кажется, взаправду... А, вспомнил: бежать! скорее бежать, непременно, непременно бежать! Найдут! Разумихин най­ дет. Лучше совсем бежать... далеко... в Америку, и наплевать на них! Только бы с лестницы сойти! А ну как у них там сторожа стоят, полицейские!» (6; 99-100) и т. д. Вместо нужды (исполненной немалой гордыни) в величии, абсолютной свободе и власти у Раскольникова остается самая мелкая, низкая и, однако, самая неотложная потребность, какую испытывает любой вор и убийца, — прятать и прятаться, утаи­ вать и таиться. Многие мотивы романа передают сквозную тему постоянно испыты­ ваемых героем страданий — реального и воображаемого преследования, 8 Подробно об этом см.: Ветловская В.Е. Анализ эпического произведения. Логика положений («Тот свет» в «Преступлении и наказании») II Достоевский. Мате­ риалы и исследования. СПб., 1997. Т. 14. С. 117-129.

85

В. ВЕТЛОВСКАЯ оставленных следов и улик, возможного разоблачения. Напряженное ожидание такого разоблачения вместе с чувством вины и ответственно­ сти за содеянное, в которых герой и себе не хотел бы признаться, рису­ ют его расстроенному сознанию в каждом неизвестном ему посетителе, на месте любой неожиданности, везде и всюду, грозного врага (свидетеля и обвинителя). Ср., например, появление дворника и Настасьи на другое утро после убийства: «„Что им надо? Зачем дворник? Все известно. Сопротивляться или отворить? Пропадай...“ Он привстал, нагнулся впе­ ред и снял крюк» (6; 73); появление артельщика, когда Раскольников только-только очнулся от беспамятства и бреда: «У постели его стояла Настасья и еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика Раскольников при­ поднялся. — Это кто, Настасья? — спросил он, указывая на парня» (6; 92); появление Лужина (особенно важное для нашей темы): «...вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем все больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: вот Раскольников, он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голо­ сом произнес: — Да! Я Раскольников! Что вам надо? — Петр Петрович Лужин. Я в полной надежде, что имя мое не со­ всем уже вам безызвестно. Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем другого, тупо и за­ думчиво посмотрел на него и ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз» (6; 112; ср. также: 6; 150 и др.). В плане земного бытия героя его тревожные ожидания и страхи ока­ зываются пустыми (никто Раскольникова не уличает, не забирает, не отправляет куда следует), но в плане «загробного» его существования они очень даже обоснованны. Так, приход дворника и Настасьи озна­ чает вызов убийцы на путь мытарств; артельщик с его книгой и рас­ писками напоминает о заключенном с нечистью договоре, сначала узаконившем преступление, а теперь взыскивающем за него9. Лужин, которого Раскольников в конце концов отправил к черту («Убирайтесь к черту!» — 6; 119) и которого именно черт к нему и «принес», тоже не случайно вызывает у героя вслед за страхом избыток ненависти и злобы, озадачивших ничего не понимающего Разумихина. Ведь Лужин, на свою беду, успел-таки «прицепиться» (6; 116) к интересующему всех в этой сцене «общему делу», связанному с убийством старухи процент­ щицы. Ср. разговор Зосимова и Разумихина после того, как Раскольни­ ков выгнал Лужина, а затем и их самих: «Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее 9 Об этом см.: Там же. С. 124-125, 121.

86

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА — Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разго­ вору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом перед самой болезнью письмо получил... —■Да; черт его принес теперь А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на все отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство... ■ — Да, да! — подхватил Разумихин, —■очень заметил! Интересуется, пугается...» (6; 119-120). Лужин (точнее, письмо матери о его сватовстве и намечающейся свадьбе, в строках и между строк которого Раскольников разглядел неблаговидную роль, какую его новый знакомец и возможный будущий родственник собрался играть в судьбе Дуни) несомненно имеет отно­ шение к убийству (см.: 6; 35, 38-39). Но бесцеремонно выгоняя Лужина, Раскольников выходит из себя не только из-за письма и, пожалуй, не столько из-за письма (ср. глубокое безразличие, выказанное героем при имени и фамилии явившегося к нему господина). Есть одна сторо­ на, обозначившаяся при первой же встрече «жениха» с братом невесты, неведомая Разумихину и Зосимову, но болезненно задевшая убийцу. Она касается идеологической подоплеки его преступления и говорит о тех мытарствах героя, которые вызваны компрометацией, опроверже­ нием его губительных теорий. В сцене знакомства с Лужиным речь заходит о заблуждениях пом­ раченного ума. Некоторое теоретическое единомыслие враждебных друг другу героев при всем их очевидном несходстве приоткрывается в реплике Раскольникова в ответ на декламацию Лужина, осуждающего с нравственных позиций преступников из высшего класса и «распущен­ ность цивилизованной части нашего общества»: «— Да об чем вы хлопочете? — неожиданно вмешался Раскольни­ ков. — По вашей же вышло теории! — Как так по моей теории? — А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и вый­ дет, что людей можно резать... — Помилуйте! — вскричал Лужин. — Нет, это не так! — отозвался Зосимов. Раскольников лежал блед­ ный, с вздрагивающей верхнею губой и трудно дышал. — На все есть мера, — высокомерно продолжал Лужин, — эконо­ мическая идея еще не есть приглашение к убийству...» (6; 118). В данном случае «мера» — понятие относительное. То, что Лужину или Зосимову кажется мыслимым или даже немыслимым пределом, для таких, как Раскольников, предела не составляет. И не потому, что они менее нравственны, а потому, что они более последовательны и логичны. Ведь тупое высокомерие Лужина только на том и держится, что в отли­ чие от Раскольникова он не способен сделать ближайшего же шага в раз­ витии подхваченной им чужой идеи. Но Раскольников знает, о чем го­ ворит. В рассуждениях Лужина (и тех, кого он повторяет) герой должен 87

В. ВЕТЛОВСКАЯ был узнать свою (и не свою, то есть тоже подхваченную и усвоенную) арифметическую теорию, которая вдруг предстала перед ним в неожи­ данном и неприятном повороте. Разумеется, Раскольникову не нужно было ждать Лужина, чтобы услышать от него то, что всем известно; ср. реплики самого Раскольни­ кова («Затвердил! Рекомендуется...» — 6; 115) и Разумихина («Общее место!» и др. — 6; 116). Однако лишь теперь, после убийства и в его особенном состоянии, у героя начали раскрываться смеженные тяже­ лым сном глаза и он вольно и невольно стал замечать не только pro, но и contra, относящиеся к его «делу», тогда как раньше он видел и слы­ шал исключительно то, что хотел (то есть только то, что «разрешало» преступление). Итак, согласно арифметической теории Раскольникова или случайно подслушанного им студента, позволительно убить и ограбить одного для благополучия многих, для избавления их от нищеты, венерических боль­ ниц, голодной смерти и т. д. «Экономическая идея» Лужина -— та же «арифметика», но с другого конца. Ср.: «Если мне, например, до сих пор говорили: „возлюби“, и я возлюблял, то что из того выходило? выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлю­ бишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, что­ бы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от ча­ стных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остро­ умия, чтобы догадаться...» (6; 116). Согласно этой «простой» мысли, получается, что если возлюбить одного себя и, вопреки евангельской заповеди, не делясь ни с кем ни верхней, ни нижней одеждой10, остаться с целым кафтаном, то от этого выгадают и другие, выгадают все, так как человек в целом кафтане озна­ чает исключение по крайней мере одного из числа раздетых, голодных и обездоленных (то есть все нищие минус один; еще кафтан — и еще один утешительный минус). Чем больше в обществе будет обеспеченных людей, тем меньше в нем нищих. Вопрос, который Лужин не ставит, 10 Ср.: «...и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду» (Мф. 5: 40); «...отнимающему у тебя верхнюю одежду не препят­ ствуй взять и рубашку. Всякому, просящему у тебя, давай, и от взявшего твое не требуй назад» (Лк. 6: 29-30).

88

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА заключается в том, за счет чего или кого появится эта обеспеченность. Ведь если любовь к ближнему, как ясно из рассуждений Лужина, пред­ рассудок, то, спрашивается, откуда возьмутся нравственные основания (о которых бормочет поборник «экономической правды»: «Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила...» — 6; 118), для того чтобы, добывая себе целый кафтан или добиваясь любой иной выгоды, человек удержался и не раздел как-нибудь другого (ср. в дальнейшем поведение Лужина с Раскольниковым, Соней, Катериной Ивановной, Лебезятниковым). А если уж очень понадобится или если тот, другой начнут топорщиться и сопротивляться, то почему бы при удобном случае и ради той же цели (того же кафтана или любой иной выгоды) не расправиться с ним самим? И выходит, Раскольников прав: «людей можно резать». Это во-первых. Во-вторых: поскольку «арифметика» Лужина справедлива, то есть чем больше в обществе обеспеченных, тем меньше нищих, то для того, чтобы прийти к тому же результату (увеличению числа обеспеченных, сокращению числа голодных и обездоленных), можно, отбросив «вос­ торженность» и «мечтательность» (все предрассудки), этих нищих тоже «резать» — за то собственно, что они нищие. Ибо кому нужна такая обуза? Ведь, как говорит Мармеладов, цитируя воспитанника Лужина господина Лебезятникова, «следящего за новыми мыслями», «сострада­ ние в наше время даже наукой воспрещено и так уже делается в Англии, где политическая экономия» (6; 14). «Экономическая правда» Лужина, вся его «проповедь» побуждают взглянуть на арифметическую теорию и ее «справедливость» (напом­ ним: «Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика...» — 6; 50) с одного и другого конца. Проблема выглядит или так: для благополучия общества (для «общего дела») нужно изба­ виться от обеспеченных (в пользу нищих), или так: для того же благо­ получия и «общего дела» нужно избавиться от нищих (в пользу обеспе­ ченных). Вывод из сопоставления очевиден: все зависит от личного взгляда и расположения, а «арифметика» одинаково бесстрастно предло­ жит теорию, позволяющую «резать» либо обеспеченных (как у Расколь­ никова), либо нищих (как у Лужина), либо, если отбросить «арифметику», тех и других, всех подряд, поскольку для этого в принципе достаточно возлюбить прежде всех одного себя. Ср. далее признания Раскольникова: «Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин (имеется в виду Наполеон. — В.В.), кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и все разрешается» (6; 211). И еще: «О, как я понимаю „пророка“, с саблей, на коне. Велит Аллах, и повинуйся „дрожащая“ тварь! Прав, прав „пророк“, когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого 89

В.ВЕТЛОВСКАЯ и виноватого, не удостоивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и — не желай, потому — не твое это дело!.. О, ни за что, ни за что не прошу старушонке!» (6; 212). Если «властелин» и «пророк» «правы» (а в этом Раскольников не сомневается, во всяком случае — временами), то Лужин, эта бездарная и надутая посредственность (тоже, однако, желающая властвовать, хотя бы над собственной женой — нищей, а следовательно, и «дрожащей тварью») и даже приговоренная к смерти и убитая «глупая, бессмыс­ ленная, ничтожная, злая» процентщица, которая без всяких теорий, при полном спокойствии совести заедала чужую жизнь и, не брезгуя никем (с рублевым закладом или пятитысячным), высасывала из других «жи­ вые соки» (6; 53, 322), оказываются гораздо ближе к идеалу («пророку», Наполеону), чем Раскольников. Это ли не капитальная ошибка в теории (не говорим уже о том, что любое, хотя бы и отдаленное родство с под­ лецом Лужиным и ненавистной старушонкой герою в высшей степени оскорбительно)? В глазах циничного, но, безусловно, умного Свидригайлова этот простенький арифметический расчет (или просчет), на котором спо­ ткнулся Раскольников, вообще не заслуживает серьезного обсуждения: «Тут своего рода теория, то же самое дело, по которому я нахожу, например, что единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша. Единственное зло и сто добрых дел! Оно тоже, конечно, обидно для молодого человека с достоинствами и с самолюбием непомерным знать, что были бы, например, всего только три тысячи, и вся карьера, все будущее в его жизненной цели формируется иначе, а между тем нет этих трех тысяч» и т. д. (6; 378). Свидригайлов на основании собствен­ ного опыта убежден (и в этом же, если не сейчас, то в дальнейшем, предстоит убедиться Раскольникову), что никакая сотня «добрых дел» не может уничтожить и загладить «единичное злодейство». Отсюда его насмешка: «Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокой­ тесь» (6; 379). Но, с одной стороны, Раскольников, идя на убийство, тоже думал, что «доброе дело» делает, а с другой — никакие «добрые дела», сколько бы их там ни было, не могут вернуть к жизни ни несча­ стной девочки-самоубийцы, оскорбленной и нагло поруганной, «в тем­ ную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер...» (6; 391), ни старушонки с «бедной Лизаветой». Если учесть сознание допущенной в теории ошибки, а вместе с тем непоправимость сделанного зла и тяжесть его последствий, то понятна вся глубина переживаемых героем страданий. Ср. его размышления: «Старушонка вздор! старуха, пожалуй что, и ошибка. Да, я дей­ ствительно вошь и уж потому одному, что, во-первых, теперь рассуждаю про то, что я вошь; потому, во-вторых, что целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для 90

«АРИФМЕТИЧЕСКАЯ» ТЕОРИЯ РАСКОЛЬНИКОВА своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду велико­ лепную и приятную цель (благо ближних, благо всего человечества. — В.В.), — ха-ха! Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше Потому, потому я окончательно вошь, — прибавил он, скрежеща зубами, — потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью! Да разве с этаким ужасом что-нибудь может сравниться! О, пошлость! О, подлость! О, ни за что, ни за что не прощу старушонке!» (6; 211-212). На самом деле Раскольников не мо­ жет, конечно, простить себе. Разверзающаяся под ногами пропасть, в которую проваливаются казавшиеся незыблемыми теории, увлекая за собой героя, и мука, им испытываемая, свидетельствуют о том, что черт не зря «принес» в свое время Лужина. Впрочем, и до этого Раскольникову было несладко. Разго­ вор Разумихина и Зосимова об убийстве процентщицы и ее сестры, прерванный появлением Лужина, успел произвести надлежащее дейст­ вие: «Сам Раскольников все время лежал молча, навзничь. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрез­ вычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки» (6; 112). Вот почему разглагольствования Лужина на тему «арифметики» для Раскольникова означают переход из огня в пламя, из пытки в пытку. На этом можно поставить точку. Доводы ad rem (из существа дела), которые предложены читателю в сцене знакомства с Лужиным, являют­ ся важнейшими среди аргументов Достоевского, направленных против арифметической теории его героя.

91

П. Фокин «ДЕМОН ПОВЕРЖЕННЫЙ»: СТАВРОГИН И СМЕРДЯКОВ Гражданин кантона Урн висел тут же за двер­ цей. На столике лежал кусочек бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Бесы (10; 516) Когда же Алеша прибежал то застал Смердякова все еще висевшим. На столе лежала записка: «Истребляю свою жизнь своею собствен­ ной волей и охотой, чтобы никого не винить». Братья Карамазовы (15; 85)

В мире отражений и двойников, созвучий и перекличек, в котором живут герои и читатели романов Достоевского, нет случайных совпаде­ ний, даже если это совпадения в судьбах таких, на первый взгляд, непо­ хожих между собой персонажей, как Ставрогин и Смердяков. Действительно, внешне они разительно отличаются друг от друга. В свои двадцать девять лет Ставрогин, по наблюдению Хроникера, «был все тот же, как и четыре года назад < ...> даже почти так же молод» (10; 145). Смердяков, напротив того, уже в двадцать четыре года «как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца» (14; 115). У Ставрогина же, как вспоминает Хроникер, в двадцать пять лет «волосы были что-то уж очень черны, < ...> цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые» (10; 37). А четыре года спустя он стал еще более при­ влекательным: «прежде хоть и считали красавцем, но лицо его действи­ тельно „походило на маску“ , — признается Хроникер. — Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого же взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску» (10; 145). Кроме того, говорили о «чрезвычайной телесной силе» Ставрогина (10; 37), Смердя­ ков же, как известно, страдал падучей. Сравнение Смердякова со скопцом, определение «скопческий» столь часто и постоянно используются Достоевским, что в конце концов возникает подозрение, уж не был ли Смердяков скопцом на самом деле. Во всяком случае «женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно» (14; 116). Федор Павлович предлагал ему было жениться, «но Смердяков на эти © П. Фокин, 2000

«ДЕМОН ПОВЕРЖЕННЫЙ»: СТАВРОГИН И СМЕРДЯКОВ речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал» (14; 116). Сексу­ альные похождения и эксперименты Ставрогина стали легендой. В этой области он вполне под стать великому сладострастнику Федору Павло­ вичу, только что без его жара и безумств. «Николай Всеволодович принадлежал к тем натурам, которые стра­ ха не ведают. На дуэли он мог стоять под выстрелом противника хлад­ нокровно, сам целить и убивать до зверства спокойно» (10; 164). Ставрогин дважды дрался на дуэли. Служил в армии: в кавалерии и в пехоте. «В шестьдесят третьем году ему как-то удалось отличиться: ему дали крестик и произвели в унтер-офицеры, а затем как-то уж скоро и в офицеры» (10; 36). Скитания по притонам петербургских трущоб тоже требуют известного характера. О трусости же Смердякова в «Братьях Карамазовых» говорится почти так же часто, как и о его «скопчестве». Сам Смердяков неоднократно признается в слабости духа. В примеча­ тельном разговоре с соседской девушкой Марьей Кондратьевной среди других тем, между прочим, возникают и темы воинской службы и дуэлей. Марья Кондратьевна мечтает видеть своего кавалера героем: «Когда бы вы были военным юнкерочком али гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать». Ответ Смердякова малоутешителен для нее: «Я не только не желаю быть военным гусаром, Марья Кондратьевна, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с» (14; 203). Девушка, однако же, не сдается: «На дуэли очень, я думаю, хорошо», — замечает она через некоторое время. — «Чем же это-с?» —• уточняет Смердяков. — «Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами в руках один против другого палят за которую-нибудь», — поясняет девушка, и в ответ слышит: «— Хорошо, коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло на­ водят, так оно тогда самое глупое чувство-с. Убежите с места, Марья Кондратьевна. — Неужто вы побежали бы? Но Смердяков не удостоил ответить» (14; 205-206). Итак, аристократ и смерд, красавец и урод, атлет и эпилептик, секссимвол и «скопец», бесстрашный дуэлянт и трусливый «бульонщик». Короче, «волна и камень, стихи и проза, лед и пламень не столь различ­ ны меж собой». И все же слишком очевидное и откровенное сближение их судеб в финале заставляет отнестись к этой паре внимательнее. Всматриваясь в образы этих двух персонажей, мы увидим куда больше общих черт, чем отличительных. Неслучайно, они как бы даже стремятся навстречу друг другу. Николай Всеволодович, неожиданно оборвав карьеру, «связался с каким-то отребьем петербургского населе­ ния, с какими-то бессапожными чиновниками, отставными военными, благородно просящими милостыню, пьяницами, посещает их грязные семейства, дни и ночи проводит в темных трущобах и Бог знает в каких закоулках, опустился, оборвался» (10; 36). Наконец, вступил в тайный 93

П. ФОКИН брак с полоумной Марьей Лебядкиной, героиней, отчасти родственной матери Смердякова — Лизавете Смердящей. И если Ставрогина тянет на дно, то усилия Смердякова направлены как раз в обратном направле­ нии, он страстно желает с этого дна подняться. В Москве, по словам по­ вествователя, в годы своего обучения, был «даже раз в театре» (14; 116). И если Бог обидел Смердякова естественной красотой, то он старается исправить этот недостаток внешности, прибегая к косметике и стара­ тельно ухаживая за одеждой. Он прибыл из Москвы «в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно два раза в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английской ваксой так, чтоб они сверкали как зеркало. Жалование Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч.» (14; 116). Кстати, косметика Смердякова — чем не ставрогинская «маска», о которой дважды вспоминает Хроникер? Целый ряд общих моментов мы найдем и в биографиях молодых людей. Их не так много, но они относятся к разряду тех, которым Достоевский придавал особое значение. Как ни разнится социальное происхождение Ставрогина и Смердякова, оба они — дети из «случай­ ных семейств». При всей любви генеральши Ставрогиной к своему единственному сыну, между ними никогда не было настоящей родственной близости: «Мальчик знал про свою мать, что она его очень любит, но вряд ли очень любил ее сам. Она мало с ним говорила . Во всем деле обучения и нравственного развития мать вполне доверяла Степану Трофимовичу» (10; 35). Степан Трофимович фактически и стал отцом Николая Всеволодовича, тогда как «легкомысленный генерал Ставрогин, отец его, жил в то время уже в разлуке с его мамашей» (10; 34—35). Так же и Смердяков, при живом отце получил в наставники и воспитате­ ли верного слугу семейства Карамазовых Григория Васильевича. Оба мальчика, уже в подростковом возрасте, были направлены для дальнейшего обучения в столицы: Ставрогин — в Петербург, Смердя­ ков — в Москву. Окончательное становление их личностей проистекало на стороне, вне дома и отличалось известной долей самостоятельности. О том, как они провели эти годы, можно отчасти судить по воспомина­ ниям другого отпрыска «случайного семейства» — Аркадия Долгорукова из романа «Подросток». Добавим к этому, что оба мальчика уже в ран­ нюю пору своей биографии проявляли склонность к задумчивости и саморефлексии. Когда Николая Всеволодовича «по шестнадцатому году, повезли в лицей, он был тщедушен и бледен, странно тих и задумчив» (10; 35). Да и в Петербурге в первые годы «говорил мало и все п о прежнему был тих и застенчив» (10; 35). Смердяков рос «мальчиком диким и смотря на свет из угла» (14; 114). Эта нелюдимость и мол­ чаливость была свойственна ему и позже. В связи с ними вспомнилась даже повествователю картина Крамского «Созерцатель». «Редко, быва­ ло, заговорит. Если бы в то время кому-нибудь вздумалось спросить, 94

«ДЕМОН ПОВЕРЖЕННЫЙ»: СТАВРОГИН И СМЕРДЯКОВ глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то, право, невозможно было бы решить, на него глядя» (14; 116). Николай Всеволодович, хоть и не «созерцатель», но что у него на уме, тоже для всех загадка. Оба они непредсказуемы. Из ключевых моментов, сближающих биографии двух персонажей Достоевского, отметим еще неожиданную душевную болезнь Николая Всеволодовича, подлинность которой не до конца прояснена, убийство, лежащее на совести каждого из них, и, наконец, общий финал — в петле. Но главным, генеральным свойством, роднящим этих двух персонажей, является их безмерное одиночество и невероятная внутренняя опусто­ шенность, проявляющаяся в исключительном презрении и равнодушии к окружающему миру, в холодной жестокости, бессердечии и абсолют­ ном безверии. Они равнодушны до такой степени, что возникает сомне­ ние в наличии у них души вообще. Это если и не бездушные люди, то, во всяком случае, из разряда тех, у кого душа мертва, убита, или, еще страшнее, продана дьяволу. Достоевский, естественно, нигде не говорит ни о какой сделке Ставрогина или Смердякова с дьяволом, но на мысль о том, что без нечистого здесь не обошлось, наводит ряд обстоятельств. В первую очередь и глав­ ным образом та поразительная власть над людьми, которая дана обоим героям. О демонических чарах Ставрогина сказано достаточно. Но столь же могущественен и Смердяков. Фактически, он единственный реальный хозяин в доме Карамазовых, хотя и находится в нем как бы на вторых ролях, в тени. Он вполне осознает свою власть и потому презрителен и высокомерен ко всем. Замечательно, что и все семейство Карамазо­ вых, может быть кроме Алеши, не только чувствует, но и признает силу и право Смердякова. Старик Федор Павлович, при всей своей сверхосторожности и по­ дозрительности, доверяет Смердякову чуть ли не больше, чем себе самому. «Надо прибавить, — сообщает повествователь, — что не только в честности его он был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и все молчал» (Г4; 116). Дмитрий Федорович, перед которым Смердяков якобы трепе­ щет («Боюсь я их очень-с, и кабы не боялся еще пуще того, то заявить бы должен на них городскому начальству». — 15; 207), на самом деле пляшет под его дудку. Молчаливый и «из дому сора не выносящий» (по замечанию Федора Павловича. — 14; 122), Смердяков ловко исполь­ зует ту информацию, которую получает от старика Карамазова, стано­ вясь осведомителем-искусителем Мити. Невероятным для себя образом подчиняется воле Смердякова и Иван, вопреки своему рассудку и чув­ ствам принимая предложение Смердякова уехать из дому и оставить отца и брата Дмитрия с глазу на глаз. Оказывается послушной пешкой в хитроумной игре Смердякова и бдительный Григорий. Характерно, что знаменитая встреча Алеши и Ивана в трактире про­ исходит опять-таки по «наводке» Смердякова (см.: 14; 207). При этом 95

П. ФОКИН ведь Алеша ищет брата Дмитрия, стремясь предотвратить катастрофу, которую смутно предчувствует. Однако попавшийся ему по пути Смер­ дяков уводит его в сторону. Вместо Дмитрия Алеша встречает Великого инквизитора. Но власть, полученная договором с дьяволом, обманчива. На самом деле, продавший свою душу человек ничего не получает, ибо власть по-прежнему остается у самого нечистого, зато человек превращается в его верного раба и орудие. И очень скоро человек начинает это пони­ мать, а проданная, но еще не переданная в окончательное рабство душа отчаянно сопротивляется. В попытке переменить участь, человек на­ чинает совершать поступки, смысл которых не понятен, если рассмат­ ривать их с точки зрения практических интересов. Зачем Ставрогин предупреждает Шатова о готовящемся покушении? Почему для своих записок он выбирает жанр именно исповеди? Почему Смердяков по­ свящает Ивана в план готовящегося преступления, а потом признается ему в содеянном? Почему в последнем разговоре с Иваном атеист Смердяков вдруг вспоминает Бога как единственного свидетеля их встречи? Конечно, при желании, все это можно объяснить извращен­ ностью натуры этих персонажей, той бездной нравственного падения, в которой они пребывают. Но можно взглянуть и иначе. Не есть ли это те самые попытки бегства из-под власти нечистого, отчаянные и бес­ сильные? И эта их мысль об эмиграции — Ставрогин, как известно, даже принял гражданство швейцарского кантона Ури, а Смердяков по­ сле убийства начинает вдруг учить «французские вокабулы», — это тоже все из той же серии: убежать от судьбы, от нечистого, от себя. Но это оказывается невозможным, и тогда — последняя попытка одолеть беса: петля, заточающая нечистый дух в безжизненном теле, как восточного джина в лампе. Ставрогин и Смердяков пытаются победить своего беса безверием. Они не атеисты: их не мучает проблема бытия Божия, их мучает проблема бытия бесов. Их безверие — форма самообмана человека, продавшего душу. Чтобы освободиться от договора, нужно либо его выполнить полностью, либо расторгнуть, либо избавиться от того, с кем договор заключен. Выполнить договор с дьяволом в полном объеме — страшно, расторгнуть — невозможно, а избавиться можно, лишь признав его не­ существующим, перестав в него верить. Но тогда нужно отказаться от веры вообще. «Можно ли верить в беса, не веруя в Бога?» — для Ставрогина это вопрос жизни и смерти. И воюя с бесом, герой неизбежно приходит к отказу от Бога. Логику самообмана безверием Достоевский прекрасно передал в разглагольствованиях Смердякова: «Едва только я скажу мучителям: „Нет, я не христианин и истинного Бога моего про­ клинаю“, как тотчас же я самым высшим Божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно как бы иноязычником . А коли я уже разжалован, 96

«ДЕМОН ПОВЕРЖЕННЫЙ»: СТАВРОГИН И СМЕРДЯКОВ то каким же манером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете как с христианина за то, что я отрекся от Христа, тогда как я за помышление только одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? < ...> С татарина поганого кто же станет спрашивать?» (14; 118-119). Здесь-то и кроется главная хитрость нечистого. Безверие — это уловка дьявола, направленная против Бога и человека: бес поселяется в душе человека на место Бога. Отказавшийся от веры человек не ускользает от дьявола, а именно выполняет его договор, хотя и может быть уверенным, что перехитрил лукавого. Безверие, как показывает Достоевский, освобождает человека от мысли об ответственности, но не делает его при этом безответственным, потому что, отказываясь от веры, отказываясь от Бога, человек все равно остается в мире, созданном Богом, и подчиняется его законам и установлениям. И потому наказание неизбежно. Достоевский шел к пониманию природы безверия долгим путем, опираясь как на личный духовный опыт, так и на мистические откровения своих предшественников и современников. Пропуская этот духовный материал «через большое горнило сомнений», писатель из произведения в произведение обращался к теме одержимости бесами. Работа над образом Ставрогина стала кульминацией многолетних усилий Достоевского. Художественная и духовная победа писателя открыла ему новые горизонты. «Обворожительный демон не составлял для него тайны: он был разгадан и изображен — и отныне виделся не роковой личностью, а характером, доступным творческому освоению»1. И все-таки это была еще не окончательная победа. Да, сам Достоевский освободился от чар своего демона, но и заключенный в магический круг романа Ставрогин продолжал к себе притягивать, завораживая теперь уже читателей «Бесов». В образе Смердякова Достоевский окончательно рассчитался с бесом-искусителем. Лишив его какой-либо человеческой привлека­ тельности и обаяния, Достоевский лишил этой привлекательности и обаяния сам источник силы своего демона — самообман безверия. Безверие Ставрогина было трагично и волнующе, вызывало симпатию и сочувствие. Безверие Смердякова — пошло и отвратительно, оно не способно вызвать даже чувства сострадания к несчастному. «Некрасивость убьет» (11; 27), — этим открытием, сделанным в ходе работы над «Бесами», Достоевский в полном объеме воспользовался в «Братьях Карамазовых». В «Бесах» герой погиб от своей духовной некрасивости, но сама некрасивость выжила, уцепившись за внешнюю привлекательность Ставрогина. В «Братьях Карамазовых» некрасивость духовная в образе Смердякова соединена с некрасивостью телесной,* Сараскина Л.И. Федор Достоевский. Одоление демонов. М.: Согласие, 1996. С. 440.

97

П. ФОКИН и вместе с гибелью Смердякова гибнет сама. Гибнет и в глазах Ивана Фе­ доровича, бунтующего в своем кошмаре уже не против Бога, а против беса, и в глазах читателей. Загнав беса в облик Смердякова, Достоев­ ский навеки приковал его к позорному столбу. Разгаданный и изобра­ женный в «Бесах», поверженный герой-демон тем не менее не был изгнан из мира романов Достоевского, но в «Братьях Карамазовых» занял в нем подлинное, подобающее ему место — в преисподней.

98

Е. Ковина НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ ПРОСТРАНСТВЕННО-ВРЕМЕННОЙ СОСТАВЛЯЮЩЕЙ КАРТИНЫ МИРА В РОМАНЕ «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» В романе «Братья Карамазовы» за конкретными обозначениями времени и пространства выявляется целый ряд символических значений. Большинство их возникает при привлечении контекста христианской, православной традиции. Как показал анализ, они играют важную роль в хронотопе, сюжете и структуре романа. Русскому читателю XIX века, жившему внутри православного м 1ровосприятия, эти символические значения были ясны, от современного же читателя, и даже исследовате­ ля, они зачастую скрыты. Это и навело нас на мысль предложить чита­ телям наши наблюдения. Обратимся вначале к категории пространства. Как показал структурный анализ этой категории, главными в системе локусов, составляющих внутрисюжетное пространство романа, являют­ ся монастырь и дом Федора Павловича. Рассмотрим вначале их внутреннее строение и те символические значения, которые заключены в каждом из элементов. Предлагаемая таблица раскрывает структурное сходство двух объектов: М онастырь Дом Федора П авловича 1. Ограда и врата 1 .Забор и калитка 2. Лесок 2. Сад (между монастырем и скитом) (вокруг дома Федора Павловича) 3. Структура объекта: две части целого, неравнозначные по роли в сю­ жете и по субъективной значимости для героев: Скит — монастырь | Дом ■ — флигель 4. Состав жилища, его внутр еннее строение; причем заметим, что читателю эти помещения явшлются именно в таком, одинаковом в обоих сл чаях порядке: «комната» и «спаленка» «зала» и «спаленка» (остальные комнаты большого дома лишь упоминаются, но не становят­ ся местом действия) 5. Кусты под окном спальни 5. Цветы у домика старца Федора Павловича Рассмотрим семантические перспективы этих элементов последова­ тельно. Очевидно, что употребленные в первом случае лексемы «ограда» © Е.Ковина, 2000

Е.КОВИНА и «врата» скорее тяготеют к раскрытию символических значений, чем соответствующие им «забор» и «калитка». Эта символика, безусловно, актуализируется в романе, но останавливаться на ней подробно нет нуж­ ды: она вполне ясна. Значительно интереснее тот факт, что в рамках сю­ жетной структуры романа ключевым символом становится именно «за­ бор». Достаточно вспомнить загадочные слова Митеньки, обращенные к Фене: «тут < ...> один высокий забор и страшный на вид, но... завтра на рассвете, когда „взлетит солнце“, Митенька через этот забор пере­ скочит...» (14; 358). Целостный анализ этого символа может стать пред­ метом отдельной статьи1. В данном случае нам важно лишь отметить, что в его создании и восприятии значительную роль играет указанная выше параллель: «забор („перескочить“) — ограда + врата». Необходимо также обратить внимание на своеобразие символизации пространствен­ ных элементов в романе: перенос акцента с традиционной символики на рождаемую внутренней структурой самого произведения. Подобный сдвиг традиционного восприятия мы наблюдаем и в сле­ дующей строке таблицы («сад» — «лесок»): в монастыре скорее, чем в «вертепе грязного разврата», можно было ожидать сада (традиционного для фольклора символа рая) в качестве структурного элемента. Одним из возможных объяснений этого сдвига, на наш взгляд, может послу­ жить известное в литературной традиции XIX в. восприятие «сада» как искусственного, а поэтому и искаженного пространства; в противопос­ тавление ему «лес» — пространство природное, естественное (Лермон­ тов, Тургенев и др.). Монастырь — место духовного бытия, делание монахов не связано с изменением физического MÎpa12, их творчество протекает в духовном «измерении». Поэтому их окружает естественная природа. Жизнь Федора Павловича замкнута в «Mipe сем», он весь заключен в физической реальности. Именно изменение ее (обогаще­ ние и т. п.) и составляет смысл его жизни, а такое изменение всегда несущностно, искусственно, и потому дом его окружен садом. Кроме того, такое соотнесение локусов было характерно для реалий того вре­ мени: внешняя структура описанного в романе монастыря полностью совпадает с устройством Оптиной Пустыни, где, как известно, незадол­ го перед созданием романа побывал Достоевский. Тем не менее, для нас важно, что в художественном пространстве произведения данные реа­ лии имеют символическое значение, причем во многом складывающее­ ся на противопоставлении различных культурных традиций. Это видно также из дальнейшего рассмотрения. Символический потенциал следующего структурного элемента (па­ раллель «цветы» — «калина-бузина») основан, в первую очередь, на зна­ 1 См. также новейшую работу: Галаган Г. Я. Сад Федора Павловича Карамазова //Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 2000. С. 327-333, — где анализи­ руются образы-символы «сада», «забора», «дверей». (Fed.) 2 Мы позволили себе писать это слово по нормам старой орфографии вследст­ вие особой важности для нашей работы дифференциации различных значений этой омонимической группы.

100

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... чении этих образов в фольклоре. «Цветы» — принадлежность космоса, в более поздней традиции -— синоним рая. «Калина» и «бузина» -— сим­ волы смерти, знаки границы с потусторонним MipoM, опасности, кол­ довские, «темные» растения. Свои значения эти образы сообщают оби­ тателям жилищ, как бы обнажая доминирующее в данном пространстве начало, его духовную природу. Таким образом, рассматривая символический потенциал основных структурных элементов, входящих в два главных локуса романа, мы можем констатировать значительную степень символизации простран­ ственных показателей, а также сочетание различных культурных тради­ ций в формировании символа, что позволяет значительно расширить «сферу влияния» пространственного показателя на общую концепцию произведения. Дальнейший анализ выявил также детали интерьера, имеющие важ­ нейшее символическое значение. Описание комнаты старца начинается и, по сути, состоит из описания красного угла. Этот факт говорит сам за себя. До этого пространного описания упоминается лишь о «цветах на окне», которым по структуре повествования соответствуют в доме Федора Павловича «в простенках, между окон, зеркала в вычурных рамах». Понятно, что если цветы несут здесь семантику рая, красоты, естественности, а значит, истинности, открытости, то зеркала в простен­ ках, как бы подменяющие окна, делают пространство отчасти иллюзор­ ным, мнимым, замкнутым на себе, искусственным, и поэтому лживым. Намеченное здесь противоположение в дальнейшем получает еще большую остроту. Спальня — внутренняя комната. В ней человек максимально выра­ жает себя, свою внутреннюю сущность, поэтому в двучленной структу­ ре жилища спальня как бы завершает характеристику владельца. Сопос­ тавление двух спален в ключе символических значений элементов позволяет «прочесть» определенные особенности образов отца Зосимы и Федора Павловича. В очень скромной обстановке внутренней комнатки старца сердце­ виной, содержательным центром являются Крест и Евангелие («Это была очень маленькая комнатка с необходимою мебелью; кровать была узень­ кая, железная, а на ней вместо тюфяка один только войлок. В уголку, у икон, стоял налой, а на нем лежали Крест и Евангелие». — 14; 71). Эти предметы необходимы для совершения любой службы, любого таинства (старец был иеросхимонах, то есть священник), но прежде все­ го вызывают у христианина ассоциацию с таинством покаяния, или испо­ веди. Для этого таинства они, как правило, и полагаются на аналой (на­ лой) вместе. Из жизнеописаний оптинских старцев известно, что те часто совершали исповедь у себя во внутренней келье. Символических смыслов за этой художественной деталью можно увидеть множество: и служение, несение своего креста до самого смертного часа, и покаяние неоскудевающее в самом отце Зосиме (покаяние как основа духовной 101

Е.КОВИНА жизни), и аскетизм, «систему ценностей» старца (крест и Евангелие составляют традиционно все богатство или всю обстановку кельи под­ вижника). Ряд можно продолжать. В спальне Федора Павловича значимой деталью являются «китай­ ские» ширмочки, несущие семантику чуждости, чужеродности и вместе с тем ложности, мнимости (как сообщает нам повествователь, «ки­ тайскими» называл их сам Федор Павлович, то есть это не есть действи­ тельная их характеристика). Кроме того, вновь возникает «зеркало» вместо, соответственно, икон, «креста и Евангелия». Кровати — этой единственно естественной, необходимой принадлежности спальни у Федора Павловича не видно вовсе. Итак, даже во внутренней комнате налицо неестественность, ложность, искажение пространства, которые проецируются на образ ее хозяина. Таким образом, анализ показывает, что очень многие конкретные элементы художественного пространства имеют определенный симво­ лический потенциал и через это, в частности, участвуют в построении общей концепции романа. ***

Теперь обратимся к рассмотрению монастыря и дома Федора Пав­ ловича как целостной системы локусов. От конкретных реалий-знаков пространства, через образ, наполненный коннотациями, они поднима­ ются до символов и начинают играть ключевую роль в формировании концепции. Очевидно, что «монастырь» несет семантику сакрального, это — ме­ сто особой близости Бога. Дом же Федора Павловича становится в про­ изведении метонимическим эквивалентом города Скотопригоньевска3. Метонимия эта опирается на расположение поместья и на эпитеты, ко­ торые присваиваются дому в романе («безобразный дом», «развратный вертеп», «вертеп грязного разврата»; эти наименования соотносятся с названием города, что способствует отождествлению двух объектов). Но главное, что заставляет воспринимать этот локус как метонимиче­ ский синоним, это его роль во внешнем и внутреннем сюжете. Дом отца, как показывает анализ событийного ряда (до дня убийства), становится для главного героя основной целью выхода из монастыря в город. Алеша ходит между домом Федора Павловича и монастырем, а по пути встреча­ ется с другими героями, участвует в разнообразных событиях городской и семейной жизни, Подобно и для других основных героев романа эти локусы играют важную роль. Таким образом, возникшая еще в первых 3 Особая значимость метонимии как конструктивного приема романов Ф.М.Достоевского уже отмечалась исследователями (см, например: Клейман Р.Я. О горячности сердца отца Паисия // Материалы IX Старорусских чтений, Новгород, 1995). Нам удалось доказать ключевое значение этого приема в организации худо­ жественного пространства, а кроме того, рассмотреть некоторые особенности раз­ вития на основе подобных метонимических отношений целостной системы образов, которая постепенно приобретает символический потенциал.

102

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... главах романа чисто пространственная антитеза «монастырь — дом Федора Павловича» расширяется и предстает перед читателем в виде: «монастырь — город». Эта оппозиция имеет свою литературную и культурную традицию, на которую опирается и Достоевский, моделируя художественное про­ странство романа4. Монастырь становится знаком «истинного», «духов­ ного» пространства, город же является локусом, удобным для греха. Раскрываются эти символические значения даже в проходной реплике Ракитина. Зазывая Алешу к Грушеньке для предполагаемого падения, семинарист говорит: «Минуем-ка монастырь, пойдем по тропинке пря­ мо в город» (14; 309). Мотив выбора пути также приобретает в рассмат­ риваемом эпизоде символические потенции (метафора «жизнь = путь»). Все подгекстные значения опираются на рассматриваемую нами куль­ турную оппозицию. Кроме того, говоря о системе локусов «монастырь — дом Федора Павловича», необходимо вспомнить, что в житийной литературе одним из основных мотивов является уход из родительского дома, обуслов­ ленный враждебностью оного делу спасения. Связь романа «Братья Карамазовы» с традицией житийного жанра подробно исследована в работах В.Е.Вегловской, но для нашего исследования необходимо сделать некоторые дополнительные акценты. Неудобство родительского дома для христианского делания создает антитезу: «родной дом — спасе­ ние», то есть комфорту, покойности, довольству, ведущим, в конечном итоге, к погибели души, противопоставлены чужбина-странничество, труд, лишения, подвиг. Уход из дома становится началом ухода из Mipa, что является всегда не только и не столько внешним событием, сколько внутренним изменением личности. Именно поэтому, как правило, уход из дома сопряжен с некими трудностями, становится первым препятст­ вием, которое необходимо преодолеть герою жития на духовном пути. Во внешнем сюжете романа этот житийный мотив почти точно повто­ ряется: Алеша уходит из родительского дома — «вертепа грязного раз­ врата», из Mipa в монастырь. 4 В качестве примера этой традиции можно привести коротенький рассказ из широко распространенной в XIX в. «хрестоматийной» для церковных людей книги «Достопамятные сказания о подвижничестве святых и блаженных отцов (перевод с греческого)». Приведем текст полностью: «Однажды Авва Исидор пошел к Авве Феофилу, архиепископу Александрийскому; и когда возвратился в Скит, братья спросили его: каков город? Он сказал: поистине, братья, не видал я лица человече­ ского, кроме одного архиепископа. Услышав это, братья смутились. Не опустел ли город, Авва? — спросили они. Нет, — отвечал Авва, — но помысел не увлек меня взглянуть на кого-либо. Услышав это, братья удивились и поставили себе за прави­ ло — хранить глаза свои от рассеянности» (М., 1994. С. 71; пунктуация оригинала). Очевидно, что пространственная структура этого произведения состоит из двух по­ люсов (Скит и город), противопоставленных по духовному наполнению, по этической оценке. Выход в город — событие, причем из разряда искушений. Город представ­ ляет собой опасность. Скит (обратим внимание на прописную букву) — спаситель­ ное пристанище.

103

Е.КОВИНА Таким образом, рассматриваемая система локусов «Подгорный (то есть конкретный) монастырь» — «дом Федора Павловича» через актуали­ зацию культурных, символических потенций раскрывается как смысло­ вая, семантически наполненная, значимая оппозиция «монастырь — Mipb»5 и в таком виде формирует общую концепцию произведения. При этом позволим себе некоторое отступление. Эта оппозиция ока­ зывает огромное влияние на возникновение другой смысловой оппози­ ции, одной из основных, на наш взгляд, в структуре художественного целого, оппозиции, уже выходящей за рамки пространственных и вре­ менных категорий. У Алеши два отца: отец по плоти — Федор Павлович и отец духовный — старец Зосима. Именно забота о них составляет внутреннюю мотивировку всей его деятельности. Ради отца по плоти Алеша выходит из монастыря в город, ради духовного отца он обяза­ тельно возвращается в монастырь. Сама эта забота имеет одну природу, одно содержание: предстоящая смерть, неотвратимо приближающаяся в одном случае и внезапно возможная — в другом. Но плоть и дух — зачастую враждебные начала. Этим объясняется идеологическое и сю­ жетное противостояние двух героев (Федора Павловича и отца Зосимы), из которого перед героем встает проблема выбора. На сюжетном уровне она выражается в «решениях» Алеши: то не уходить из монастыря, то не возвращаться туда из города. («Алеша твердо и горячо решил, что, несмотря на обещание, данное им, видеться с отцом, Хохлаковыми, бра­ том и Катериной Ивановной — завтра он не выйдет из монастыря совсем и останется при старце своем до самой кончины его»; «Алеша впрочем 5 Необходимо оговориться, что в данном (и подобных) контекстах мы употреб­ ляем понятие «м1ръ» лишь в одном из многочисленных его значений, в том, которое это слово часто имеет в языке Нового Завета и в православной аскетической лите­ ратуре: «нравственно извращенный характер строя тварного бытия со времени и по причине грехопадения; специфическою чертою этого строя жизни является богоотчужденность, боговраждебность» (курсив автора). Это определение формулирует проф. С.М.Зарин в своем этико-богословском исследовании «Аскетизм по право­ славно-христианскому учению» (М., 1996, репринт. С. 510), где автор подробно раз­ бирает все оттенки значения этого термина в православной традиции и приводит большое количество контекстов его употребления, посвящая этому вопросу целую главу (С. 506-537). Не имея возможности привести здесь его рассуждения, мы адре­ суем всех, интересующихся этой проблемой, непосредственно к книге С.М.Зарина. Подчеркнем лишь, что понятие «м1ръ» весьма сложно и содержит в себе одновре­ менно отрицательную и положительную коннотацию. Первая («Mipb сей», который «Мене прежде вас возненавиде» (Ин. 15: 18), где царит «князь Mipa сего» — дьявол (Ин. 16: 11) и т. д.) более значима в рамках данного исследования, но наличие вто­ рой (и связанных с ней значений) позволяет избежать примитивизации и, следова­ тельно, искажения рассматриваемой нами художественной картины Mipa. По вполне понятным причинам, MAC формулирует интересующее нас значение как: «земная жизнь, в противоположность неземной, потусторонней», словарь Ожегова — как: «светская жизнь в противоположность монастырской, церковной», не давая, таким образом, необходимой терминологической точности. Более адекватную формули­ ровку рассматриваемого значения слова «Mipb» дает «Полный церковно-славянский словарь» прот. Г. Дьяченко: «все то, что духовному Царству Христову сопротивляет­ ся» (М„ 1993, репринт. С. 306, значение 3).

104

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он решил его исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня...» — 14; 145, 203.) С точки зрения пространственной структуры произведе­ ния этот встающий перед героем выбор представлен в виде вопроса: где для Алеши Отчий дом? Здесь мы вновь должны остановиться на символических значениях пространственных показателей. «Отчий дом», «отечество» — из целого комплекса культурных значений, который несут эти концепты, хочется отметить, что в христианской традиции имя «Отец» в первую очередь относится к Богу. Достаточно вспомнить хотя бы, что главной молит­ вой, данной Самим Господом, является молитва «Отче наш». Отсюда и истинное Отечество для христианина — Горний Иерусалим, Царствие Небесное, по слову апостола: «Наше бо жительство на небесех есть» (Фил. 3: 20). Жизнь есть путь к этому Отечеству, возвращение в Отчий дом (притча о блудном сыне, возвратившемся к Отцу из «страны да­ лече», — одно из традиционных толкований). Но в конкретике жизни этот путь лежит через исполнение заповедей, а третьей (сразу после за­ поведей о любви к Богу и единобожии) является заповедь: «чти отца и матерь свою» (Исх. 20: 12). Возникает зримое противоречие, которое, в числе прочих проблем, становится предметом рассмотрения в романе Достоевского. На наш взгляд, снятие этой антитезы, разрешение проти­ воречия лежит вне данного романа. Подведем некоторые итоги. Через символические значения отдель­ ных элементов мотив духовного выбора, встающего перед каждым из главных героев романа, получает выражение в хронотопе, что способст­ вует его объективации и глобализации. Реальный, пролегающий в фа­ бульном пространстве романа путь Алеши между монастырем и горо­ дом, претворяется с помощью символов в духовный выбор между монастырем и MipoM. Старец посылает его в м1ръ, но «не на суетное легкомыслие и не на MipcKoe веселие», а «как бы на возложенное стар­ цем послушание» (14; 145). Mipb Алеша должен претворить в мона­ стырь (категория послушания принадлежит концепту монастыря и явля­ ется основой духовного преуспеяния; Алеша должен реализовать ее в Mipy). Антитеза должна быть снята, и это тема уже следующего романа. При подробном рассмотрении системы пространственных антитез, охватывающих весь роман, это противопоставление получило более уни­ версальную формулировку: «Церковь — м1ръ», и даже «Царство Небес­ ное — М1ръ сей». Намечено это заключительное, итоговое противопо­ ставление в самом начале романа, в споре об общественно-церковном суде. Эта большая дискуссия отца Паисия, отца Зосимы, Ивана и Миусова, на вид несколько выпадающая из общего хода повествования, как нам представляется, имеет важнейшее значение для образа Алеши. Не случайно «Алеша следил за всем с сильно бьющимся сердцем. Весь этот разговор взволновал его до основания» (14; 62). В контексте сим­ волических значений системы пространственных антитез романа эта 105

Е.КОВИНА дискуссия звучит как своеобразное пророчество о судьбе героя. Именно для того и пошлет его впоследствии (хронологически очень близко, бук­ вально через несколько минут) старец в м1ръ, чтобы претворить м1ръ в монастырь, а государство в Церковь6. Под первым процессом подра­ зумевается внутренний духовный рост Алеши в «мужа совершенна», а под вторым — его внешняя деятельность, делание ради ближних. Можно предположить, что эти процессы и составляли, по замыслу автора, второй роман. Намечается в этой дискуссии и роль других героев в судьбе юноши. В частности, здесь находит подтверждение гипотеза о сущест­ венном значении отца Паисия, который главным образом ведет дискус­ сию, и именно как идеологического и духовного лидера (в дополнение к известному намеку на духовное руководство этого иеромонаха, кото­ рое ощущает Алеша после смерти отца Зосимы). Не менее значима, по-видимому, была бы и роль Ивана — главного «виновника» дискуссии, автора статьи — «не совсем шутки». Уже в этом романе он предстает как своеобразный искуситель Алеши: «Я тебя упустить не хочу и не ус­ туплю твоему Зосиме» (14; 222). Концептуально выражено и окончательно сформулировано проти­ вопоставление «Царство небесное — м1ръ сей» в первом поучении старца Зосимы. Представление об основной системе локусов в романе будет непол­ ным, если не упомянуть примыкающую к оппозиции «монастырь — дом Федора Павловича» залу суда. Ее место в данной системе обусловлено прежде всего сюжетом. По роли во внешнем сюжете сцена в суде явля­ ется развязкой, поэтому сюжетообразующая пространственная антитеза (монастырь — дом) здесь необходимо теряет свою актуальность и сни­ мается введением нового локуса. Его символическое значение позволяет особенно ясно представить и «внутренний» сюжет романа. Суд над Митей прочитывается как Страшный Суд для всех героев. Сотворенное втайне, в тайниках сердца, является пред всей вселенной — пред героями и читателями. Каждый получает то, что он выбрал: м1ръ или монастырь, плоть или дух, жизнь или смерть, Бога или диавола. Но большинству героев как бы оставлена возможность продолжения, их выбор будто бы был не окончателен. Замысел второго романа оказал в этом смысле су­ щественное влияние на структуру «духовного» сюжета. ***

Теперь обратимся к другому аспекту символизации пространства романа. Я имею в виду значительный символический потенциал конк­ ретных лексем данного лексико-семантического поля. Приведу пример. 6 Вновь оговоримся, что и в данном случае термины «м1ръ» и «монастырь» ис­ пользуются нами в том специфическом значении, которое выработалось в право­ славно-аскетической литературе. Mipb — «страсти, грехи, богоотчужденный образ мысли и поведения» (С.М.Зарин. Указ. соч. С. 516), Монастырь, иночество — жизнь «инаковая» по отношению к страстям Mipa сего, жизнь с Богом и для Бога.

106

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... Великий инквизитор говорит: «„Накорми, тогда и спрашивай с них доб­ родетели!“ — вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится храм Твой. На месте храма Твоего воз­ двигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня» (14; 230). Здесь лексемы помимо конкретно пространственного значения играют роль символов. Особенно актуализируется символич­ ность «храма» и «здания» сопоставлением с традиционным библейским контекстом: «Вавилонская башня». Этот пример лежит на поверхности, но символический потенциал есть почти у всех показателей такого рода. Христос «останавливается на паперти Севильского собора» (14; 227) и воскрешает ребенка7. Сразу после этого происшествия Христа аресто­ вывает стража, так что в католический собор Он так и не входит. Этот храм посвящен другому богу, что и скажет впоследствии инквизитор, а символика пространства предваряет, подтверждает, даже объективи­ рует его слова. Получив выражение в пространственной модели Mipa, они начинают восприниматься как мысль автора. Другой пример. Старец Зосима встречает, странствуя, своего быв­ шего денщика. Встреча эта происходит «на базаре», и про самого Афана­ сия мы узнаем, что он «проживал с супругой своею мелким торгом на ры нке с лотка» (14; 287). Символ «духовной купли» как образа разум­ ной подвижнической жизни идет из Евангелия («подобно есть Ц арст­ вие Небесное человеку купцу...» — Мф. 13: 45) и весьма широко рас­ пространен в духовной литературе. Это одна из устойчивых метафор человеческой жизни вообще (такая же, как «житейское море», «лествица» и др.). В этом эпизоде Афанасий подал старцу милостыню, а мило­ стыня также традиционно рассматривается как деньги, данные в долг Богу, как духовная торговля, выгоднейшая сделка: обмен материального блага на духовное. Отец Зосима принял подаяние от своего бывшего денщика. Оба совершили «духовную куплю», духовное приобретение, символом чего стали «базар» и «рынок». Пространственные реалии рас­ крывают глубинный смысловой пласт: таким «торгом» и живет Афана­ сий. Живет, а не существует, живет духовно, ради жизни вечной. Подобным образом можно развернуть и другие конкретные указа­ ния на пространство. В «Легенде о Великом инквизиторе» настойчиво подчеркивается, что разговор Христа с «умным духом» происходил в «пустыне». Не буду останавливаться на традиционных символических значениях этого пространства в данном библейском сюжете, которые, очевидно, весьма значимы и в системе романа. Отмечу лишь один момент, вступающий, на первый взгляд, в противоречие с традици­ онными толкованиями, что, впрочем, характерно для Достоевского. 7 Укажем в скобках на знаменательную связь: Христос воскрешает «семилет­ нюю девочку, единственную дочь одного знатного гражданина» (14: 227). А Иван только что рассказывал о том, как «интеллигентный образованный господин сечет собственную дочку, младенца лет семи» (14; 219). Таким образом, Иван будто отвечает самому себе на вопрос о «неискупленой слезинке к „Боженьке"» (14; 221)

107

Е.КОВИНА Пустыня эта — безлюдна. Значение безлюдности актуализируется кон­ текстом и крайне важно для Достоевского. Великий инквизитор не ви­ дит людей. Вся его теория античеловечна потому, что а-человечна. Она родилась, выросла и может существовать лишь в пустыне, в которой и он сам, по словам рассказчика — Ивана, долгое время провел. Эта пространственная пустыня раскрывается в Легенде как пустыня нравст­ венная, пустыня духа, пустыня пушкинского «Пророка». И обратно: пространственный показатель объективирует, утверждает авторскую мысль, становится проводником авторской позиции. Хотелось бы также вспомнить «реку», на берегу которой старец бе­ седовал о красоте Mipa Божьего с крестьянским юношей. Река — древ­ ний символ движения времени, символ жизни как изменения и в то же время — граница загробного мира, порог вечности. Вода несет семантику очищения, обновления. Локализация разговора у реки увеличивает его онтологическую значимость, а символические значения заставляют читателя как бы заглянуть за бытовые, разговорные, отрывочные репли­ ки старца-рассказчика и воспринять глубокую философскую и бого­ словскую мысль: о познании Творца через творение, о прославление Создателя в создании и созданием, о таинственной ценности и благой красоте жизни как таковой. Ряд можно продолжать. «Тюрьма», в которой произошло «обращение» Ришара, также несет, на наш взгляд, символическую нагрузку. Вера, и только она, делает че­ ловека истинно свободным. Но для героя вставного рассказа тюрьма явилась обязательным условием обретения веры, и после этого «обра­ щения» ничего не изменилось. Иван-рассказчик иронически подчеркива­ ет этот момент: «В тю рьме его немедленно окружают пасторы и члены разных Христовых братств, благотворительные дамы и проч. Он об­ ратился Все, что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму» (14; 218-219). Выходит Ришар из тюрьмы лишь на эшафот. Вера, которая происходит из тюрьмы и ведет только на эшафот, автоматически ставится под сомнение. Этот рассказ — один из немно­ гих критических откликов писателя на протестантизм. В то же время этот эпизод характеризует отношение самого Ивана к вере как таковой. Рассказчик этого «анекдота» не видит возможности преображения через веру. (Изменения в душе Ришара даны в сниженно-пародийном, ирони­ ческом ключе и исключительно в поведенческом аспекте: внутрь рас­ сказчик не заглядывает, его это не интересует). Для Ивана связь веры и тюрьмы в высшей степени характерна. Вспомним, что в другом его «произведении» диалог великого инквизитора с молчащим Христом происходит также в тюремной камере. Эта устойчивая для героя ассо­ циация «вера-тюрьма» открывает, с нашей точки зрения, новые аспекты образа Ивана, его идеологии и характера. Итак, проведенный анализ художественного пространства романа выявил значительную степень символизации его элементов на разных уровнях. Более пристальное рассмотрение позволило, с одной стороны, 108

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... вскрыть некоторые аспекты внутренней структуры символа в романе Достоевского, а с другой — проследить влияние отмеченных символи­ ческих значений и смысловых перспектив на создание сюжета и идейно­ философской концепции произведения. ***

Символические значения конкретных указаний на время и соотнесе­ ние указанных в тексте временных точек с православным календарем также позволяют исследователю проникнуть в тот «духовный» сюжет, который сам Достоевский считал основным в своих произведениях; фабульные элементы приобретают концептуальное, смыслообразующее значение. Для подтверждения этого тезиса мы приведем лишь несколько при­ меров, так как рамки статьи не позволяют отразить весь собранный материал. Первый пример касается старца Зосимы. Замечание о том, что «был в исходе июнь» (14; 270), когда Зиновий (мирское имя старца) со­ бирался на дуэль и когда с ним произошел духовный переворот, вызывает у православного читателя воспоминание о дне свв. апп. Петра и Павла (29 июня8) — единственном дне в году, посвященном ап. Павлу, и, сле­ довательно, об истории обращения Савла из гонителя христиан в Перво­ верховного Апостола, его прозрении. Сам факт, что старец запомнил дату настолько точно (спустя 40 лет), говорит о том, что и в его сознании она была ассоциативно связанна, «значима». Заметим, что в Оптиной Пустыни, материал о которой Достоевский в основном и использовал при создании романа, была очень сильна традиция сопоставления значимых событий собственной жизни с православным календарем9. Дальнейшее сопоставление истории старца, а точнее, его таинствен­ ного посетителя, с православным календарем, хотя и более гипотетично, но не менее интересно. В романе упоминается обо «всем этом месяце, пока отставка не вышла» (14; 272). Видимо, к концу этого месяца, когда уладились все формальности с преследованием за поединок и Зиновий стал «вслух и безбоязненно говорить» (14; 273), к нему и пришел впер­ вые таинственный гость. Именно через месяц после Петра и Павла, 1 августа, Церковь празднует Первый Спас. Здесь необходимо дать краткую историческую справку. Церковное название этого праздника — Происхождение (изнесение) честных древ Животворящего Креста Гос­ подня и Празднество Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице. Этот праздник установлен в связи с чудесным избавлением Константи­ нополя от моровой язвы. По содержанию службы он связан с поклоне­ нием Кресту и, следовательно, воспоминанием Страданий Спасителя. Кроме того, по обычаю в этот день полагается освящение воды. Как видим, намечается немало перекличек с «внутренним сюжетом» романа. Здесь и предстоящая рабу Божию Михаилу Голгофа — подвиг 9 Здесь и ниже все даты по старому стилю. 9 См., наприм.: Беседы старца Варсонофия с духовными детьми. М.; Рига, 1995.

109

Е.КОВИНА покаяния, который дался ему страшной ценой. Здесь и Милость Божия (Всемилостивый Спас), призвавшая его к покаянию и возрождению через столько лет. Здесь и мотив избавления, исцеление его уязвленной, больной грехом души. В создании смысловой перспективы участвует даже семантика воды, очищающей от грехов: именно об этом преиму­ щественно говорят молитвословия совершаемого в этот день водосвятного молебна. Продолжим наше сопоставление: открыл свою тайну Зиновию гость «примерно месяц спустя, как стал посещать» его (14; 276). В это время, 29 августа, празднуется Усекновение главы Иоанна Предтечи. Это один из двух постных, сугубо скорбных церковных праздников. Здесь тоже замечается типологическое сходство с сюжетом романа: в обоих случаях совершено беззаконное убийство, причиной которого явилась безумная страсть к женщине. Затем «три дня» рассказывалась история убийства, пока не «убедился (Зиновий. — Е.К.) наконец явно с превеликою го­ рестью и удивлением» (14; 277). Нетрудно подсчитать, что через три дня наступает Церковное новолетие — 1 сентября. Этот акт принятия исповеди раба Божия Михаила первым человеком стал для героя нача­ лом нового пути, нового лета искушений, борения и победы. После пер­ вого признания «более двух недель» решался таинственный посетитель на подвиг прилюдного покаяния. Через 16 дней после Усекновения, 14 сентября, Церковь отмечает второй постный праздник — Воздвижение Креста Господня. Связь этого праздника с поступком раба Божия Михаила ясна сама собой: он взошел на крест и «улучил лучшее воскре­ сение» (Евр. 11: 35). Сопоставление событийного ряда произведения с церковным кален­ дарем на этом не кончается, но мы теперь приведем примеры символиза­ ции конкретных временных показателей. Несколько раз в книге «Рус­ ский инок» упоминается о том, что со времени духовного переворота отца Зосимы до его кончины прошло сорок лет (см.: 14; 257, 267, 270). В православной традиции сорок — число исполнения времен, срок ис­ пытания: 40 лет водил Бог евреев в пустыне, 40 дней постился Иисус Христос и был искушаем сатаной. По истечении этого срока кончается искус. Кончился и искус старца — его земная жизнь, он получил венец. Таинственный посетитель приходит в последний раз к отцу Зосиме с мыслью убить его «часов около двенадцати» (14; 281). А в двенадцать часов ночи, по преданию, молился Спаситель в Гефсиманском саду — то есть это время наивысшего борения. Тлетворный дух появился у гроба почившего старца «в скорости по­ сле полудня», а «слишком явственно обнаружился» «к трем часам по полудни» (14; 298). По византийскому времясчислению, принятому в бо­ гослужении Православной церкви, полдень соответствует шестому часу, а три часа пополудни — девятому. Эти временные точки крайне значи­ мы в православной традиции. По Евангелию от Матфея, «от шестого же часа тьма бысть по всей земли до часа девятого. О девятом же

110

НЕКОТОРЫЕ СИМВОЛИЧЕСКИЕ ЗНАЧЕНИЯ... часе возопи Иисус гласом велиим, глаголя: Или, Или, лима савахфани; Еже есть: Боже Мой, Боже Мой, векую Мя ecu оставил Иисус же, паки возопив гласом велиим, испусти дух» (Мф. 27: 45-46, 50). Эти часы являются временем наивысшего напряжения Страстей Спасителя. Существуют даже особые богослужения суточного круга, посвященные этим событиям и названные именно по времени исполнения («Третий час» и «Шестой час»). Такое соотнесение событий романа с евангель­ скими заставляет воспринимать происшедшее с телом старца как время наивысшего борения, страшного искушения, богооставленности — для кого? Разумеется для главного героя — Алеши. Это подтверждается дальнейшим развитием сюжета, а символический потенциал данного ука­ зания на «бытовое» время, во-первых, является сюжетным предварением, а во-вторых, свидетельствует об особой значимости, онтологической сущности происходящих событий. Подобным образом можно развер­ нуть и некоторые другие точные указания на время. Итак, наши наблюдения показали, что наложение православного календаря (и шире: православной традиции мировосприятия) на текст романа Достоевского позволяет уловить новые смыслы в рассматривае­ мых эпизодах, а главное, проникнуть к «внутреннему», «духовному» сюжету, приблизиться к авторской концепции. Анализ элементов художественного времени и пространства с точки зрения православной символики позволяет вскрыть особую смысловую перспективу хронотопа романа и отчасти рассмотреть его роль в по­ строении сюжета и в формировании общей концепции произведения.

111

X. Халациньска-Вертеляк ЕВАНГЕЛИЕ ОТ СВЯТОГО ИОАННА И ЭПИЗОД РОМАНА «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» (Литературное произведение в перспективе «великого кода») Новое тысячелетие в своем отчетливо постигаемом сегодня пред­ дверии как имманентно, так и вполне осознанно самим типом совре­ менного мышления сориентировано на главную историческую миссию — духовное преображение мира. В ситуации нравственного перелома неохристианство мыслится как «естество» всего совокупного комплекса выработанных достижений гуманитарной культуры, поэтому его ны­ нешнее восприятие выходит далеко за пределы морального императива. Библейский код изначально (по генезису, но не менее отчетливо и по гносеологическому осознанию, то есть в параметрах, воздвигнутых на всем совокупном предшествующем опыте знаний XX столетия) неразделим с литературным. Именно он открывает экзистенциально­ поэтический контекст святых книг, значительно расширяя и динами­ зируя наблюдаемые сегодня отчаянные поиски выхода из «ничтожного времени», преодоление девальвации высших человеческих ценностей и связанные с этими явлениями попытки заново отыскать в человеке человеческое. Перцепция столь сложного феномена в пределах кризисавзрыва1, определяющего состояние, равно как и главную черту развития сегодняшней культуры, направлена в первую очередь на усматривание в данном феномене плодотворного стимула для очередного возрождениясоздания радикально обновленной модели бытия. Потребность текуще­ го момента, ориентированного на неуничтожимую идею спасения мира человека и человека в мире, изначально определяет статус возникающей обновленной общекультурной модели бытия, проверяемой способно­ стью ее видоизменить современный стиль существования, преодолеть нарастающий синдром тотального отчуждения и одиночества. Распознанное постмодернизмом явление, в пределах дискурсивного познания устанавливающее оппозицию с епифаническим событием Нового Завета (то есть воскресением как вневременным метаприме­ ром обновления, спасения) на уровне идеи и — не менее сильно — ин­ туитивного ощущения, прочитывается в ключе сочетаемости подоб­ ных универсальных общечеловеческих символов. Принцип зависи­ мости данных знаков-символов, «максимально концентрирующих», но также «максимально расширяющих» сам контекст такого эпохального* ’ См.: К. Mlcha!ski. Heidegger i filozofia wspôtczesna. Warszawa, 1978; J. totman. Kultura i eksplozja / przet. B. 2ylko. Warszawa, 1999.

© X. Халациньска-Вертеляк, 2000

ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА И «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» мышления2, кодируется как миром Библии, бахтинской категорией «большого времени», так и постмодернистским постулатом «общего писания и общего понимания»3. Подобное осознание предельной со­ четаемости явлений современной действительности ведет к особому определению задач художественного слова, ассимилирующего в своем изначальном основании библейское, видению и использованию его в функции преображающего начала. Факт восприятия нынешней культурой слова как исходной точки за­ рождения мифа — библейской метафоры — символа художественного языка ставит перед литературоведами и культурологами новые иссле­ довательские задачи. Литературное произведение видится отправной точкой, раскрывающейся перспективы морально-философских рефлек­ сий по поводу человеческой потенции, следовательно, вводится в широ­ кий контекст гуманитарных наук, позволяет выйти на качественно иные уровни постижения и воспроизведения сущностных явлений, запустить в ход тонкие механизмы анализа. Возможность поднять предмет позна­ ния (имманентно неразделимый с субъектом, следовательно «приум­ ножаемый» самим его опытом, способом восприятия материальной и духовной сфер) на более высокий уровень интеллектуального и методо­ логического осмысления необходимо воспринимать как знак теперешне­ го времени. Постмодернистское открытие невозможности постижения абсолютных ценностей отнюдь не является тупиком. За ним следует усвоенное гуманитарными науками предложение создавать знание в процессе языковых игр (своего рода познание через «делание», «моде­ лирование», знакомое хотя бы по «Игре в бисер» Г. Гессе) и слияние отдельных культурных, художественных, религиозных, мифологических и др. диспутов в такую восходящую исследовательскую перспективу восприятия текста, кодирующего богатство своих широчайших поня­ тийно-содержательных контекстов, где единственно Слово несет в себе весь совокупный опыт мира. Нортроп Фрей, чьи исследовательские концепции функционируют в пределах предложений культуры, воспринявшей опыт постмодернист­ ского переворота, определяет единое целое Библии и литературы как «великий код»4. В созвучии с миром философско-художественных идей Вильяма Блейка канадский исследователь постулирует принцип демиургической роли воображения. Посвященный читатель, воспринимаю­ щий и духовно сопереживающий бытование Ветхого и Нового Завета как доминанту нашей культуры, способен проникнуться великим мифом падения и искупления. Созидая и устанавливая соотношения внутри художественного мира, исследователь помещает произведение 2 См. мифологическую критику, наприм.: Ю. Селезнев. Достоевский. М., 1985; К. Кедров. В мире Толстого. М., 1978. 3 Postmodemizm. Antologia przektadôw, pod red. R. Nycza. Krakôw. 1998. 4 См.: N. Frye. Wielki kod. Biblia i literature / przekl. A. Fulirtska. Bydgoszcz, 1998.

113

X. ХАЛАЦИНЬСКА-ВЕРТЕЛЯК (как сущность, «архетипическое видение») в адекватном ему, то есть культурном, контексте. Постижение «универсума слов», тождества «словесной структуры воображения» эстетического мира и родственного ему контекста проецируется на самый высокий уровень «общечелове­ ческой ситуации», предопределения и «видения природы». Следуя принципу расчленяющего чтения, согласно первобытной функции мифологии проникать в глубь вещей и явлений, Фрей, на наш взгляд, приближается ко все отчетливее распознаваемому ныне европейской культурой ее хаотическому субстрату, к утверждающейся в собствен­ ном статусе поэтике хаоса5. В бытующей историко-культурологической ретроспективе совре­ менных исследований выстраивается весьма своеобразный ряд: «Мета­ морфозы» Овидия с их, так сказать, идеей хаотического космоса, где все существующее находится на самой грани неожиданных перемен и имен­ но деструктивное, разрушающее порядок первоначало лежит в основе каждого созидательного процесса; драма «титана Возрождения» Леонар­ до да Винчи, не завершившего ни одного произведения, ни одного проекта; трагедийный синдром «сатира» у Фридриха Ницше — во всей своей примечательной неслучайности корреспондируют с наблюдения­ ми автора «Spiritus Mundi» над проявлениями хаотического в содержа­ тельных глубинах Библии, в первую же очередь — в книгах Ветхого Завета. Таким образом, изучение «великого кода» с мастерски проведенной подвижной типологией обоих Заветов, а также предложений нынешней культуры в переживаемый сейчас момент «кризиса-взрыва», в том числе и новейших интерпретаций творчества Федора Достоевского в ключе «евангельского текста», с одной стороны, и, с другой, в пределах «ми­ ровой культуры», надеемся, может определить исходную инспирацию к прочтению «Братьев Карамазовых». С учетом особой позиции в памяти культуры каждого из двух занимающих нас текстов — литургической популярности и библеистической освоенности Евангелия от святого Иоанна, а также созидательной функции эпизода Каны Галилейской в последнем романе писателя-мыслителя (на примере главы «Великий Инквизитор») — определяется нами адекватный упомянутой ситуации метод исследования. Метод, который в пределах интуитивного пости­ жения высвечивает очередные ступени концептуального чтения, пре­ восходящего самый изощренный аналитический разбор. Приведенная здесь часть большего целого представляет попытку типологии, тождественной как природе библейского фрагмента, так и шедевральному эпизоду Достоевского. Заданная же установка всплы­ вающего контекста в первую очередь направляет интерпретацию на по­ стижение символа. 5 См.: E.Czaplejewicz. Owidiusz, Leonardo, Nietzsche. Trzy obrazy chaosu // Przeglétd Humanistyczny. 1998, nr 3 (348). C. 1-27.

114

ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА И «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» «Братья Карамазовы» в глубинном прочтении, должно быть, един­ ственный текст автора, где принцип сублимирования положительной ценности обретает свою искомую полноту. Читаемый отцом Паисием фрагмент Евангелия от святого Иоанна о чуде в Кане Галилейской, подчиняясь ритму сна-видения Алеши, раз­ деляется на три части; в них-то и происходит вербальное осмысление героем евангельского события и тем самым воплощение в его жизнен­ ном опыте пафоса библейского слова. Ученые-библеисты выделяют именно это Евангелие с его якобы «убожеством языка» и богатой симво­ ликой, особым в своей завораживающей сакральности ритмом-биением, способствующим контемпляции святого учения. Кодированная в эпи­ графе к роману экстенсия медитационного слова Иоанна осуществлена помещением в нем цитат из других частей произведения (в полном со­ звучии с генотипом таким же многосоставным предстает и сон-видение Алеши). Ассимилирование «разомкнутым» художественным словом библейских провидений позволяет осознать принцип экстенсивной энергии, распространяющейся в знаковом пространстве Галилейской тайны. Высказывания о расширении комнаты «для радости и веселья» вводят гулкость простора, ширину, свободное дыхание в большинстве своем вертикальные, суженные, судорожно сжатые структуры интерье­ ров Достоевского. Подчеркиваемое автором присутствие Алеши в камерном пространст­ ве кельи сопряжено с библейским знаком правой стороны и метафорикой угла; оно же вводит в ткань повествования важную смысловую оппози­ цию «центр —■периферия», подвергающуюся у писателя кардинальной перекодировке: именно периферия предстает духовным центром, золотой серединой и одновременно пуповиной мира . Вследствие этого соот­ носимые с принципом всеобъемлющей перемены как основоположно­ го свойства постоянно развивающегося мира знаки из двух систем смысловых сцеплений (то есть текст Евангелия и повествовательные пласты романа) незаметно перетекают в единый для них контекст, наполняются вневременной единой и самодостаточной сутью. Правая сторона, обозначающая привилегированное место, отводящееся в день Страшного суда для избранных, а еще — духовное начало, врата, эво­ люцию и открытие, по ходу фабульного развития соприкасается с духов­ ным озарением, прозрением героя Достоевского, которое в противовес действию (преступлению), выведенному на лобное место, площадь, то есть напоказ, происходит в укрытости угла (каморка Раскольни­ кова, темная и как бы съежившаяся комната в доме Рогожина, светелка Ставрогина). Алеша, молясь «в углу» («вправо от двери»), после сна, продолжающегося для него в слышимом голосе Зосимы, «вдруг, круто6 6 См.: Х.Халациньска-Вертеляк. Обломов Гончарова как герой периферии II Материалы международной конференции, посвященной 1В0-летию со дня рождения И. А. Гончарова. Ульяновск, 1994. С. 186-196.

115

X. ХАЛАЦИНЬСКА-ВЕРТЕЛЯК повернувшись, вышел из кельи» и, находясь уже в реальном простран­ стве открытого со всех сторон места, «как подкошенный повергся на землю» (14; 233-236)7. Трансформация предсмертного жеста Зосимы («склонился лицом ниц к земле, распростер свои руки и, молясь , тихо и радостно отдал душу Богу». — 14; 235) во внутреннем переходе его ученика, подкрепленном земным планом похорон Илюши (трава, цветы, хлеб, камень, воробьи), маркирует подвижные границы чуда в Кане, совер­ шающегося между полюсами духовного и материального, бессмертного и тленного, вечного и сиюминутного и т. п. Вообще, текст «Братьев Ка­ рамазовых» изобилует множеством, на первый взгляд, мелких событий, ничтожных меток реальности, которые в идейно-образном построении романа на поверку оказываются своего рода земными отправными точ­ ками для возникновения и эманации Галилейского чуда. В своей микрореализации каждый из сюжетных ходов несет скрытую эмоциональную напряженность предощущаемого взрыва, разряжения, он готов скачкообразно перейти в высшую (сущностную) стадию соб­ ственного бытия, со всей неотвратимостью тяготея к центральному явлению. Как таковой, этот художественный центр реализуется в мак­ симальном стягивании, концентрации Целого при диалектически урав­ новешенной его устремленности к крайнему расширению8. Объем слова Достоевского, — в данном случае умноженного в смысловых ресурсах трансформацией откровений Евангелия святого Иоанна, — способен проявить свое экстенсивное начало в ипостасях самых высоких цен­ ностей, выработанных человечеством. Все до сих пор сказанное подво­ дит нас к мысли, что аспект духовного устремления ввысь, вертикали как сублимации божественного, внушаемого в фабуле романа образами Млечного пути, трансцендентного окна или соединения зенита и гори­ зонта во сне Алеши (примеры легко умножаются), может определять слово Каны Галилейской как своего рода «икону» Достоевского. Архетип же целого, в свою очередь, должен восприниматься как пример самосоздания символа — символа многозначного, ибо загадочного, мерцаю­ щего, однако всегда до конца не проясненного и поэтому непроницае­ мого в своей последней глубине. В романном мире русского классика мы скорее имеем дело с метасимволом, порождаемым смысловым полем сверхидей, стимулируемым у него подвижным контекстом самого широ­ кого гуманистического диапазона. Таким образом, слово Достоевского 7 См. также: Ewangelia wedtug éw. Jana (Pierwszy znak w Kanie Galilejskiej) // Pismo Ôwiçte Starego i Nowego Testamenlu, oprac. Zespôt Biblistôw Polskich «Pallotinum». Poznart-Warszawa, 1995. 8 Эта потенция текста Достоевского отсылает как к духовности православия, так и к философии символа. См.: Р.Evdokimov. Prawostawie / przet. Ks. J.Klinger. Warszawa, 1986; см. также: C.G.Jung. Archetypy i symbole / przet. J.Prokopiuk. Warszawa, 1975; D. Benedyktowicz, Z. Benedyktowicz. Dorn w tradycji ludowej. Wroclaw, 1992; A. Wiercinski. Magia i religia. Szkice z anropologii religii. Kraköw, 1995.

116

ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА И «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» развивается по принципу корреспондирования явных и, тем более, скры­ тых значений, наслаивающихся друг на друга и посредством смысловых сцеплений, аллюзий, перекличек, отсылок, созвучий или антитез всту­ пающих между собой в необыкновенно сложную смыслосодержатель­ ную игру. В исследовательском подходе такая природа слова предстает лабораторией для создания герменевтического текста. Многократно используемое Достоевским выражение «мой час... мое время», так примечательно впервые появляющееся как выска­ зывание самого Христа в ответ на просьбу Марии наполнить меха ви­ ном, а затем комментируемое Алешей, — знак инициации, перехода из земного в божественное; в нем также живет ощущение прикоснове­ ния к тайне тайн. Только в медиальном сне Алеши Карамазова на ка­ кое-то неуловимое мгновение приоткрывается ее занавес. Со слов отца Паисия он понимает, что это Кана Галилейская, первое чудо, именно здесь сокрыто Целое земной жизни Иисуса вплоть до распятия и воскресения (цитируются слова Христа из Евангелия «Не пришел еще час мой»). Не менее существенную роль в сакральной поэтике «Братьев Кара­ мазовых» играют жесты героев, в большинстве своем отнюдь не маши­ нальные, упрежденные духовным порывом, как бы подсвеченные мыс­ лью, самим благородством души, в котором со всей естественностью и непринужденностью раскрывается их натура. Часто жест — это вещий знак креста, крестное знамение или же какие-то элементы реальности. Его встречаем во время похорон Илюши. Прочитываем в сумасшедших (эзотерических) жестах матери. Восьмиконечный крест, соседствующий с «иконой на груди», видим на голове Зосимы и пр. В час прозрения Алеши он обретает форму ... лотоса. Эта параллель «крест — лотос» не только любопытна, но и весьма значима в содержательном плане. Будучи древнейшим символом чистоты и света (сияние Зосимы в сне о Кане!), лотос, закрывающий свои лепестки вечером и снова распускающийся на заре, вырастающий из болотистых пра-вод, кроме всего прочего обо­ значает еще и возникновение тверди мира из влажности (вспомним болото и туман как своеобразные стихии мира Достоевского, провиден­ ные им в глубине петербургских ландшафтов), красоты и гармонии — из аморфности (хаоса), гнили. В звучании романа исподволь начинает прорисовываться еще одна важная для его концепции идейно-изобразительная, замыкающаяся на лейтобраз тема. На сей раз это тема рождения как преодоления инерции бездушного, мертвого, опять же хаотического, побеждаемого жизнью, целесообразностью и совершенством. Так, земля, облитая сле­ зами счастья Алеши и ласкаемая его поцелуями, обретает у автора ста­ тус тотального плодородия или — в мифологическом ключе — Вели­ кой матери всего сущего. В интересующем же нас библейскохудожественном ключе это, разумеется, символ зачатия: духовного 117

X. ХАЛАЦИНЬСКА-ВЕРТЕЛЯК (в смысле бесконечного развертывания неисчерпаемых потенций) и в то же время биологического (по природе художественного описания)9. Роман порождает и другие ассоциации. Скажем, некая близость только что прослеженного плана к биохимическим процессам открывает в его повествовательных уровнях аналогию с лабораторией, где полу­ ченные результаты нередко обретают мощь самоосвобожденных реак­ ций или, говоря другими словами, родившись из некоего искусственно созданного первотолчка, начинают впоследствии жить своей самостоя­ тельной жизнью, проходя цепь бесконечных метаморфоз, застывая на какое-то мгновение в состоянии внутренней стабильности, завершенно­ сти форм, чтобы тут же со всей неотвратимостью внутренне обрушить­ ся, распасться, вернуться к своему праначалу, то есть тиглю жизни, неутомимо переплавляющему бытие, замыкающему на себя все его на­ чала и концы. Скрытая параллель с кропотливыми поисками алхимика, с попытками совершить трансмутацию простых химических элементов в благородный металл указывает здесь на процессуальность, устрем­ ленность, изменчивость как изначальную константу всего сущего. Тем самым поиски камня мудрости, очищение души золотом кодифициру­ ются в магическом пространстве романа как процесс духовного облаго­ раживания. Энергия повествования последнего романа Достоевского стимулирована, так сказать, алхимией первоначального, библейского слова, и именно им как универсально-изначальной формулой творения («в начале было Слово») задан процесс медленного, нередко даже мучи­ тельного, но все же неизбежного восхождения от низшего к высшему, в том числе применительно к человеку — драматизм и счастье постоян­ ного перерождения, того ежечасного преодоления самого себя, которое, по большому счету, наверное, и есть суть жизни. Герменевтика библейской Каны Галилейской у Достоевского за­ шифрована в элементах предметного мира его последнего романа, столь важных для постижения описанных в нем духовных состояний и про­ цессов. Вот все то же так значимо и так не случайно расширяющееся для «радости» и «веселья» пространство комнаты (константы физиче­ ского мира подчиняются императиву мира души!), в которой наряду с религиозным церемониалом происходит уже сугубо алхимическое, хотя и с откровенным христианским подтекстом, чудо претворения воды в вино; свою магико-ритуальную роль начинает играть «луковка». Само же внушение «святого старца» несет в себе знание о первом испы­ тании Иисуса, оно тоже на пересечении, только на сей раз биолого­ духовного, поскольку подразумевает пищу для поселившихся «около озера Генисаретского» очень бедных жителей, «коли даже на свадьбу вина не достало». Начинает «работать» сюжетная деталь: «Я луковку 9 См.: Leksykon symboli. Herder, оргас. М. Oesterreicher-Mollwo, przet. J. Prokopiuk, Warszawa, 1992; Stownik obrazôw i symboli blblljnych, przet. Bp. K. Romaniuk, Poznart, 1989.

118

ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА И «БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ» подал, вот и я здесь», она проясняется метафорическим завершением: «И ты сегодня луковку сумел подать алчущей», — тотчас откры­ вающим силу доброго («кроткого») слова, сказанного Алешей Грушеньке, которая тотчас же безгранично в него уверовала. Библейский фон присутствует и в сцене разочарования толпы нетерпеливых ротозеев, прибывших из многих мест России, чтобы увидеть посмертное чудо нетленности «святого старца» и отталкиваемых «тлетворным духом» вне пространства его кельи10. В звучании «Братьев Карамазовых» зага­ дочное происшествие легко соединяется с невыявленной стороной «Каны» в замысле автора: здесь свою непростую роль играет бытование крылатой сплетни. Напомним, что в учении Христа skandalon обознача­ ет непонимание слова, наделенного свойством воплощения лишь в слу­ чае его страстного, всеобъемлющего почитания. В свою очередь широ­ кий спектр значений и ипостасей сплетни, исследуемый современной наукой, является еще одним поводом для изучения природы слова Достоевского. Ассимилирующее библейский опыт слово вполне спо­ собно высвечивать свою скрытую полисемантичность, особенно в про­ цессе прослеживания той коммуникации, которая под пером русского классика выстраивается в бинарную оппозицию «сплетня — тайна». Вводя новозаветные события в контекст переполненных символикой магических знаков, Достоевский активизирует наиболее противоречи­ вую систему знаний в истории человечества. Какая в этом необходи­ мость? Что ж, на вполне благотворные целительные результаты оккультистских практик, эзотерических ритуалов, обретающих единство группы, указывают современные культуроведы, этнографы и философы. Как animal symbolicum человек издревле вынужден окружать себя миром символов. Чтение, разгадывание и в конечном счете постижение их способно наполнить смыслом его существование. Во всяком случае, сегодня в этом видится едва ли не единственный шанс на преодоление всего мертвящего — засилия отчуждения, безысходности, пустоты и остужающего нашу душу чувства духовного одиночества.

10 См. также о символике запаха в мире Достоевского («нравственное злово­ ние»): Назиров Р.Г. Проблема художественности Ф.М. Достоевского // Творчество Ф.М. Достоевского. Искусство синтеза. Екатеринбург, 1991.

119

ПАРАЛЛЕЛИ

Р. КЛЕЙМАН РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ: ПУТЕШЕСТВИЕ В ВЕЧНОСТЬ ПО МАРШРУТУ «ПЕТЕРБУРГ — МОСКВА — ПЕТУШКИ» Три имени, вынесенных в название данной работы, впервые, на­ сколько нам известно, выстраиваются в один историко-литератур­ ный ряд. Прежде всего это касается повести Венедикта Ерофеева «Мо­ сква — Петушки»; датированная 1969 г, ставшая «культовым» текстом для целого поколения диссидентской российской интеллигенции, по­ весть эта, однако, все еще находится, мягко говоря, на периферии ака­ демического литературоведения. Впрочем, и вполне академичное сопоставление Достоевского с Радищевым в настоящее время оказа­ лось в некоторой конъюнктурной «немилости». Между тем это соот­ ношение заслуживает, на наш взгляд, самого серьезного осмысления, попытку которого мы и предпринимаем, чтобы затем на материале третьего звена цепи — Ерофеева — проследить еще одну живую «связь времен», идущую через Достоевского от восемнадцатого века до двадцатого. Итак, Радищев — Достоевский. В предпринимаемом историко­ сопоставительном анализе предлагается рассмотреть три взаимосвя­ занных аспекта, которые условно можно обозначить как личностно­ биографический, реминисцентно-творческий и хронотопно-генетический (само собой разумеется, это деление носит исключительно рабочий характер и ни в коей мере не претендует на статус классификации). Прежде всего, Достоевского, несомненно, должна была привлекать драматическая судьба Радищева. Сам «бывший ссыльный и каторж­ ный», автор «Мертвого дома» просто не мог оставаться равнодушным к биографии другого «несчастного», своего предшественника. «Нечто личное» было в этом для Достоевского. В самом деле, судьбы двух русских писателей рифмуются через столетие: арест по политическому © Р. Клейман, 2000

Р. КЛЕЙМАН обвинению, камера Петропавловской крепости, смертный приговор, высочайшая «милость», этап и наконец сибирский острог на многие годы ...1 Говоря о личности Радищева в восприятии Достоевского, нельзя не остановиться и на трагической кончине автора «Путешествия». Совер­ шенно очевидно, что Достоевский, столь обостренно реагировавший на каждый известный ему факт самоубийства, воплотивший самые разные типы самоубийц, от Кириллова до Матреши и от Кроткой до Смердякова, не мог не возвращаться к мысли о причинах, побудивших Радищева вы­ пить смертельную дозу царской водки в роковой день 11 сентября 1802 г. и, соответственно, к мотиву Катона и «гражданского» самоубийства, чрезвычайно важному в радищевском творчестве12. Сопоставительный анализ текстов подтверждает высказанное предположение. В «Путешествии» (глава «Крестьцы») добродетельный дворянин, напутствуя сыновей, уходящих на военную службу, в числе прочих на­ ставлений произносит следующее: «.. .се мое вам завещание. Если нена­ вистное счастие истощит над тобою все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земли не останется, если, доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения, — тогда воспомни, что ты человек, воспомяни величество твое, восхити венец блаженства, его же отъяти у тебя тщатся. — Умри. — В наследие вам оставляю слово умирающего Катона. ... Умри на добродетель» (AP, 108)3. Сравним с «завещаниями» персонажей Достоевского: «Но если я и не признаю суда над собой, то все-таки знаю, что меня будут судить, когда я уже буду ответчиком глухим и безгласным. Не хочу уходить, не оставив слова в ответ если уже раз мне дали осознать, что „я есмь“, то ка­ кое мне дело до того, что мир устроен с ошибками. < ...> Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду 1 Об отношении Достоевского к Радищеву достаточно красноречиво свидетель­ ствует уже тот факт, что «Время» и «Эпоха» одними из первых в шестидесятые годы выступили с открытой апологией опального автора «Путешествия...». Такова, на­ пример, статья Дм. Маслова, ставившая в вину Державину его выпады против Ради­ щева, «в лице которого восходила заря будущего России». — См.: Время. 1661. Ns 10. 2 Как известно, Катон, не желая видеть гибель республики, пронзил себя мечом, причем последние слова его, по Плутарху, были: «Теперь я принадлежу себе». На­ помним, что проблема «гражданского» самоубийства в судьбе и творчестве Ради­ щева, ее восприятие русским общественным мнением начала девятнадцатого века, попытки Карамзина скептическим отношением к исторической фигуре и литера­ турному образу Катона снизить неизбежный резонанс, последовавший после траги­ ческой гибели Радищева, и т. д. и т. п. — весь этот комплекс проблем применительно к мировосприятию молодого Пушкина был рассмотрен еще в давней работе Ю. М. Лот­ мана «Источники сведений Пушкина о Радищеве (1819-1822)». К сожалению, при­ менительно к Достоевскому подобного рода работы, насколько нам известно, пока нет. Настоящая статья отчасти восполняет этот пробел. См.: Лотман Ю. М. Пушкин. СПб., 1998. С . 775-785. 3 Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. М., 1966. Здесь и далее ссылки на это издание даются непосредственно после цитаты в круглых скобках с аббревиатурой АР перед цифрой, обозначающей страницу.

124

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое? А если так, то как же будут судить меня природа до такой степени ограни­ чила мою деятельность, < ...> что, может быть, самоубийство есть един­ ственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собст­ венной воле моей < ...> Протест иногда не малое дело» (8; 342-344). Аргументацию, сходную с приведенной ипполитовской, встречаем в размышлениях Кириллова: «А если так, если законы природы не пожа­ лели и этого Стало быть, самые законы природы ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?» (10; 471). Отметив сходство синтаксических конструкций в риторике завеща­ ний героев Радищева и Достоевского («если... если ... если...»), вместе с тем не можем не констатировать и различия в мотивировках само­ убийства: гордый социальный протест Радищева превращается у Досто­ евского в не менее гордый вселенский протест, направленный не против сиюминутного угнетения, но против глобальной несправедливости бытия. Не безотносительным к рассматриваемым этическим проблемам предстает и записанное Алешей рассуждение Зосимы о самоубийцах: «Но горе самим истребившим себя на земле, горе самоубийцам! Мыс­ лю, что уже несчастнее сих и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих Бога молить, и церковь наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Христос. О таковых я внутренне во всю жизнь молился, исповедуюсь вам в том, отцы и учители, да и ныне на всяк день мо­ люсь» (14; 293). Не вспоминал ли и о Радищеве «в тайне души» сам Достоевский, когда писал эти исполненные сострадания строки? Отметим еще некоторые бесспорные, на наш взгляд, реминисценции и переклички Достоевского с текстом «Путешествия», — например, ра­ дищевский эпизод пощечины пьяному Петрушке: «Вдруг почувствовал я быстрый мраз, протекающий кровь мою, и, прогоняя жар к вершинам, нудил его распространиться по лицу. Мне так стало во внутренности моей стыдно, что едва я не заплакал... Вспомни тот день, как Петрушка пьян был и не поспел тебя одеть. Вспомни о его пощечине... Несчаст­ ный... — Слезы потекли из глаз моих» (АР, 48). Сравним с воспоминаниями Зосимы: «рассердился я на моего ден­ щика Афанасия и ударил его изо всей силы два раза по лицу. < ...> И верите ли, милые, сорок лет тому минуло времени, а припоминаю и те­ перь о том со стыдом и мукой. < ...> Что ж это, думаю, ощущаю я в душе моей как бы нечто позорное и низкое? < ...> Все мне вдруг снова пред­ ставилось, точно вновь повторилось: стоит он предо мною, а я бью его с размаху прямо в лицо, а он держит руки по швам, голову прямо, глаза выпучил как во фронте, вздрагивает с каждым ударом и даже руки под­ нять, чтобы заслониться, не смеет — и это человек до того доведен, и это человек бьет человека! Экое преступление! Словно игла острая прошла мне всю душу насквозь < ...> Закрыл я обеими ладонями лицо, повалился на постель и заплакал навзрыд» (14; 270). 125

Р. КЛЕЙМАН Почти аналогичный случай происходит, судя по рассказу госпожи Хохлаковой, с Лизой: «вдруг сегодня утром Лиза проснулась и рассер­ дилась на Юлию и, представьте, ударила ее рукой по лицу. Но ведь это монструозно, я с моими девушками на вы. И вдруг чрез час она обнимает и целует у Юлии ноги» (15; 20). Сходство приведенных фрагментов представляется достаточно ощу­ тимым, причем совпадает не только сама сюжетная ситуация пощечины слуге, но и последующая реакция обидчика (мучительный стыд, раская­ ние, слезы). Более того, — возможно, здесь есть также редуцированный автобиографический момент, столь же мучительный для Достоевского, как и для автора-повествователя «Путешествия». (Мы имеем в виду из­ вестный эпизод с оскорблением слуги отеля, столь «красочно» описан­ ный H. Н. Страховым в его печально знаменитом письме Л. Н. Толстому). В этой связи позволим себе высказать еще одно достаточно риско­ ванное предположение: возможно, что эпизод главы «Зайцово», деталь­ но описывающий сцены жестокой расправы крестьян с помещикомнасильником, возвращал Достоевского к тяжелым слухам, которыми сопровождалась смерть его собственного отца и о которых он не мог не знать, вне зависимости от степени их реальной достоверности. Предваряющие Достоевского моменты можно увидеть также в «Жи­ тии Федора Васильевича Ушакова». С одной стороны, это произведение посвящено воспитанию души подростка, что, естественно, было чрез­ вычайно близко Достоевскому; с другой же стороны, именно с этого радищевского текста начинается жанровая трансформация житийной традиции: героем «Жития» становится не идеализированный христиан­ ский подвижник, а частный человек, современник и близкий знакомый автора, нравственные качества которого, однако, дают основание для подобного выбора героя. Напомним в этой связи начальные строки «Братьев Карамазовых»: «Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карама­ зова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде та­ ковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен?» (14; 5) и т. д. Научная литература, посвященная проблеме житийной традиции в творчестве Достоевского в целом и в генезисе его последнего романа в особенности, достаточно обширна4. Мы в данном случае хотели бы 4 См. напр.: Ветповская В.Е. Поэтика романа «Братья Карамазовы». Л., 1977. Она же. Творчество Достоевского в свете литературных и фольклорных представле­ ний: «Строительная жертва» // Мир — фольклор — литература. Л., 1978, С. 81-113. Истомина Т.Б. Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» е его связях с древнерусской литературой. Автореф. дис. . .. канд. филол. наук. Л., 1976. Понома­ рева Г. Б. Житийный круг Ивана Карамазова // Достоевский. Материалы и исследо­ вания. Л „ 1991. Т. 9. С. 144-165.

126

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ уточнить лишь следующее: в числе ответов на вопросы, которые сфор­ мулировал Достоевский, есть и такой вариант: Алексей Федорович Кара­ мазов «замечателен» и «известен», помимо прочего, еще и тем, что он продолжает житийную традицию, возрожденную Федором Васильеви­ чем Ушаковым, персонажем Радищева. Не безотносительной к поэтике Достоевского представляется про­ блема соотношения монолога и полилога в тексте радищевского «Пу­ тешествия». Напомним, что еще Г. А. Гуковский в свое время утвер­ ждал: «„Путешествие“ — это страстный монолог, проповедь, а не сборник очерков»5. Впоследствии литературоведение несколько расши­ рило и уточнило приведенное утверждение: «Книга Радищева — это по существу не монолог, так как между автором и его героями, произнося­ щими очередные филиппики, существует определенная дистанция < ...> в книге обнаруживается столкновение разных мнений. Одни герои близки автору , другие представляют враждебный лагерь. Речь ка­ ждого из них эмоционально насыщенна: каждый страстно доказывает свою правоту. < ...> Происходит как бы состязание ораторов < ...> ни один из персонажей < ...> всецело не берет на себя роль рупора автор­ ских идей, как это было в литературе классицизма». Вместе с тем, под­ черкивает Н. Д. Кочеткова, «истина в представлении Радищева неизменно сохраняла свою однозначность и определенность: „противоборствующих правд“ не существовало для писателя XVIII в. < ...> Однако герои „Пу­ тешествия“ различаются по степени своей приближенности к той неиз­ менной и вечной истине, в которой автор видит „высшее божество“»6. В приведенных размышлениях не названо имя Достоевского. Однако сама постановка проблемы, нам кажется, позволяет выявить как опреде­ ленное схождение (наличие множества мнений, эмоциональная при­ страстность ораторов), так и огромную дистанцию между авторской позицией Радищева (категоричная однозначность истины) и будущей полифонической позицией Достоевского. Иными словами, радищевский герой, которому Прямовзора в вещем сне сняла пелену с глаз, утвер­ ждая при этом: «Я есмь истина» (АР, 66), — мог бы воскликнуть, подобно герою «Сна смешного человека»: «Я видел истину». В обоих случаях истина открывается персонажу через мотив сновидчества в со­ четании с мотивом социальной антиутопии. Однако и различие между «истинами», открывшимися им, достаточно очевидно. Подобная акцентировка проблемы позволяет поставить также во­ прос о соотнесенности намеренной усложненности архаизованного и вместе с тем сентименталистски-чувствительного стиля Радищева с «высоким косноязычием» Достоевского7. 5 Гуковский Г. А. Радищев как писатель // А. Н. Радищев. Материалы и исследо­ вания. Л., 1936. С. 172. 6 История русской литературы: В 4-хт. Л., 1980. Т. 1. С. 716-717. 7 Подробнее о косноязычии Достоевского см.: Лихачев Д. С. «Небрежение сло­ вом» у Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1976. Т. 2. С. 30-41; Померанц Г.С. Открытость бездне: Встречи с Достоевским. М., 1990. С. 157-181. См. также: Иванов В. В. Исихазм и поэтика косноязычия у Достоевского //

127

Р. КЛЕЙМАН Ряд моментов, творчески близких Достоевскому, обнаруживаем в поэтике хронотопной структуры «Путешествия», которое только на первый взгляд кажется монохронотопным. Более вдумчивый анализ обнаруживает в радищевском тексте четырехчленную хронотопную конструкцию (дом — дорога — город — вселенная), которая, по наше­ му убеждению, лежит в основе всех произведений Достоевского — от «Бедных людей» до «Карамазовых».8 Радищевское творение, основан­ ное, в соответствии с самим жанром путешествия, на хронотопе дороги, уже в самом названии содержит указание на два города в качестве ко­ нечных пунктов этой самой дороги. Отметим также хронотоп дома, — знаменитое описание избы в «Пешках»; примечательно, что начинается это описание как чисто «физиологический» очерк, который только полвека спустя станет популярным в русской литературе: стены, покры­ тые сажей, печь без трубы, окна, затянутые пузырем, и т. д. Однако затем следует обобщение: «се жребий заключенного в смрадной тем­ нице», — поднимающее жанровую зарисовку в духе будущей нату­ ральной школы уже на метафорический уровень и заставляющее вспом­ нить композицию некрасовского «Вчерашний день, часу в шестом...» В главе «Бронницы» находим опыт пространственно-временного сдвига, дерзкую попытку проникнуть мысленно в прошлое и будущее, связанную с образом древнего храма на горе. Примечательно, что фи­ зиологически конкретное описание смертельного ужаса, сопровождаю­ щего этот опасный психологический эксперимент, завершается карти­ ной вселенского катаклизма: С течением времен все звезды помрачатся, померкнет солнца блеск; природа, обветшав лет дряхлостью, падет. Но ты во юности бессмертной процветешь, Незыблемый среди сражения стихиев, Развалин вещества, миров всех разрушенья.

Чрезвычайно любопытно авторское примечание Радищева к этим стихам. Он пишет: «Смерть Катонова, трагедия Еддесонова. Действ.V. Явлен. I.» (АР, 81-83) Итак, трагедия английского драматурга рубежа семнадцатого — восемнадцатого веков Д. Аддисона «Катон» опять вы­ водит на имя античного самоубийцы; на сей раз его гибель напрямую связана с мотивом вселенской катастрофы (константным в поэтике Достоевского) и вместе с тем провозглашается вечной ценностью, не­ подвластной игре космических стихий. Евангельский текст в русской литературе XVIII—XX веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр / Сб. науч. трудов. Вып. 2 / Проблемы исторической поэтики. Вып. 5. С. 321-327. Посвятив специальную статью указанным вопросам, автор, к сожалению, сумел обойти молчанием (увы, не исихическим) накопленный в данной проблематике литературоведческий опыт; во всяком случае, ссылочный аппарат статьи не содержит упоминаний ни о Лихачеве, ни о Померанце: создается ложное впечатление, будто автор впервые открывает проблему. 8 Подробнее см.: Клейман Р.Я. Художественные константы Достоевского в кон­ тексте исторической поэтики. Автореф. дис... докт. филол. наук. СПб., 1999.

128

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ Заключающее радищевский текст «Слово о Ломоносове» содержит обобщающий хронотопный синтез — прорыв от города и дома — через дорогу на кладбище — в вечность: «■Возвращался домой, я шел мимо Невского кладбищ а . На сем месте вечного молчания . Но се ли вечность? < ...> Не столп, воз­ двигнутый над тлением твоим, сохранит память твою в дальнейшее по­ томство < ...> слово твое, живущее присно и во веки < ...> прелетит во устах народных за необозримый горизонт столетий. Пускай стихии, свирепствуя сложенно, разверзнут земную хлябь и поглотят велико­ лепный сей град < ...> но доколе слово российское ударять будет слух, ты жив будешь и не умрешь не се ли вечность?» (АР, 191). Вынесем за скобку явственную вариацию на тему exegi monumentum\ отвлечемся на мгновенье от величия Ломоносова и даже от величия России, — и мы получим грандиозную катастрофу эсхатоло­ гического масштаба; при этом слово ■ — вот вечная ценность, провоз­ глашенная Радищевым вослед Горацию, в предвосхищении Пушкина. И не об этом ли будет говорить в своей речи Достоевский у памятника Пушкину? Возвращаясь к картине вселенского катаклизма, поглощающе­ го Петербург, напомним, что у Достоевского, как известно, возникнет сходная «фантазия» — и исчезнет с лица земли «великолепный сей град», как исчез он прежде под пером Пушкина, когда опять разверзлись хляби и стихии едва не смыли с лица земли «град Петров». В этой связи нельзя не вспомнить радищевское «Письмо к другу, жительствующему в То­ больске» — первый опыт литературного воплощения того монумента, который, по Достоевскому, один останется среди болот, когда исчезнет, испарится фантастически «умышленный» город. Таким образом, Достоевский реализует в своем творчестве комплекс хронотопных констант, основы которого заложены были в значительной степени еще Радищевым. В контексте всего сказанного ярким примером соотнесенности радищевского хронотопного мира (и мировосприятия в целом) с мировосприятием Достоевского предстает стихотворение, написанное по дороге в Сибирь: Ты хочешь знать: кто я? Что я? Куда я еду? Я тот же, что и был и буду весь мой век: Не скот, не дерево, не раб, но человек! Дорогу проложить, где не бывало следу, Для борзых смельчаков и в прозе и в стихах, Чувствительным сердцам и истине я в страх В острог Илимский еду9.

Выделенные нами в тексте Радищева слова дают основания говорить о четырехчленной хронотопной структуре этого во многом программного стихотворения, соединяющего в единую формулу человеческого бытия дорогу, мертвый дом («острог»), провинциальный городок («острог 9 Русская литература. Век XVIII. Лирика. М., 1990. С. 178.

129

Р. КЛЕЙМАН Илимский»), вечность («век» и «дерево»). Кольцевая композиция, усиленная риторическими вопросами первого стиха, саморифмующимися с лаконичным утверждением стиха заключительного (трехстопный ямб взамен шестистопного), подчеркивают гордую незыблемость про­ кламируемых постулатов. Вместе с тем, эти радищевские строки удивительно перекликают­ ся, — не только по духу, по умонастроению, но также и по лексике, — с прощальным письмом Достоевского брату Михаилу, написанным в тра­ гический день 22 декабря 1849 г.: («Брат! Я не уныл и не упал духом < ...> быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть — вот в чем жизнь». — 28 ь 162). Есть и еще один сходный момент в сопоставляемых текстах Радищева и Достоевского: в трагической, экзистенциальной ситуации оба думают о творчестве. Радищев едет «дорогу проложить < ...> для борзых смельчаков и в прозе, и в стихах». Достоевский, который перед эта­ пом в Сибирь восклицает: «Неужели никогда я не возьму пера в руки?» (28|; 163), предстает как один из тех, кому проложил дорогу к творчест­ ву его предшественник Радищев. Установив, таким образом, основные грани соотношения Радищев — Достоевский, перейдем к третьему звену в интересующей нас историколитературной цепи. Блистательная повесть Ерофеева в лучшем смысле слова литературна и цитатна, она полигенетична и полиреминисцентна; в ней присутствуют, включаясь в серьезно-смеховой полилог, Шиллер и Гете, Пушкин и Блок, Тургенев и Горький10. Таких раскавыченных цитат и реминисценций, более или менее явственных, можно обнару­ жить достаточно много. Обратимся непосредственно к раскавыченным цитатам, аллюзиям и реминисценциям из Достоевского в тексте Ерофее­ ва. Например, пассаж по поводу пьяной икоты начинается со ссылки на Канта и заканчивается перифразом раскольниковской формулы: «Мы — дрожащие твари, а она — всесильна» (BE, 76). Как нам представляется, по своей жанровой природе текст Ерофеева, с одной стороны, ориентирован на традицию «литературы путешест­ вий», в том числе и на Радищева; с другой же — представляется одним из образцов мениппейной традиции, ориентированной уже на поэтику 10 Приведем один лишь пример подобной литературной игры цитатами: «А по­ том (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать „Соловьиный сад“, поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розо­ вые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им: „Очень своевременная книга, — сказал, — вы прочтете ее с большой пользой для себя“». — Ерофеев В. Москва — Петушки. М., 1999. (BE, 38-39). Здесь и далее ссылки на это издание даются непо­ средственно после цитаты в круглых скобках с аббревиатурой BE перед цифрой, обозначающей страницу. [О литературности и цитатности, полигенетичности и полиреминисцентности книги В. Ерофеева см.: Власов Э. Бессмертная поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». Спутник писателя II ЕрофеевВ.В. Москва — Пе­ тушки. С комментариями Э.Власова. М., 2000. С. 123-559. — Ред.]

130

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ Достоевского. Сочетание этих двух составляющих, как и соответствен­ ное сочетание в сказовой манере стиля элементов «высокой» риторики Радищева с лексикой и фразеологией «трущобных» вульгаризмов мениппеи, дает, как можно будет убедиться, чрезвычайно неожиданные художественные эффекты. Прежде всего, сама композиция повести откровенно «наложена» на жанр и структуру «Путешествия»; названия глав, подобно радищев­ ским, обозначают названия станций того маршрута, который, подобно Радищеву же, вынесен в заголовок всего произведения; «Москва — Серп и Молот»; «Серп и Молот — Карачарово»; «Карачарово — Чухлинка»; «Чухлинка — Кусково» и т. д. Ориентация на радищевскую традицию видится и в серьезно-смеховой стилистике авторских лири­ ческих отступлений Ерофеева, достаточно откровенно пародирующей (в тыняновском значении этого термина) риторику «Путешествия», сентименталистскую и ораторско-проповедническую одновременно: «О, эта утренняя ноша в сердце! О, иллюзорность бедствия! О, непо­ правимость! Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто не на­ звал по имени? Чего в ней больше: паралича или тошноты? Истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца? А если всего поровну, то в этом во всем чего же все-таки больше: столбняка или ли­ хорадки? < ...> О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позор­ ное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия мага­ зинов! Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов! Иди, Веничка, иди» (BE, 7-8). Или: «О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего народа — время от откры­ тия и до закрытия магазинов! < ...> О, беззаботность! О, птицы небес­ ные, не собирающие в житницы! О, краше Соломона одетые полевые лилии! — Они выпили всю „Свежесть“ от станции Долгопрудная до международного аэропорта Шереметьево» (BE, 38-39). Попутно отметим также откровенную перекличку с гоголевским «О, моя юность! О, моя свежесть!» В этой связи становится очевидным, что жанровое определение, данное в подзаголовке самим Ерофеевым своему детищу — «поэма» —явственно указывает на гоголевскую ориентацию, опять-таки на «Мертвые души», лишний раз подтверждая тезис о при­ надлежности автора к литературной традиции, основанной на хронотопе дороги, о чем далее пойдет речь более подробно. Герой повести — рассказчик и alter ego автора — это сентименталь­ ный повествователь-путешественник Радищева и одновременно истин­ но мениппейный мудрец, погруженный в низменный, откровенно физиологичный быт и вместе с тем подчеркнуто безбытный, живущий исключительно «последними» вопросами бытия, смертью и бессмер­ тием, адскими муками и райским блаженством. Это один из тех «рус­ ских мальчиков» Достоевского, которым все еще «не надобно мил­ лионов, а надобно мысль разрешить». Вместе с тем, это — персонаж 131

Р. КЛЕЙМАН нереализованного Достоевским замысла романа «Пьяненькие». Наконец, это Митя Карамазов XX века. Ключевой, с нашей точки зрения, лейтмотив повести: «иди, Веничка, иди» — звучит как вариация на тему пьяного мармеладовского моноло­ га: «А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пой­ ти!» (6; 14). Сравним с монологом пьяного ерофеевского героя: «Если хочешь идти налево, Веничка, — иди налево. Если хочешь направо — иди направо. Все равно тебе некуда идти. Так уж лучше иди вперед, куда глаза глядят». Вместе с тем, рефрен «иди, Веничка, иди» транс­ формируется в евангельское воскресение: «Ничего, ничего, Ерофеев... Талифа куми, как сказал Спаситель, то есть встань и иди. Я знаю, знаю, ты раздавлен, всеми членами и всею душой ты раздавлен, и на перроне мокро и пусто, и никто тебя не встретил, и никто никогда не встретит. А все-таки встань и иди» (BE, 187, 185). Традиция Радищева — Достоевского обнаруживается в ерофеевском тексте и под углом зрения уже знакомой нам тетрарной системы хро­ нотопов; «вослед Радищеву» автор отправляет своего героя в путеше­ ствие. Естественно поэтому, что хронотоп дороги является централь­ ным, стиле- и жанрообразующим в рассматриваемом тексте, — цен­ тральным, но не единственным, как может показаться на первый взгляд; ибо в ней активно присутствуют хронотопы города, вечности, дома, а также стыковые и подчиненные хронотопы — вокзал, угол, площадь, лестница, порог. Вот один из афоризмов Ерофеева, с парадоксальной непосредственностью сочленяющий «вечность» и «уголок», подобно тому, как мы уже не раз встречали это у Достоевского: «О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив, и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьез­ ности своего места под небом — как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигу. „Всеобщее малоду­ шие“ —■да ведь это спасение от всех бед, это панацея, это предикат ве­ личайшего совершенства!» (BE, 14-15). С особо трагической силой хронотопная структура повести ощуща­ ется в финале, где дорога героя в вечность пролегает через мертвый дом и герой, один на пустой лестнице, безнадежно бьется в закрытые двери, за которыми глухое людское молчание предает его, как апостол трижды предал Христа, и ангелы насмеялись над ним, и Бог молчал...11 Два топоса рефреном определяют хронотопную ось ерофеевского текста: Кремль и Курский вокзал. Кремль, фатально невидимый и не­ достижимый для лирического героя, метонимически воплощая Москву, 11 Автор выражает благодарность М.А.Турьян, указавшей на возможность по­ добной интерпретации финала повести.

132

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ превращает ее в мистический город, в чем-то похожий на фантастиче­ ский, «умышленный» Петербург Достоевского: «Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало — и ни разу не видел Кремля. Вот и вчера опять не увидел, — а ведь целый месяц крутился вокруг тех мест...» Курский вокзал, в от­ личие от Кремля, многократно и неотвратимо возникает на пути героя в вожделенные Петушки: «А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Кур­ ский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо-то было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля я не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал». Или: «Вот: идет Минин, а навстречу ему Пожарский. < ...> „Так куда же ты теперь идешь, Пожарский?“ „Как куда? В Петушки, конечно. А ты, Минин?“ „Так ведь я тоже в Петушки. Ты ведь, князь, идешь совсем не в ту сторону!“ < ...> Короче, они убе­ дили друг дружку в том, что надо поворачивать обратно. Пожарский по­ шел туда, куда шел Минин, а Минин — туда, куда шел Пожарский. И оба попали на Курский вокзал. Так. А теперь ты мне скажи: если б оба они не меняли курса, а шли бы каждый прежним путем — куда бы они попали? < ...> на Курский вокзал! Вот куда!! (BE, 5, 6, 168). В повести есть и хронотоп идиллического дома, он же — рай. Рай­ ские кущи расположены, естественно, в Петушках: «Петушки — это место, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни ле­ том не отцветает жасмин. Первородный грех, — может, он и был, — там никого не тяготит». Эротика этого рая, не признающего первород­ ный грех грехом, тяготеет по своей стилистике к высоким библеизмам «Песни Песней»: «...белизна в зрачках, белее, чем бред и седьмое небо! И как небо и земля — живот < ...> И все смешалось: и розы, и лилии, и < ...> вход в Эдем < ...> О, блудница с глазами, как облака! О, сладо­ стный пуп!» Вместе с тем, эротика эта непосредственным образом перекликается с интимными признаниями Мити Карамазова о тайных прелестях Грушеньки, в особенности, как мы помним, об одном изгибе: «У Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела, он и на ножке у ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался. Видел и целовал, но и только — клянусь!» (14; 109). В присущей ему серьезно-смеховой манере Ерофеев многократно увеличивает число таких изгибов, словно состязаясь с персонажем Достоевского : «Я как-то попробовал сосчи­ тать все ее сокровенные изгибы, и не мог сосчитать — дошел до два­ дцати семи и так забалдел от истомы» (BE, 46, 63, 64). Одновременно грешный хронотопный рай Ерофеева есть вариация на тему давних размышлений Достоевского о золотом веке: «Все ваши выдумки о веке златом, — твердил я, — все ложь и уныние. Но я-то, 133

Р. КЛЕЙМАН двенадцать недель тому, видел его прообраз, и через полчаса сверкнет мне в глаза его отблеск — в тринадцатый раз. Там птичье пение не молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жас­ мин, — а что там в жасмине? Кто там, облаченный в пурпур и крученый виссон, смежил ресницы и обоняет лилии?.. И я улыбаюсь, как идиот, и раздвигаю кусты жасмина...» (BE, 140); «ваши выдумки» о златом веке вкупе с самоощущением героя «как идиота» — знаковые элемен­ ты диалогического общения с художественным миром Достоевского. В непосредственной близи от райских Петушков и вместе с тем — за линией горизонта, на стыке с вечностью, где сливаются небо, земля и звезды, есть еще один идиллический дом: «А там, за Петушками, где сливается небо и земля и волчица воет на звезды, — там совсем дру­ гое, но то же самое: там в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву „ю“ и за это ждет от меня орехов» (BE, 47). Младенец этот, как мы потом узнаем, болен и лежит в жару. Пухлый младенец, страдающий младенец, младенец, умираю­ щий в жару на фоне вселенской дисгармонии, — все это, как известно, лейтмотивные образы поэтики Достоевского. В этой связи упомянем константную образную деталь — стакан орехов, предназначенный больному младенцу, о котором многократно и настойчиво будет упо­ минать герой Ерофеева: «Он знает букву „ю“ и за это ищет от меня орехов < ...> знает, и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов» (BE, 47, 55). Этот стакан орехов, иногда фигурирующий и как фунт орехов, за­ ставляет вспомнить аналогичное лакомство, которым доктор Герценштубе угостил когда-то маленького Митю Карамазова: «И мне стало тогда жаль мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт < ...> фунт того, что дети очень любят < ...> и я принес ему один фунт орехов, ибо мальчику никогда и никто еще не приносил фунт орехов < ...> И вот прошло двадцать три года, я сижу в одно утро в моем кабинете, уже с белою головою, и вдруг входит цве­ тущий молодой человек < ...> и смеясь говорит: „ Я сейчас приехал и пришел вас благодарить за фунт орехов; ибо мне никто никогда не покупал тогда фунт орехов, а вы один купили мне фунт орехов“ < ...> И я заплакал. Он смеялся, но и он плакал» (15; 106-107). Цитата представляется не только несомненной, но и чрезвычайно значимой. Герой Ерофеева, — в каком-то смысле потомок Мити Кара­ мазова, с которым его роднят не только прочувствованная пьяная рито­ рика, не только страсть к роковым изгибам, но и надежда на воскресе­ ние, — везет младенцу фунт орехов — вечный дар русского литератора страдающему ребенку. Подобно тому, как Достоевский брал со своей полки любимые книги и протягивал их героям («Дон-Кихота» — Мыш­ кину в «Идиоте», Исаака Сирина — Смердякову в «Карамазовых»), — подобно этому Ерофеев берет у Достоевского фунт орехов, чтобы 134

РАДИЩЕВ — ДОСТОЕВСКИЙ — ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ передать дальше. Довезет ли он этот дар до младенца? Спасет ли его фунт орехов? Вопрос остается без ответа. Но порыв — порыв остается также. И есть еще одна параллель, в данном контексте представляющаяся оправданной: голодный ребенок в «Пешках» Радищева, которого крестьянка посылает к путешественнику за лакомством — кусочком сахара, «боярского кушанья», купленного «на наши слезы» (Вот она, первая «слезинка ребенка»!). Горький укор, таящийся в этом сладком лакомстве, заставляет героя признать: «Сия укоризна, произнесенная не гневом или негодованием, но глубоким ощущением душевныя скор­ би, исполнила сердце мое грустию» (АР, 188). Очевидно, можно с достаточным основанием утверждать, что это ощущение душевной скорби, это чувство вселенской грусти, перепол­ няющее сердце при виде страданий ребенка, и есть одна из тех непре­ ходящих этических ценностей, которые таятся за поэтическими кон­ стантами русской литературы, объединяя полузабытым термином калокагатия художников, внешне далеких друг от друга и хроноло­ гически, и эстетически, — в данном случае Радищева, Достоевского и Венедикта Ерофеева. И в этом — залог надежды на «Талифа куми», вечной надежды русской словесности на нравственное воскресение героя.

135

РАЗЫСКАНИЯ

С. Алоэ ПЕРВЫЕ ЭТАПЫ ЗНАКОМСТВА С Ф.М. ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ Ф.М. Достоевский стал популярным в Италии только после того, как появились, во второй половине 80-х гг. XIX в., первые французские пе­ реводы его романов и особенно знаменитая книга Мельхиора де Вогюэ «Le roman russe» (Париж, 1886 г.), которая обратила внимание западных читателей на особенности русского реалистического романа, глав­ ным образом на творчество Льва Толстого и Достоевского. В такой мо­ мент многие итальянцы, в том числе и самые видные писатели, с вос­ торгом читали переведенные произведения Достоевского; некоторые черты поэтики русского писателя оказали, в той или иной степени, влияние на тогдашние произведения итальянских романистов (лучший пример, вероятно, Габриеле Д'Аннунцио). Этим недолговечным и в ко­ нечном итоге очень поверхностным и незначительным влиянием твор­ чества Достоевского на итальянскую литературу уже занимались и рус­ ские, и итальянские специалисты: можно сказать, тема хорошо изучена1. Но меньшее внимание привлек к себе тот факт, что первое знакомство с Достоевским в Италии произошло гораздо раньше проникновения французской «волны», когда даже во Франции, так же как, вероятно, и во всей западной Европе, писатель был еще совершенно неизвестен: в 1869 г. в туринском журнале «Rivista contemporanea» («Современное обозрение»), появилась статья «Dasztaievsky е le sue ореге» («Достоев­ ский и его произведения») в сопровождение к переводу отрывка из ро­ мана «Преступление и наказание». Статью подписывает некий М. А...ff,1 1 См. Guamieri OrtolaniA. Saggio sulla fortuna di Dostoevskij in Italia. Padova, 1947; De MichelisE. Dostoevskij nella cultura italiana // Dostoevskij nella coscienza d'oggi. Firenze, 1981. C. 163-196; КопуччиМ. Достоевский и итальянская культура // DostoJevskiJ und die Literatur. Köln-Wien, 1963. C. 421-434; Потапова З.М. Русскоитальянские связи: вторая половина XIX века. М., 1973. С. 229-232; Володина И. П. Достоевский и итальянская литература // Достоевский в зарубежных литературах. Л., 1978. С. 5-14.

© С. Алоэ, 2000

С. АЛОЭ псевдоним еще неизвестного русского корреспондента из Москвы; пе­ ревод анонимный2. Необходимо немного прояснить ситуацию, благодаря которой так неожиданно появилась эта статья. Действительно, в 1869 г. в Италии не только Достоевский, но чуть ли не вся русская литература были практически неизвестны. Существовали довольно многочисленные, но случайные переводы, обычно через посредство французского языка; редкие статьи импровизированных русистов; малотиражные книги, за­ частую плоды энтузиазма и финансовых усилий русских дворян — вряд ли все это могло помочь итальянским читателям осознать значимость и высокий уровень, достигнутый русской литературой. Вдобавок сильны были предрассудки по отношению к России: Италия XIX в., проникнутая духом Рисорджименто и идеалами национальной свободы и независи­ мости, представляла себе Россию не иначе, как страну крепостничества, жестоких казаков, сибирских каторг и деспотического самодержавия. Могла ли развиваться культура в таких условиях и при отсутствии свобо­ ды? Конечно, самый простой ответ был, что в России царствует варвар­ ство и о культуре не может быть и речи; это подтверждалось сердитыми голосами многочисленных польских изгнанников, проживающих в Ита­ лии, вместе с которыми итальянская интеллигенция разделяла мечту о независимости и о национальном воссоединении. Дружба с поляками и неприязнь к русским не изменились после образования в 18S9 г. итальянского государства и даже выросли после польских кровавых со­ бытий 1863 г. В частности, по этой причине, русской литературе с трудом удавалось проникать в Италию, и даже имя Пушкина было достаточно малоизвестно: русский национальный поэт долго считался в Италии, как и во Франции, не более чем блестящим подражателем Байрона. В такой атмосфере в конце 60-х гг. начинается усердная работа моло­ дого филолога Анджело Де Губернатиса (1840-1913) по распростране­ нию русской культуры в Италии. Де Губернатис, профессор санскрита во Флоренции и в то же время энергичный создатель журналов и разнооб­ разных мероприятий во всех областях культуры, вступил в 186S г. в тай­ ное общество Михаила Бакунина, только что приехавшего во Флорен­ цию. В Бакунине и его идеях он скоро разочаровывается; но в тот короткий период, когда молодой Де Губернатис был близок к русскому анархисту, он успел познакомиться с некоторыми его родственниками, и в мае того же 1865 г. он женился на двоюродной сестре Бакунина, Со­ фье Павловне Безобразовой. Софья Павловна была блестящим образцом русской интеллигентной женщины своей эпохи, она обладала большой культурой и свободно владела несколькими иностранными языками, иг­ рала на фортепиано, серьезно занималась живописью3. Благодаря знаком­ 2 Dasztaievsky е le sue opera // «Rivista contemporaries», agosto 1869. C. 271-277; Delitto ed espiazlone di Teodora Dasztaievsky II Там же. С. 278-287. В от­ рывке переводится сцена убийства. 3 Об Анджело и Софье Де Губернатис см. указанную книгу Потаповой и статью: Marzaduri М. Angelo De Gubematis russista // Annall dl Ca' Foscari, 2 (1974). C. 497-521.

140

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ ствам жены, Де Губернатис вошел в маленькое сообщество русских, проживающих во Флоренции постоянно или временно. Вскоре сам Де Губернатис начал знакомиться с русской литературой. Первыми плодами его нового интереса стали итальянские статьи, посвященные Гоголю и Тургеневу (1866 г.)4. В конце 1868 г. Де Губернатис стал директором «Rivista contemporanea»; это место он занимал только год, и в этот же год появились в туринском журнале статьи и переводы, касающиеся русской литера­ туры. Среди них были и две статьи, принадлежащие перу М. А...ff: пер­ вая была посвящена Льву Толстому и только что опубликованному эпи­ логу его «Войны и мира», вторая — Достоевскому. О M .A...ff мы знаем только, что он — корреспондент из Москвы. Установить с уверенностью, кто скрывается под псевдонимом, оказа­ лось пока невозможным. Я работал в архиве Де Губернатиса в Госу­ дарственной Библиотеке во Флоренции, в котором находится огром­ ное количество писем от его русских знакомых (среди них И. С. Турге­ нев, письма которого были впервые опубликованы 3. М. Потаповой в 1968 г.5). Но, несмотря на долгую работу в этом богатом архиве, мне не удалось пока установить личность M.A...ff; удалось, тем не менее, найти элементы для весьма вероятной гипотезы. Но прежде — что именно сообщал М. A...ff итальянским читателям о неизвестном им Достоевском? Правду сказать, его мнение о писателе и об его творчестве чрезвычайно отрицательное: оно состоит в сравнении со Львом Толстым, который выигрывает в симпатиях M.A...ff, и в сла­ бом анализе самых известных произведений Достоевского, которые M .A...ff видимо не любит и не понимает: они, по мнению критика, показывают читателю только ряд больных героев и ненормальных си­ туаций. Достоевский, по его мнению, пишет без правил, признает только исключения, в то время как Толстой всегда гармоничен. М. A...fFпишет, что Достоевский «мучил свой ум в поиске ненормальных явлений, всякого рода ужасов»6. M .A...ff не верит в талант Достоевского: он ут­ верждает, что успех повести «Бедные люди», которую он считает «пусто­ ватой идиллией», неотлучно связан с модой 40-х г., то есть с «идеали­ стическим социализмом Жорж Санд и поэтическим разочарованием Байрона». В персонажах «Униженных и оскорбленных» нет объективной правды, хотя есть в романе «какая-то психологическая привлекатель­ ность». «Записки из мертвого дома» отмечены «зловонной атмосфе­ рой», так же как и «Преступление и наказание». Этот роман в высшей степени «пугает» M.A...ff, который особенно скептически относится 4 De Gubematis A. Il nomanzo contemporaneo: Le Anime morte // II politecnico, 1866. T. IV, I, 1. C.114-117; Il romanzo contemporaneo: I padri ed i figli U II politecnico, 1866. T. IV II, 4. C. 489-494. ° Потапова З.М. Неизвестные письма И.С.Тургенева к итальянским литерато­ рам II Вопросы литературы. 1968. Ns 11. С. 84-95. 6 Для цитат из статьи M.A...ff я использую частично переводы З.М.Потаповой (Указ. соч. С. 230).

141

С. АЛОЭ к Соне Мармеладовой: невозможно себе представить, что женщина в таких неприличных обстоятельствах могла быть настолько совершен­ ным примером душевной чистоты (она, так сказать, даже чище всякой почтенной дамы)! Такой образ можно считать только «одним из самых больших исключений», и это, пишет московский корреспондент, «под­ тверждает мое мнение о том, что автор предпочитает всё странное и ужасное». Что касается Мармеладова, его описание он считает совсем излишним, и без него роман ничего не потерял бы, но поскольку Досто­ евский любит грязь, мрак, «нет ни минуты покоя в тех страшных лаби­ ринтах, по которым автор заставляет вас блуждать , он терзает вас, у вас прерывает дыхание». Единственной положительной чертой в ро­ мане является то, что «с ним впервые вошла в литературу психология убийства». Но кто такой этот М. A...ff, который так тупо и односторонне вос­ принял Достоевского и в то же время завоевал так бесславно свою ма­ ленькую, но все же значительную роль в истории итальянской русистики? Я предполагаю, что за псевдонимом скрывается человек по фамилии Маслов, вероятно, пожилой экономист Степан Алексеевич Маслов или беллетрист Николай Дмитриевич Маслов. Вообще, идентификация псевдонима M .A...ff с фамилией Маслов (M .A...î/off = Masloff) не может вызывать принципиального возраже­ ния7: самой близкой русской сотрудницей Де Губернатиса была писа­ тельница и эссеистка Елизавета Дмитриевна Безобразова, урожденная Маслова, жена экономиста Владимира Павловича Безобразова, свояче­ ница Де Губернатиса. Де Губернатис познакомился с ней летом 1868 г.; статьи М. А...ff появились в январе и августе 1869 г. Елизавета Дмитри­ евна, способная и умная женщина, давно желала заниматься литератур­ ной деятельностью, но муж не позволял ей увлекаться «мужскими заня­ тиями». Сторонник эмансипации женщин, Анджело Де Губернатис восхищался высокой культурой и ярким умом Елизаветы Дмитриевны и предложил ей писать для него втайне от мужа; действительно, в де­ кабре 1869 г., в первом номере нового журнала, созданного Де Губернатисом под названием «Rivista еигореа» («Европейское обозрение»), поя­ вилась статья о Тургеневе, написанная Безобразовой под псевдонимом Tatiana Svetoff. Под этим псевдонимом, Елизавета Дмитриевна достигла достаточной известности в Европе, но впоследствии она пользовалась и другими псевдонимами; продолжая писать и публиковать втайне от Владимира Павловича до самой смерти, она ни разу не использовала свою настоящую фамилию8. 7 Совсем не обосновано предположение З.М. Потаповой и М.Марцадури, по мнению которых под инициалами M.A...ff скрываются сами Де Губернатисы, муж и жена (см.: Потапова З.М. Указ. соч. С. 229-231; Marzadun М. Указ. соч. С. 508). 8 Елизавета Дмитриевна Безобразова (1634-1881) — «образованная и дарови­ тая женщина, писавшая почти исключительно на иностранных языках . Хорошо знала экономические теории, интересовалась юридическими науками, социальными

142

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ В данном случае автором двух статей «Rivista contemporanea» могла бы быть и сама Безобразова-Маслова; тем не менее в письмах Елизаве­ ты Дмитриевны к Де Губернатису (их больше 70) имеются сведения только о ее работах под псевдонимом Татьяны Световой, в то время как никаких сведений о работах М. А...ff не дается. Действительно, сами же статьи подтверждают без сомнения, что их автор — мужчина, москвич, член либеральных кругов Москвы; все это, очевидно, не подходит к чертам петербургской дамы Елизаветы Дмитриевны. Не представляется вероятным, что данные о M.A...ff, извлекаемые из статей туринского журнала, — лишь условные сведения, нарочно придуманные Безобразо­ вой, чтобы затруднить мужу расшифровку псевдонима. Но при посред­ стве Елизаветы Дмитриевны Де Губернатис мог публиковать в «Rivista contemporanea» корреспонденции от какого-нибудь ее образованного родственника. Просмотр Энциклопедического словаря «Брокгауз и Еф­ рон», единственный, но качественный способ для моего поиска, указыва­ ет на деятельность Николая Дмитриевича Маслова (1833-1892), посред­ ственного беллетриста, наверняка брата Елизаветы Дмитриевны, все симпатии которого, пишется в словаре, «на стороне большого света, представители которого изображаются героями, а „разночинцы“ — вме­ стилищами злобы и пороков»9. Но свою жизнь Николай Маслов провел по большей части в Туркестане, вдали от московского общества. Более вероятным кажется отождествление M .A...ff с пожилым писателем и экономистом Степаном Алексеевичем Масловым (1793-1879), кото­ рый провел в Москве всю свою жизнь. Степан Алексеевич был самым „гтивным членом Императорского Московского Общества Сельского Хозяйства, при котором он организовывал оживленные беседы и собра­ ния10. Мне не известно, существовало ли родство между Степаном Алексеевичем и Елизаветой Дмитриевной Масловыми, но характе­ ристики пожилого умеренного либерала, позитивиста-реформатора, хорошо подходят к чертам M.A...ff. Конечно, всякое отождествление остается на уровне гипотезы, и другие, менее известные Масловы также могли бы оказаться авторами московской корреспонденции «Rivista contemporanea». Что касается перевода фрагмента из романа «Преступление и нака­ зание», то его авторство тоже неизвестно, но, по автобиографическим сведениям самого Де Губернатиса, перевела отрывок его жена Софья Павловна, которая не раз выступала в качестве компетентной переводчи­ цей с русского на итальянский язык для журналов, редактором которых был Де Губернатис". вопросами, политикой, много писала о русских литературных новостях и по общест­ венным вопросам» (Энциклопедический словарь / Иэд. Брокгауз и Ефрон. Биографии. М., 1991. Т. 1. С. 790). В России она писала под псевдонимом «Е. Василевская». 9 Энциклопедический словарь / Изд. Брокгауз и Ефрон. СПб., 1896. T. XVIllA С. 751. 10 См.: Советов А. Маслов, Степан Алексеевич // Там же. С. 751-752. 1' Она перевела произведения Лермонтова, Тургенева, Алексея Толстого, Кре­ стовского, Жемчужникова и других авторов.

143

С. АЛОЭ У Де Губернатисов имелась собственная копия романа Достоевского: мы знаем это из письма одного польского сотрудника «Rivista contemporanea», поэта и скульптора Теофиля Ленартовича: в одном из своих писем Ленартович сообщает по-итальянски, что возвращает Де Губернатису «его копию романа „Преступление и наказание“» и благодарит за «интересное чтение»12. Итак, имя Достоевского впервые прозвучало в Италии со страниц престижного литературного журнала, когда известность писателя еще не перешла за русские границы, но недальновидный взгляд автора ста­ тьи представил его творчество в очень отрицательном виде. Вряд ли кто-либо в Италии мог заинтересоваться «ужасным» и «хаотичным» русским писателем. Любопытно, что и в конце века, когда Достоевский станет в Италии «модным» писателем, его восприятие будет характери­ зоваться подобными недооценками, но уже с положительным оттенком: Достоевский будет, для восторженного взгляда декадентов, писателем уродства, болезни, хаоса, безобразного... Разумеется, такое определение в 1869 г. могло восприниматься только отрицательно. Также и конфуз­ ная транскрипция фамилии писателя — Dasztaievsky — свидетельствует о том, до какой степени Достоевский оставался чуждым и отдаленным для итальянской публики (вероятно, такая транскрипция — следствие затруднений типографа «Rivista» при чтении экзотической и незнако­ мой фамилии в рукописной статье М. A...ff). В 70-е и 80-е гг. Анджело Де Губернатис взял на себя обязанность «систематически» распространять в Италии известия о русской литера­ туре, и его работа в этой сфере огромна. На самом деле, его деятель­ ность, будучи по своей натуре пионерской, никогда не характеризова­ лась глубоким проникновением в суть дела и, таким образом, оказала лишь слабое влияние на первые поколения итальянских спецалистоврусистов, формировавшихся в самом конце XIX в. Де Губернатис пишет статьи и читает лекции, вместе с женой переводит с русского, публикует на страницах своих журналов «Rivista europea» («Европейское обозре­ ние») и «Revue internationale» («Международное обозрение», на фран­ цузском языке) очерки и статьи замечательных русских писателей и фи­ лологов (Федора Буслаева, Петра Боборыкина, Владимира Ламанского и т. п.), и в то же время, в качестве корреспондента из Флоренции, он рассказывает читателям петербургского «Вестника Европы» о культуре современной Италии. Он дружит со многими русскими интеллигентами либерального лагеря, и это позволяет ему быть постоянно в курсе свежих новостей русской культуры и политики. Действительно, до появления книги де Вогюэ, Де Губернатис — единственный в Италии, кто пишет о Ф. М. Достоевском. В его публицистике имя Достоевского появляется несколько раз, несмотря на то что его любимые писатели — это Иван Тургенев и Алексей Толстой и его понимание личности и поэтики Дос­ тоевского, как будет показано, весьма неглубокое. 12 Lenartowicz T. Lettere a De Gubematis (Biblioteca Nazionale, Firenze).

144

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ В 1877 г. Де Губернатис начинает работу над своим большим «Био­ графическим словарем современных писателей», в котором количество представителей русской культуры достигает 243 фамилий13. В создании русской части словаря Де Губернатису помогала итальянистка Софья Александровна Никитенко, так что трудно определить, кому из них принадлежат отдельные статьи словаря. Достоевский в словаре занимает почетное место. Биографический очерк о нем — правильный и доволь­ но подробный. И что интересно, в очерке нашли место краткие интер­ претации самых важных его романов и суждения по поводу его лично­ сти и творчества: они еще чем-то связаны, по-видимому, со статьей M.A...ff, но в то же время отношение к писателю оказывается более доброжелательным. Достоевский, читаем в словаре, «автор ряда рома­ нов, среди которых некоторые доказывают своеобразный ум в сочета­ нии с благородным сердцем, а другие кажутся написанными в момент какой-то физической или моральной болезни. Его первое произведение, напечатанное в 1846 г. в „Петербургском сборнике“ под названием „Бед­ ные люди“, сразу расположило к нему публику, которая, восхищаясь простотой, теплотой и искренностью чувства, которое показал автор, благосклонно простила ему некоторые шероховатости стиля. „Белые ночи“, ,Двойник“, „Господин Прохарчин“ только частично соответст­ вовали надеждам, возникшим вокруг его имени, и только в рассказе под названием „Неточка Незванова“ он оказался достойным своей первой пробы пера». Далее дается краткий намёк о деле «петрашевцев» и о сибирской ссылке Достоевского. Приведу целиком остальную часть очерка: «...вернувшись в Петербург, он снова предстал в 1860 г. перед пуб­ ликой с произведением, которое не только превосходило все то, что он написал до этого времени, но и осталось навсегда его шедевром. Это была трогательная картина, полная правды и драматических ситуаций из жизни и нравов приговоренных к каторжным работам. Эта книга под названием „Записки из Мертвого дома“ была принята с огромной благо­ склонностью и с новыми ожиданиями, которые остались частично обма­ нутыми, поскольку следующие его труды были незначительны: „Кроко­ дил“, „Скверный анекдот“, „Слабое сердце“ 14. Но 1861 г. был отмечен появлением романа под названием «Униженные и оскорбленные», ко­ торый оживил в отношении к автору симпатии публики, выросшие еще больше после публикации в 1867 г.15 романа „Преступление и наказа­ ние“. Этот последний роман предлагает нам ряд картин, полных энер­ гии, драматической силы и правды, которым действительно удается вы­ звать в нас восхищение умом и мастерством, с которым Достоевский 13 De Gubematis A. Dizionario biografico degli scrittori contemporanei. Firenze, 1877-1879. и Имеется в виду переиздание «Слабого сердца» (1865). 15 Впервые роман публиковался в «Русском Вестнике» в течение 1866 г. Здесь имеется в виду первое отдельное издание (СПб., 1867).

145

С. АЛОЭ умеет открывать и замечать самые тайные движения души. Но в то же время эти картины заставляют нас переносить потрясения, иногда схо­ жие с ощущениями мрачного сновидения или кошмара. В упомянутом романе и в романах под названиями „Бесы“, „Идиот“, „Подросток“, „Бра­ тья Карамазовы“ и т. д. Достоевский показывает нам чрезмерные и по этой же причине, к счастью, уникальные человеческие беды, выбирая в качестве героев существа несчастные, больные, достойные быть изу­ ченными скорее врачом, чем художником. Впечатление, которое оставля­ ет чтение этой книги, действительно, из самых сильных, но одновре­ менно не очень здоровое, так как оно либо вызывает отвращение, либо возбуждает нашу симпатию к извращениям, которые отнюдь не невинны, но из-за чрезвычайных обстоятельств, в которые автор ставит своих геро­ ев, получают оценку почти положительных поступков. Достоевский был некоторое время еще и редактором периодического журнала под назва­ нием „Дневник писателя“ и газеты „Русский мир“16; но он не достиг большого успеха как публицист, потому что это занятие совсем не соот­ ветствует его благородному, но слишком субъективному характеру». Точка зрения автора этого интересного очерка четко связана с об­ щей культурой его эпохи: менталитет позитивизма отрицает все край­ ности и своеобразные («безобразные») элементы творчества Достоев­ ского; больше всего ценятся «Записки из Мертвого дома», где «добрые чувства» и социальные «струны» кажутся ясными, не вызывают сомне­ ния. Но, по крайне мере, образ Достоевского рисуется в более положи­ тельных красках, чем в статье M .A...ff 1869 г. В целом, угадывается какое-то чувство смущения по отношению к Достоевскому, который расценивается как болезненный, нездоровый писатель. Несмотря на то что почти все биографические данные правильны, очерк свидетельству­ ет о непонимании личности Федора Достоевского. Кто же был автором очерка? Анджело Де Губернатис или Софья Никитенко? Наверно, сам Де Губернатис, которому Никитенко, как пра­ вило, передавала необработанные био-библиографические сведения о русских писателях; более того, итальянский профессор несомненно читал «Преступление и наказание», и именно об этом романе подробнее всего говорится в очерке. Анализируя особенности стиля, можно также заключить, что очерк принадлежит скорее всего Де Губернатису. Де Губернатис и позже высказывался таким же образом по отноше­ нию к Достоевскому; даже если не он писал очерк для словаря, мы можем быть уверенны, что с его содержанием Де Губернатис был полностью согласен. Конечно, непосредственно он был мало знаком с творчест­ вом Достоевского: он читал всего один его роман, правда один из самых значительных; но Де Губернатис умел прекрасно усваивать все то, что до него доходило благодаря отношениям с его русскими друзьями и знакомыми, или то, что ему удавалось прочесть в русских журналах. 16 в 1860 г.

146

Автор ошибается: он имеет в виду сотрудничество Достоевского в этой газете

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ Поэтому более чем сомнительно, что он читал, например, «Записки из Мертвого дома», хотя в очерке они оцениваются похвально, и не следует думать, что его размышления о Достоевском целиком самостоятельны: они очевидно во многом зависят от общего мнения русского образован­ ного общества, главным образом из сферы петербургских либералов. Но также не следует полагать, что в статьях Де Губернатиса отсутствует личный взгляд: итальянский филолог не боялся выражать свою точку зрения, даже когда его знания были недостаточны для глубокого анали­ за; его всегда интересовало скорее распространение культуры в самых широких слоях общества, чем филологическая работа и строгое иссле­ дование: вследствие этого уровень его статей зачастую и не обладает научной ценностью. В 1879 г. Де Губернатис пишет для журнала «Gazzetta letteraria» («Ли­ тературная газета») статью «Эскиз русской литературы», где, разумеет­ ся, упоминается и Федор Достоевский с его «Преступлением и наказа­ нием»; фон этой краткой заметки повторяет без изменений линию очерка «Словаря современных писателей»: «Какой вульгарный сюжет! Какая бедность воображения! Но в то же время — какое глубокое пси­ хологическое изучение русской натуры Только искусство русского писателя могло дать столь живую картину»17. Де Губернатис подчеркивает именно р усскую природу творчества Достоевского и выражает мнение, которое должно стать общим местом в восприятии писателя в Италии: на основе «вульгарного», не позволен­ ного в канонах западной литературы сюжета Достоевский строит глубо­ кие психологические картины. Отношение Де Губернатиса к Достоевскому становится еще лучше в 1881 г., после смерти писателя, может быть вследствие общей попу­ лярности, которую Достоевский завоевал в России благодаря речи о Пушкине. Де Губернатиса, видимо, поразили размеры похорон Досто­ евского: он не мог не заметить, что чуть ли не вся страна объединилась в трауре по своему писателю, и это убедило его в том, что Достоевский был более важным писателем, чем он считал до того времени. Итак, с уважением и любопытством итальянский русист опубликовал статьюнекролог в апрельском номере самого престижного и популярного лите­ ратурного журнала тогдашней Италии — «Nuova Antologia» («Новая Ан­ тология»)1819. В статье, озаглавленной «Современные романисты: Федор Достоевский», он пробует провести общий анализ образа умершего писа­ теля и его значения для русского народа, и через этот образ он старается интерпретировать также русский нигилизм и общественное волнение 17 De Gubematis A. Schizzo di letteratura russa // Gazzetta letteraria, 8(1879). Цит. перевод З.М. Потаповой (Указ соч. С. 230). 19 De Gubematis A. Romanzieri contemporanei: Teodoro Dastaievski // Nuova antolo­ gia, aprile 1881. C. 423-435. Де Губернатис вел в этом журнале регулярный «Отдел иностранных литератур», где он часто рассказывал о новых русских литературных событиях и публикациях.

147

С. АЛОЭ в России, которое именно в эти дни привело к смертельному покуше­ нию на царя Александра II. Статья выражает, таким образом, литературный и общественно-поли­ тический анализ России через профиль ее главного писателя: «В про­ шедшем феврале месяце произошел в России случай чрезвычайно необыкновенный. Умерли два писателя, равные по уму и, может быть, по литературной известности, Писемский и Достоевский, тот и другой романисты, а первый также драматург замечательный. На самом деле, смерть одного прошла почти незаметно; смерти другого сочувствовали как национальной трагедии. Чем объясняется это различие в почести, оказанной двум блестящим писателям одной и той же земли, умершим почти в одно время? К счастью наблюдателя, русский народ выражает свои чувства с такой искренностью и откровенностью, что причину такого любопытного случая можно найти сразу. Алексей Писемский был скептик; Федор Достоевский — верующий. И тот и другой живо пред­ ставляют зло и пороки русского общества, но первый — как беспощад­ ный сатирик, который хочет смеяться, ударять, сечь, пренебрегая дру­ гим; второй — как врач, который хочет узнать социальные болезни, чтобы вылечить их. В Италии отличать писателя верующего от неве­ рующего могло бы показаться просто чепухой»19. Де Губернатис желает подчеркнуть, что религия итальянцев не ис­ кренна, а фальшива и лицемерна; такое мнение, вероятно, как-то связа­ но с аргументацией славянофилов и самого Достоевского о католичест­ ве как испорченной форме христианства, которой противопоставляется искреннее, сохраняющее раннехристианскую чистоту православие. Действительно, Де Губернатис был сильно заинтересован в идейном развитии России, главным образом в тех направлениях русской нацио­ нальной мысли, которые подчеркивали различия страны с Европой. Тут же критику «фальшивой» веры итальянцев-католиков сопровож­ дает восхищение верой русских: «русский народ является совсем не таким. Он верит и не обсуждает, и не допускает обсуждения своей веры. Он верит в справедливость, в высшую доброту Божью и поклоняется ей . Я видел его в его деревенских церквушках, падающего ниц перед святыми образами; это не было хитрое лицемерие, ни идолопоклонство, а искреннее смирение . Федор Достоевский был человек религиоз­ нейший, так же как народ, к которому он принадлежал»20. Но если это так, то как объяснить, что именно в такой религиозной, верующей стране, как Россия, возник нигилизм? Де Губернатису это чрезвычайно интересно: он с русской культурой познакомился впервые именно через русских студентов-нигилистов, проживавших в Берлине в 1863 г., когда он учился в прусском университете, и потом через Михаила Бакунина. Вскоре он решительно отошел от этих идей 19 Там же. С. 423-424. 20 Там же.

148

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ и от «пагубного влияния» Бакунина и стал последовательным врагом нигилизма, но в то же время и внимательным наблюдателем его разви­ тия. Вот как Де Губернатис излагает свои мысли о связи между религией и нигилизмом: «Как объяснить, что самого Достоевского, хоть и столь религиозного, некоторые характеризовали как русского Золя и как обра­ зец реалистической литературы в России? Как понять, что сам Достоев­ ский собирался, за несколько дней до смерти, писать новый роман — продолжение «Карамазовых», где добрый Алеша, воспитанный святым монахом в самых религиозных чувствах, станет нигилистом? Как при­ мириться с необыкновенными почестями, оказанными памяти Достоев­ ского, почестями, которые были названы некоторыми русскими журна­ лами, от досады, „триумфом нигилизма“?»21. По мнению Де Губернатиса, нигилизм возникает в результате соци­ ального беспокойства, когда это беспокойство склоняется к пессимизму; во всех классах общества, пишет он, «многие русские, по своему естеству поклоняющиеся идеализму, больше того, мистицизму, в созерцании бес­ конечных социальных несчастий питают глубокое отвращение к жизни»2223. В своем большинстве нигилисты, считает Де Губернатис, «хоро­ шие», т. е. прогрессисты, потерявшие надежду на реформы. Но когда этот нигилизм просто пессимистического характера встретился с мате­ риализмом и с коммунизмом, он превратился в тот губительный ниги­ лизм, который отрицает все здоровое, что есть в русском народе, и сму­ щает множество юношей. Де Губернатис уверен, что все это — вредное влияние Европы, и в этом он согласен с Достоевским: «Эти социальные агитаторы в России были вдохновлены Европой. Поэтому Достоевский предлагал русским юношам остерегаться их, не доверять им. Он хотел также поддержать права русского народа, но во имя справедливости, милосердия, гуманности»25. Де Губернатис воспринимает Достоевского как учителя, больше чем просто писателя: только Достоевский, кажется, умел отвлекать русскую молодежь от нигилизма, предлагая ей положительные народные идеалы, которые могли воодушевить ее. И как учитель, способный возвращать русских юношей к своим корням, Достоевский становится теперь сим­ волом чисто русского пути к преодолению социальных бед России. Де Губернатис описывает с настоящим восторгом похороны Достоев­ ского, переписывает некролог из газеты «Новое время» (29 января/10 фев­ раля), сообщает, также со слов «Нового времени», о лекции, в которой Владимир Соловьев охарактеризовал Достоевского как «пророка нового времени». Сам Де Губернатис, конечно, на похоронах не присутствовал; он о них читал, наверное, только в «Новом времени» или еще в какомто русском журнале. Но похороны описаны внимательно и подробно: 21 С. 425-426. Де Губернатис предчувствует связь нигилизма с религией и зна­ чение этой темы в творчестве Достоевского. 22 Там же. 23 Там же.

149

С. АЛОЭ «На похоронах Достоевского насчитывалось около 30.000 человек из всех социальных слоев, приехавших со всех концов России. Великий князь Дмитрий Константинович сопровождал похороны. Тело покойного было покрыто зеленью и цветами; толпа детей раздавала цветы в память покойного; на катафалке нашли конверт, положенный неизвестной рукой, содержащий два рубля, с надписью: „в пользу страдающих, в память покойного Федора Достоевского, благодетеля бедных [т. е. униженных] и оскорбленных людей“. Мужчины, женщины, мальчики, девочки, гим­ назисты и студенты, представители различных организаций, двинулись с единым чувством к дому народного писателя, чтобы показать, на­ сколько благодарна ему родина. Объявлялись спонтанные сборы денег в пользу семьи покойного, совершались чтения его памяти, основыва­ лись новые благотворительные учреждения его имени. Похоронная процессия в день погребения Достоевского приняла необычайные, не­ ожиданные размеры. Самые лучшие представители русского общества тогда почувствовали и узнали себя в писателе, который больше всех стра­ дал ради других. Вместе с памятью писателя оплакивали и почитали память прекрасного русского гражданина и истинного христианина»24. Таков — по мнению Де Губернатиса — Достоевский-человек; далее итальянский критик анализирует Достоевского-писателя, начиная сопос­ тавлением с Золя: если, по общему мнению, Достоевский считался рус­ ским Золя, Де Губернатис, хоть и признавая какие-то сходства между двумя писателями, отказывался от этого сравнения, потому что между ними существовало огромное различие: «Один [Золя] пишет головой, а другой сердцем, один описывает беспощадно то зло, которое он видит, как будто с тем, чтобы дать пощечину обществу ; он показывает чернь, но не вдохновляет нас ни на какую глубокую симпатию, ни на какую живую жалость к ней; а потом господин Золя не верит в Бога, не хочет ни быть, ни казаться христианином . Достоевский бережно хранит свой идеал, верит в него всю жизнь, проповедует его открыто и непрерывно и в него влюбляет молодежь. Какое сопоставление можно делать между скептиком и верующим, между человеком, который нена­ видит и презирает, как Золя, и человеком, который любит и жалеет, как Достоевский?»25. Конечно, русский писатель — образец реализма: «резкости речи и шероховатости в рассказе» вместе с «грязью» тематики — это, думает Де Губернатис, общие недостатки Золя и Достоевского, романы которого, как было написано и в его «Словаре писателей», дают читателю по этой причине, мучительные ощущения: «Он представляет мир, как он есть, без выбора, и поэтому не исключает из своих рассказов некоторые картины, которые могут вызвать у нас отвращение; чтение его романов утомляет так же, как чтение романов Золя. Его романы никогда не слиты в одном 24 С. 429-430. 25 С. 430-431.

150

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ художественном и гармоническом целом; есть в них последователь­ ность сцен и описаний, в которых отсутствуют иногда пропорции и ко­ торые кажутся то живыми и могучими, то затянутыми и утомляющими читателя»26. Интересно заметить, что надолго в восприятии итальянских читате­ лей утвердится обвинение произведений Достоевского и вообще русской литературы в отсутствии пропорции и форм2728. Ценность Достоевского, напротив, Де Губернатис находит в высоком моральном значении его творчества: «Русский писатель показывает нам, что даже в худшем из преступников можно найти искру Божию, которая спасет его»29. Достоевский тянется к «надежде, вере и более чистой жизни». Именно поэтому в его похоронах приняло участие столько народу: он был национальным писателем, выразителем религиозной души своего народа. На самом деле Де Губернатису кажется, что для европейских читателей такого рода писатель оказывается практически непостижи­ мым: он слишком русский! Как мог Де Губернатис предвидеть гранди­ озный масштаб непреходящего значения Достоевского для всемирной литературы и философии! Интересно, кстати, узнать, каковы были, по мнению Де Губернатиса, эстетические требования итальянских читателей: «Исходя из понимания искусства, которое мы, итальянцы, наследники греков, имеем, мы пред­ почли бы несомненно, чтобы художественные средства Достоевского были более эстетическими. А если Достоевский использовал бы другой язык, он, может быть, не был бы понят своим русским народом, на кото­ рый он скорее хотел оказать моральное влияние, чем произвести художе­ ственный эффект; он должен был говорить народу его собственным грубым, откровенным, а иногда почти жестоким языком»29. Де Губернатис цитирует далее предисловие «Братьев Карамазовых», тем не менее его отзыв на этот роман отрицателен: «Достоевский не всегда владел своим разумом. Предисловие, которое предшествует по­ следнему роману Достоевского, не кажется произведением великого мудреца . В этом же первом романе «Карамазовых» автор пре­ увеличивает некоторые свои склонности таким образом, что вместо 26 Там же. 27 Ср. например интересные наблюдения в раннем эссе Эвеля Гаспарини: «Та­ кие произведения, как гоголевские и Достоевские, — явления исторически предше­ ствующие форме как задаче, так же как ей предшествуют „chansons de geste“. Идея и воплощение никогда не находились в России в отношении проекции от душевного к конкретному . Русский дух, кажется, до сих пор в связи с каким-то исконным и недифференцированным элементом, предшествующим возникновению форм . В нашем мире мы будем всегда ощущать отсутствие чего-то, что наши формы должны были неизбежно исключить, чтобы существовать как таковые, чего-то, что, будучи спонтанным в смысле безобразия и беспорядка, остается постоянно вне мира культуры, каковой мы ее понимаем» (GasperiniE. La culture delle steppe: morfologia della civllta russa. Roma, 1934. C. 10-11). 28 De Gubematis A. Romanzieri contemporanei. C. 431. 29 Там же.

151

С. АЛОЭ либерального писателя его можно принять его за образец Великого Инквизитора»30. Тут Де Губернатис имеет в виду не столько так называемую «Леген­ ду о Великом инквизиторе», сколько ту главу романа, где Зосима изла­ гает идею о замене гражданского суда церковным с целью победить преступление (так как даже преступники в России верующие)31. Такими политическими убеждениями, столь чуждыми итальянскому антиклери­ калу, объясняется, по суждению несколько смущенного Де Губернатиса, почему русская церковь была в первом ряду на похоронах Достоевского. Уточняется для читателей «Новой Антологии», что имели место пуб­ личные молебны «также в русской часовне во Флоренции, благодаря достопочтенному и умному протоиерею Левицкому, в память души набожного писателя»32. Действительно, во Флоренции находилась единственная русская часовня в Италии; в конце XIX века вместо нее построили настоящую церковь. Что касается «Братьев Карамазовых», вероятно Де Губернатис не читал роман целиком; может быть, он читал только указанные отрывки в каком-то русском периодическом издании. Это объяснило бы недора­ зумение, которое привело критика к слиянию темы Великого Инквизи­ тора с церковно-общественными взглядами старца Зосимы. Определение в применении к Достоевскому «либеральный писатель» указывает на за­ путанное понимание его своеобразного идеологического положения. Вот что могла читать итальянская публика о Достоевском в 1881 г. К сожалению, его романы были все еще недоступными читателю «Но­ вой Антологии», потому что еще не существовали переводы ни на итальянский, ни на французский языки. Статья Де Губернатиса сама по себе не вызвала достаточного интереса к русскому писателю, чтобы кто-нибудь принял решение переводить его романы. Только в 1887 г. появился в Италии первый перевод одного произведения Достоевского: это были «Записки из Мертвого дома»; книга сразу понравилась, так что в 1891 г. она была переиздана33. Но автор перевода, который, впрочем, был сделан с французского языка, не был связан с Де Губернатисом: как часто бывало, решающий импульс пришел из Франции, где зарождал­ ся тот интерес к русскому реализму, который после выхода в свет упо­ мянутой книги де Вогюэ перешел в долговечную моду. Что касается Де Губернатиса, он остался в общем далеким от следующих этапов расширения известности Достоевского в Италии; как только кончилась его задача пионера, Де Губернатис потерял интерес к судьбам русской литературы и не принял участие в новой волне энтузиазма, возникшей уже с конца 80-х гг. Хоть и признавая значение Достоевского в литера­ турной панораме, он продолжал всю жизнь отдавать предпочтение более 30 Там же. С. 434. 31 См.: «Братья Карамазовы», II, 6. 32 De Gubematis A. Romanzieri contemporanei. С. 434. 33 Dostoievsky T. Dal sepolcro de’ vivi. Milano, 1887; 2-е изд. 1891.

152

ЗНАКОМСТВО С ДОСТОЕВСКИМ В ИТАЛИИ классическому и уравновешенному творчеству Тургенева, которое было ближе к его образу мышления. Между прочим, итальянской публике в целом было трудно воспринимать реализм и глубокий психологизм Достоевского, которые, как указывал сам Де Губернатис, были слишком далеки от привычных ей канонов34. Во всяком случае, Анджело Де Губернатис еще два раза кратко упо­ мянул в своих статьях о Достоевском, оба раз на страницах «Новой Ан­ тологии». В первый раз краткому отзыву о Достоевском в 1883 г. дала повод смерть Ивана Тургенева. Де Губернатис сжато изобразил картину русской прозы, сравнивая ее наиболее значительных авторов с Тургене­ вым; после Гоголя, Льва и Алексея Толстых, Салтыкова-Щедрина и Гончарова говорится о прозе Достоевского: «Достоевский приводит нас в ужас психологической глубиной своего анализа в чём-то вроде романа, который можно считать судебным [сегодня сказали бы .детек­ тивным“]»35. Наконец, в 1884 г. Де Губернатис кратко сообщил о появлении пер­ вых французских переводов «Преступления и наказания» («Le crime et le châtiment») и «Войны и мира» («La guerre et la paix»). Де Губерна­ тис характеризует обе книги «русскими шедеврами» и напоминает с гордостью, что он первым представил их итальянской публике в 1869 г.: «Я счастлив теперь, что эти сокровища одной из национальных литера­ тур, воспринятые французским языком, становятся всемирным достоя­ нием, и приглашаю каждого образованного итальянского читателя не только читать их, но и приобретать их, поскольку такого рода шедев­ ры не должны отсутствовать на книжных полках любого интеллигента. Никакой романист не зашел, без сомнения, дальше Толстого и Достоев­ ского в силе изображения самых интимных чувств, и психология нико­ гда не служила лучше художественному воображению»36. Не бесспорная, но и не второстепенная деятельность Анджело Де Губернатиса по популяризации имени Ф. М. Достоевского в Италии хотя и не получила «откликов» от итальянских читателей, для которых было еще слишком рано, является одним из пионерских этапов итальянской русистики, и с этой точки зрения небезынтересно вспоминать и перечи­ тывать его сегодня.

v Сам де Вопоэ отличается похожим непониманием творчества Достоевского. 35 De Gubematis A. Giovanni Turghenieff II Niiova Antologia, settembre 1883. C. 329. 36 De Gubematis A. Rassegna belle letterature straniere H Nuova Antologia, dicembre 1884. C. 730.

153

ДОКЛАДЫ

Л.Сараскина РОССИЯ XX ВЕКА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ДОСТОЕВСКОГО* Прежде всего хочу поблагодарить уважаемых коллег, организаторов семинара, за приглашение в Польшу и за возможность выступить с док­ ладом на столь актуальную, я бы даже сказала, глобальную тему. Я отдаю себе отчет, насколько огромны вопросы, поставленные самой историей России, и насколько сложна предложенная оптика: судить о России уходящего века через призму творческого опыта Ф.М.Достоев' Доклад прочитан на семинаре «Достоевский в конце века», который проходил 4 марта 2000 г. в замке Острогских в Варшаве. Организатором семинара явился польский общественно-политический и литературно-художественный журнал «Wiez» («Связи»); главный редактор — г-н Цезарь Гавриш (Cezary Gawrys). Журнал является частью одноименного католического общества («Towarzystwo Wiez») и объединяет польскую интеллектуальную элиту, озабоченную проблемами духов­ ного выживания Польши в бурно меняющемся политическом мире. К сессии был выпущен специальный номер журнала, полностью посвященный теме «Достоевский в конце века» («Dostojewski u kresu wieku»), содержащий весьма интересные мате­ риалы польских авторов. По материалам сессии будет выпущен второй номер жур­ нала на ту же тему. В программе семинара были два польских доклада: профессора Цезаря Водзинского («О борьбе добра и зла у Достоевского») и православного ксендза Генриха Папроцкого («Достоевский как писатель надежды»), а также доклад доктора филологических наук Л.И.Сараскиной, специально приглашенной на семи­ нар. Организаторы сессии предварительно заказали ей выступление на тему: «Рос­ сия XX века через призму Достоевского». В программе семинара была также «па­ нельная дискуссия» (круглый стол), в которой приняли участие Л.И.Сараскина и известный переводчик произведений Ф.М.Достоевского на польский язык г-н Збиг­ нев Подгужек. Тема дискуссии: «Как творчество Достоевского отражается в сознании россиян и поляков». В дискуссии приняли участие около полутораста человек, мно­ гие из них выступили и высказали свое мнение по проблеме. Была высказана точка зрения, что Достоевский — это одна из тех немногих нитей, которые заставляют поляков помнить о духовном величии России и привязывают их к России; говори­ лось, что в настоящее время опасность для Польши — не с востока, а с запада и что, только оглядываясь на русский духовный опыт, поляки могут сохранить, не рас­ терять свою национальную идентичность и не раствориться в западном мире. «Мы стоим перед вызовом: полюбить Россию и русских. Этот весьма драматичный для поляков вызов был дан им вместе со свободой. Достоевский — проводник такой возможности. Достоевский позволяет узнать православие, уважать и понять его. Наша дискуссия — это шаг по дороге в Россию» — такова была центральная мысль многих участников дискуссии.

© Л.Сараскина, 2000

Л. САРАСКИНА ского. Но никуда не деться от того факта, что магический кристалл Дос­ тоевского и до сих пор остается наиболее надежным, наиболее точным инструментом познания и понимания того, что случилось с Россией в по­ следние сто лет, и даже того, что может случиться с ней в веке грядущем. Напомню: в 1921 г. только что созданный Госиздатом московский журнал «Печать и революция», призванный отражать успехи культурной жизни победившего пролетариата, опубликовал статью видного критикамарксиста В. Ф. Переверзева, посвященную столетию со дня рождения Достоевского и ставшую впоследствии классикой литературной критики. Все сбылось по Достоевскому — таков был общий пафос статьи, имев­ шей провоцирующее название «Достоевский и революция». «Столетний юбилей Достоевского, — писал автор статьи, — нам приходится встре­ чать в момент великого революционного сдвига, в момент катастрофи­ ческого разрушения старого мира и постройки нового. Достоев­ ский все еще современный писатель; современность все еще не изжила тех проблем, которые решаются в творчестве этого писателя. Говорить о Достоевском для нас все еще значит говорить о самых больных и глу­ боких вопросах нашей текущей жизни». Сегодня, почти через восемьдесят лет, в канун уже 180-летнего юбилея писателя, мы вновь можем подтвердить глубокую правоту этих слов. Пережив в очередной раз «катастрофическое разрушение отжив­ шего старого мира и постройку нового», мы въезжаем в новое тысяче­ летие с той же тяжелой рефлексией о прошлом и с той же несбыточной мечтой о будущем, когда, по словам Достоевского, «люди будут счаст­ ливы, не потеряв способности жить на земле». Сама действительность назойливо напоминает нам о тех далеких двадцатых годах: вновь кружатся над страной призраки смуты и хаоса, вновь жизнь съеживается до размеров политической борьбы и сводок с фронтов гражданской войны, вновь огромное большинство народа озабочено проблемой примитивного выживания, вновь в недрах обще­ ственного сознания брезжит идея сильной руки, уже однажды увенчав­ шаяся зловещим торжеством. Отравленные, наркотизированные политикой, страстно и болезнен­ но воспринимая все перипетии разворачивающейся на наших глазах драмы выбора неведомых дорог, мы снова находим у Достоевского самих себя, ищущих спасения то в буйстве мятежа, то в гордыне подпо­ лья, блуждающих между вечными PRO и CONTRA проклятых вопросов, мятущихся между лагерем радикалов и лагерем мракобесов. Нашему тревожному времени для самопознания и самоопределения вновь нужна школа Достоевского: как писалось в упомянутой юбилей­ ной статье, Достоевский помог бы нам сохранить ясность мышления и спокойную уверенность в обстановке политической смуты, правильно реагировать на все общественные перемены, не пьянея от их размаха, не впадая в панику от их катастрофических срывов. Школа Достоевско­ го, помимо всего прочего, безошибочно помогает понять: кто есть кто на политическом горизонте. 158

РОССИЯ XX ВЕКА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ДОСТОЕВСКОГО Откуда такое доверие, такой пиетет? Почему автор нескольких ро­ манов стал отгадчиком будущего своей страны? Думаю, потому, что Достоевский — не только русский романист, «сочинитель» с мировой известностью; Достоевский — национальный философ России; в этом смысл его тайны и в этом причина его неизбывной актуальности для России и российской жизни. Вершинным творениям Достоевского присуще необыкновенное свойство: продолжая оставаться «вечными», они вдруг, на каких-то крутых виражах истории, вновь оказываются остро злободневными — и новая реальность как будто иллюстрирует страницы его романов. Исто­ рия России после Достоевского воспринимается порой как «периоды созвучий» тем или иным сочинениям из его «гениального пятикнижия». Казалось, только что российское общество, пройдя через все фазы на­ вязанной ему социальной утопии, познав самые страшные последствия смутного времени, выкарабкалось из трагической ситуации «Бесов» — романа о дьявольском соблазне переделать мир, о бесовской одержимо­ сти силами зла и разрушения. Нам казалось, что политическая бесовщина, иезуитский тезис: «цель оправдывает средства» — настолько дискредити­ рованы, настолько опорочены — прилюдно, публично, что им не может найтись места в новой политической реальности. Однако, если рассуж­ дать с точки зрения самых очевидных уроков истории, нас, только что переживших опыты политического экзорцизма, опыты изгнания бесов из отечественной общественной жизни, будто взрывной волной отбросило назад, в контекст другого романа Достоевского — «Преступления и нака­ зания». «Треснули основы общества под революцией реформ. Замутилось море. Исчезли и стерлись определения и границы добра и зла», — так писал Достоевский, когда увидел, что России угрожает «бес националь­ ного богатства», несущий вражду и всеобщую озлобленность. И во времена Достоевского Россия переживала либеральные реформы и даже, как он писал, «благословенную и благодетельную гласность». Жажда наживы и процесс накопления собственности, принимавший на глазах Достоевского злокачественные криминальные формы, порожда­ ли и новых богатых, и новых бедных: Лужиных и Свидригайловых, с одной стороны, Мармеладовых — с другой. Сегодняшнему читателю Достоевского не составит большого труда понять, с какими реалиями из его собственной жизни рифмуются страшные картины повсеместного обнищания, преступности, проституции, морального падения, изобра­ женные в «Преступлении и наказании». Честный читатель должен будет сказать себе: трагическая судьба Мармеладовых сыграла решающую роль в окончательном созревании преступного замысла Раскольникова; горестный удел девяти десятых человечества, нравственно растоптан­ ных и социально обездоленных, ежедневно питал бунт Родиона Расколь­ никова. И вот он, этот бунтарь, снова готов сказать: «Все законодатели и установители человечества, начиная с древнейших все до едино­ го были преступники» — и оправдать свое собственное преступление. 159

Л. САРАСКИНА Но ведь с того самого момента, когда человек разрешит себе «кровь по совести», и начинается «дьяволов водевиль» бунта. Значит, опять нашему обществу, огромная часть которого живет очень бедно и очень трудно, предстоит испытать трагические коллизии романа «Бесы» — с новыми политическими бесами и новыми, усовершенствованными технологиями их воспроизводства? Ни радикалы, ни либералы, ни консерваторы конца XX века не могли понять, почему после героев, инфицированных микробом бунта и смуты, Достоевский вывел на сцену молодого героя, зараженного «ротшильдовской идеей». Нашему современнику, однако, признание Аркадия Долгорукого из романа «Подросток» («Моя идея — это стать Ротшиль­ дом, стать так же богатым, как Ротшильд») вряд ли покажется фанта­ стическим или безумным. Не такие ли и подобные им признания слы­ шатся отовсюду? Жизнь будто бы начиталась Достоевского, само время будто бы ста­ вит эксперимент, проверяя еще один роман великого русского писателя. Именно «миллион» фигурирует сегодня как единица измерения общест­ венного идеала; именно стремление любыми средствами стать богаты­ ми и сверхбогатыми внушается сегодня едва ли не через все российские каналы нашим подросткам. «Новый русский», или «новый богатый», усилиями пропаганды рисуется как герой нашего времени, как «поло­ жительно прекрасное лицо»; чем больше за ним криминала, тем больше он герой; к нему устремлено внимание телекамер; ему отводят первые строки и полосы газет; от него, сырьевого магната, «финансового гения» (в сравнении с которым ученый, художник, военный всего лишь «единица электората»), ждут спасения России в виде золотого дождя. Идея «миллиона» как символа новой веры, опровергнутая всем по­ этическим строем романа Достоевского и всей его художественной идеологией, сорвалась с цепи и выскочила на улицу; и теперь уже не только персонажи романа «Подросток», а всё российское общество на своей шкуре узнаёт, чего стоят его национальные традиции, его культурные и духовные ценности — ввиду соблазна больших и внезап­ ных денег. Как правило, грязных денег. Впрочем, мир дикого капитала и разгул страстей вокруг денежных мешков, выражаясь и буквально и фи­ гурально, хорошо знаком читателю Достоевского и по роману «Идиот». Мы живем в уникальное время, когда в России «работают» не один, а все романы Достоевского. Особенно поразительно, что это время со­ пряжено в России с тотальным сомнением, тотальным скепсисом, а может быть, и тотальным отрицанием. Сто пятьдесят лет тому назад, едва выйдя из Омского острога, из ка­ торги, полученной за государственное преступление, Достоевский пи­ сал: «Я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Подобное признание мог бы сделать сейчас едва ли не каждый русский, ибо все мы — дети неверия и сомнения куда 160

РОССИЯ XX ВЕКА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ДОСТОЕВСКОГО в большей степени, чем писатель Достоевский; за словами же: «каких страшных мучений стоила и стоит... эта жажда верить» — встает вся история России последних ста лет. За свой атеизм, роковое заблуждение молодости, Достоевский был наказан десятью годами каторги и ссылки, излечившими его от этого духовного недуга. А всего через поколение вся Россия была захвачена в этот духовный плен; только теперь каторга и ссылка должны были лечить не от атеизма, а от веры и жажды верить. Какая страшная и какая глубинная связь между судьбой страны и судьбой ее национального писателя! Сознанием большинства уже не владеют тоталитарные догмы — в российской жизни как будто нет Великого инквизитора, нет чуда, нет тайны, нет авторитета, но нет по-настоящему и Христа. Более того: Вели­ кого инквизитора нет, но дело его живет; ведь идея Инквизитора как раз и состоит в том, что для политического существования современного человечества необходимо устроиться без Бога, без Христа; фигура Христа как бы мешает договориться разным силам современного общества. «Зачем ты пришел нам мешать?» — говорит у Достоевского Инквизи­ тор. И, как мы помним, Христос Достоевского молчит и молча целует старика Инквизитора. Достоевский ставит, кажется, неразрешимые вопросы. Но он же дает ключ к пониманию конфликта, имеющего не столько метафизический, эзотерический, сколько политически злободневный смысл. Разгадка самой грандиозной поэмы и самой главной Достоевской темы — о Христе и Инквизиторе, — как и загадка русской истории по Достоевскому, — содержится в самой поэме. Пленник Христос молчит и молча уходит во тьму средневекового города; кажется, Инквизитор оставил за собой последнее слово. Но единственный слушатель поэмы Алеша не может признать моральную и интеллектуальную победу за Инквизитором и за сочинителем поэмы Иваном Карамазовым. Главное событие поэмы, ее разгадка как раз и заключается в том, что Пленник молчит, а Алеша говорит. Смысл истории, таким образом, состоит не в том, что она уже произошла и ничто новое невозможно, а в том, что ис­ тория жива, она развивается, продолжается, и к ней возможно творче­ ское отношение новых, творческих людей. Если экстраполировать итоговую художественную мысль Достоев­ ского о России — «Легенду о Великом инквизиторе» — в современную российскую политическую жизнь (при всей условности такой экстрапо­ ляции), можно увидеть несколько аспектов соотношения власти светской и церковной. Россия, за несколько столетий своего существования как империи и великой державы, привыкла иметь официальную идеологию, общую руководящую мысль, или, как принято сейчас говорить, общую национальную идею. После завершения большевистского периода русской истории, в постсоветской реальности, на фоне большого разочарования в той демократии, которая пыталась предложить свои ценности, но сама же дискредитировала их, Россия оказалась в идеологическом вакууме. 161

Л. САРАСКИНА Лозунг нынешней российской власти, обращенный в сторону церкви, я бы определила такой формулой: «Мы готовы заполнить наш идео­ логический вакуум чем угодно, пока не найдем того, что нам нужно». Если во времена старой российской государственности церковь по мно­ гим критериям могла считаться духовным стержнем государства, то сейчас государство чаще всего использует церковь как нарядную, под­ час богатую декорацию. Церковь для нынешней власти — вопрос ее (власти) имиджа, знак респектабельности и благонадежности, не более. Не хотелось бы думать, что церковь таким образом покупают, предлагая недвижимость в обмен на духовную независимость, нравственную и политическую самостоятельность. Условно говоря, Пленника больше не берут в плен, не говорят ему сакраментальных слов: «Уходи и не мешай нам». Он сам нарушает мол­ чание и может теперь говорить все что угодно; но его никто не слушает и на слова его не обращают никакого внимания. Драматическая тяжесть такого поворота исторического сценария выламывается из рамок «Ле­ генды о Великом инквизиторе» — подобный поворот темы Достоев­ ским, по-видимому, не был предусмотрен. Наше время добавило новую ноту в трагическую симфонию о России, написанную Достоевским. Наше духовное состояние можно было бы определить — в терминах Достоевского — как жизнь на обломках вавилонской башни. Подобный феномен Достоевский называл «кризисом свободы»: люди, получившие свободу, не знают, что с ней делать, и тяготятся ею. «Нет у человека забо­ ты мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар сво­ боды, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает сво­ бодой людей лишь тот, кто успокоит их совесть», — настаивает Великий инквизитор. Школа Достоевского помогает увидеть и распознать тех лука­ вых соискателей, кто обещает народу снять с него тяжкое бремя совести. Вопрос: есть ли в сегодняшней России те духовные силы, те нравст­ венные авторитеты, которые способны, не посягая на человеческую свободу, организовать жизнь страны, считаясь с ее традиционными ценностями, с ее цивилизационными возможностями, — ключевой по­ литический вопрос современности. В последнем романе Достоевского Инквизитор, заточивший Христа в темницу, затем отпускает его, провожая Пленника словами: «Ступай и не приходи более... никогда». Наше время добавило к этой сцене всего один нюанс: теперь двери темницы, из которой ушел Христос, открыты настежь, запоров более нет, дверь скрипит и болтается на холодном ветру. Свой символ веры Достоевский выразил когда-то пронзительными словами: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действи­ тельно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оста­ ваться со Христом, нежели с истиной». Нескольким поколениям русских людей власть пыталась «математически» доказать, что «Христос вне исти­ ны». Такой урок не проходит бесследно. Ныне граждане России постав­ лены в ситуацию тяжелейшего духовного выбора: тосковать о былом «порядке» с регламентированной и прописной истиной, проклиная 162

РОССИЯ XX ВЕКА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ДОСТОЕВСКОГО дряблую, голодную, несправедливую свободу, или пытаться обрести для себя Бога и Родину, имея в душе одну лишь неутоленную жажду правды. Достоевский уповал, что эта правда будет услышана. «Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз может быть, услышим настоящую правду», — писал Достоевский. Но похожа ли наша российская демократия, народное представительство на те упо­ вания Достоевского, которые он обозначил словами: «позовите серые зипуны»? Боюсь, что не похожа. Новая ситуация, которую в России называют «постсоветской», кари­ катурна: те верхи, которым надлежит знать, во имя чего они служат, этого не знают. И одно можно сказать о них наверняка: они, многие из них, прошли выучку в структурах КПСС и комсомола, в школах КГБ и ФСБ, но они не прошли закалку в школе Достоевского. В одной из реплик Алеши Карамазова содержится прозрачный намек на лицо власти; к со­ жалению, этот намек работает и продолжает работать безотказно. Ведь в притязаниях тех, кто готов отнять чужую свободу ради якобы высоких целей, младший из братьев Карамазовых, двадцатилетний Алеша, ясно видит «самое простое желание власти, земных грязных благ, порабоще­ ния, вроде будущего крепостного права, с тем, что они станут помещика­ ми». Принципиально важно, что высокая эзотерика философской поэмыпритчи Достоевского переводится в плоскость земную, в плоскость гражданской жизни и политического состояния общества. И нельзя не видеть, насколько точно, насколько емко и насколько «футурологически» звучат слова Алеши. Реплика Алеши: «Они и в Бога не веруют, может быть. Твой стра­ дающий Инквизитор — одна фантазия» — потрясает правдой сегодняш­ него дня. Нынешняя российская власть (вся совокупность власти) — это не грозный, могущественный страж, который держит все в своих руках, перед которым падают ниц покоренные народы. На наших глазах проис­ ходит дробление образа, протекает его фрагментарное и осколочное, почти фантомное бытие. Инквизиторов, метафорически говоря, как будто очень много, но они все очень мелкие, карликовые, мизерабельные, к тому же страшно жадные до «земных грязных благ»; из-за своей чудо­ вищной алчности они громко враждуют друг с другом, эти «разборки» на глазах уставшего народа и называются у нас политической жизнью. И опять вопрос прямо по Достоевскому: что же лучше для простого человека — сильный, властный, могучий Инквизитор, которому подчи­ няются безусловно и беспрекословно, или много мелких бесов, которые, может быть, в сумме своей обладают не меньшей разрушительной силой? Достоевский терзался вопросом: может ли человечество устроить земную жизнь счастливо? Если может, то как? Достоевский — и как художник, и как гражданин — был озабочен проблемой национального выбора России. Он мучительно думал, какое слово скажет Россия Западу; ибо полагал, что это будет новое слово. То, что происходит сегодня в России, можно, наверное, выразить, такой формулой: человечество хочет устроиться без Инквизитора, без Христа, 163

Л. САРАСКИНА без Бога, но с имитацией их, с дурной и безвкусной подделкой под них. Карикатура демократии, карикатура веры, карикатура русской нацио­ нальной идеи, карикатура нового русского слова. Эта множественность карикатурных состояний — зеркало духовной смуты, в котором пре­ бывает современное русское общество, лишенное идеологии, общей национальной идеи и общей социальной цели. Российское общество пе­ реживает сейчас сильнейшее искушение — поддаться гипнозу этой ка­ рикатуры, поверить в искаженное изображение как в истину. Но вспомним: герой Достоевского Алеша Карамазов, послушник монастыря, послан «в мир»; он не остается в замкнутом пространстве монастыря; он включается в гражданскую и политическую реальность, видя в этом обязанность гражданина и христианина. Именно так эти обязанности понимал и Достоевский. В этом смысле Россия XX века видится не только через призму художественных прозрений Достоев­ ского, но и через его прямое слово политического публициста. Никакому народу не снилось такой силы обличения самого себя, на которое способен народ русский и Россия. Вера Достоевского в Россию, в ее будущее как в страну свободную и сильную рождалась не на пустом месте. Дитя эпохи Крымской войны, Достоевский вместе со всеми рус­ скими испытал горечь колоссального военного поражения, ощутил глу­ бокое разочарование европейской политикой, которая всегда следует только своим собственным выгодам, рекомендуя всем эти выгоды в ка­ честве общечеловеческих ценностей. Достоевский говорил о двойствен­ ной мере весов, которыми обмеривает и обвешивает Европа, когда дело касается России. Достоевский знал, что такое национальное унижение, и говорил, что русским нужно самоуважение, а не самооплевание. Он писал, как, находясь на каторге, он не радовался успехам противников России в Крымской войне, «а вместе с прочими товарищами, несчаст­ ненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха оружию русскому». Именно большевики-ленинцы много позже будут желать по­ ражения своему правительству и призывать к «перерастанию войны импе­ риалистической в войну гражданскую». Патриотизм Достоевского иного свойства, и у нас в стране, похоже, стали разбираться в этих оттенках. Все последнее десятилетие Россия была похожа на огромную газету, в которой страна брала интервью у самой себя: какой ей быть? каким путем идти? каким идеалам следовать? И только в самом конце XX века приходит, как мне кажется, более или менее ясное понимание того, что такое новая Россия. Это та Россия, которая сможет честно сказать миру хорошо известные в Польше слова: «За нашу и вашу свободу». Для этого ей нужно быть страной демократической и, значит, не слабой и обесси­ ленной, подорванной неумелыми реформами, с жадной и бесчестной властью и брошенным на произвол судьбы населением, а страной, соз­ нающей свои национальные интересы, имеющей стратегию не только выживания, но и процветания. Такая Россия совершенно отвечает интере­ сам великого писателя, государственника и патриота Ф.М. Достоевского.

164

Ф. Каутман ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ* Одно только состояние и дано в удел человеку: ат­ мосфера его души состоит из слияния неба с землею; какое же противозаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен... Мне кажется, что мир наш — чис­ тилище духов небесных, отуманенных грешною мыслию. Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира. Ф. М.Достоевский в письме брату Михаилу (281, 50)

1. МЕЖДУ XIX И XXI ВЕКОМ Для людей XX века XIX-й век подчас казался ушедшей чудесной идиллией (Н. Мандельштам). Конечно, это было не совсем так. С нашей современной точки зрения, средний возраст людей тогда был доволь­ но коротким, существовало много неизлечимых болезней, в том числе и эпидемических, хотя сегодня многие из них мы даже не знаем по на­ званию. Социальные противоречия в обществе были острее, чем в наши дни, когда нет уже сказочных богатств на одной и ужасающей нищеты на другой стороне, по крайней мере в Европе и в США. Были тогда также войны и революции, власти угнетали своих подданных, зарож­ дался политический терроризм и одни нации порабощали другие. Но все-таки сегодня можно сказать, что между XIX и XXI веком пролегла пропасть ни на что прежнее не похожего XX века. Всю исто­ рию, культуру, образ жизни XIX века люди XXI века будут рассматри­ вать как что-то очень отдаленное, как будто между ними пролегла не одна сотня, а по крайней мере пятьсот лет. XIX век был веком науки, которая быстро развивалась и которая ка­ залась гарантом прогресса для будущего. Общественное сознание еще мало боялось, что наукой можно злоупотреблять во вред человечеству. XIX век был веком идеологий. Идеологии были крепко разработан­ ные, прозрачные, хотя часто были противоречивы, даже антиномичны. Таковыми были религии, национализм, социализм. Все они были увере­ ны в своей правильности и в своей победе. Их сторонники были готовы с ними жить, за них умереть. За них сражались, их ставили выше других человеческих интересов. Настоящий доклад был включен в программу XXIV Международной конферен­ ции «Достоевский и мировая культура», проходившей в ноябре 1999 г. в Музее Ф.М.Достоевского в С.-Петербурге, но по семейным обстоятельствам д-р Франти­ шек Каутман не смог принять участие в работе Конференции. Публикуем доклад по машинописи, присланной автором в редакцию альманаха.

О Ф. Каутман, 2000

Ф. КАУТМАН Достоевский — дитя XIX века: в первой его половине он родился, за двадцать лет до его конца он умер. На него, как на всех мыслитетей XIX века, налагали свою печать идеи столетия: оптимизм научного про­ гресса, радужные перспективы, которые человечеству предсказывали просветители всех мастей, начиная с либералов и вплоть до социа­ листов. Он подвергался влиянию консерваторов, опирающихся пре­ имущественно на религию, существующие порядки и общественный строй, который, несмотря на новые идеи, все-таки казался достаточно прочным и непоколебимым. Может возникнуть впечатление, что это была особенность личной судьбы писателя, которая — тем не менее — не позволила ему успоко­ иться «спокойствием» XIX века. Совсем этого отрицать нельзя. Но глав­ ной причиной все-таки было что-то другое. Еще юношей, прежде всех последующих потрясений своей жизни, Достоевский задал себе решение задачи: «что такое человек?». Этим самым он как-то выделился из русла всех идеологий: все они считали данный вопрос решенным и заботились только о том, как человека устроить на земле или хотя бы в одной стране. Не один он поставил себе такую задачу. Попытки в этом духе — по­ стичь сущность человека — делали и другие: Фридрих Ницше, Серен Кьеркегор, Лев Толстой. Но Достоевский подошел к данному вопросу ис­ ключительно как писатель-беллетрист: он не считал себя философомспециалистом, хотя у него было известное философское образование и почти все герои его произведений в большей или меньшей мере фило­ софствуют. Они не абстрактные мыслители (как им не был и сам Досто­ евский), а люди, которые пытаются постичь свою человеческую сущ­ ность. Жизненная философия человека — это не философская система, даже если бы он и был сторонником определенной философии: это образ его жизни в мыслях и действиях. Тут всегда масса противоречий — но если их не разбирать, значит утратить возможность постижения сущно­ сти создания, именуемого человеком (в естественно-научном понима­ нии оно определяется homo sapiens). XIX век — это и век пока еще неизжитого романтизма. Романтики ставили проблему человека в двух направлениях: 1. как мятеж личности против угнетающего ее общества; это и есть титанизм Фауста Гете, героев Байрона, Лермонтова и отчасти Пушкина; 2. как попытку слияния лич­ ности с коллективом, с народом, с нацией (отсюда колебание в точном разграничении понятий народ и нация в некоторых языках). Народ — это самое сохранившееся ядро нации, преимущественно население деревни. Но народ — это и ее почти сказочное прошлое, средневековье, сохра­ нившееся в национальных эпосах, легендах и сказках. (У чехов не было национального эпоса, некоторым «возродителям» пришлось его искусст­ венно сочинить, «подделать» — так называемые Краледворские и Зеле­ ногорские рукописи). Исторически XIX век — век революций, провозглашающих человече­ ские права и демократию, но и век действий Наполеона и противонаполеоновских войн — время «возрождения» многих европейских наций. 166

ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ Все это отображалось в романтизме. Это романтизм Гердера, немецких романтиков, Гоголя, Гюго, Фихте, Шеллинга, Карлейля, но и Макса Штирнера и Карла Маркса. Романтизм оказал влияние на всех сверстни­ ков Достоевского: на Льва Толстого, И. С. Тургенева. И на самого Дос­ тоевского. Но именно он его очень скоро преодолел. В 1866 г. на страницах «Русского Вестника» одновременно печата­ лось «Преступление и наказание» и перевод чешского классического романа «Бабушка» Божены Немцовой. Правда, подлинник этого произве­ дения опубликован в 1855 г. Но какая огромная пропасть лежит между этим прекрасным произведением чешской писательницы, которое на се­ годняшний день выдержало 350 отечественных изданий, — не считая переводов, — и романом Достоевского. Это и есть пропасть XX века. Роман Немцовой — идиллия, возвеличение простого деревенского чело­ века с его естественной мудростью, трудолюбием, крепко укоренивши­ мися в традиционной жизни чешской деревни. Если Достоевский роман Немцовой тогда читал (что вполне возможно), он ему, автору очерка «Мужик Марей», несомненно понравился бы — ведь в этом плане Досто­ евский полностью разделял мысли романтиков о народе. Но его собст­ венные поиски совершались уже на совсем других путях. В то время в чешском народе начались, после языкового и литера­ турного возрождения, первые попытки самостоятельной политической жизни. Они происходили под знаменем национализма — и так продолжа­ лось вплоть до создания в 1918 г. самостоятельного Чехословацкого госу­ дарства, которое в течение всех двадцати лет своего существования пита­ лось национальными идеями. Т. Г. Масарик — европеец во главе нового государства, осознающий необходимость будущего объединения Европы в Соединенные Европейские Штаты, — для большинства граждан рес­ публики был олицетворением вековых чаяний чешского народа. (Сегодня от чешского национализма остался, помимо ностальгических воспоми­ наний уходящих поколений, только экстремистский национальный фа­ шизм, в основном подражающий национал-социализму Гитлера). И у Достоевского все же остались иллюзии о русском народе, его православии, монархизме — в этом он был сыном своего века. Но жизнь, которая окружала его, он не рассматривал как идиллию: что-то ужасное надвигается на человечество. И мыслящие люди это ощущают. Они не знают, кто они, потому и не могут узнать, как им жить и почему им жить. Есть герои Достоевского, которые провозглашают, что жизнь надо любить больше ее смысла. И все-таки — наряду со своим автором — они усердно ищут смысл своей жизни. Если в жизни никакого смысла нет, тогда зачем вообще жить? 2. ДИАГНОЗ — ДВОЙНАЯ «ПРИРОДА» (СУЩНОСТЬ) ЧЕЛОВЕКА То, что Достоевского интересует с самого начала его сознательной жизни, это вопрос: откуда в человеке появляется «добро» и «зло»? Дан­ ные категории — моральные, они относятся только к человеку, в мире 167

Ф. КАУТМАН природы их нет, природа вне добра и зла. Значит, человек не животное, хотя в нем естественно-природное начало. Человек — «продукт» общества, воспитания, среды? Такое убежде­ ние господствовало в русской интеллигенции почти все время творче­ ской жизни Достоевского. Макар Девушкин кажется «продуктом» пе­ тербургских трущоб, он угнетенный, униженный; поэтому натуральная школа во главе с Белинским прочла «Бедные люди» как социальный роман. Но уже «Двойник» показал, что Достоевский вряд ли станет рядовым социальным писателем. Чиновник Голядкин раскололся: он и смиренный, незаметный, но одновременно — амбициозный карьерист, готовый в интересах своего продвижения вверх давить своих коллег. Уже после второго произведения Достоевского ясно заметно, что Досто­ евский отнюдь не сторонник теории о «влиянии среды». «Добро» и «зло» не вне человека, а непосредственно в нем; и в нем не одна из двух кате­ горий, что сделало бы весьма удобным разделение всех людей на «доб­ рых» и «злых», «овец» и «козлищ». Зло коренится во всех людях, даже в праведниках, хотя бы в возможности, так же как и ростки «доброго» существуют даже в самых закоренелых злодеях. Откуда они взялись в человеке? Конечно, плохая среда, вредное воспитание могут подстере­ гать развитие и закрепление «зла» в человеке — и наоборот, хорошее окружение ребенка укрепляет его добрые начала. Но в конечном счете больше зависит от самого человека — что он из себя сделает, нежели от того — что сделает с ним среда. В этом смысле человек «свободен»: свободен в выборе добра в зла. В их борьбе, в их взаимном столкновении он должен стоять на стороне «добра» против «зла». Все это, казалось бы, довольно просто, если бы «злое» в человеке не было преимущественно связано с его естественным, и наоборот — «доб­ рое» с его трансцендентным, вне-естественным, «духовным» началом. Природа в человеке — это инстинкты, чувствительность, эгоистическая «борьба за существование», за самоопределение за счет других, более слабых, хотя все это в природе происходит от инстинктивного влечения к сохранению рода и вида. «Дневное» начало в человеке выходит за пределы «естественного», природы. Культура и цивилизация, а не «борьба за существование» соз­ дают в человеке духовное начало. Человек восстал против природы, не только для того чтобы ее подчинить своей власти и заставить слу­ жить своим интересам, но прежде всего потому, чтобы он мог внести во взаимные отношения людей, в их стремления, чаяния другие, высшие этические начала. Не давить, а любить бедных и убогих и помогать им. Не продвигаться вперед за счет других, а вместе с ними создавать спра­ ведливое общество. Не подчинять интересы индивидуума интересам коллектива, а создать условия для самоопределения и развития каждой человеческой личности. 168

ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ Не трудно увидеть, что в этой морали сказываются европейские куль­ турные достижения, унаследованные от античного мира и христианства. Поэтому даже Достоевский был в своей юности социалистом, социали­ стом христианским, а не атеистическим. Но урок «мертвого дома» и по­ следующей жизни открыл для Достоевского ужасную бездну, которая втягивает в себя именно самых развитых, самых интеллигентных людей. Борьба со злом именно потому так трудна, что зло подкреплено природой самого человека. Разгар диких страстей любящих героев Дос­ тоевского имеет своей основой голый секс (выявленный в Федоре Кара­ мазове). Ведь и «стихийный» Дмитрий, и изощренно-философский Иван, и даже смирный «боголюбец» Алеша им охвачены. А секс — это при­ рода, так же как и власть, нажива, стремление порабощать других. Культура, цивилизация подавляют в человеке природу. Они старают­ ся ее «окультурить» там, где это возможно, а где этого одолеть нельзя, прямо восстают против нее: не истребляй «униженных и оскорбленных», а помогай им! Люби ближнего своего как самого себя, люби и врага своего. Предельно «добрый», «положительный» человек — это мечта, идеал. Он невозможен в человеке природного начала. Это Христос, идеально прекрасный человек, высшее достижение человеческой культуры, кото­ рый не мог быть зачат естественным путем, а родился «от Духа святого». Самые развитые герои Достоевского восстают не против Бога, но против «мира, Им созданного», против несовершенства человека и че­ ловеческого общества; его же «самоубийцы» восстают против природы, которая их бессмысленно произвела в мир и бессмысленно готова их рано или поздно истребить. Вот что страшно для самых развитых героев Достоевского — Расколь­ никова, Ставрогина, Кириллова, Версилова, Ивана Карамазова. Их силы беспредельны — они все могут, но они ничего не могут. Как они ни ме­ чутся, природа их стягивает к Земле, к естественным законам, а образо­ вание, развитие, культура тянет их ввысь — неизвестно куда, в «над­ земные пространства», где легкими дышать нельзя. Что же, роковая борьба так и должна всегда оканчиваться ничем? Чем более в человеке культуры и образования, тем труднее ему жить; и чтобы быть счастливым, надо возможно меньше думать, подчиняясь простым заветам традиции, или быть «идиотом»? 3. ПРОГНОЗ Гениальность Достоевского сказалась, между прочим, в том, что он еще в довольно «прозрачном» XIX веке почувствовал катастрофическое развитие будущего. Его не успокаивали «Бернары» — оптимизм тогдаш­ ней науки, еще убежденной, что она «все может» и «все откроет». Но не успокаивала его и тучная, «спящая» религия, которую совсем не беспо­ коило резкое противоречие «прекрасных» проповедей и ужасных дейст­ вий «верующих» людей. 169

Ф. КАУТМАН С тревогой наблюдал Достоевский развитие «нигилизма» в тогдашней России. И ему не нравился «лик мира сего» — но еще больше опасался он полного развращения устоев, которое произойдет после осуществления «нигилистических» революций (и на самом деле все революции XX века были «нигилистическими», сильны в разрушении старого и беспомощ­ ны в создании нового). Если ослабеет влияние культуры — будет усили­ ваться влияние разрушительной природы. Поэтому Достоевский возвра­ щается к образу Христа как высшему достижению культуры. Он считает, что в чистейшем виде его сохранило православие, и поэтому призывает русскую интеллигенцию соединиться с народом и принять Его верова­ ния. Но одновременно он и здесь чувствовал иллюзию: русский необра­ зованный народ был груб; тем ближе стоял к природе и ее законам, чем больше отдалялся от «цивилизации», — а как начала его охватывать цивилизация, в его среде стало распространяться хищничество, пьянст­ во, безобразие. В конце концов, «русский народ богоносный» был такой же абстрактный идеал, как и сам Христос. «Положительные» герои Достоевского были или необразованными, стихийно верующими страдальцами, или Дон Кихотами, неспособными существовать в нашем мире (князь Мышкин), или монахами, которые заточили себя в стены монастыря (старец Зосима), или возбуждающими надежду, но пока еще только начинающими свое поприще юношами (Алеша Карамазов). И что же осталось делать возвышенным умам н сердцам Раскольни­ ковых, Ставрогиных, Версиловых, Иванов Карамазовых, разрываемым роковым расщеплением человека на два непримиримых начала — есте­ ственное и духовное, природное и культурное? 4. ТЕРАПИЯ Достоевский прекрасно знал, что человек от своей противоречиво­ сти дешево не откупится. Двадцатый век полностью оправдал его со­ мнения. Наука замечательно развивалась. Человек вступил в Космос, приземлился на Луне. Расщепил атомное ядро. Соединил всю планету удивительными средствами связи. Продлил в среднем человеческую жизнь, успешно поборол многие болезни и сделал жизнь более удобной. Цивилизация и культура так или иначе распространились во всем мире, на самом деле «нецивилизованных», «варварских» и «диких» народов больше нет. Культура охватила весь мир, — но одновременно распро­ странилось невероятное бескультурье. Человечество все глубже соединя­ ется, — но одновременно обособляется. Век идеологий кончился, а ради «идеологий», национальных и религиозных различий люди жестоко истребляют друг друга. Количество верующих, наверное, превышает количество неверующих, но верующие веруют в очень разные вещи и очень разным образом. Культура и цивилизация не только помогли человеку освободиться от зависимости от природы, но в XX веке человек может провозгласить 170

ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ почти победу над ней. Но это «Пиррова победа» — она почти истребила природу как «жизненную среду» самого человека. «Ноосфера» высоко поднялась над «биосферой», даже так высоко, что утрачивает с ней связь. Но тем сильнее человек почувствовал есте­ ственную сущность своего бытия на Земле. Кириллов это определил словами: человек должен измениться физи­ чески, чтобы заявить своеволие: он должен сам стать Богом — человекобогом, «сверхчеловеком» Ницше. Диагноз человеческой сущности Ницше почти совпадает с диагнозом Достоевского. Но его терапия — «сверх­ человек» — такая же утопия, как и Богочеловек. Достоевский верил в Христа — Богочеловека, Он у него стоял выше всех земных «истин»; верил и в личное человеческое бессмертие; только такая вера обещала выход из безвыходной ситуации современного человека. Вслед философу Федорову Достоевский верил, что когда-нибудь все люди воскреснут: но они будут другими существами, чем сейчас; они не будут совокуп­ ляться и родить детей. Они больше не будут умирать. Это была бы окончательная победа культуры над природой в человеке. Но сумеем ли мы представить себе таких людей? Будут ли это кибернетические ма­ шины романов «сайенс фикшн»: над «ноосферой» поднимется чистая «техносфера», которая уже не будет иметь ничего общего с биосферой? Здесь тупик не только для «эвклидовского ума», но и для «теории релятивизма». Человеческий ум здесь вынужден свернуть свои знамена, кото­ рыми гордился со времен Аристотеля, и довериться одному сердцу, чувству, вере. Даже атеистический экзистенциалист Хайдеггер под конец своей жизни высказался, что только «какой-нибудь» Бог может спасти нас. А как быть тем, которые все-таки не хотят сдать все позиции разу­ ма, — как быть Раскольниковым, Ставрогиным, Версиловым, Иванам Карамазовым? 5. XXI ВЕК Мы пока не в состоянии полностью представить себе XXI век. Есть такие, которые думают, что он будет прекрасным. Но больше тех, кто уверен, что он будет ужасным. Многое от XIX века, что обнадеживало, вдохновляло, радовало, вооружало, уйдет безвозвратно в прошлое. XX век был веком испытаний, опытов, экспериментов, которые преимущественно не удались. Некото­ рые среди нас все-таки надеются: может быть, идеи были правильные, но люди, которые их проводили в жизнь, были не те? Придут новые по­ коления, исправят ошибки отцов и дедов, лучше будут устраивать дела. Увы! — исторический опыт этого не подтверждает. Идеи одно, жизнь другое. Жизнь не только исправляет, но и искажает идеи! Как удивительно ясно Достоевский понимал это уже в XIX веке! То­ гда еще кроме Парижской коммуны не было никаких серьезных попыток 171

Ф. КАУТМАН устроить общество на коллективистских, социалистических началах. И он все-таки знал, что дело это испортится и навредит. «Человек из подполья» одинаково высмеивал и либерализм, и социализм. Человек захочет проявить своеволие. Откуда человеческому эгоизму гарантиро­ вано, что будут действовать именно «разумно»? Если бы человек был только животным, он, как и другие животные, действовал бы инстинк­ тивно, следовательно «разумно», не чувствуя при этом руководства разума. Но человек — «духовный», «разумный», цивилизованный и культурный, поэтому он может действовать и иррационально, против своей собственной выгоды. По Достоевскому, человек слишком широк, надо бы его сузить. Но кто его сузит? Не знаем, что станет в XXI веке с нацией. Жестокие этнические сражения будут все более ограничиваться международными средствами. Нации сохранятся как языковые и культурные объединения, но больше не будут основой государственности. Всемирная миграция будет все сильнее, нации будут смешиваться, некоторые будут исчезать, как неко­ торые животные и растительные виды и роды. Никакие законные прину­ дительные и охранительные средства тут не помогут. И религии будут скрещиваться, несмотря на любые жестокие вы­ ходки фундаменталистов. Вместе с нациями и религии будут все более «независимы» от государства, но также лишены влияния на государст­ венные дела. Кто, где и как будет управлять государствами, трудно ска­ зать. Чем более будет распространяться демократия, тем больше будут обнаруживаться ее недостатки. И здесь Достоевской многое угадал, хотя его поздний «христианский» социализм, основанный на взаимном дове­ рии и взаимной любви народа и царя, — такая же утопия, как и все другие виды социализма, не исключая «научный» и «реальный». XX век расшатал устои, «модернизм» и «авангард» восстали против старого и создали новое, хотя бы в науке, искусстве и образе жизни. «Постмодернизм» разрушает все подряд и клеит свои сиюминутные постройки из обломков, откуда бы они ни попались. Для него кончилась «великая история», время «приключений». «Жить мгновением» — вот его лозунг, для «идейных» людей XIX и XX веков не привлекательный, но в общем понятный. Каждому дана лишь одна жизнь, и как-нибудь надо ее прожить. А вы, дяденьки, нам в будущем обещаете сплошные катастрофы, так что же, жить нам только в ожидании катастроф? По Достоевскому, человек слишком горд и самоуверен. Надо его вызывать к смирению, к приближению к «народу», то есть к простым людям, к почве, земле, которая его кормит. Известная «Речь о Пушки­ не» Достоевского на одно мгновение примирила почти всю русскую интеллигенцию — и славянофилов и западников, и либералов и консерва­ торов, и демократов и социалистов. Смирись, гордый человек, во имя ве­ ликой идеи. И если все идеи упразднены — и великие и малые, — тогда перед чем и перед кем смиряться? 172

ДОСТОЕВСКИЙ В XXI ВЕКЕ Да куда там идеи: если не будет воздуха — чем дышать? и воды, чтобы утолить жажду? Все сваливается на плечи науки, но «сумеет ли» она справиться со всеми надвигающимися ужасами и успеет ли? Достоевский, у которого в XX веке во всем мире столь много после­ дователей среди писателей, художников, философов, ученых, построил мост, связывающий XIX и XXI век. Он уже в XXI веке. Нас там еще нет. И мы можем не сомневаться, что и в нем будет слышен его голос, что люди XXI века с ним будут советоваться и справляться так же, как с ним в XX веке справлялись мы. И может быть, он им поможет решать вопросы, которые нам кажут­ ся неразрешимыми.

173

Б. Тихомиров ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ (К постановке проблемы)* Существует целый ряд тематически близких — и, как представляет­ ся, взаимосвязанных сокровенной внутренней связью — загадочных, странных, парадоксальных суждений, высказанных как героями Досто­ евского, так и самим писателем (во внехудожественной — эпистоляр­ ной, дневниковой и т. п. форме), которые издавна привлекают, даже гипнотизируют внимание исследователей, вызывая яростные споры, порождая разнообразные, иногда диаметрально противоположные, взаимоисключающие интерпретации, часто достаточно серьезные, ос­ новательные, глубокомысленные, но — тем не менее — оставляющие и даже усиливающие чувство исследовательской неудовлетворенности. Именно так: чем больше о них размышляют, пишут, спорят, тем стран­ нее, загадочнее, парадоксальнее они вырисовываются в общем круге проблем современного изучения духовного наследия Достоевского. Наиболее репрезентативно и выразительно этот материал может быть представлен знаменитой антиномией Христа и Истины, впервые сформулированной писателем в 1854 г., в письме к Н.Д. Фонвизиной, и затем через 17 лет вновь повторенной в разговоре Шатова и Ставрогина в романе «Бесы». Напомню вариант 1871 г.: «Но не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной? Говорили вы это? Говорили?» (10; 196)'.*1 ' Публикация представляет собой первую часть доклада «„Кто же это так смеется над людьми?' (Мотив онтологической насмешки в творчестве Достоевского и гностиче­ ская традиция)», прочитанного 25 августа на Конференции «XXI век глазами Достоев­ ского: перспектива человечества», проходившей 22-25 августа 2000 г. в университете Тиба (Chiba), в Японии (программу Конференции см. в рубрике «Хроника»). Проблема­ тика настоящего доклада непосредственно развивает наблюдения, сделанные в док­ ладе «Христос и Истина в поэме Ивана Карамазова „Великий инквизитор"» (см.: Дос­ тоевский и мировая культура. СПб., 1999. № 13). 1 Кстати, замечу, исследователи десятки раз вспоминают это место из «Бесов», но, как правило, «автономно», почти исключительно в связи с письмом к Н.Д.Фонви­ зиной, и почти никогда в анализе самого столь важного для всего романа диалога Шатова и Ставрогина. А ведь Шатов, возвращающий Ставрогину некогда сказанные тем слова о Христе и Истине, в начале их встречи говорит: «„Нашего" разговора (тогда, в Швейцарии. — В. Т.) совсем и не было: был учитель, вещавший огром­ ные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель» (10; 196). Нет ровным счетом никаких оснований выносить за рамки этого признания Шатова слова Ставрогина о Христе и Истине: «огромные слова», воскресившие Ша­ това «из мертвых», — эта оценка распространяется и на них.

© Б. Тихомиров, 2000

ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ В том же эпизоде из романа «Бесы» (чуть дальше) на вопрос Ставрогина: «...веруете вы сами в Бога или нет?» — Шатов отвечает: «— Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело Христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую... — А в Бога? В Бога? — Я... я буду веровать в Бога. Ни один мускул не двинулся в лице Ставрогина. Шатов пламенно, с вызовом, смотрел на него, точно сжечь хотел его своим взглядом. — Я ведь не сказал же вам, что я не верую вовсе! — вскричал он наконец» (10; 201). Вот еще одна, не менее удивительная «контроверза»: Шатов, как он сам заявляет и признается, верует «в тело Христово», в то, что второе Его пришествие совершится в России, то есть верует (другое дело — как) в Христа, но — не веруя при этом в Бога2. Сюда же я отнесу и знаменитую оговорку Ивана Карамазова в главе «Бунт»: «Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять» (14; 214)3. Из внехудожественных высказываний самого Достоевского добавлю, на­ пример, черновую запись, содержащуюся в подготовительных материалах к «Дневнику писателя» 1876 г.: «Христос есть Бог, насколько земля могла Бога явить» (24; 244) и т. д. Ряд можно еще и еще продолжать. Что питает чувство исследовательской неудовлетворенности, когда знакомишься с попытками интерпретации такого рода материала? Попро­ бую пояснить на достаточно показательном примере с Христом и Исти­ ной. В разнообразных и зачастую противоположных интерпретациях парадоксального признания в письме Достоевского к Н. Д. Фонвизиной: «Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и дейст­ вительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (28 1; 176) — издавна про­ явилась одна характерная черта: так или иначе ограничивать объем 2 Этот парадокс отметил в свое время Д. С. Мережковский, который писал: «Тут уже и то отчасти удивительно, что может быть .соус из зайца“, который .не пойман“ уже „православие“ — но все еще без Бога» (Мережковский Д.С. Л.Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М „ 1995. С. 305). Однако коллизия на самом деле еще острее: вера в Христа — без веры в Бога. 3 «...Пойми ты это», — говорит Иван Алеше, однако большинство исследовате­ лей отказываются это понимать, настаивая, что это и невозможно понять, так как неприятие «мира Божьего» автоматически означает неприятие Бога и, значит, Иван либо лукавит, искушая Алешу, либо безнадежно запутался. Но Иван настаива­ ет: «...пойми ты это», и Алеша позже почти дословно повторяет его слова Ракитину: «Я против Бога моего не бунтуюсь, я только „мира Его не принимаю“» (14; ЭОв). Не разворачивая сейчас это суждение, замечу, что содержащаяся в словах Ивана идея о противоречии между Богом и созданным Им миром оказывается типологи­ чески близкой антиномии Христа и Истины из письма к Н.Д. Фонвизиной; равно и оговорка в пользу Бога при отвержении Божьего мира не более парадоксальна, чем выбор Христа при отвержении Истины.

175

Б. ТИХОМИРОВ содержания, дезавуировать абсолютность либо первого, либо второго члена этой двуединой формулы. Чаще, вслед за А. С. Долининым, первым, кажется, распространив­ шим и на слова о Христе и Истине определение: «символ веры Достоев­ ского»4, интерпретаторы стремятся ограничить, лишить абсолютного характера «Истину», свести ее, скажем, лишь к человеческой потребности в хлебе земном, к «телегам, подвозящим хлеб человечеству»5. В более общем плане и принципиальнее, глубже этот подход сформулировал С. Л. Франк, который писал: «Мысль выражена, по-видимому, нарочито наивно, потому что не может быть истины против Того, Кто сам есть абсолютная полнота живой Истины. Но смысл ее хорошо понятен. Высшая, последняя истина постигается в христианстве через преодоление истины низшего порядка — чувственного и логического — и имеет силу вопреки им»6. Однако то, что вполне понятно философу, может оказаться не вполне понятным филологу. Например, почему Достоевским в таком ответственном тексте «мысль выражена < ...> нарочито наивно»? Впрочем, и филолог Г. Г. Ермилова по поводу анализируемого тек­ ста из письма к Фонвизиной считает возможным утверждать: «Дело, действительно, не в деформации веры неосновательным гуманистиче­ ским идеалом, а в неловком слове, в его отставании от опы та духовидения»7. Такая позиция для меня неприемлема. Может быть, меня и можно обвинить в «филологическом протестантизме» (определение из той же работы Г. Ермиловой), но в том, что авторитетной исследова­ тельнице представляется «неловким словом», для меня заключается корень проблемы. Я уже писал и говорил об этом неоднократно. 4 См.: Достоевский Ф.М. Письма / Под ред. А.С.Долинина. Л.; М., 1928. Т. 1. С. 513, примечания. Понятие «символ веры» употребляет в письме к Фонвизиной сам Достоевский, но, полагаю, что это относится лишь к словам: «Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа». И уж бесспорно, к антиномии Христа и исти­ ны невозможно отнести тут же данную писателем характеристику его «символа веры», «в котором, — пишет он, — все для меня ясно и свято». В этой связи сошлюсь на точку зрения Р.Гуардини, который, правда применительно к формули­ ровке Ставрогина, охарактеризовал антиномию Христа и истины как «скепсис ро­ мантического отчаяния» (Гуардини Р. Человек и вера. Брюссель, 1994. С. 239). 5 См., например: Буданова Н. Ф. Достоевский о Христе и истине // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1992. Т. 10. С. 21-29. В размышлениях Н.Ф. Будано­ вой даже не вполне понятно, почему эта «истина» оказывается «вне Христа», тем более что сама исследовательница цитирует слова Достоевского из черновых заме­ ток 1880 г.: «Еще в Евангелии сказано самим Христом: „Не одним хлебом будет жив человек". Значит, наравне с духовной жизнию признано за человеком полное право есть и хлеб земной» (26; 220). Так что истина хлеба земного у Досто­ евского вовсе не «вне Христа», не противостоит Христовой истине, но только несо­ измеримо меньше ее, занимая свое скромное место, теряясь в безмерности все­ объемлющей истины Христа. 9 Франк С.Л. Смысл жизни // ФранкС.Л. Духовные основы общества. М., 1992. С. 194-195. 7 Ермилова Г. Г. Христология Достоевского // Достоевский и мировая культура. СПб., 1999. Ne 13. С. 41.

176

ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ Для краткости изложения сошлюсь вновь на свою полемику с В.В.Дудкиным, который предложил в размышлениях по поводу анти­ номии Христа и Истины различать истину экзистенциальную и истину гносеологическую. По-моему, это очень верно и в целом плодотворно. Но в своем итоговом выводе: «Будучи для Достоевского истиной экзи­ стенциальной, Христос противопоставлен истине гносеологической» — В.В. Дудкин все-таки поторопился8. Его формулировка сохраняет всю свою справедливость применительно к разговору героев романа «Бесы» («...что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной»). Но ведь в письме Достоевского 1854 г. сугубо подчеркну­ то: «...и действительно было бы, что истина вне Христа...». То есть речь идет именно об истине экзистенциальной, и это ставит проблему антиномии «Христа и истины» в письме к Фонвизиной с новой остро­ той: в истолковании этой формулы Истина должна быть взята в макси­ мально возможном, предельном объеме. Единственное ее ограничение может быть усмотрено только в словах самого Достоевского. В том, что это Истина — «вне Христа»9. Такова одна традиция интерпретации. И таково мое отношение к ней101. Другая, противоположная традиция заключается в «дезавуированию), «понижении статуса» второго члена сакраментальной формулы — Хри­ ста. Наиболее отчетливо эту точку зрения сформулировала С.Олливье в статье «Симона Вейль и Достоевский». Говоря об отрицательном отно­ шении Симоны Вейль к «символу веры» русского писателя, Олливье пишет: «Она не поняла, что, кажется, Достоевский хотел сказать: если бы ему доказали, что Христос не С ы н Божий, он продолжал бы любить Христа и преклоняться перед Ним»11. Может быть, здесь эта позиция 8Дудкин В. В. Достоевский — Ницше: (Проблема человека). Петрозаводск, 1994. С. 89. См. также рец. на эту книгу: Тихомиров Б.Н., Туниманов В. А. Проблема чело­ века в наследии Достоевского и Ницше // Достоевский и мировая культура. СПб., 1998. № 11. С. 217-226. 9 Здесь, не углубляясь в разработку этого аспекта, отмечу предварительно, что два вербальных варианта антиномии Христа и Истины, присутствующие в письме к Фонвизиной: «Христос вне истины» и «истина вне Христа», — не являются вполне «симметричными». Они, так сказать, по-разному «отцентрованы». Если в первом случае («Христос вне истины») грамматически истина представлена как абсолют, а Христос мыслится за пределами этого абсолюта, как «выпавший» из него, то во втором («истина вне Христа»), — напротив, опять же грамматически в качестве абсолюта явлен Христос, а истина оказывается «отпавшей» от Него. То есть при всей видимой близости две эти формулировки существенно различаются «по векто­ ру»: в первом случае преобладающим является «вектор» неверия, во втором — веры. В этом свете получает дополнительную значимость тот факт, что в тексте письма к Фонвизиной «Христос вне истины» «доказывается», а «истина вне Христа» наделяется модальным показателем «действительно». В «Бесах» же вообще речь идет только об «истине вне Христа». 10 Впрочем, отмечу, что в старой статье «О христологии Достоевского» (Досто­ евский. Материалы и исследования. СПб., 1993. Т. 11) я сам развивал идеи, близкие по подходу позиции С. Л. Франка. 11 Достоевский и мировая культура. СПб., 1999. Na 12. С. 214.

177

Б. ТИХОМИРОВ выражена чересчур прямолинейно; но ведь, по существу, о том же, только тоньше, изящней писал С.Н. Булгаков: «любовь ко Христу в Дос­ тоевском < ...> тверже и несомненнее, < ...> чем сама вера в Него»12. Однако как в первой традиции «истина» переставала быть в полной мере Истиной, так и здесь, напротив, уже Христос оказывается не вполне Христом, или даже совсем не Христом - не Мессией, не Спасителем. Так что, прежде всего, при такой интерпретации рассматриваемые слова утрачивают значение «символа веры»13. Да и позиция Достоевского, в придачу, стремительно сближается с ренановской. Только в этом случае речь, наверное, надо было бы вести не о Христе вне истины, а об «Иисусе вне истины», ренановском Иисусе — только-человеке, исступленно и безумно верующем в то, что он Сын Божий14. Нет, и Христа в двуединой формуле Достоевского также необходи­ мо брать «всерьез»: как Истину — в максимально возможном объеме, в предельной полноте, так и Христа — как Спасителя, как Мессию. Только такой подход приблизит нас к действительной глубине и к без­ донным противоречиям религиозной позиции Достоевского. Так вот, как представляется, интерпретация, максимально прибли­ жающаяся к заданным условиям, может быть обретена и сформулиро­ вана на путях рассмотрения антиномии Христа и Истины в контексте гностической доктрины, где Спаситель Христос утверждается в непри­ миримом конфликте с Богом-Творцом15, Богом Ветхого Завета, а его миссия — в освобождении людей от власти законов созданного этим Творцом несовершенного миропорядка16. Так, например, представление об Иисусе Христе одного из наиболее выдающихся гностиков, Маркиона, «стоит в неразрывной связи с его разделением двух богов. Иисус Христос, как сын благого бога, не может иметь ничего общего с демиургом и ничего заимствовать у него. Дея­ тельность Мессии изображается по противоположности делу демиурга. 12 Булгаков С.Н. Русская трагедия // О Достоевском: Творчество Достоевского в русской мысли 1081—1931 годов. Сб. статей. М., 1995. С. 195. 13 «Достоевский любил Христа, любил Его страстно и верно, но это не дает нам ответа на вопрос: а верил ли он в Бога?» — пишет католический священник Д. Барсотти, строящий свои размышления на материале, актуальном и для настоящего доклада (Барсотти Д. Достоевский: Христос - страсть жизни. М„ 1999. С. 137). 14 Это соображение косвенно подтверждает отмеченную выше (см. примеч. 9) «асимметричность» двух вербальных вариантов антиномии Христа и истины: если формулировка «Христос вне истины» в понимании Олливье оказывается тождест­ венной формулировке «Иисус вне истины» (и замена Христа на Иисуса здесь даже проясняет суть: это — формула безверия), то во втором случае замена оказывается в принципе невозможной, так как «истина вне Иисуса», где Иисус не является абсо­ лютом, — это просто логическое противоречие. 16Демиургом, согласно терминологии гностиков, заимствованной ими у Платона, но как бы «с обратным знаком», ибо в платоновском диалоге «Тимей» Демиург — это благой творец. 16 На материале «Легенды о Великом инквизиторе» плодотворность такого под­ хода к творчеству Достоевского продемонстрирована мною в работе: «Христос и Истина в поэме Ивана Карамазова „Великий инквизитор“».

178

ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ < ...> Иисус Христос принес царство благости вместо космического царства демиурга»17. «Маркион принимает концепцию Книги Бытия о творении человека, с тем исключением, что Благой Бог к этому вовсе не причастен»18. О сущности Творца гностики заключали по Его творению: в их учении демиург — это злой или несовершенный бог19. «Этому, — пишет крупнейший исследователь гностицизма Г.Йонас, — Маркион приводит доказательства из Ветхого Завета, который представляется ему „истиной“ в указанном смысле»20. «В Св. Писании < ...> истинно то, что исходит от Б ога и утвер­ ждается Им в жизни. Быть в истине — значит быть в мире с Богом, быть верным Его завету»21. При таком понимании Христос гностиков на­ ходится в принципиальном противоречии с истиной Бога-Творца, пони­ маемой как принцип, смысл и цель созданного Творцом миропорядка. Причем с позиций «эвкпидовского ума» (прибегну здесь к терминологии Ивана Карамазова22) такой Христос однозначно должен восприниматься как «Христос вне истины»; в общей же гностической сотериалогической перспективе, напротив, истина (как атрибут Творца, то есть взятая в своем предельном выражении) предстает как «истина вне Христа». «Верный Христу всю свою жизнь, Достоевский, однако, переживал моменты помрачения веры в Бога», — точно обозначил важнейшую 17 Поснов М.Э. Гностицизм II века и победа христианской церкви над ним. Киев, 1917 (фототипическое издание: Брюссель: Жизнь с Богом, 1991). С. 402-404. '*ЙонасГ. Гностицизм. СПб., 1998. С. 358 (примем. 86). 19 Как подробно исследовано мною в указанной статье на материале поэмы Ивана Карамазова, корень мировоззренческой позиции Великого инквизитора — в его специфическом представлении об отношении Творца к твари как об «онтоло­ гической насмешке»: «На закате дней своих он убеждается ясно, — говорит о своем герое Иван, — что лишь советы великого страшного духа могли бы хоть скольконибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков (то есть людей, человечество. — Б. Г.), „недоделанные пробные существа, созданные в насмеш­ ку“» (14; 238). «Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними», — го­ ворит о человечестве сам Великий инквизитор (14; 233). Впрочем, в целом христоборческий бунт Инквизитора охарактеризован в статье как своеобразный «отрица­ тельный» гностицизм, гностицизм, «вывернутый наизнанку». 20 Йонас Г. Указ. соч. С. 149. 21 Истина // Василенко Л. И. Краткий религиозно-философский словарь. М.: Ис­ тина и жизнь, 1998. С. 90. 22 «Но вот, однако, что надо отметить, — говорит Иван Карамазов, — если Бог есть и если Он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, соз­ дал Он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства...» (14; 214). Замечу в этой связи, что по прямому смыс­ лу слов Ивана человеческий «эвкпидовский ум» способен вполне аутентично постигать сущность «земного закона», в точном соотвествии с тем, как «Бог создал землю»; но он бессилен, и опять же по некоему Божественному «умыслу», сколь-нибудь приблизиться к истине «миров иных», ибо Иван «сомневается в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее — все бытие было создано лишь по эвкли­ довой геометрии» (Там же). Сомнение Ивана также допускает интерпретацию в гно­ стической системе координат, ибо бог-демиург гностиков не является ни всесиль­ ным, ни единственным. Он создатель лишь «нижнего мира» — одного из многих и наиболее удаленного от «божественного центра».

179

Б. ТИХОМИРОВ коллизию религиозного мировоззрения писателя французский славист Л. Аллен23. Но что значит «верность» Христу (та самая «верность», пре­ дельный случай которой как раз и предстает перед нами в рассматри­ ваемой антиномии) — в «моменты помрачения веры в Бога»? Как можно сохранить веру в Христа как Спасителя, не утратить влекущего обаяния Его «сияющей личности», когда возникает сомнение в благости Творца, в благости созданного Творцом мира? Гностическая доктрина, как пред­ ставляется, предлагает здесь единственно возможное решение. «По сути, Маркион восстает против бога низшего, чтобы возвеличить бога высше­ го», — точно отмечает А. Камю24. То есть противопоставление Христа (как Сына высшего, благого Бога) и бога-творца — несовершенного и злобного демиурга, как раз и является в гностицизме инструментом христодицеи. И в этом кроется причина неслучайности проявлений «гностического соблазна» в последовательно христоцентрическом религиозном миросозерцании Достоевского. Соблазна, который вновь и вновь возрождался в моменты отчаяния, «моменты помрачения веры в Бога» и в последовательной борьбе с которым, в конечном счете, «зака­ лялась» и утверждалась вера писателя, о чем он сам выразительно ска­ зал в хрестоматийно известных словах из предсмертной записной книж­ ки: «через большое горнило сомнений моя осанна прошла» (27; 86)25. Я далек от намерения утверждать, что обращение к гностической традиции способно дать универсальный «ключ» ко всем загадкам, воз­ никающим при изучении религиозных аспектов мировоззрения и творчества писателя. Применительно к наследию Достоевского по­ добные «отмычки», по-моему, невозможны и не годятся в принципе. Но в случае с Христом и истиной гностическая доктрина оказывается единственной максимально отвечающей заданным условиям парадигмой, позволяющей взять Христа и Истину в предельном объеме, не в отно­ сительном, а в абсолютном их значении26 и в то же время соединить их

23А л л е н Л. Достоевский и Бог. [СПб., 1993]. С. 48. 24Камю А. Бунтующий человек: Философия. Политика. Искусство. М., 1990. С. 143. 25 Несмотря на устойчивое присутствие в наследии Достоевского гностических элементов и даже на отдельные случаи наиболее адекватного истолкования автор­ ских смыслов именно в гностической парадигме, е целом религиозное мировоззре­ ние писателя должно быть признано антигностическим. Прежде всего это находит выражение в подлинном символе веры Достоевского, который он неоднократ­ но формулировал цитатой из Евангелия от Иоанна (1: 14): «слово плоть бысть» (11; 111, 113, 179, 188), и в связанном с ним комплексе представлений, например, вере в личное т е лесное воскресение (см.: 30i; 14). А приведенное в начале статьи высказывание из записной книжки писателя: «Христос есть Бог, насколько земля могла Бога явить» (24: 244) и вообще культ зем ли, проходящий «красной нитью» через все «великое пятикнижие» — от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых» — и настораживающий некоторых ортодоксально ориентированных интерпретаторов, как кажется, могут быть адекватно интерпретированы именно как ант игност ическое заост рение.

23 Конечно же, противоречие не снимается окончательно и здесь и в принципе будет сохраняться при л ю б о й интерпретации, так как «вне истины» допускается Христос, сказавший: «Я есмь путь и истина и жизнь» (Иоан. 14: 6). Следователь­ но, при сохранении верности е ва н ге л ьско м у Христу вновь приходится различать

180

ДОСТОЕВСКИЙ И ГНОСТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ в такой «конфигурации», где Христос будет вне истины и истина вне Христа. Уникальность логически непротиворечивого разрешения анти­ номии Христа и истины, достигаемого при рассмотрении ее в гностиче­ ской парадигме, с одной стороны, и бесспорное, имеющее объясняющее значение присутствие принципиальных элементов гностического учения в христоборческой позиции Великого инквизитора27 и в ряде других текстов писателя — с другой, заставляет со всей серьезностью поставить проблему взаимосвязей, соотношения наследия Достоев­ ского и гностической традиции и предпринять комплексное ее рас­ смотрение. Наблюдения над некоторыми другими произведениями Достоевского дают данные, подтверждающие плодотворность такого подхода28.

истину высшего и низшего порядка, хотя и в более радикальном варианте, чем это сформулировано С. Л. Франком. Но е пределах этого мира истина как атрибут Бога-Творца тем не менее получает абсолютное значение, хотя и постулируется, что «вся вселенная или, еще обширнее — все бытие» (здесь цитирую Ивана Карамазова), или «миры иные» (Зосима), созданы по иным законам, чем земной закон демиурга. 27 См. в указанной статье «Христос и Истина в поэме Ивана Карамазова „Ве­ ликий инквизитор“». Здесь же предпринята первоначальная разработка вопроса о возможных источниках знакомства Достоевского с гностическими учениями. 28 В последующих частях доклада под заданным углом зрения анализировалась глава «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» (из романа «Братья Карамазовы») в ее связях с главой «Великий инквизитор», а также привлекался материал «Записок из подполья», «Идиота», «Бесов». Тезисы доклада опубликованы: The International Conference on Dostoevsky-2000 «The Twenty-first Century through Dostoevsky's Eyes: The Prospect for Humanity». Chiba University, 22-25 August, 2000. Abstracts. Chiba, 2000. P. 33. Здесь же см. тезисы доклада К.А.Степаняна «Тема двойничества в по­ нимании человеческой природы у Достоевского» (Р. 30-31), где также при анализе творчества писателя широко привлекается гностический контекст.

181

ИЗ АРХИВА

Б. Улановская, Е.Джусоева НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА Н.СПЕШНЕВА (Спешнее в жизни и творчестве Достоевского) Вступительная заметка проф. Б. Ф. Егорова В течение полувека после новаторских исследований Л. П. Гроссмана 1920-х гг. на тему «Спешнее и Ставрогин», повторенных и «санкционирован­ ных» В.Р.Лейкиной-Свирской, публикации одного письма Б. П. Коэьминым в 1930 г. и, много позднее, в 1953 г., публикации М. Я. Поляковым интересных философских писем Спешнева — о загадочном петрашевце и сложном друге Достоевского не было сделано открытий. Новую ступень следует датировать серединой 1970-х гг. Тогдашняя со­ трудница питерского Музея Ф.М . Достоевского Б. Ю. Улановская в результате научных командировок в Сибирь (Омск, Тобольск, Семипалатинск, Иркутск, Чита, Нерчинск, Минусинск), наряду с другими ценными находками, обнаружи­ ла в 1975 г. в Иркутске комплект писем Спешнева и его близких, раскрываю­ щих много новых психологических черт революционера и много новых фактов. Как выяснилось, эти документы были подарены Иркутскому областному архиву в 1962 г. московским Центральным гос. архивом литературы и искусства. В докладе (в соавторстве со знатоком французского языка Е.Н.Джусоевой), прочитанном 12 ноября 1976 г. на конференции «Достоевский и мировая культура» в музее писателя в Ленинграде, Б. Ю. Улановская подробно охарак­ теризовала свою иркутскую находку. Ею живо заинтересовалась известная исследовательница дела петрашевцев В. Р.Лейкина-Свирская, которая попро­ сила иркутян скопировать для нее письма и опубликовала обзорную статью «Петрашевец Н.А. Спешнее в свете новых материалов» («История СССР». 1978. № 4), в которой, к сожалению, не было указано имя Б.Ю.Улановской и даже без всяких оговорок отмечалось: «Новые материалы м ы обнару­ жили в семейном архиве...» (С. 128). 22 мая 1996 г. Б. Ю. Улановская в соавторстве с В. И. Новоселовым про­ читала на ставшей уже традиционной конференции «Достоевский и миро­ вая культура» еще один доклад «ПУ меня есть свой Мефистофель“ . Николай Спешнее в творческом сознании Достоевского», где также опиралась на иркут­ ские материалы. Доклад Б.Ю.Улановской вызвал большой интерес у Л .И .С араскиной. Последняя недавно выпустила монографию «Николай Спешнее.

© Б.Улановская, Е.Джусоева, 2000

Б. УДАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА Несбывшаяся судьба» (М., 2000), в приложении к которой полностью опубли­ ковала материалы семейной переписки Спешневых из иркутского архива, но, увы, тоже без ссылок на доклады Б. Ю.Улановской, а с указанием на обзор­ ную статью Лейкиной-Свирской, тем самым фактически закрепляя приоритет открытия за последней. Жаль, конечно, что первооткрывательница до сих пор не опубликовала свой доклад 1976 г., но — лучше поздно, чем никогда: он предлагается ныне читателю как творческий труд и как исторический документ.

Яркое впечатление от незаурядной личности Н.Спешнева глубоко проникло в творческое сознание Достоевского, явившись для него од­ ним из источников художественных исследований человеческого духа. Судьба свела Достоевского со Спешневым в 1847 г. на одной из «пятниц» М. В. Петрашевского. О Спешневе в кругу петрашевцев было известно немного: знали его как человека широко образованного, придерживающегося социалисти­ ческих (а может, даже и коммунистических) убеждений. Передавали неопределенные сведения о жизни Спешнева за границей, куда он увез чужую жену. Некоторая странность Спешнева в общении с посетителями «пят­ ниц» вызывала недоумение. Немногословный, он всегда держался особ­ няком, и если предпринимались попытки втянуть его в разговор, то он как бы снисходил до него. Собеседник невольно ощущал некую дистан­ цию, которую Спешнее не склонен был разрушать. Таким Спешнее и остался в памяти современников: холодным, неприступным, загадочным, даже несколько таинственным. Правда, нельзя сказать, что современники не пытались как-то объяс­ нить его характер. Петрашевский, например, прибегая к теории Фурье о человеческих страстях, находил у Спешнева «больное самолюбие»1. Бакунин, при всем уважении к Спешневу как человеку умному, об­ разованному, отмечая его «спокойную силу», характеризуя как «джен­ тельмена с ног до головы», считал, что в эффектной неотразимости Спешнева есть доля «маленького шарлатанства»12. Семенов-Тян-Шанский, имея в виду смерть возлюбленной Спешнева, утверждал, что «жизненная драма наложила на Спешнева неизгладимый отпечаток» и поэтому он «обрек себя на служение» человечеству3. 1 Бутешевич-Петрашевский М. В. Набросок речи на обеде в честь Фурье // Де­ ло петрашевцев: В трех томах. М.; Л., 1937. Т. 1. С. 519-520. Хотя в речи Петрашев­ ского имя Спешнева не названо, присутствовавшие на этом обеде прекрасно пони­ мали, что она содержит полемику со Спешневым. См. об этом: Дело петрашевцев. М.;Л., 1951.Т. 3. С. 57. 2 Письма М.А.Бакунина к А.И.Герцену и Н.П.Огареву. Женева, 1896. С. 46. 3 Семенов-Тян-Шанский П.П. Мемуары. Т. 1: Детство и юность (1627-1855). Пгр., 1917. С. 198.

186

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА На фоне таких и схожих с ними точек зрения, выражавших позицию стороннего наблюдателя, иначе выглядят высказывания тех лет Достоев­ ского о Спешневе, которые приводит в своих воспоминаниях С. Д. Янов­ ский. Они донесли до нас напряженную атмосферу личных отношений Достоевского и Спешнева, сложное чувство притяжения и отталкива­ ния, которое владело писателем. Среди посещавших «пятницы» Достоевский сразу же выделил Спеш­ нева, чутьем художника, разгадывавшего «тайну» человека, постигнув нечто исключительное в его духовной природе. Сперва он отнесся к нему настороженно, ощутив в душе некую угрозу для себя. «Я его мало знаю, да, по правде, и не желаю ближе с ним сходиться, так как этот барин чересчур силен и не чета Петрашевскому»45, — говорил Достоевский о Спешневе. Однако спустя некоторое время он все-таки испытал на себе эту подчиняющую духовную силу Спешнева. Видимо, не без внутреннего сопротивления Достоевский все больше и больше поддается его влия­ нию, в какой-то момент даже вообразив Спешнева «своим Мефистофе­ лем»3. Достоевский посещает Спешнева в его доме на Кирочной, и чаще всего получается так, что они беседуют наедине. Автор «Белых ночей», неудовлетворенный чрезмерно разросшейся внутренней жизнью и испытывающий тоску по жизни, насыщенной яркой событийностью, очарованный гуманистическими идеалами уто­ пического социализма, сталкивается с человеком, который свои рево­ люционные убеждения готов применить на практике. В свою очередь Спешнее ищет людей пылких, способных настолько увлечься идеей, чтобы от бесплодных споров о социалистических сис­ темах перейти к революционному действию. Эмоциональный настрой души Достоевского как нельзя более соответствовал этим целям. Однако, вовлеченный Спешневым в его замыслы, писатель не мог не видеть их определенной моральной ущербности. Нравственно непри­ емлемы были для Достоевского некоторые из тех задач, которые Спешнев ставил перед нелегальной пропагандой: используя «без всякого стыда и совести» «изустное слово», наряду с «социализмом» распространять в обществе «атеизм» и «терроризм»6. Не мог Достоевский разделять взглядов Спешнева и на иные способы революционного действия, осо­ бенно «иезуитский», отдающий политическим авантюризмом. Все это, а также потеря независимости, вносило разлад в душу Достоевского. Близко знавшим Достоевского не составило труда заметить, что в нем произошла перемена: его обычная мнительность и раздражительность значительно возросли7. Возможно, и сам писатель отчасти имел в виду 4 Яновский С.Д. Воспоминания о Достоевском // Ф.М. Достоевский в воспомина­ ниях современников: В двух томах. М., 1964. Т. 1. С. 172. 5 Там же. в Петрашевцы. Сборник материалов: В трех томах. М.; Л., 1928. Т. 3. С. 63. 7 См.: Яновский С.Д. Указ. соч. С. 172-173.

187

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА указанное обстоятельство, вспоминая об этом периоде своей жизни: «Перед тем (перед арестом в апреле 1849 г. — Б. У., Е.Д.) я был два года сряду болен, болезнию странною, нравственною»8. В первые месяцы заключения в Петропавловской крепости болезнен­ ное состояние духа его не оставляет. К июлю, когда основной допрос Достоевского закончился, он получил возможность сочинять. Достоев­ ский пишет рассказ «Маленький герой», в котором все тяготившее его душу изживается. Рассказ автобиографичен, но не в обычном смысле этого слова. Узник Алексеевского равелина заново переживал светлое чувство самоотверженного порыва в героических приключениях ма­ ленького рыцаря, защищал чистоту юношеского романтизма, чуждого, по его убеждению, каким-либо расчетам и интригам. Позднее Досто­ евский вспоминал о тех светлых минутах освобождения, которые он пережил в связи с этим рассказом9. Достоевский не отрекался от идеалов утопического социализма, но все призрачнее для него становилась обольстительная власть спешневской мысли, вносившей в святое дело служения человечеству иска­ жающие его акценты. Последнее известное нам развернутое слово Достоевского о Спешневе относится к 1854 г. (письмо брату М.М. Достоевскому из Омска). «Спешнее в Иркутской губернии приобрел всеобщую любовь и уваже­ ние. Чудная судьба этого человека. Где и как он не явится, люди самые непосредственные, самые непроходимые окружают его тотчас же благо­ говением и уважением»101. Это высказывание выдержано в спокойном тоне, в нем нет прежнего смятения, угадывается желание осмыслить обольстительную власть личности Спешнева. Это стремление Достоев­ ский осуществит в своем творчестве. Известный исследователь творчества Достоевского Л. П. Гроссман в докладе, прочитанном в 1923 г., и затем в статье «Спешнев и Ставрогин», выдвинул гипотезу, согласно которой прототипом главного героя «Бесов» Николая Ставрогина является Спешнев. Сравнивая Спешнева и Ставрогина, Л. Гроссман старается отыскать общность биографических данных и внешних характеристик. Этот метод приводит исследователя к тому, что черты Ставрогина он переносит на Спешнева. Так, разгово­ ры о Ставрогине, слухи «о зверском поступке с одною дамой хорошего общества» накладываются им на сплетни о якобы отравившейся из рев­ ности возлюбленной Спешнева (о чем сообщает Бакунин, кстати, с чу­ жих слов). Холодность и молчаливость Спешнева истолковывается Л. Гроссманом в духе ставрогинского демонизма11. 8Достоевский Ф. М. Письма / Под ред. и с примем. А. С. Долинина. М.; Л., 1928. Т. 1. С. 178 (письмо Э. И. Тотлебену от 24 марта 1856). 9 Соловьев Вс. Воспоминания о Ф. М. Достоевском. II В кн.: Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 199. ю Достоевский Ф.М. Письма. Т. 1. С.140 (письмо от 22 февраля 1854 года). 11 Гроссман Л. Спешнев и Ставрогин II Каторга и ссыпка. 1924. №4. С. 130-136.

188

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА Вслед за Л. Гроссманом историк движения петрашевцев В. Р. Лейки­ на также утверждает, что Спешнев послужил прототипом Ставрогина. Спешневский «ореол славы»12, о котором говорил Гроссман, превра­ щается у В. Лейкиной в «ореол какой-то тайны»13. Исследовательница загадочность характера Ставрогина объясняет таинственностью Спешнева, механически перенесенной Достоевским в роман. Откуда же взялся этот почти оперный Спешнев? Хроникер в романе «Бесы», от лица которого ведется повествование, сообщает, что губернские дамы были «без ума» от Ставрогина, их «осо­ бенно прельщало, что на душе его есть, может быть, какая-нибудь роко­ вая тайна» (10; 37). Таким образом, использование исследователями для сравнения чисто внешних характеристик привело их к тому, что Спешнев оказался подмененным Ставрогиным в представлении губернских дам. Достоевский знал другого Спешнева. Личный опыт общения, интуи­ ция художника позволили Достоевскому глубже, чем кому бы то ни было из современников, постичь характер Спешнева. Писатель стремился по­ нять внутренние побуждения, которые определяли манеру поведения Спешнева. Эти наблюдения дали писателю богатый материал, который он творчески осмыслил. Насколько верно удалось Достоевскому угадать некоторые существенные особенности внутреннего мира Спешнева — об этом еще пойдет речь. Скудость биографических сведений, удивительное однообразие характеристик (обыгрывающих две-три его черты), данных Спешневу современниками, утрата его следственного дела, наличие в опубликован­ ном эпистолярном наследии всего лишь одного письма (письмо Спешнева-лицеиста) — все это позволяло лишь в малой степени удовлетворить законный интерес к этому человеку. Обнаруженные нами (Б.Улановской) в 1975 году новые материалы уточняют факты биографии Николая Александровича Спешнева и проясняют его духовный облик. Главной удачей находки являются, конечно, письма самого Спешнева, детские из пансиона Журдана, лицейские, письма университетского периода его жизни и из-за границы, короткие записки матери из Петро­ павловской крепости, письма из Сибири (кроме этих писем известный интерес представляет переписка родителей Спешнева между собой и с другими лицами). Важное значение также имеют найденные Ста­ тейные списки о преступниках, отправленных в Нерчинский горный завод (1850-1853), в которых, в частности, приводится подробный сло­ весный портрет Н. Спешнева. На первый взгляд письма Спешнева не оправдывают того ожида­ ния, с которым к ним обращаешься. В них не встретишь имен петра­ шевцев, которые хотелось бы увидеть, нет прямых указаний на события 1846-1849 г., связанные с этими именами. Но в них есть иное, не менее важное — в них мы слышим живое слово Николая Спешнева. 12 Там же. С. 135. 13 Лейкина В. Петрашевец Н.А.Спешнев (К 75-летию дела петрашевцев) // Бы­ лое. 1924. № 25. С. 24.

189

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА В некоторых письмах содержится развернутая авторская самооцен­ ка. Интересно, что к ней Спешнев прибегает лишь в тех случаях, когда возникают острые конфликтные ситуации и он вынужден обратиться к такого рода самохарактеристике как аргументу в пользу своей пра­ воты. Один из таких конфликтов, в результате которого Спешнев выну­ жден был уйти из Царскосельского лицея, не окончив его, нашел свое отражение в ряде лицейских писем. В октябре 1838 г. отец Спешнева, получив нелестные отзывы лицей­ ского начальства о сыне, сообщает ему об этом. В своем пространном ответе от 22-24 октября 1838 г. из Царского Села Спешнев объясняет отцу причины, из-за которых возникло, по его мнению, недоразумение. Первое, что бросается в глаза, это настолько проясненное авторское самосознание, что все акценты в письме проставлены с резкой опреде­ ленностью. Отсюда и тон письма, исполненный достоинства, уверенно­ сти в себе, в чем-то даже снисходительный к адресату. «Пять лет про­ шло с тех пор, как вы выпустили меня из-под вашего крыла — пять лет шутка сказать! Я в это время возмужал, взрос; — вы меня знали дитя­ тей, теперь я другое, теперь мой ум развился, родилось чувство, рас­ крылась воля — я человек и кладя руку на сердце, на совесть, я без вся­ кого ложного стыда скажу — я хороший человек»14. Спешнев хочет дать понять, что при оценке его поступков прежде всего следует полагаться на свидетельства его совести, игнорируя мне­ ния окружающих, хотя бы это было мнение инспектора лицея. Надо сказать, что мать, Анну Сергеевну, Спешнев в этом убедил. Она полно­ стью берет его сторону. В своем письме к мужу, которого, видимо, при­ вел в замешательство категорический тон лицеиста, она защищает сына. «Опять тебе повторю что Николенька наш достоин всех наших попече­ ний обожаний и любви к нему эти фразы, тобою выписанные — совсем не относились к нам, напротив, он никогда не был так почтите­ лен, ласков и откровенен как этот раз.. ,»15. При всем такте, с которым написано письмо лицеиста, отчетливо видно желание Спешнева поставить отца перед фактом незаурядности своей натуры, фактом, которым опровергается, по мнению Спешнева, взгляд лицейского начальства на него как на инициатора лицейских беспорядков. « я жил в другом мире, я жил рознь от моих товарищей . А кругом меня шли мелочи нашей жизни, кругом меня все ссори­ лись, враждовали эти споры ежедневные мешали мне в моих 14 Н.А. Спешнев о себе самом / С предисловием Б.Козьмина // Каторга и ссылка. 1930. № 1. С. 95 (Как сообщает Б.Козьмин, это письмо было доставлено в редакцию журнала внучкой Н.АСпешнева Надеждой Алексеевной Спешневой. Публикуя этот интересный документ, Б. Козьмин справедливо отмечал важность письма для характе­ ристики Спешнева. В дальнейшем оно не привлекалось исследователями). 15 Государственный архив Иркутской области (далее: ГАИО), ф. 777, оп. 1, д. 18, № 15, л. 1. — Стиль писем, их орфография и пунктуация оставлены без изменений, за исключением исправления явных описок.

190

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА занятиях я встал, стал говорить со всеми, заставил всех любить себя и после двинул решительно, сломил все партии и помирил и я не мог не сознаться, что я имею влияние на всех, даже на самых умных. Виноват ли я в этом? Начальство, т.е. инспектор, который у нас второй Ришелье, с удивлением увидал меня на верху всего . От меня стали требовать, чтобы я ходил советоваться с начальством обо всем, что думаю, ставили в вину, что я не поддаюсь этому, стали грозить — и тогда я сказал прямо, что на меня не угрозами, а убеждением можно взять что-нибудь . Я все молчал скрепя сердце — и удивляюсь как у меня достало довольно твердости перенести тогда это все»16. Спешнее, понимая, что его независимая позиция воспринимается как вызов, однако не предполагал, к каким последствиям для него это может привести. Лучшие времена царскосельского лицея («золотого века») давно миновали. Порядки николаевского царствования проникли и в стены лицея. Жизнь лицеистов находилась под строжайшим надзо­ ром. Им запрещалось хранить у себя бумаги и книги, все это надлежало оставлять в классных комнатах на особой полке, что давало возмож­ ность инспектору лицея А. Ф. Оболенскому их беспрепятственно про­ сматривать. Постоянной слежкой за лицеистами Оболенский вызывал к себе всеобщую неприязнь17. В такой атмосфере неизбежны были конфликты, «истории», как их называли лицеисты. Спешнее мог в любой момент, сам того не желая, быть замешанным в подобную «историю». Это и случилось в марте 1839 г., незадолго до выпускных экзаменов. Дело зашло так далеко, что Спешнее вынужден был выйти из лицея, не закончив курса. 21 марта 1839 г. уже из Петербурга Спешнее успокаивает отца: «Мой дорогой папа, не беспокойтесь о том, что у меня неприятности от неспра­ ведливостей в лицее. Не увеличивайте этим наше горе Моя совесть спо­ койна, так как я не виновен, а значит не беспокойтесь и Вы тоже.. ,»18. Нам уже знаком этот ход спешневской мысли: сознание моральной правоты, удостоверенное его собственной совестью, должно быть дос­ таточным основанием, чтобы отвергнуть любые обвинения. В письме от 17 апреля 1839 г. он сообщает отцу подробности. « я сейчас Вам поведаю о них с тем большим хладнокровием, что я был всего лишь зрителем во всем том деле, которое произошло. Эта история должна была быть направлена против одного из наших гувернеров — некоего Коха этот человек умеет возбудить против себя такую всеобщую антипатию, такое неуважение, что даже трудно себе это представить зная обстоятельства, в которых я на­ ходился, я попытался заставить их отказаться от их замысла, сказав им, 18 Каторга и ссылка. 1930. № 1. С. 95-96. 17 См.: Яхонтов А.Н. Воспоминания царскосельского лицеиста. 1832-1838 гг. // Русская старина. 1888. Т. 60. С. 101-124. 18 ГАИО, ф. 777, оп. 1, д. 7, No 9, л. 14 (подлинник на франц.). Здесь и далее перевод писем с французского осуществлен Е.Н.Джусоевой.

191

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА что меня сделают виновным во всем, потому что, скажет Оболенский, своим влиянием Вы могли бы все остановить. Они ответили мне, что больше не могут сдерживаться, но, для того чтобы я не оказался винова­ тым, „они мне запрещают принимать какое бы то ни было участие в предстоящей истории“ » «Брожение умов» достигло своего «предела». Спешнев все же пыта­ ется остановить товарищей, «воздействуя на их самолюбие, говоря им, что Кох не достоин истории». Далее все обернулось так, как и предвидел Спешнев. Кох «обратился ко мне в резком тоне, утверждая, что я все начал, что я за все отвечу и тому подобное, и тогда я не сдержался больше и сказал ему, что если у него хватает дерзости утверждать заведомо ложные вещи, то я отправ­ ляюсь жаловаться на него директору . Я рассказал директору, как Кох несправедливо обвинил меня и, пылая негодованием, я сказал ему тогда, как я это говорю теперь, что я могу принести формальную клятву перед образами и на Евангелии, что в этой последней истории я не играл никакой роли и что я был в стороне! А этот человек не захотел мне поверить после этого — он скорее поверил рапорту, написанному рукою Коха.. ,»19. Лицейская жизнь преподала Спешневу урок, который утверждал его в мысли оградить свой внутренний мир, интерес к которому со стороны лицейского начальства имел специфический характер ( « я не имел охоты открывать своей души всем и каждому, заметив особенно, — que j'étais espionné*...»*20). После «истории», завершившейся для него столь драматически, Спешнев окончательно убедился, насколько лицемерен призыв к нему быть искренним: рапорт ценится выше, чем голос совести и клятва на Евангелии. Спешнев выглядит замкнутым и недоступным, и это не поза. Замк­ нутость рождается от сознания возвышенности своей внутренней жизни, ее нравственной исключительности и принципиальной непроницаемо­ сти для стороннего взгляда. Это вызывало недоумение и даже казалось подозрительным. Инспектор Оболенский прямо говорил Спешневу: « вы человек странный, ходите всегда мрачным, непонятным, как будто человек, который развивает планы, и планы революционные.. ,»21. Таким образом, загадочность, которую по-разному истолковывали современники, Спешнев приобрел еще в лицейские годы. Тогда же, как мы видим, были предприняты первые попытки проникнуть за «завесу таинственности», попытки неудачные. Отстаивая свою позицию «зрителя», созерцателя «брожения умов», Спешнев находит незавидной роль главы «маленького бунта». Мысль о призвании к осуществлению каких-то высоких целей не оставляет его. _19 Там же, ф. 777, on. 1, д. 7, № 10, лл. 15-1006 (подлинник на франц.). ’ что за мной шпионят (франц.) 20 Каторга и ссылка, 1930, № 1, С. 96. 21 Там же.

192

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА И неслучайно, отмечая свои «умственные способности», твердость ха­ рактера, влияние на окружающих, Спешнев прилагает к ним историче­ ский масштаб: «В каждом обществе, каково бы оно ни было, есть своя глава, свой центр, около которого становится свое общество»22. Весной 1839 г. планы Спешнева были вполне определенными — «пойти на год в Университет и через год держать экзамен на канди­ дата»23. Приступив к интенсивным занятиям в петербургском универси­ тете (вольнослушателем), изучая восточные языки, Спешнев проявит твердость характера; подчинившись «железной необходимости», он не позволит себе увлечься даже «горячим чувством», призывавшим его разделить радость семьи по случаю свадьбы сестры Надежды, и не по­ едет в Курское имение24. Однако наступает весна 1840 г. — и Спешнев решительно разруша­ ет свои планы. Страстно полюбив Анну Савельеву (жену брата своего лицейского товарища), он предлагает ей бежать, и она, отвечая Спешневу взаимностью, готова последовать за ним. Четыре года совместной жизни сперва в Финляндии, а затем за границей заканчиваются трагиче­ ски: в 1844 году Анна умирает. Письма Спешнева, связанные с этим периодом его жизни, имеют определенное значение в качестве биографического источника. Но еще большую ценность они приобретают тем, что в них Спешнев обнаружи­ вает неизвестные еще нам черты характера, впрочем, органичные его богатой натуре. В первую очередь это относится к январскому письму 1841 г., в котором он впервые с весны 1840 г. объясняется с матерью. «Дорогая мама — Я хочу поговорить с Вами откровенно — я обе­ щал Вам это — я это должен. Если я не был откровенным до сих пор, то лишь потому, что ви­ дел — Вам не особенно хотелось бы того, чего я так сильно хочу — простите — это всегда было в моей натуре быть сдержанным со всеми, кто хочет не того, чего я — это часто недостаток, иногда — ошибка. Приступаю к вопросу откровенно и сразу. Не нужно скрытничать — все вертеться вокруг одного — Есть жен­ щина которую я люблю — должен или не должен я жениться на ней? Нужно ли это? Да или нет? Вот и все — все остальное связано только с этим. Что касается меня, то я этого хочу. Я люблю эту женщину — я ее очень люблю — это не минутное увлечение — что бы ни говорили — я не способен по своему характеру на мимолетные страсти —- вот уже около двух лет, что я ее знаю, около двух лет, что я ее люблю все сильнее — я был разлучен с нею и про­ должал ее любить Я говорю совершенно хладнокровно, я сужу настолько хладнокровно, насколько возможно, — я все рассудил очень давно — в продолжение 22 Там же, С. 95. 23 ГАИО, ф. 777, оп. 1, д. 7, Ne 10, л. 20-20 об. (подлинник на франц.). 24 Там же, ф. 777, оп. 1, д. 4, № 13, лл. 7-8об.

193

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА двух недель, прежде чем предложить ей бежать со мною, я обдумы­ вал это и так и сяк. — С этого момента мое решение было принято — Я избрал эту женщину на всю жизнь... Ничто не выказывает в этом моей опрометчивости — все что Вы мне сказали — все что сказали или смогут сказать другие — я все обду­ мал сам, я ответил на все Нет, я не бросаюсь в дело очертя голову — нет — я 5 месяцев при­ нимал решение — я все взвесил — я пришел к двум возможным заклю­ чениям — убийству Сва — или похищению его жены — я всетаки медлил — думал, обстоятельства уладятся, но когда настал момент остановиться, я увидел, что нужно решаться на то или другое — неко­ торое время убийство было моей навязчивой идеей — я возблагодарил Бога, когда нашел предлог для дуэли с ним — но это сорвалось — я вер­ нулся к мысли об убийстве — видите, я не боюсь это сказать — потом рассудив, что оно опаснее увоза, остановился на последнем — я сам его предложил, сам его потребовал, сам его исполнил. Я предусматривал возможность нашего задержания — я думал, что всем рискую — и все-таки не поколебался — по­ тому что это было сильнее меня — когда я чуть не терял ее. Одним словом, поскольку — на мое счастье — я ее знаю уже два года — я клянусь, что мне нужна именно такая жена, как она, такая мать, как Вы, и такой друг, как Энгельсон25. — Помимо моего счастья мне нужна слава, наука и поэзия»26. Еще в лицее Спешнев обрел идеал свободной личности, высокое предназначение которой позволяло ему относиться свысока к обыден­ ной жизни лицеистов. В новой ситуации он также сохраняет верность этому идеалу: в соответствии с ним Спешнев отметает несущественное в собственном характере. Спешнев внушает матери, что такой человек, как он, не может опуститься до банальной истории. Не минутным увле­ чением было продиктовано предложение бежать, а решением самой судьбы — на меньшее Спешнев не согласен. Единственным судьей в этом деле Спешнев полагает себя. Автори­ тетный голос собственной совести лишает для него всякого значения доводы житейского благоразумия, моральные соображения. Более того, уверенный в своей правоте, Спешнев готов сокрушить любые препятст­ вия, стоящие на пути к его счастью. Знаменательно, что любовь не подчиняет себе Спешнева целиком и полностью. В ней, считает Спешнев, воплощается лишь часть высоких устремлений, заложенных в его природе. Как ни в одном другом, в этом письме проясняется лик автора, гордого, убежденного в нравственной правоте любых своих действий и поступков, при условии что он сам их себе разрешает. 25 Владимир Аристович Энгельсон (1821—1857), друг Н.А.Спешнева с лицей­ ских лет. Об Энгельсоне см. в «Былом и думах» А.И.Герцена главу «Энгельсоны». 26 ГАИО, ф. 777, оп. 1, д. 1, Ne 30, лл. 11-12 об. (подлинник на франц.). В архиве име­ ется перевод этого письма на русский язык.

194

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА Письма Спешнева из-за границы дают представление о безвыходно­ сти ситуации, в которой оказались Спешнее и его возлюбленная. Спешнев прилагал все усилия, чтобы добиться от Савельева согласия на раз­ вод, однако дело затягивалось. Особенно страдала от двусмысленного положения Анна. Обоих также беспокоило будущее их детей, Николая и Алексея, которые считались незаконнорожденными. В 1844 г. Анна умирает. Катастрофа не прошла для Спешнева бес­ следно, хотя и не привела к душевному разладу. «Я слава Богу здо­ ров — у меня железное здоровье и железная душа»27, — пишет он матери в августе 1844 г. уже из Петербурга. Однако твердость духа не означает бесчувственности. Ощущение какой-то вины присутствует в полупри­ знаниях Спешнева матери. «Много поучений вынес я из тех ночей кото­ рые я провел над телом моей бедной мученицы — я выучился любить Вас, и вообще всех кого люблю более умною любовью. Я не знаю поче­ му но мне кажется что моя любовь к Вам удесятерилась теперь»28. В 1840 г. с гордой непреклонностью решая свою судьбу и судьбу близкого человека, Спешнее считал себя непогрешимым перед собст­ венной совестью. Но он не предвидел, что те жизненные преграды, которые способна была преодолеть его непоколебимая воля, окажутся не под силу Анне. И теперь, после ее смерти, почувствовал, что, хотя по-прежнему волен никому не давать отчета в своих действиях, в то же время не свободен от того, что зовется моральной ответственностью. Такие же чувства придется испытать Спешневу, когда он, наряду с дру­ гими петрашевцами, предстанет перед следственной комиссией. Это случится через пять лет. В 1845 г. еще с лицейских лет вдохновлявшая Спешнева идея собст­ венного избранничества окончательно для него проясняется. В начале года он сообщает матери из Дрездена: «Я ужасно занимаюсь — так прилежно как еще никогда»29. Именно в это время Спешнев усиленно изучает деятельность тайных обществ на всем протяжении человече­ ской истории. Его интерес к тайным обществам преследует вполне кон­ кретную цель — применить их принципы на деле в условиях тогдашней России. В это же время составляется Спешневым «Проект обязательной подписки для членов тайного общества», которое строится строго иерар­ хически, причем члены общества обязаны подчиняться Распорядитель­ ному комитету. Можно с достаточной степенью уверенности предпола­ гать, что среди непременных членов Распорядительного комитета, если не главой его, в первую очередь Спешнев мыслил, конечно, себя. В конце 1845 г. Спешнев подводит итог не только своим занятиям, но и своего рода жизненный итог (письмо матери от 19/31 декабря из Дрездена). «...Бедовый год — нет занимательный год, этот год я нико­ гда не забуду — все что в моей молодости так прекрасно обещало раз­ вернуться во мне — все это в этом году получило свою положительную 27 Там же, ф. 777, оп. 1, д. 5, Ns 38, л. 12 об. 29 Там же. 29 Там же, ф. 777, оп. 1, д. 5, № 42, л. 26.

195

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА печать — теперь интрига завязана — актеры на сцене — теперь каждый шаг вперед — два к развязке Худая вещь жизнь человеческая — покамест не дойдешь до глубины философии до которой я дошел. Теперь я так спокоен как никогда не был в жизни — жизнь не лежит передо мной загадкой — теперь я знаю на что я живу — что я хочу — как надо сделать что я хочу — сколько на то надо примерно времени — а посреди моей работы — дунет ветер и унесет меня прежде чем я кончил — ну Бог с ней с жизнью — не стоит она сама по себе и минуты жалости. Аминь»30. Искания юности остались в прошлом. Реальная действительность философски осмыслена, приобрела резкие очертания и не дает Спешневу сомневаться в правильности избранного жизненного пути. Наоборот, она требует практического применения теоретических выводов. Роль «зрителя», которая удовлетворяла Спешнева в лицее, можно оставить, с тем только, чтобы взять новую роль, не меньшую, чем распорядителя судьбами человеческими. С презрением Спешнее отзывается о возмож­ ной трагической «развязке», которая не исключена при столкновении с сильным, могущественным врагом. Сама по себе личность, по мнению Спешнева, не является ценностью. Значение и смысл она обретает лишь в том случае, если через нее осуществляется нечто великое, к чему она избрана и предназначена. «Развязка» наступила в апреле 1849 г., когда петрашевцы были аре­ стованы. Спешнев рассматривался Следственной комиссией как особо опасный преступник, так как в его бумагах был найден «Проект обяза­ тельной подписки для членов тайного общества», написанный в 1845 г. О позиции, занятой Спешневым на следствии, трудно утверждать что-либо с полной уверенностью, так как дело его до сих пор не найде­ но. Однако, судя по докладу генерал-аудиториата, до определенного момента он полностью выдержал свой характер. На вопросы он отвечал как бы нехотя, причем не прибегал к обширным историко-философским отступлениям с целью объяснить происхождение своих взглядов, как это делало большинство петрашевцев, не обвинял Следственную ко­ миссию в нарушении уголовного законодательства, как Петрашевский. Касаясь отношения к петрашевцам, Спешнев указывает на свое не­ зависимое положение среди них, людей, по его мнению, «грубоватых и необразованных»31, иные из которых навязывали ему свое общество. Спешнев равнодушно выслушивает угрозы Следственной комиссии и безразличен к тому, что его ожидает. Следственная комиссия не поверила тому, что Спешнев написал «Проект подписки» несколько лет назад и не пустил его в ход, и требо­ вала новых признаний. Ему дали понять, что в случае непризнания его ожидает расстрел. Можно было бы предположить, что и новую угрозу 30 Там же, ф. 777, оп. 1, д. 5, № 43, л. 27-27 об. 31 Доклад генерал-аудиториата о дворянине Николае Спешневе // Петрашевцы. Т. 3 . С. 51.

196

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА Спешнев воспримет однозначно — его сильная воля преодолела бы и это, последнее в жизни препятствие. Но вышло иначе: Спешнев расска­ зал о существовании кружков, о которых Следственная комиссия еще не знала. Правда, он постарался изобразить дело в самом невинном свете, сведя их деятельность к пустым разговорам и литературно­ музыкальным вечерам. Характерно, как Спешнев объяснил, почему до сих пор умалчивал об этих кружках: он руководствовался не со­ лидарностью с товарищами по несчастью, а «некоторой жалостью к людям, с которыми он ничем не связан, ни даже каким-либо обетом молчания»32. Спешнев прямо указал причину своей откровенности: « в виду своей несчастной матери и, может быть, других любимых особ, кото­ рым смерть его будет тоже смертью, он должен постараться оправдать несколько самого себя»33. На наш взгляд, Спешнев здесь искренен. Речь идет о той нравствен­ ной ответственности, тяжесть которой Спешнев испытал еще пять лет назад, после смерти Анны. Несомненно, и теперь он ощущал определен­ ную вину перед детьми и матерью, особенно когда вспоминал о про­ шлом: пять лет материнского мучительного ожидания встречи с ним и горькие строки ее письма: «ты любишь меня, как любят умерших»34. Можно предположить, что душевная борьба Спешнева во время следствия была для него мучительной: с одной стороны, его смерть на­ несла бы непоправимый удар матери и детям и потому он чувствовал вину перед ними; с другой — не в его натуре было поступаться незави­ симостью и подчиняться обстоятельствам, в том числе и морального порядка... Никто и ничто не могло бы принудить Спешнева — он сам заставил себя дать показания. Спешнев, вынужденный смирить себя, был этим чрезвычайно уни­ жен в своих глазах. Уязвлена была его гордость. Может быть, отчасти в этом причина происшедшей перемены во внешности Спешнева, кото­ рую заметили петрашевцы, доставленные на Семеновский плац. Однако испытанное унижение не сломило Спешнева. «Я по-прежне­ му чувствую себя совсем хорошо, это одна из тех привычек, которую, я думаю, не утрачу никогда», — писал Спешнев матери 7 сентября 1849 г. в короткой записке из Петропавловской крепости35. Его дух оставался несокрушим. В этом убедился Достоевский, который на эшафоте обратился к Спешневу со словами, в которых можно услышать не то отголосок неоконченного спора, не то вызов, а может быть, и призыв проник­ нуться тем религиозным чувством, которое испытывал Достоевский перед ожидаемой смертью, — и услышал ответ, исполненный непре­ клонности и духовной невозмутимости. Вот как об этом вспоминает 32 Там же, С. 56. 33 Там же. 34 Эти слова матери Спешнев приводит в письме к ней от 5/17 апреля 1846 г. из Дрездена. — ГАИО, ф. 777, оп. 1, д. 5, № 44, л. 31 об. 35 ГАИО, ф. 777, оп. 1, д. 6, № 66, л. 3 (подлинник на франц.).

197

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА петрашевец Ф. Львов: «Достоевский был несколько восторжен, вспоминая „Последний день осужденного на смерть“ Виктора Гюго, и, подойдя к Спешневу, сказал: „Nous serons avec le Christ“. — „Un peu de poussière“*, — отвечал тот с усмешкой»36. В начале 1860 г. на новоселье у Достоевского побывал только что приехавший в Петербург Спешнев. Встреча, видимо, оживила в памяти Достоевского образ человека, имевшего когда-то на него значительное влияние. В этом же, 1860-м году творческое сознание писателя обретает своего нового героя. Исследователи творчества Достоевского отмечали, что роман «Униженные и оскорбленные», который он начал писать в 1860 г., авто­ биографичен. Писатель использовал в романе воспоминания о своей литературной молодости (см.: 3; 522-523). Однако, на наш взгляд, этим Достоевский не ограничился. Одному из главных героев романа, князю Петру Александровичу Валковскому, писатель придал черты внешнего облика Николая Александровича Спешнева. В «Статейных списках о преступниках, отправленных в Нерчинский горный завод (1850-1853)», обнаруженных нами, имеется описание внешности Спешнева. «Росту 2 арш. 9 верш. (182 см. — Б. У., Е.Д.) лицо смуглое продол­ говатое, глаза серые, волосы темнорусые, нос продолговатый и остро­ конечный, усы и брови густые, вообще красивой наружности»37, — за­ ключает наблюдательный чиновник. Сравним это описание с описанием князя Валковского, приводимым профессиональным литератором Иваном Петровичем: «Это был человек лет сорока пяти, не больше, с правильными и чрезвычайно красивыми чертами лица Правильный овал лица несколько смуглого прямой, несколько продолговатый нос серые, довольно большие глаза Он был довольно высокого роста, сложен изящно, несколько худощаво и казался несравненно моложе своих лет (Спешневу в сентябре 1860 года исполнилось 39 лет. — Б. У., Е.Д.). Темнорусые мягкие воло­ сы его почти еще и не начинали седеть» (3; 245). Князь Валковский неслучайно наделен внешностью Спешнева — впервые в творчестве писателя появился герой, отрицающий общеобя­ зательность моральных норм, принятых в обществе, и противопостав­ ляющий им самозаконодательство личности38. ' «Мы будем с Христом» — «Горстью праха» (франц.) 36 Записка о деле петрашевцев. Рукопись Ф.Н. Львова с пометками М.В.Бугашевича-Петрашевского / Публикация В.Р.Лейкиной-Свирской. // Литера­ турное наследство. М., 1956. Т. 63, вып. III. С. 188. 37 Об отправлении в Нерчинский горный завод для употребления в каторжную работу преступников: Спешнева, Григорьева, Вугашевича-Петрашевского, Львова и Момбелли и пр. 1850-1853. — Читинский областной архив, ф. 1, оп. 1, ед. хр. 14, лл. 71-72. 33 В этом смысле существенное значение имели также «каторжные» наблюде­ ния Достоевского. Анализу характера «сильных» личностей писатель отвел большое место на страницах «Записок из Мертвого дома».

198

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА В то же время крайний радикализм философствований героя романа составляет разительный контраст с пошлостью его внутреннего мира. В своих желаниях князь мелок, злобен и низок, и эти чувства, постоянно отражаясь на лице, искажают его красоту. Достоевский, времени написания романа «Униженные и оскорблен­ ные», только еще приступал к художественному постижению трагич­ ности духовных поисков нового героя. Портретная характеристика Спешнева и некоторые элементы спешневского этического нигилизма использованы в романе лишь как знак открытого писателем психологи­ ческого типа, который нуждался в более глубоком осмыслении. Тем не менее этот своеобразный герой был вызван к литературной жизни Достоевским именно в романе «Униженные и оскорбленные». Гордый характер, который живет по законам им самим для себя установленным, будет разрабатываться Достоевским в его романах. Интересно, что, создавая образы таких героев, Достоевский ни разу не упоминает Спешнева в качестве прототипа. Причина, как нам кажется, заключается в следующем. Всем этим героям свойственна наружная красота, однако в ней есть нечто настораживающее внимательный взгляд, а подчас и неприятное. Дело в том, что они плохо владеют собой (в них нет, как говорит Досто­ евский, «самовладения»). Они не изящны ни в чувствах, ни в мыслях. Внутренний хаос или душевная опустошенность выдают их. К примеру, в Раскольникове сильно чувство возмущения «низостью» людей. Лица Свидригайлова и Ставрогина, представляющие собой застывшие маски, выражают предельный распад их личности39. Только Версилов в романе «Подросток» обладает красотой, которая не содержит в себе ничего отталкивающего. В качестве одного из про­ тотипов героя Достоевским назван Спешнев (См.: 16; 259). Насколько велик был интерес писателя к самовластному типу чело­ века свидетельствует, в частности, намерение Достоевского проследить формирование такого характера героя в неосуществленном замысле «Жития великого грешника». Достоевский изображает его как «ужасно много о себе думающего» уже с детства (9; 134). Само собой напрашивается сравнение со Спешневым-лицеистом. Доминантой характера героя «Жития» является «вера непоколеби­ мая в свой авторитет» (9; 127), которая знакома нам по лицейским письмам Спешнева. И тот и другой ведут жизнь обособленную, и если Спешнев не снис­ ходит до «мелочей» лицейской жизни, то и героя Достоевского уединя­ ет «непомерная высота над всем» (9; 129). 39 В.А.Туниманов, комментируя запись Достоевского (в черновиках к роману «Бесы») о Ставрогине, которая подчеркивает властность Ставрогина, соотносит ее с существенной особенностью поведения Спешнева. (см.: 12; 221) Однако, на наш взгляд, эта черта характеризует Ставрогина предыстории романа, а в самом романе речь идет о развенчании героя.

199

Б. УЛАНОВСКАЯ, Е. ДЖУСОЕВА Спешневу присуща смелая оценка своей исключительности. Не усту­ пит ему в этом герой «Жития»: «чрезвычайная мысль: что он будущий человек необыкновенный, охватила им еще с детства» (9; 136). Достоевский тонко подмечает отсутствие в сознании героя конк­ ретных целей: «Он уверен, что он будет величайшим из людей. При этом неопределенность формы будущего величия, что совершенно совпадает с молодостью» (9; 138-139). На пороге подобных открытий находится лицеист Спешнее. Герой «Жития» сознает разрушительный характер некоторых своих желаний. Спешнев, отстаивая свое право на счастье, готов на решитель­ ный шаг, вплоть до убийства. Однако между Спешневым и героем «Жития» есть существенное отличие: характер Спешнева уже в лицейские годы обрел законченную форму: Спешнев замкнут и сдержан. Г ерой Достоевского только мечтает о самообладании, слишком порывист. Но дело, конечно, не в самом герое, а в том, что Достоевский еще не закончил художественную раз­ работку данного типа. Создавая образ Версилова (роман «Подросток»), Достоевский вна­ чале хотел наделить его «необузданной натурой». Однако с октября 1874 г. в записях, характеризующих Версилова, появляется нечто новое, указывающее, как нам кажется, на сознательную ориентацию писателя на Спешнева. Подросток старается понять, что таят в себе «замкнутость, гордость, загадочность» Версилова (16; 226). Отношение Версилова к этому же­ ланию Подростка сдержанно: «ОН только отвечает чрезвычайно радушно на все вопросы Подростка, а сам прималчивает (Спешнев)» (16; 259). Так появляются две известные черты Спешнева: предупредитель­ ность и молчаливость. Приведем для сравнения характеристику Спеш­ нева из показаний на следствии петрашевца Н. А. Момбелли. «Он дер­ жал себя как-то таинственно, никогда не высказывал своих мнений, никогда не рассуждал, говорил только столько, сколько нужно, чтобы заставить других говорить, а сам только слушал . Впрочем, он всегда был приветлив и у себя в доме внимателен к гостям, угодлив; но всегда холоден, ненарушимо спокоен, наружность его никогда не изменяла выражение»40. Момбелли только фиксирует манеру поведения Спеш­ нева. Достоевский раскрывает обуславливающие ее причины. Внешний облик Версилова Достоевский объясняет такой сущест­ венной чертой его характера, как гордое возвышение своей личности: «Наружная выработка весьма изящна: видимое простодушие, ласко­ вость, видимая терпимость, отсутствие чисто личной амбиции. А между тем все это из надменного взгляда на мир, из непостижимой верши­ ны, на которую ОН сам самовластно поставил себя над миром. Сущность, например, та: меня не могут оскорбить, потому что они 40 Дело петрашевцев. Т. 1. С. 325.

200

НЕИЗВЕСТНЫЕ ПИСЬМА СПЕШНЕВА мыши» (16; 163-164). Достоевский подчеркивает абсолютную духов­ ную независимость этого «гордеца и страшного сердцеведа», который «молча» упивается своей гордостью (16; 228). Наружное благообразие героя, отмечает Достоевский, органически сочетается с его крайним властолюбием. «Деспот же до конца ногтей, настоящий деспот так высоко должен поставить себя, что относится (к людям. — Б. У., Е.Д.) уже елейно, без злобы, ибо мыши, кроты» (16; 181). Достоевский рассматривает молчаливость героя, не ограничиваясь анализом его характера. Она универсализируется писателем, превра­ щаясь в некую метафизическую категорию молчания, с помощью кото­ рой он объясняет механизм влияния на окружающих такого типа людей. В романе Версилов вкладывает в понятие молчания психологиче­ ский и философский смысл: «Молчать хорошо, безопасно и красиво — чего же более? Молчание всегда красиво, и молчаливый всегда кра­ сив» (16; 283). На ранней стадии работы над романом «Подросток» Достоевский уже задумывался над содержательной стороной такого психологическо­ го явления как молчание. Оно — знак всеведения, разрешения всех вопросов жизни и бытия (см.: 16; 104). Молчание, таким образом, сигнализирует о чем-то уже достигнутом и бесспорном, о разрешении всех сомнений, в том числе нравственного порядка (вспомним спешневское: «жизнь не лежит передо мной загад­ кой»), Таинственное молчание не только притягивает к себе людей, но и очаровывает. Оно успокаивает их совесть, которая перестает в этом случае исполнять свое прямое назначение распознания добра и зла и под­ чиняет авторитету. По всей вероятности, уже в 1854 г. Достоевский, говоря о влиянии Спешнева на «самых непроходимых» людей, задумывался над тайной подчинения авторитету41. Возможно, и сам Спешнее был не так уж далек от похожего пони­ мания секрета собственного влияния42.

В романе «Братья Карамазовы» проблема подчинения человеческой свободы авторитету будет решаться Достоевским с привлечением историко-философского материала. 42 Намек на это имеется в показаниях Спешнева следственной комиссии. См.: Петрашевцы. Т. 3. С. 60.

201

ПРИГЛАШЕНИЕ К СПОРУ

В. Свительский «СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» (К сегодняшним прочтениям романа «Идиот») Истолкование литературного произведения — дело непростое, ка­ призное, прихотливое, особенно сегодня, когда обилие школ и подхо­ дов — реальность, когда различные научные парадигмы не только сменяют друг друга, но и уживаются в рамках одной отрасли или национальной школы. Порой принцип то ли дополнительности, то ли относительности заслоняет на царском троне научную истину, и тогда получается прямо-таки в согласии с принципом «все позволено»: лихо помахивают топориком освобожденные умы... Вот, казалось бы, договорились специалисты-единомышленники о нормах, которых будут придерживаться при толковании классических текстов, но является иная компания и говорит: а мы будем делать все наоборот!.. И они тоже имеют право... Верное прочтение? А зачем оно нужно! Необходимость терминологической конвенции? Но разноязычие куда интересней, к тому же — ни к чему не обязывает... Да и кому нужна в наши дни одна общая башня!.. Авторский замысел? Но конеч­ ный результат частенько с ним расходится или спорит. Какой там автор, если он умер!.. И если есть только текстовые блоки, их подбор, состоящая из них конструкция, рассчитанная на предсказуемые клише восприятия... Действительность живого текста, произведения как художественного целого? Но не важнее ли цитаты, аллюзии, смело найденные и озорно придуманные аналогии: нет текста — есть интертекстуальный анализ!.. После всего этого (и многого другого!) хочется схватиться за голову и вспомнить о простых вещах — о том, что наблюдения могут быть точными, что самые смелые гипотезы должны быть обоснованы, а риск их оговорен... Хочется помечтать о научной истине и необходимости адекватного прочтения. Не мешает восстановить в силе и простейшее — © В. Свительский, 2000

В.СВИТЕЛЬСКИЙ здравый смысл, который способен спасать на самых запутанных пере­ путьях. Все-таки главной в литературе и для науки о ней является дан­ ность текста, произведения. В ее глубине, на ее пространстве находятся все основные аргументы для ученого. Эта многозначная данность неохот­ но поддается нашему анализу, с трудом укладывается в предлагаемые ин­ терпретации, но не должны ли мы стремиться к ее равноценному позна­ нию? Не претендуя на монополию обладания окончательной истиной, хотелось бы и не расписываться в собственном бессилии, объявляя про­ изведение изначально непостижимым. ОХ, УЖ ЭТОТ НЕУДАЧНИК ДОСТОЕВСКИЙ!.. Только что Борис Парамонов объявил на весь... Интернет, что ро­ ман «Идиот» — неудача писателя. «Глыба», «из которой ваятель так и не сумел ничего толком высечь»... Критику нравится только первая часть произведения, где есть все, в том числе и главный герой. А в целом же «Мышкин не получился...» Если бы это была парадоксальная оценка, а то ведь она не первой свежести и смахивает уже на трюизм. «Мышкин не получился» — это фраза из переведенного у нас раздела книги Мюррея Кригера (перевод опубликован в 1994 г.)1. Но вот диагноз «неудача» имеет более длинную бороду... Этот диагноз появился даже раньше, чем роман был дописан. Тогда вышла всего лишь первая часть произведения, а с газетного листа дерз­ ко прозвучало такое утверждение. В. Буренин целых три статьи посвя­ тил публиковавшемуся роману (Санкт-Петербургские ведомости. 1868. 24 февраля, 6 апреля, 13 сентября), но ради чего они были написаны? На основании части первой произведения журналистом было объявле­ но, что роман «вполне безнадежен», после прочтения второй части он был оценен как «неудачнейший», автор увидел в новом сочинении лишь «беллетристическую компиляцию». Появление таких оценок объяс­ нить просто: писатель был чужим (не «нашим»!), нападал на ради­ кально настроенную молодежь, поэтому можно было не сдерживать себя в приговорах. Как видим, история восприятия Достоевского как писателя-«неудачника» растянулась надолго, имеет свои кульминации, ветви и этапы. Когда с работ Вл. Соловьева, Д. Мережковского, В. Розанова, А. Волын­ ского началось наконец углубленное, сочувственное перечитывание его сочинений, равносильное открытию, стал, например, накапливаться и опыт ученого, «профессорского» освоения явления. Это, может быть, и скучноватое знание сбрасывать со счета тоже не стоит, пусть оно и не отличается оригинальностью суждений и яркостью формы. Авторы учеб­ ников, обобщающих трудов, академических лекций работают медленно, 1 Кригер Мюррей. «Идиот» Достоевского: проклятие святости / Пер. с англ. Т. А. Касаткиной // Достоевский и мировая культура. М., 1994. N9 3. С. 171.

206

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» но верно: они закладывают якобы взвешенные представления в созна­ ние учащейся молодежи, «процеживают» прозвучавшие оценки на много лет вперед. Вот два противоположных примера -— О. Ф. Миллера и П.Н. Полевого: они наиболее здесь подходят, потому что не носят одиозного характера. Первый — очень симпатичная личность, бескорыстная и подвижни­ ческая, — вызвал у Н. К. Михайловского даже раздражение своей на­ стойчивой пропагандой творчества Достоевского2. Он был знаком с писа­ телем, участвовал вместе с ним в благотворительных акциях. И вот в его «Публичных лекциях» звучит: «„Идиот“ в художественном отношении слабее...» Эту цитату привожу по примечаниям к Полному собранию сочинений (9; 417). Пытался найти ее в имеющемся в моей библиотеке 1 томе книги «Русские писатели после Гоголя. Чтения, речи и статьи Ореста Миллера» (Изд. 4-е — без года) — обнаружить ее не удалось. Думаю, объяснение может быть одно. Первым изданием книга вышла в 1874 г. Перед нами пример такого осторожного, бережного отношения к наследию Достоевского, что автор убирал при переиздании своих лекций все оценки сколько-нибудь субъективные, отдающие вкусов­ щиной. Своей целью он ставил задачу сообщения фактов, а не их истол­ кования. И ценность явления Достоевского ему стала видна раньше, чем Н. Михайловскому. П. Н. Полевой стремился объяснить особенности изображения худож­ ника, в том числе и в «Идиоте», считал развитие Достоевского последо­ вательным, верно понял будоражащую силу его произведений. Однако мнение литературоведа о художественном уровне романа с самого на­ чала было сдержанным («писался неровно», «полного развития расска­ за» не получилось), а в 3 томе его «Истории русской словесности от древ­ нейших времен до наших дней», вышедшем в 1900 г., отдается должное лишь «Преступлению и наказанию», все же остальные романы начиная с «Идиота» объявляются неудачами писателя. Какое там великое пяти­ книжие!.. Увы, писатель-неудачник!.. Но эта оценка на фоне появив­ шихся работ и в преддверии начинающегося времени Достоевского, когда он стал соперничать с писателями живущими, звучала уже как откровенный нонсенс. В 20-е годы, когда в новопоименованной стране встал вопрос, «по пути или не по пути Достоевскому с советской властью» (В.ЛьвовРогачевский), в юбилейной шумихе 1921 г. такой диагноз еще мог про­ звучать, но в дальнейшем несуетный тон задавали серьезные люди: в это время возникает наконец настоящая научная достоевистика, идет изуче­ ние рукописей писателя, начинаются издание первого «почти» академи­ ческого собрания сочинений и публикация черновых материалов, выхо­ дят интереснейшие научные сборники... В 30-е годы климат изменился, как известно, в худшую сторону. Вспомним, что публикация записных 2 См.: Михайловский Н. К. Литературно-критические статьи. М., 1957. С. 182.

207

В.СВИТЕЛЬСКИЙ тетрадей к «Идиоту» в 1931 г. под ред. П.Н.Сакулина и Н.Ф. Бельчи­ кова сопровождалась, в качестве противовеса, уже вульгарно-социоло­ гической статьей Г. Нерадова (явный псевдоним!) «Бедный рыцарь», автор которой, видно, и сам был «не рад» возложенной на него миссии. Но вот на судорожном исходе сталинского периода становится нужен В. Ермилов, азартно выполнявший заказы системы, выражавший ее суть. Достоевский не мог не оказаться его героем. В 1948 г. прозвучала его печально известная лекция «Против реакционных идей в творчестве Ф.М. Достоевского», но в 1956 г. он выполнил уже противоположный заказ. Тогда появляется его книга, хотя и означавшая возвращение Достоевского в разрешенную жизнь общества, но вновь напомнившая в отношении романа «Идиот» о лапидарной резолюции: «неудача»... Глава об этом романе написана по очень знакомой схеме: сначала придумано одно — желаемое — произведение, а затем сочиненным ранжиром проверяется сочинение, действительно существующее. Чтобы нафантазировать своего «Идиота», критику хватило всего одной — пер­ вой — части романа (его вообще удовлетворила бы эта вводная часть — продолжения ему не требовалось!) да кое-каких перевранных сведений об авторском замысле. Текст произведения был разбит опытным виви­ сектором на два романа — Настасьи Филипповны и молодежи, сгруппи­ ровавшейся вокруг «сына Павлищева», и наличие двух неслаженных романов в одном, естественно, факт против автора. Изображение ради­ кально настроенной молодежи представляет собою «самую настоящую злокачественную опухоль», его «вторжение и перекосило весь роман, перекосило все его образы до неузнаваемости», это — «вторжение „антинигилистического“ памфлета». Нет, слово «неудача» в главе впрямую не появляется: Ермилов наход­ чивый литератор... Оттолкнувшись от фамилии Бурдовского, он пишет, что автор предложил читателям «бурду». Имеется в виду роман о моло­ дежи, но и в целом произведение не состоялось: «Роман Достоевского ушел в песок. Он измельчал. Он колеблется и шатается»3, его целое выражает «бесхарактерность» творца, запутавшегося между бунтом и смирением... М. Гуса, выпустившего свою книгу о писателе в более вегетарианские времена, ермиповская бойкость пера не отличала, он воплощал другой тип работника советской печати — тип унылого начетчика-ортодокса. Уже первым рецензентам этого пухлого труда (вышел двумя издания­ ми •— в 1962 и 1971 гг.) бросилось в глаза, что творчество писателя под пером исследователя предстало как цепь сплошных «неудач»4: непонят­ но было, зачем писать о неудачном творчестве!.. Роман «Идиот» не из­ бежал общей участи. Автор безоговорочно констатировал «идейную и художественную неудачу Достоевского, не создавшего убедительный 3 Ермилов В. Ф. М. Достоевский. М., 1956. С. 209. 4 Бойко М. Новая книга о Достоевском // Новый мир. 1963, № 10. С. 262.

208

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» образ „положительно прекрасного человека“»5. «Предвзятость схемы», «противоречие замысла»... Мышкин «не воскресил, а погубил Настасью Филипповну, довел Аглаю не до человечности, а до ненавистного ему католицизма, не исправил Рогожина, но толкнул его на убийство, ко­ нечно невольно. И оказалось, что „положительно прекрасный человек“ со своим подлинно христианским, даже Христовым характером, со свои­ ми воззрениями совершенно несостоятелен в борьбе со злом, в достиже­ нии победы добра»6. Гус не раз повторяет, что «истинным виновником» гибели Настасьи Филипповны «был Мышкин». Ему доступен только внешний бытовой слой происходящего в романе, объяснение черпается в повседневных отношениях, для толкователя все просто: герой запу­ тался между двумя женщинами, и «любить-то < ...> не умеет». Все это перепевы обвинений, уже прозвучавших и в романе, и у Мережковского. Главное же, почему «неудача», — замахнулся на нигилистически настроенную молодежь. Значит — не свой, а с произведением врага можно обойтись как попало... Но что возьмешь с Ермилова или Гуса: они ведь были рабами-винтиками системы, сторожевой охраной «генеральной линии», самодов­ леющей идеологии!.. Да и можно ли спорить с партийным пристрастием, со зрением, изначально искажающим все, основанным на отклонении от нормы?! Странно, что сегодня, когда уже нет заботливого, указующего агитпропа, вдруг замелькал опять нелепый, приговаривающий ярлычок и распространяется, как болезненный «трихин», с интернетовской ско­ ростью, легко пересекая все границы. Банальный, легкомысленный диагноз-приговор, от повторения не превращающийся в аксиому... У К.В.Мочульского, например, были претензии к исполнению образа князя Мышкина, но он изящно, интеллигентно сформулировал: «Образ „положительно-прекрасного человека“ в романе „Идиот“ остался недовогоющенным»7. Этим итогом, однако, целое произведения не зачерки­ валось, художественная ценность не ставилась под сомнение. Мы же — как из допотопной пушки: «неудача»!.. У талантливой Т. А.Касаткиной звучит: «великая неудача»8, но разве бывают неудачи великими?! Это уже отдает суемудрием красивенького сочинительства. На стр. 77 книги исследовательницы эта формула прозвучала утверждающе, на стр. 208 она как будто отрицается, но затем идет статья об эпилогах романов писателя, где негативный диагноз по сути обосновывается... Сбивчивая книга! Концы с концами в ней не сходятся. Известен и один из источ­ ников. В 1994 г. именно Т. А. Касаткина познакомила российскую ауди­ торию с собственным переводом раздела яркой работы американско­ го слависта Мюррея Кригера, написанной где-то в начале 60-х гг.: в ней — уже и опять — произнесен вердикт «неудача», брошено: 5 Гус М. Идеи и образы Ф. М. Достоевского. Изд. 2-е, доп. М., 1971. С. 383. 6 Там же. С. 381. 7 Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М „ 1995. С. 409. ‘ Касаткина Т. А. Характерология Достоевского. М., 1996. С. 77.

209

В. СВИТЕЛЬСКИЙ «Мышкин не получился...», громыхает призыв «забраковать» нелепого героя... Но у американского литературоведа была оригинальная концеп­ ция, и, читая «трудный, часто путаный и несовершенный», «распол­ зающийся роман» (во второй половине нашего века искусство чтения стало падать!), он по крайней мере знал, чего он хочет... КНЯЗЬ ХРИСТОС? «Мышкин не получился, Христа из него не вышло, как задумыва­ лось...» Б. Парамонов уверен, что образ замысливался как «репрезента­ ция Христа», что «князь Мышкин — попытка дать христоподобную фигуру» (при этом «положительно прекрасный человек» и «князь Хри­ стос» для критика — одно и то же). М.Гус исходил из очевидной для него аксиомы: по замыслу писателя, герой должен был «стать земным воплощением идеала Христа». При внешней перекличке это разные вещи — «христоподобие» и «воплощение идеала Христа»... Для Арпада Кова­ ча в герое Достоевского налицо «аналогия» с образом Христа9. Э. Эгеберг считает, что писатель создавал Мышкина «не как совершенного человека, а более или менее по образу самого Христа»101. Г.К.Щенников, выясняя связь между первосоздателем великой религии и литератур­ ным героем, употребил неосторожное слово «прототип»11. Примечатель­ на статья М. Свидерской под названием: «„Идиот“ — новый Христос?»12. Споры шли и раньше, например в эмигрантской достоевистике. Р. В. Плетнев делал попытку наметить «путь, по которому развивается в его [Достоевского] творчестве тип „положительно-прекрасного чело­ века“. Герои его романов начинают носить на себе отблеск высшей Кра­ соты, отражение идеальной личности — Христа. Происходит обычно тонко зашифрованное и заштрихованное „Imitato Christi“, я не подберу иного термина»13. В первую очередь это относится, конечно, к Мышкину. Но, несмотря на неоднозначный термин на латыни, речь скорее идет об «отблеске», а не буквальном отражении. К.В.Мочульский, обсуждая возможность отождествления литературного героя с Христом, пришел, наоборот, к однозначному выводу: «В окончательной редакции „боже­ ственность“ князя исчезла; „праведность“ прикрылась человеческими слабостями. Писатель преодолел соблазн написать „роман о Христе“»14. Раньше исследователь обосновал мнение о невозможности изображения 9 Ковач Арпад. Генезис идеи «прекрасного человека» и движение замысла ро­ мана «Идиот» // Studia Slavica Hungary. XXI. Budapest, 1975. P. 315. 10 Евангельский текст в русской литературе XVIII—XX веков. Сб. научн. трудов. Петрозаводск, 1998. Выл. 2. С. 390. 11 Щенников Г. К. «Положительно прекрасный человек» // Достоевский. Эстетика и поэтика. Словарь-справочник. Челябинск, 1997. С. 109. 12 Êwiderska Matgorzata. Der «Idiot» — ein moderner Christus? Il F. M. Dostojewski: Dichter, Denker, Visionär. Tübingen: Attempto, 1998. 13 Плетнев P. В. Достоевский и Евангелие II Русские эмигранты о Достоевском. СПб., 1994. С. 169, ср. 170. 14 Мочульский К. Указ. соч. С. 393.

210

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» «святости» в литературе и в романе. И весь его анализ «Идиота» стро­ ится без учета обозначения «князь Христос». Однако если бросить общий взгляд на необъятную литературу о ро­ мане, в последнее время умножившуюся, то получается, что трижды повторенное в подготовительных тетрадях выражение «Князь Христос» нависает своим не до конца проясненным значением над почти всеми трактовками произведения. Выходит даже, что не только те, кто роман считает удачей писателя и опирается на магическую формулу, прослежи­ вая ее содержательное воплощение в тексте романа, но и те, кто говорит о неудаче, подходят к произведению с этой формулой как с контрольным шаблоном: ага! хотел показать христоподобного героя, да не вышло! Ужо тебе, не справившийся с замыслом творец!.. Обозначение «Князь Христос» воспринимается большинством как аксиоматичный, все или почти все объясняющий код к роману и фигуре главного героя. В первую очередь все упирается в проблему героя, смы­ слового состава его образа и его авторской оценки. Исследователям же, стремящимся исходить непосредственно из данности текста, приходит­ ся доказывать: «При всей своей нравственной отзывчивости и душевной красоте кн. Мышкин лишен дара прозрения истины, мудрости и свято­ сти евангельского Христа»15. Обозначилась проблема: «Князь Мышкин или „Князь Христос“?», — как метко названа одна рецензия (к сожале­ нию, в самой рецензии данный вопрос и не стоит, а ее автор как раз исхо­ дит из «всем известного факта о христоподобном характере образа глав­ ного героя романа „Идиот“»16). Никем не ставится под сомнение «глубоко личное (полное благоговейной любви) отношение писателя к Христу» (Н. Ф. Буданова), но по-разному решается вопрос о соотношении христианства и гуманизма в авторской позиции. В. А. Котельников склонен замкнуть Мышкина в односторонности внерелигиозного гума­ низма, говорит о внецерковности героя17. Для Г. Г. Ермиловой «Князь Христос» значит «русский Христос», для Г. К. Щенникова Мышкин — «выразитель нравственного сознания народа»18. В отечественной достоевистике сближение Мышкина и Христа, по-видимому, началось с большой работы П. Н. Сакулина, сопровож­ давшей публикацию рукописных материалов к «Идиоту». Мысль пуб­ ликатора не грешит прямолинейностью, но эпоха воинствующего безбожничества не позволяла спокойно разобраться в христианской подоплеке замысла писателя. В кропотливом анализе Сакулина настоя­ щий Мышкин начинается с помет «Князь» и «Князь Юродивый он с детьми?!». Однако при разборе сменяющих друг друга планов романа ,s Арсентьева H. Н. «Положительно прекрасный человек» // Достоевский. Эсте­ тика и поэтика. Словарь-справочник. С. 109. 16 Фокин П. Князь Мышкин или «Князь Христос»? // Достоевский и мировая куль­ тура. М„ 1995. Na 4. С. 155. 17 См.: Котельников В. А. Христодицея Достоевского // Достоевский и мировая культура. СПб., 1998. № 11. С. 26-27. ” Щенников Г. К. Достоевский и русский реализм. Свердловск, 1987. С. 254.

211

В.СВИТЕЛЬСКИЙ видна тенденция представить логику творца как постепенное обретение героем христоподобия. Примечательно, что ученый весьма внешне по­ нимает выбор и трагический жребий Христа, а «христианство» в его наблюдениях предстает скорее в весьма элементарном морально-психо­ логическом плане. В этой связи, говоря о Мышкине, как его образ сло­ жился в уже опубликованной первой части, исследователь идет на весьма откровенное утверждение: «Его прошлое — почти таинственное. Такой исключительный человек должен иметь и исключительную биографию. В жизни с ним должны случаться чудеса; и мы не удивимся, если сам он будет творить чудеса»19. Речь ведется уже о явно христоподобном герое, но доказательств в пользу такого толкования не хватает. «Любовь хри­ стианская», испытываемая героем, — это еще не христоподобие, да и что под ним понимать? «Теория практического христианства» ■ — в чем она? Упоминание Евангелия, параллели с ним еще ни о чем не говорят. Подходя к финалу своих изысканий, Сакулин роняет: «Сближение Князя с Христом напрашивается уже давно», но в конечном счете от пря­ мого отождествления уходит. Не заставляет его это сделать и формула «Князь Христос». Комментируя ее, он воздерживается от ответа: «Как бы ни понимать смысл этого сопоставления имен, бесспорно одно, что Князь более всего думает о Христе и христианстве»20. Возможно, сработала осторожность ученого, уклонившегося от окончательного вывода из-за отсутствия достаточных оснований. Однако и до Сакулина Мышкина со­ поставляли с Христом: об этом свидетельствует Г. Гессе в статье 1919 г.21 В наши дни вопрос о степени близости литературного образа к цен­ тральной евангельской фигуре приобрел обостренно актуальное значе­ ние. Большинству занимающихся Достоевским естественно передается отношение писателя к Христу. Но главное, конечно, в другом: у интел­ лигенции идет период возвращения к вере праотцов, у специалистов — выяснение истинной роли христианского контекста в содержании клас­ сической литературы. Общая ситуация обусловливает и перехлесты неофитического энтузиазма, и неизбежные противоречия и крайности, когда желаемое часто выдается за действительное, мода опережает ре­ альные обретения, новообращенные оказываются более правоверными, чем сам патриарх. Для распознания христианского контекста в произве­ дениях Достоевского много сделано В.Е.Ветловской, И. А. Кирилловой, Г. С. Померанцем, В. А. Котельниковым, В. Н. Захаровым и другими учеными. Показательны для текущего момента работы Г. Г. Ермиловой. Лично у меня вызывают неподдельное уважение настойчивые уси­ лия исследовательницы, сосредоточившейся на изучении романа «Иди­ от», на его религиозно-философском содержании. Не вызывают сомне­ ния ее искренность и отсутствие зависимости от суеты скороспелых 19 Сакулин П. Н. Работа Достоевского над «Идиотом» // Из архива Ф. М. Досто­ евского. Идиот. Неизданные материалы. М.; Л., 1931. С.255. 20 Там же. С. 277. 21 См.: Гвесе Гврман. Письма по кругу. М., 1987. С. 115.

212

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» увлечений. Заслуживает всяческой поддержки стремление выяснить глубинный слой произведения, его метафизическое ядро. В классиче­ ском тексте открываются те смыслы, которые раньше были недоступны толкователям. Установка как можно полнее «понять евангельский пласт „Идиота“» обоснованна и назрела. Вместе с тем развертывание концеп­ ции в трудах литературоведа приоткрывает и спор различных возмож­ ностей в нашем сегодняшнем восприятии насущной темы. В аннотации к книге Г. Г. Ермиловой читатель предупреждается, что «внимание сосредоточено на образе Мышкина, названного автором „Князем Христом“»22. Безоговорочность утверждения показательна, хотя писатель назвал так своего героя в ходе работы, в предварительных записях к роману, обозначение затем не повторялось и в окончательном тексте его нет; надо бы оговаривать его вариативность. По мнению ли­ тературоведа, настоящий Мышкин появляется в процессе обдумывания замысла именно с помет «невинен» и «Князь Христос» (отличие от ана­ лиза П. Н. Сакулина). В реферате же диссертации, возникшей во многом из книги, Г. Г. Ермилова прямо называет формулу «Князь Христос» «структурирующей» текст романа «авторской мифологемой»23. С одной стороны, как будто разумные пропорции не теряются: «Князем Мышкиным был явлен живой образ истинного человека» (95); «Князь Мышкин наделен своей судьбой, которая соотносится с судьбой Иисуса, но не повторяет ее и не может повторить» (98)... Но с такими характеристиками соседствуют иные, ставящие первые под сомнение. Для исследовательницы «ориентированность» Мышкина «на евангель­ ский архетип — очевидна» (98). И Ермилова имеет в виду не то подобие, которое присуще всем людям, — идет постоянное сближение конкрет­ ного литературного героя с Христом (см. стр. 13, 33-34, 37, 40, 41, 47 и др.). Именно «христоцентричность религиозных взглядов Достоевского определила центральное и всесвязующее положение Мышкина в романе „Идиот“» (12). Обозначение употребляется впрямую: «Он „Князь Хри­ стос“ ...» (30; ср. 43), в самой формуле акцент делается на Христе. Куда тогда девать чисто человеческие черты героя, его болезненность и т. п.? Но мы, литературоведы, почти писатели, наша мысль находчива, и автор объясняет: «физическая неполноценность героя компенсируется его мессианским предназначением» (35). Ничего себе, оказывается князь Лев Николаевич Мышкин — герой-мессия!.. Правда, возможно, литера­ туровед понимает под мессией всего лишь проповедника-визионера... Но все равно мысль Г. Г. Ермиловой часто разворачивается по весьма странной модели: сначала писателю приписывается то или иное намере­ ние, а затем оказывается, что оно и не состоялось, не дошло до полного 22 Ермилова Г. Г. Тайна князя Мышкина. О романе Достоевского «Идиот». Ива­ ново, 1993. С. 2. Далее ссылки даются в тексте. 23 Ермилова Г. Г. Роман Ф. М. Достоевского «Идиот»: Поэтика, контекст. Ивано­ во, 1999. Автореферат дис. ... доктора фипол. наук. С. 4. Далее ссылки в тексте с указанием: Реферат.

213

В.СВИТЕЛЬСКИЙ воплощения. Так, Достоевский «сумел преодолеть соблазн мессианст­ ва» для своего героя, «но следы этого в романе остались» (приводится пример — эпизод «смотрин» князя). Создается впечатление, что автору книги «Тайна князя Мышкина» очень хочется увидеть в герое Достоевского повторение евангельского Христа, и это подтверждается теми натяжками, с которыми трактуется текст романа. Пребывание Мышкина в Швейцарии уподобляется рай­ скому существованию, а сама страна называется «раем» (этот перекос есть еще у К.В.Мочульского): весь драматизм истории Мари и борьбы «Леона» за души детей в горной деревушке не замечен, дети превраще­ ны в «ангельскую стаю», а сам герой — в пришельца из «рая». Доста­ точно «говорливому» Мышкину приписывается «молчание» Христа из поэмы Ивана Карамазова. Герой уподобляется Христу, по наблюдениям исследовательницы, и в восприятии других персонажей, в частности — Ипполита, на самом деле в романе и тянущегося к Мышкину, и сохра­ няющего дистанцию по отношению к своему антиподу. Весьма смело в исследованиях Г. Г. Ермиловой привлекается весь багаж мировой культуры, истории, философии, церковных установле­ ний и богословской мысли. Не слишком ли много ипостасей обнаружено в образе Мышкина: «идиот и юродивый, эпилептик и пророк-провидец, Христос, Магомет, Дон Кихот, Рыцарь бедный, Пиквик, Жан Вальжан...» (97), хотя тут же исследовательница замечает опасность прогля­ деть стержень неповторимого образа? «Плотность обволакивающей культурно-мифологической фактурности» (Реферат, 30) не дает ей покоя, и привлекаются запасы такой эрудиции, что реальный князь Лев Нико­ лаевич Мышкин оказывается в какой-то мере заслоненным именами, фактами, аналогиями. Необъятные возможности мифопоэтики и интер­ текстуального анализа используются для того, чтобы раскрыть «обилие культурных перепутий и встреч», связанных с героем. При этом теря­ ются мера и такт, создается впечатление, что эрудиция уже не во благо. Избыточность источников и аналогий — от Мамая и протопопа Авва­ кума до Маши Распутиной с Наташей Королевой (Реферат, 20, 37) при­ званы доказать универсальность и синтетичность образа, ключом к кото­ рому мыслится имя Христа. В небольшой книжке (всего-то 129 стр., или около 8 печ. л.) есть ссылки даже на решения Ефесских соборов 431 и 449 годов, Халкидонского собора 451 года, VI Вселенского собора 680-681 годов (стр. 99), но как мало в ней непосредственного анализа текста! На следующей странице узнаем, что Ипполит Терентьев «впа­ дает в грех арианства», раскрывается суть этой ереси, но соотношение тем Мышкина и его основного идейного оппонента в романе объяснено в нескольких предложениях. Иногда возникает впечатление, что достоевистика (и не только оте­ чественная!) избрана кем-то для того, чтобы показать на ее примере, до какого тупика в состоянии дойти наши подходы, если не контроли­ руются необходимым чувством меры и такта. На стр. 36-37 реферата 214

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» диссертации Г. Г. Ермиловой раскрывается «эзотерическая глубина» имени Лев, по ее мнению, «безусловно осознаваемая автором романа». Для этого привлекаются авторитеты пророка Иезекииля, ученых Р. Тенона, Г.Бидермана, Ф.Оли и А. В. Михайлова. В таком подходе исследовательница не одинока. В статье Л. Мюллера целый раздел под названием «Собака как символ Христа» посвящен «эзотерической глу­ бине» образа собаки Нормы в сне Ипполита. Речь идет о подспудном тяготении этого персонажа к христианству, но очень не хочется, чтобы наши штудии походили на пародию: «Погибла ли Норма от последнего укуса рептилии? Вышел ли Христос победителем в поединке со смер­ тью?»24... Нельзя тут не вспомнить статью Т. А. Касаткиной, названную с наивной простотой «Крик осла»25. Казалось бы, пора и остановиться, но зверинец еще не полон. В своей весьма существенной, умной статье A. Е. Кунильский не мог удержаться от того, чтобы не раскрыть мифо­ логему, из которой, по его мнению, возникла фамилия Мышкина. Оказы­ вается, горные, почти швейцарские мыши фигурируют в «Книге притчей Соломоновых»26... Как не изобретателен, не находчив и мало образован К. В. Мочульский, увидевший происхождение фамилии героя всего лишь в названии одного из уездов Ярославской губернии27!.. Впрочем, зверинец еще не весь исчерпан... Для Ермиловой формула «Князь Христос» — прямая «авторская ха­ рактеристика», «которая в переводе на русский» означает «русский Христос» (Реферат, 20). Роман рассматривается «как трагедия русского Христа» (Там же, 47), разъясняется понятие «русский Бог» — «одна из устойчивых национально-культурных мифологем». О Достоевском говорится, что он «русифицирует Евангелие и евангельский образ Христа» (52); достаточно абстрактный афоризм «красота спасет мир» по­ дается как имеющий «православно-национальную окрашенность» (53). В то же время показана «бессемейность и неукорененность князя в рус­ ской жизни» (51), что подчеркивает его «особое избранничество». А еще однажды мы узнаем, что «„христоцентричность“ Достоевского —с сильным западным оттенком» (72). После всего этого поймешь и B. В. Борисову, которой вдруг сделалось неуютно от того, что писате­ ля и его героя так плотно привязывают к одной определенной конфес­ сии28. Если говорить всерьез, ответ вопрошающей В.В. Борисовой может быть только один: «художественные факты должны истолковы­ ваться в рамках родственной им знаковой системы (в данном случае — 24 Мюллер Л. Образ Христа в романе Достоевского «Идиот» // Евангельский текст в русской литературе XVIII—XX веков. Вып. 2. С. 382. 25 См.: Касаткина Т. А. Крик осла // Роман Достоевского «Идиот»: Раздумья, проблемы. Иваново, 1999. 26 См.: Кунильский А. Е. О христианском контексте в романе Ф. М. Достоевского «Идиот» // Евангельский текст в русской литературе XVIII—XX веков. Вып. 2. С. 399. 27 См.: Мочульский К. Указ. сон. С. 389. 28 См.: Борисова В. В. Из истории толкований романа «Идиот» и образа князя Мышкина II Роман Достоевского «Идиот»: Раздумья, проблемы. С. 173.

215

В.СВИТЕЛЬСКИЙ христианской)»29. Но с «привязыванием» Достоевского и Мышкина к ор­ тодоксальному православию дело явно обстоит неблагополучно. К тому же идет активное вовлечение Достоевского и его образов в созидание новой национальной мифологии, а это задача не для серьезной науки. Но паниковать не стоит! Уже сама Ермилова отметила в «Идиоте» «раз­ бушевавшуюся стихию языческих сил» (29). Для Л. В. Карасева с точки зрения его «онтологической поэтики» бесспорен «языческий дух рома­ на»30. И по мнению А. Е. Кунильского, в произведении «христианскому пласту» противостоит пласт «языческий» — «со своими взглядами и предпочтениями», так же как заметен «антиправославный ингредиент образа Аглаи Епанчиной» (там налицо польская интрига!)31. Еще неиз­ вестно, лет этак через пять какой пласт кому покажется преобладающим!.. К.В.Мочульский уже прослеживал в изображении Достоевского два плана — эмпирический и метафизический, и он не пренебрегал первым планом: по его убеждению, в романе «Идиот» «свое апокалиптическое видение мира автор строит на фактах „текущего момента“»32. Г. Г. Ерми­ лова пошла скорее за Н. Бердяевым, считавшим, что искусство писателя «менее всего занято эмпирическим бытом»33. Она подчеркивает, что в анализируемом произведении «метафизическое главенствует и под­ чиняет себе эмпирический план» (86). Это понимание воплощается и на практике. Один пример: «Княжество Мышкина не столько родослов­ ное, — пишет исследовательница, — сколько духовное. Фамильно­ эмпирический его план выписан неотчетливо и даже противоречиво, духовный же аристократизм князя — безусловен» (51). Тут хочется оби­ деться вместе с Лебедевым: да ведь «имя историческое, в Карамзина „Истории“ найти можно и должно» (8; 8)!.. Но и весь роман прочитывается так отвлеченно, что его не всегда узнаешь. При оговорках: «В мире Достоевского нет ни чистой эмпирии, ни чистой метафизики» (101) — роман рассматривается тем не менее как «метафизический», «мистический», и в нем «главное — метафизи­ ческий, метаисторический смысл» (Реферат, 27). Глава 3 в диссертации посвящена «христианской эзотерике». Среди источников авторского взгляда называется даже скопчество: «Видимо, Достоевский прозревал в скопческом изуверстве душу живую» (66. Ср. 70 и др.). Приходится порадоваться, что литературовед не настаивает на «ритуальности романа» (Реферат, 26). И хочется напомнить слова самого Достоевского, которые исследовательница знает: «В русском христианстве, по-настоящему,

23К унипьский А. Е. Указ. соч. С. 398. 30Карасев Л. В. Онтологический взгляд на русскую литературу. М., 1995. С. 59. 3' К унипьский А. Е. Указ. соч. С. 401, 402. Ср.: М и хню ке ви ч В. А . Князь Мышкин и Христос религиозного фольклора // Роман Достоевского «Идиот»: Раздумья, про­ блемы. С. 37-38; С уркова Ж. Л. «Идиот» и «Анна Каренина»: к проблеме художест­ венных созвучий // Там же. С. 99. 32М очульский К. Указ. соч. С. 395. 33 Б ердяев Н. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Николай. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 18.

216

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, — по крайней мере, это главное» (23; 130). Имеем ли мы после этого право впитывать в текст писателя смыслы и значения, далекие от него и чуждые?! Чтобы объяснить, как сочетаются в произведении «эзотерические глубины» и горние высоты, исследовательнице приходится искать оправ­ дательные формулы жанра и метода Достоевского. Оказывается, роману «Идиот» присуща «некая метафизическая элитарность» (128). (По частоте употребления слово «метафизический» в книге вне конкурса). Говоря о Христе Иоаннова Евангелия как мифопоэтической основе образа Мышкина, литературовед квалифицирует «еретическую дерзновенность» этого замысла — «при всей очевидной невозможности (?) и даже кощун­ ственное™» его (117). Логика вынуждена отступить: «Безумно-дерзно­ венный творческий размах Достоевского» (34) обретает уже признаки некоей «поэтики „возможности невозможного“» (37), «поэтики христи­ анского дерзновения» (48). Показывая «Князя Христа», «Достоевскому было важно явить читателю зримо осязаемую возможность беспре­ дельного» (30). Идеалу, выраженному в образе Мышкина, присуща «бес­ конечность». Так роман «Идиот» действительно превращается в «самый мистический» из романов Достоевского. Показательно, что в диссерта­ ции Г. Г. Ермиловой подводится уже методологическая база под все эти крайности и противоречия, и «непонятность» прокламируется как обя­ зательное свойство художественного произведения. Но как радостно наблюдать, что серьезная исследовательница всетаки вырывается, «вырастает» из невнятицы и перекосов первоначальной работы!.. В сборнике, выпущенном Ивановским университетом и цели­ ком посвященном роману «Идиот», напечатана статья Г. Г. Ермиловой, названная скромно и непритязательно «Пушкинская цитата в романе „Идиот“»34. На мой взгляд, научный поиск приобрел в ней те очертания, когда становится более общезначимым и безусловным по своим резуль­ татам. Это не потому, что в указанном труде нет спорных формули­ ровок или даже повторения того, что вызывало сомнения. Но зато есть то, что, думается, составляет суть нашего дела. Прослеживание спора и взаимодействия двух сюжетов в романе — внешнего и потаенно внут­ реннего, «рыцарского» и «христианского» — по-настоящему инте­ ресно. В этой работе перед нами не самодеятельный доктор богословия, а глубокий литературовед, разбирающийся в тех проблемах, которые подлежат компетенции нашей науки. Одно из объяснений, почему в последнее время обострились споры о романе «Идиот», звучит в статье А. Е. Кунипьского: «Распространенность версии о Мышкине как о „Князе Христе“, очевидно, и побуждает неко­ торых литературоведов усомниться в ней, оспорить и отвергнуть»35. Но дело все-таки, по-видимому, не в количественных показателях, 34 Роман Достоевского «Идиот»: Раздумья, проблемы. С. 60-89. 35 Кунипьский А. Е. Указ. соч. С. 391.

217

В.СВИТЕЛЬСКИЙ а в зыбкости, непрочности оснований. На прошлых этапах бытования нашей науки было достаточно выхватить из записных тетрадей Досто­ евского одну формулу и посчитать ее все объясняющей, тем более что в нее входит имя, много значащее и для писателя на протяжении всей его сознательной жизни, и для большой части человечества до сих пор. Однако уже тогда такой подход был изначально уязвим, и я напомню од­ но весьма давнее утверждение известного ученого: «Смысл худо­ жественного произведения вообще постигается не с помощью ключа (это было бы очень легкое занятие, благо каждое произведение может предоставить таких ключей с избытком), а из сопоставления всех его частей и компонентов, из их полифонического звучания»36. Но до сих пор мы уповаем на чудодейственный код, охотно ищем волшебные ключи, вместо того чтобы иметь дело с произведением в его данности, анализировать художественное целое. Тот же А.Е.Кунильский предла­ гает вместо одного не очень себя оправдавшего инструмента другой ключик. Замечательно ясно сформулировано: «Неоправданным оказыва­ ется безоговорочное применение к Мышкину чернового, установочного определения „Князь Христос“»37, но фраза имеет продолжение: вместо одной формулы предлагается акцентировать внимание на факультатив­ ном, давно забытом, боковом значении слова «идиот» («мирянин»). Многие трактовки строятся до сих пор на спасительном коде. Но вынь этот обманчивый стержень, что останется от иных построений?! Не рас­ сыплется ли все рукотворное и своевольное здание? Г. Г. Ермилова в своей противоречивой книге, во многом основанной на формуле «Князя Христа», принятой безусловно на веру, тем не менее иногда прорывает­ ся к постижению непосредственной данности произведения. И тогда вдруг возникает понятие «„срыв“ мифа» (101). Сначала навязали тексту значение, ему не присущее; когда же это стало очевидным, пришлось выдумывать наукообразные объяснения для отступления. Мысль чело­ веческая изобретательна. И Г. Г. Ермилова пишет: «Мифологическое повествование должно было уступить место романному» (101), но тут же признает, что уже с самого начала Мышкин вовлечен в чисто чело­ веческую драму, «в слепую игру страстно-любовных стихийных отно­ шений», а «евангельский Иисус вне этой стихии» (Там же)... Да с пер­ вых же страниц мы имеем дело с романом, а не с житием, и главный герой — реальный человек, а у человека иные возможности по сравне­ нию с Богом. Архетип же, получается, не так уж много объясняет в этом случае, да и не преувеличено ли его место, присутствует ли он в романе Достоевского?.. Или взять спор в произведении между «иконой» и «портретом», который так находчиво и драматически прослеживается в работе 36 Манн Ю. Художественная условность и время // Новый мир. 1963. № 1. С. 225. Ср.: Г оехнев В. А. Словесный образ и литературное произведение. Нижний Новго­ род, 1997. С. 110-111. 37 Кунильский А. Е. Указ. соч. С. 406.

218

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» Т. А. Касаткиной (думается, пока лучшей в списке ее публикаций)38, и он обнаруживает свою необязательность. Исследовательница чутко поняла, что Мышкин в иконописный лик не укладывается. Но мешала традиция, не каждый в состоянии с нею разделаться при помощи то­ пора... Скальпель — более хитрый инструмент. Теперь-то становится ясно, что Достоевский и не стремился создать икону — он с самого на­ чала ориентировался на портрет. В этом природа его изображения. Отпадают и многие скоропалительные диагнозы вроде «неудачи замысла», «провала замысла» (В.М. Лурье)39 и прочих «неудач». Иное дело с тонкой концепцией И. А. Кирилловой, считающей, что в сознании Достоевского спорили два представления о Христе — абст­ рактно-гуманистическое и подлинно религиозное40. Если отказаться от формулы «Князь Христос» как всеобъясняющего кода к роману «Идиот», эта трактовка приобретает даже более принципиальный, хотя и менее прикладной характер и помогает лучше осознать сложность и динамичность позиции художника, который никак не превращается в догматика-ортодокса, в верующего средневековой формации, как бы мы его в эту сторону не тянули. Надо, наверное, прислушаться: «Сколько бы Достоевский ни жаждал непосредственной веры в Богочеловека, он остается на позиции современного ему человека, у которого потреб­ ность в вере уживается с глубоким сомнением»41. Правда, это выражено слишком просто для нынешней нашей достоевистики — скорее «догма­ тически», чем «керигматически», не указаны компоненты и обертоны, похоже на схему, но нет ли в этом простом и ясном утверждении ядра истины?.. В заключение прислушаемся к голосу, все-таки неотменимому в на­ ших спорах. Всегда ли мы его слышим как следует, не забивают ли его «шумы» наших текущих пристрастий и увлечений?! Поняли ли мы в от­ тенках и логических ходах известное письмо Достоевского к С. А. Ивано­ вой от 1 (13) января 1868 г.? Ведь в нем видно, как отчетливо различает писатель границу между литературой и областью религиозных феноме­ нов. Сначала речь идет о творческой задаче «изобразить положительно прекрасного человека». В этой связи автором замечено, что «прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы — еще дале­ ко не выработался». Существенно это утверждение: хотя вскоре пойдет речь о Христе, Иисус как высокий, безусловный, единственный в своем 38 Касаткина Т. А. Об одном свойстве эпилогов пяти великих романов Достоев­ ского // Касаткина Т. А. Характерология Достоевского. М., 1996; То же // Достоевский в конце XX века: Сб. статей. М., 1996. 39 Лурье В. М. Догматика «религии любви»: Догматические представления поздне­ го Достоевского И Христианство и русская литература. СПб., 1996. Сб. 2. С. 301 и др. 40 См.: Кириллова И. Литературное изображение Христа // Вопросы литературы. 1991. № 8; Она же. К проблеме создания христоподобного образа (Князь Мышкин и Авдий Каллистратов) // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1992. Т. 10. 41 Клюс Эдит. Образ Христа у Достоевского и Ницше // Достоевский в конце XX века. С. 472.

219

В.СВИТЕЛЬСКИЙ роде образец к этой сфере не принадлежит, это как бы иная плоскость. Достоевский со слов «На свете есть...» переходит к разговору в плане религиозном, называет Христа, указывает на Евангелие Иоанна, но тут же останавливает себя («Но я слишком далеко зашел», то есть совсем в иную сферу!..) и возвращается к литературе, «христианской», но — лит ерат уре... Тогда-то и называются имена Дон Кихота, Пиквика, Жана Вальжана. Затем разговор естественно переходит к конкретным фактам, касающимся работы над романом (2S2‘, 251). Можно ли предположить, что через три месяца Достоевский все границы позабудет, запутается в ранее ведомой ему иерархии явлений и возьмется за изображение нового пришествия Христа в облике князя Мышкина? Даже если учесть, что художник не очень-то подчиняется всем понятной логике, такое мало вероятно. Трудно подсчитать долю условности и метафоричности в формуле «Князь Христос». Можно толь­ ко допустить, что эта формула действительно отразила один из «соблаз­ нов» для художника. Однако текст романа свидетельствует, что соблазн таковым и остался и был преодолен. Наиболее адекватно воспринял во­ прос К.В.Мочульский, хотя, может, и не во всех частностях прав. Мысль же, которую развила И. А. Кириллова, есть уже у В.В.Зеньковского, сходным образом прокомментировавшего письмо к С. А. Ивано­ вой42. Для нас же сейчас очень важен вытекающий из изложенного вы­ вод: по рассмотренному письму видно, что создатель «Идиота» отыски­ вает идеал («прекрасное» — по-другому) не в сфере святости и религи­ озного откровения. Это, возможно, огорчит иных читателей этой статьи, страдающих пылкой увлеченностью неофитов. Ничего не поделаешь: Сократ мне друг, но истина дороже!.. Вряд ли надо уповать на то, что удастся переубедить всех. Увы, упрямство входит как элемент в челове­ ческие характеры и в процесс познания. Отправляясь в Индию, Колумб открыл Америку. Но человек еще и упрям: он может до конца света требовать от Америки, чтобы она походила на Индию... СИЛА И БЕССИЛИЕ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ В людских увлечениях и пристрастиях, по-видимому, есть своя не­ умолимая логика: перестав ценить Божье, стали пренебрегать человече­ ским, самым беспощадным образом переступали через него... Когда сего­ дня Божье снова утверждается за счет человеческого, это отдает своево­ лием, излишней людской самонадеянностью. Потеряно динамическое равновесие Бога и человека, достигнутое в русской культуре XIX в., преж­ де всего в художественном изображении и в частности — у Достоевского. В значительной мере от Н. Бердяева идет одно упрямое недоразуме­ ние, которое вдруг стало у нас модным стереотипом. Печать неприятия и даже запрета легла на понятие гуманизма. Продолжают употреблять 42 См.: Зеньковский В. В. Проблема красоты в миросозерцании Достоевского // Русские эмигранты о Достоевском. С. 232-233.

220

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» его в положительном смысле или ретрограды, или — безнадежные про­ винциалы, чудаки, почти «идиоты»... Последнее же слово науки звучит так: «Достоевский одним из первых заговорил о порочности и бесчело­ вечности гуманистической философии, к середине XIX в. (?) окончатель­ но отряхнувшей со своего платья последний налет средневековой (?) духовности и даже уже вытершей ноги о половичок атеизма»43. В изящ­ ной форме выражено одно из общих мест нынешнего идейного обихода. Противопоставление христианства гуманизму, компрометация гума­ низма как понятия, а то и как принципа проходит стержневой линией через книгу Н. Бердяева «Миросозерцание Достоевского». Это мы усвои­ ли. Но не заметили противоречия бердяевского изложения: употребляя слово гуманизм без определений, автор вдруг спохватывается и добав­ ляет, что имеет в виду гуманизм просветительский. Мало того, зачеркивая всяческий гуманизм, Бердяев прочитывает Достоевского с позиций ради­ кального персонализма44. Конечно, гуманизм компрометировал не один мыслитель. Наш ухо­ дящий в историю век изрядно потрудился над этим. Но даже советская идеология не смогла понятие отбросить, старалась его приручить. Мы же смелы задним умом, легко попадаем в зависимость от модных «три­ хин». А вот глубокая работа С. Франка, где именно в связи с Достоев­ ским ставится вопрос о типологии «гуманизма», его различных формах и системах, оказалась неуслышанной45. Художественное мировоззрение Достоевского вряд ли объяснимо без понятия гуманизма. Писатель пользовался им. «Страстное человеколюбие» (И. Кириллова) — реаль­ ный элемент этого мировоззрения, а все оно в целом сложнее, многооб­ разнее, чем в иных сегодняшних трактовках. Изображение Достоевского, оставаясь по своей ценностной ориентации в границах «христианского искусства» (понятие С. Булгакова), объяснимое в содержательном отно­ шении как «христианский гуманизм», и отражает «мировой кризис религиозности» (И. Ильин), и воплощает победу веры над безверием, и соединяет Христа с Иовом. Все это прямо относится к несчастному Льву Николаевичу Мышкину. Вот пример конкретного объяснения: «Гуманизм (то есть — гомоцен­ тризм князя Мышкина) оказывается причиной гибели Настасьи Филип­ повны»46. В критике русской эмиграции указывалось на гуманистиче­ скую основу образа Мышкина и его недостаточную религиозную 43 Фокин П. Е. «А беда ваша вся в том, что вам это невероятно...» (Достоевский и Солженицын)/ / Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1997. Т. 14. С. 321. Ср.; Тоичкина А.В. Проблема идеала в творчестве Достоевского 1060-х годов (Роман «Идиот»)//Достоевский и мировая культура. СПб., 1990. № 11. 44 Показательно, что среди последних сочинений Бердяева есть статья «Пути гуманизма» (черновое название «Типы гуманизма»); см.: Бердяев Николай. Истина и откровение. СПб., 1996. 45 См.: Франк С. Л. Достоевский и кризис гуманизма // О Достоевском. Творчест­ во Достоевского в русской мысли 1601-1931 годов. Сб. статей. М., 1990. 46 Касаткина Т. А. Характерология Достоевского. С. 260-261.

221

В.СВИТЕЛЬСКИЙ оснащенность (К. Мочульский, Л. Зандер и др.). У нас сегодня это ут­ верждение и развивается (В. Котельников) и, как мы только что видели, буквально переносится на смысл романа. В противовес мнимой аксиоме о тождестве Мышкина и Христа возникла другая, и когда она при по­ мощи аналитического скальпеля применяется к художественному цело­ му, то играет разрушительную роль. «Странный образ» (В. Розанов), «странный герой» (К. Мочульский), Мышкин, сочетающий в себе полярные, казалось бы, несовместимые черты: «и глупец, и мудрый провидец» (Вяч. Иванов), — действительно задает не одну загадку своим характером и судьбой. И оценки его полярны: «Мышкин — это бриллиант» (Л.Толстой), «шедевр» (А.Ковнер), с одной стороны, а с другой — с легкой руки Д. Мережковского выстраи­ ваются целые полки обвинений: «поврежденный» (И. Шмелев), «совиновник», «сообщник» Рогожина (Д. Мережковский, К. Мочульский), «недостаток дисциплинированной духовной силы» (Н.Лосский), «не ле­ карь, а скорее провокатор» (Т.Горичева)... Особенно педалируется «от­ ветственность за сломанные судьбы других» (К.Исупов): «...сколько он ни старается, он не только никому ничем помочь не может, но и всегда способствует всем злым и дурным начинаниям» (Л. Шестов)47; «.. .И ведь князь все знал, предчувствовал, пытался предотвратить трагедию и ни­ чего не смог. Ничего. Кроме последнего движения...» (И.Едошина)48. Если для Достоевского в «сострадании — все христианство» (9, 270), то для современной исследовательницы это всего лишь «суррогатная лю­ бовь-жалость» — то ли дело «нормальная мужская страсть»49. И «любви не проявляет» (И.Шмелев), «любить-то не умеет» (М .Гус)... В общем, и в соседи современный человек Мышкина не возьмет50. Самым жалким образом иные сегодняшние оценки не поднимаются выше бытового уровня, но и разговор на уровне принципа порой плаче­ вен для восприятия произведения и героя. Тонкий К. Мочульский, по­ журив Мышкина за непонимание азбуки христианства: «что грех требует искупления и что в историю мира вписан голгофский крест», — увидел в желаниях князя «трагедию утопизма»51. Друг матери Марии, сполна изведавший горечь XX века, прошедший через революции, изгнание, войны, фашистскую оккупацию, он тем не менее свое прочтение романа «Идиот» не подчинил развенчанию утопии. Почти безошибочное чутье позволило дать ему, пожалуй, на сегодня самое полное и наиболее адек­ ватное прочтение романа. Но к концу столетия мудрая ирония в адрес ло­ пающихся, как мыльные пузыри, утопий стала перерастать в раздражение 47 Шестов Лев. На весах Иова. Париж, [1975]. С.67. 48 Едошина И. А. Культурный архетип «идиота» и проблема «лабиринтного че­ ловека» // Роман Достоевского «Идиот»: Раздумья, проблемы. С. 224. 49 Левина Л. А. Некающаяся Магдалина, или Почему князь Мышкин не мог спасти Настасью Филипповну // Достоевский и мировая культура. СПб., 1994. № 2. С. 99. 50 См.: Касаткина Т. А. Характерология Достоевского. С. 202. 51 Мочульский К. Указ. соч. С. 406.

222

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» и ненависть, спор с утопиями становится соблазном. Л. М. Лотман на­ звала «Идиотам» «величайшим утопическим романом», разглядела в цен­ тре его «утопию абсолютно прекрасного человека», «утопию нравствен­ ного перерождения человека», но делает осторожную оговорку, что имеет в виду «не несбыточность идеалов» писателя, а жанровую принадлеж­ ность произведения52. Для Г. К. Щенникова Мышкин — «утопический герой»53, «утопист», так как «ему представляется, что современных ему русских людей можно легко соединить общечеловеческими заботами, вопреки существующим социально-функциональным отношениям»54. Арпад Ковач дотошно выясняет соотношение позиций Достоевского с руссоизмом55. Однако уже в наше время H. Н. Арсентьева, исследовательница но­ вого поколения, смело идет дальше всех, находя в романе «ранний опыт антиутопии». Изощренный анализ позволяет найти в самочувствии героя «кризис утопического сознания», «разрушение личности в процессе ее взаимодействия с миром»56. Разочарованные и вслепленные... прозрени­ ем, мы стали считать стихию антиутопии единственной средой обитания. Будто не подсказал нам Достоевский своим «Идиотом» и «Сном смеш­ ного человека» веское решение, что утопия — неизбежный и необходи­ мый элемент мысли о мире и бытии, и без мечты о лучшем и идеальном жизнь заходит в тупик, превращается в бескрылое потребление. Как неутолимы мы в своих претензиях! Высота планки нашей требо­ вательности становится хорошо видна, если продолжать предъявлять Мышкину счет, по-прежнему объявляя его «князем Христом». А. Ку­ рильский весьма проницательно сопоставил претензии в адрес Мышки­ на с прижизненными укорами в сторону Христа57. Но ведь и все христи­ анство, и Христа можно упрекнуть в том, что после пришествия Богоче­ ловека, Спасителя на земле не появилось какого-либо народа (или общества), в котором возобладала бы райская норма в отношениях между людьми, где все конфликты исчезли, не стало ни ревности, ни зависти, ни преступлений, ни убийств. Не осчастливили, не уберегли, не осуще­ ствили утопии?! И разве только благодаря обещанию благодатного лада и мира каждый год христианская часть человечества переживает Стра­ сти Господни и радуется Воскресению?! Вслед за популяризатором современного прочтения романа приходится произнести: «идиотизм христианства»58!.. 52 Л от м ан Л. М. Реализм русской литературы 60-х годов XIX века. Л., 1974. С. 246-249. 53 Щ енников Г. К. Художественное мышление Ф. М. Достоевского. Свердловск, 1978. С. 49. 54Щ енников Г. К. Достоевский и русский реализм. С. 246. 55 См.: К овач Арпад. Указ. соч. 56А рсент ьева H. Н. Становление антиутопического жанра в русской литерату­ ре: В 2ч. М., 1993. 4.2. С. 197. 57 См.: К ун и л ьск и й А . Е. Указ. соч. С. 397, 399-400. 58 П огорельцев В. Ф. Проблема красоты в романе «Идиот» // Вечерняя школа. 1993. №4. С. 27.

223

В.СВИТЕЛЬСКИЙ Думается, однако, в бесконечном списке претензий к князю Мыш­ кину прежде всего надо отвести те, которые связаны с приписыванием ему высокой миссии Христа. Каждый благородный человек, не поры­ вающий с идеалами и правилами добра, стремящийся их осуществить, в какой-то мере повторяет на нашей грешной земле путь Иисуса Христа. Но возможности его не Божьи, а человеческие... И не здесь ли приот­ крывается суть «оригинальной задачи в герое» (А. Майков), которую поставил перед собой Достоевский и так или иначе разрешил? Судьба Льва Мышкина задает много вопросов, но первый из них — о возмож­ ностях человека: что по силам мыслящему и чувствующему тростнику? Гражданина Мышкина настойчиво допрашивают, обвиняют, судят, одни — с крестом в руке, другие — с партбилетом, хотя подавляющая часть человечества почти так же бессильна в ситуациях, похожих на ту, в которой оказался хрупкий, болезненный герой. Может, в этом свиде­ тельство удачи Достоевского, его победы, что так спорят о его герое, ибо воспринимают его как живого, наряду с Онегиным и Татьяной, Пьером и Наташей Ростовой, Анной Карениной и Левиным, теряя гра­ ницы между литературой и жизнью?!.. У нас сегодня могут быть свои особые отношения с религией или с изжившим себя рационалистическим гуманизмом, но вряд ли это должно отражаться на научном освоении историко-литературного факта, являющегося художественной ценностью. Гораздо весомее объектив­ ные данные, доказательно и беспристрастно изложенные, чем заклинательное литературоведение, смыкающееся с мифологией, спешащее перенести на страницы ученого труда понятия из других дисциплин. «Софийность»59, «соборность»60 еще надо научиться убедительно выяв­ лять в художественной ткани, в поэтической структуре, прежде чем провозглашать их универсальную роль в русской литературе. 59 Ивановский сборник открывается статьей Е. Новиковой «Христианские тексты и проблема софийности романа Ф. М. Достоевского „Идиот“». Но что это рассмотре­ ние может дать, если по свидетельству другого автора — Т. Елшиной, «был один философский вопрос, который абсолютно не интересовал Достоевского Речь идет о Софии и софийности» (стр. 113)? Результат в статье Е. Новиковой оказыва­ ется нулевым, исследовательница честно признается в этом, но обещает в других романах писателя найти софийность. К сожалению, кроме серьезных статей Г. Ермиловой, Э. Жиляковой, В. Тихомирова, в книге немало излишне отвлеченного, случайного, натянутого. Про Мышкина мы узнаем, что он — «как тайный северный суфий и западный мастер дзэна», но, «скорее, мистик-суфий», по поведению он — «культуротропное раскрытие метафизики равнины» (Океанский В. П. Локус Идиота: введение в культурофонию равнины. С. 164, 167). До сих пор, обложившись слова­ рями, пытаюсь понять смысл формулировки из статьи Л. Тороповой «Сюжетное ожидание в романах Достоевского „Преступление и наказание“, „Идиот", „Братья Кара­ мазовы“»: „единая художественная ткань обладает гетерогенными, коррелирующими составляющими. На момент „икс“ изъятые фрагменты с яркими признаками гомои гетерогенности дали достаточные основания идентифицировать эти составляю­ щие» (стр. 159). 60 Ср.: Чертков В. А. «Соборность» без берегов // Филологические записки. 1999. № 12.

224

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» Текст романа свидетельствует о том, что писатель показал в своем герое всего лишь человека, но «положительно прекрасного», «вполне прекрасного», насколько это доступно обитателю грешной земли. Умеющий быть счастливым, когда все это умение растеряли, причаст­ ный к празднику бытия и включенный в его трагедию, он не столько идеолог, теоретик, пропагандист идеи, сколько органическая христиан­ ская натура, человек живущий. За его поведением — людская природа, в его мироощущении и самосознании выразилась современная лич­ ность. Он хрупок и не всесилен, может ошибаться, впадать в крайности и увлечения, быть односторонним, нелепым, смешным и не боится этого. Образ создан в системе реализма, как бы этот реализм ни называть — фантастическим, романтическим, символическим и т. п., и Достоевский был озабочен тем, чтобы сделать образ достоверным, правдоподобным. Аномальность чудака, «идиота», «чужеземца» (Вяч. Иванов) служит первичным обоснованием близости к идеалу, принципиального праведничества героя. Но с самого начала дается не иконописный лик, а ре­ альный портрет, с указанием на печать болезни. Благостные характеристики (типа: «Бриллиантом без грязи является Мышкин»61; «Викарий Иисуса Христа в романе Достоевского прозра­ чен, как кристалл...»62) в состоянии спровоцировать на противополож­ ные оценки. Так, откликаясь на тенденцию идеализации, М. Джоунс в статье 1976 г. заострил внимание на тех чертах Мышкина, которые не очень-то вяжутся с идеальной схемой63. С одной стороны, герой совсем не отторгает от себя однозначные социологические определения: «рус­ ский дворянин „петербургского периода“, европеец, оторванный от почвы и народа» (К. Мочульский), «разночинец» (Г. Поспелов), «аристократдемократ» (Н. Чирков), кающийся дворянин (применимость последнего определения доказана всей судьбой тезки Мышкина графа Льва Нико­ лаевича Толстого64). Но с другой стороны, образ строится как бы в рас­ тянутом диапазоне возможностей и признаков. В структурном отноше­ нии он отличается, по М. Бахтину, незавершенностью и открытостью, ему не хватает «жизненной определенности» и законченности. Волную­ щая, задевающая за живое насущность героя как раз и создается, по-ви­ димому, тем, что его образ возникает из сопряжения между состоянием, когда «идеал еще не выработался», а только складывается, и безуслов­ ным образом Христа; между заявкой на определенное решение и «недовоплощенностью», между должным и сущим, между земной реально­ стью и мистической связью с мирами иными, между материальностью 61 Кудрявцев Ю. Г. Три круга Достоевского. Изд. 2-е, доп. М., 1991. С. 50. 62 Погорельцев В. Ф. Указ. соч. С. 26. 63 См.: Джоунс М. К пониманию образа князя Мышкина // Достоевский. Материа­ лы и исследования. Л., 1976. Т. 2. 64 См.: Зандер Л. А. Тайна добра (Проблема добра в творчестве Достоевского). Франкфурт-на-Майне, 1960. С. 129-130: Перлина Н. Лев Николаевич Нехлюдов-Мыш­ кин, или Когда придет Воскресение // Достоевский и мировая культура. СПб., 1996. № 6; Ковач Арпад. Указ. соч. С. 322-326; работы Г. Курляндской, Е. Тюховой и др.

225

В.СВИТЕЛЬСКИЙ и духовностью, взрослостью и детскостью, силой и бессилием. Такому образу можно пытаться навязать трактовку, но из любого слишком пря­ молинейного решения он будет выпадать. Только в рамках художественного целого этот герой получает свою качественную определенность. И не менее (если не более), чем в любом другом романе из «великого пятикнижия», это целое обусловлено прин­ ципами трагического изображения. Именно в поле трагедии образ об­ ретает функциональную нагрузку и необходимую — эстетическую! — определенность. «Сострадание есть главнейший и, может быть, единст­ венный закон бытия всего человечества» (8; 192). Хрупкий, невинный герой этот закон своими поступками выражает, так что сострадание в его случае становится равным роковой, чрезмерной трагической стра­ сти. С осуществлением этого закона связан и личностный выбор героя, могущего покинуть поле трагедии, но остающегося во власти гибельных обстоятельств. И тогда мы действительно видим «сюжет Христа вне изображения его образа» — сюжет самопожертвования, самоотдачи65. Любовь Мышкина к людям и миру приобретает качество универсально­ сти, при всех его человечески понятных метаниях: ведь «любовь его объемлет весь мир»66. «Беспомощность и обреченность героя» (Л. Левина) в соревновании с мрачными обстоятельствами, с людскими страстями, безуспешный спор с фатальным развитием событий хорошо знакомы, узнаваемы. Достаточно перечитать «Эдипа», «Гамлета», «Отелло». Это присуще трагедии. Но перед нами именно христианская трагедия — христианская по утверждаемым ценностям, по духу, но не букве, по сущ­ ностной подоплеке действия. Ведь «сострадание — все христианство» (9; 270). А «явленной истиной» становится герой — подвижник и чудак, абсолютными ценностями утверждаются добро, любовь, сострадание. «Последний покрывающий и разрешающий свет в романе остается за идеалом Мышкина» — так воспринимал произведение А. Скафтымов в начале 20-х годов67, и трагический катарсис только такому переводу поддается. Но к концу века получилось, что искусство чтения приходит в упадок, а элементарные правила восприятия жанров, осознанные еще Аристотелем, забыты. И многое другое утеряно. Тогда звучит: «Дико читать о том, что князь, у которого ноги подкашиваются и сердце гото­ во разорваться, гладит убийцу по лицу и голове < ...> трагически не­ кстати . Крайность сострадания . Добром надо управлять...»68. 65 Поддубная P. Н. Сюжет Христа в романах Достоевского // Ф. М. Достоевский и национальная культура. Челябинск, 1996. Выл. 2. С. 36. ср. 49. 66 Обломиевский Д. Д. Князь Мышкин // Достоевский. Материалы и исследова­ ния. Л., 1976. Т. 2. С. 290. 67 Скафтымов А. П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 80. Не хотелось бы, чтобы освоение романа прежде всего как литературного факта, шедшее в глубоких работах А. Скафтымова, Я. Зунделовича, позднего Г. Фридлендера, Ф. Евнина, Д. Соркиной, Р. Ф. Миллер, В. Туниманова и др., не получило про­ должения. 68 Погорельцев В. Ф. Указ. соч. С. 27.

226

«СБИЛИСЬ МЫ. ЧТО ДЕЛАТЬ НАМ!..» По Б. Парамонову, в финале романа происходит «какое-то совсем уж бульварно-мелодраматическое убийство»... То, что было доступно по­ ниманию А. Волынского или И. Шмелева, сегодня переводится на пло­ ский язык бытовой прагматики. Даже в словаре-справочнике по Досто­ евскому ведется элементарный счет: в финале романа Мышкин «вновь впадает в идиотизм, то есть оказывается побежденным»69. А ведь обще­ известно, что трагическое искусство утверждает идеал через показ гибели его носителя. Авторское «харакири» в финале романа для многих ны­ нешних толкователей бесспорно. Куда ж дальше идти?! «В поле бес нас водит, видно...» Спор о князе Мышкине входит в структуру произведения. Сознаем ли мы, читатели и толкователи, что со всей разноголосицей мнений включены в диспут, начавшийся с самого начала, еще в хмурое петербургское утро?.. Ни в одном романе Достоевского не развернута так изобретательно и широко драма оценки героя и не озвучена в хоре голосов, требующем участия и читателей70. Как хочется однозначного объяснения, руководящего указания в оценке странного героя! Даже К.Мочульский склоняется к тому, чтобы Евгения Павловича Радомского посчитать alter ego автора, носителем единственно верного толкования произошедшего (и припи­ сывает ему по ошибке слова князя Щ., что «рай на земле нелегко доста­ ется». — 8; 282)71. Однако дискуссия о Мышкине предугадана, заплани­ рована, и сказали ли последующие критики что-нибудь принципиально новое по сравнению с тем, что уже наговорено непосредственно на страницах романа о герое, его поступках, результатах его весьма реаль­ ной миссии?! Только Достоевский-художник выражает свое главное мнение не в отдельных высказываниях, не при помощи «голосов», но через художественное целое. Почему в конце XX в. попал на перекресток полемик именно роман «Идиот», почему сегодня кажется «горячим» это произведение Достоев­ ского? Потому что «бесовщина» в ее самом кошмарном и кровавом виде как будто пережита человечеством, становится историей или оттеснена

69[Ценников Г. К. «Положительно прекрасный человек». С. 109-110. Гораздо убе­ дительнее трактовка в кн.: Щ енников Г. К. Достоевский и русский реализм. С. 251. Тра­ гический катарсис в романе убедительно раскрыт в кн.: Тяпугина Н. Ю . Идеи и идеалы. Саратов, 1996. С. 157-161 и др. Часто создается впечатление, что мы смотрим на судьбу Мышкина глазами Ипполита, а он в своем свете воспринимает, например, картину Гольбейна (см. об этом: Тихомиров Б. Н. О христологии Достоев­ ского // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1994. Т. 11. С. 112-121). Прислушаемся: «Достоевскому, как и Сервантесу, роман его удался потому, что он изобразил в нем не „вполне прекрасного человека“, не Христа, а лицо хотя и обла­ дающее высокими достоинствами, но оказывающееся часто жалким, смешным и, наконец, неизлечимо больным» (Л ососий Н. О. Достоевский и его христианское миропонимание // Л осский Н. О. Бог и мировое зло. М., 1994. С. 185). 70 О стратегии повествования, рассчитанной на читательское восприятие, см. в кн ..Д ж о у н с М алкольм. Достоевский после Бахтина. СПб., 1998. С. 138-172. 71М очульский К. Указ. соч. С. 406. Роль Евгения Павловича точнее определена в работах Я. Зунделовича, Н. Тяпугиной. 227

В.СВИТЕЛЬСКИЙ на периферию людского общежития. Потому что «раскольниковщина» опознана и перешла в темное сознание и практику тех, кто не очень-то раздумывает. Наоборот, роман о князе Мышкине выдвинулся на первый план в наши дни потому, что в переходную эпоху наиболее актуальны вопросы о ценностях, об ориентирах, о границе между идеалами и идо­ лами. И наша эпоха здесь перекликается с эпохой рубежа 60-70-х годов прошлого века. К сожалению, не все факты, оценки, мнения, попавшие в эту статью, в полной мере относятся к научному поиску, который всегда оправдан. Очень часто жажда самоутверждения, отдающая своеволием, выливает­ ся в эпатирующие концепции и дразнящие формулировки. Но произве­ дения Достоевского — художественные ценности, у мнимого неудачни­ ка обнаружилось большое будущее: «Когда-нибудь, когда в книгах, подобных „Идиоту“, „Преступлению и наказанию“ или „Братьям Кара­ мазовым“, устареет все внешнее, они в своей совокупности останутся для нас уже во многих частностях непонятным, как творение Данте, но все же бессмертным и потрясающим воплощением целой всемирной эпохи»72. Надо бы нам разобраться в сумбуре мнений, возникших вокруг этой «самой одухотворенной»73 из книг писателя. Современники всегда спешат, им некогда, но нам-то стыдно удовлетворяться невняти­ цей, модой или произволом.

72 Гессв Г врман. Письма по кругу. С. 62. 73 Там же. С. 158. Не считали неудачей роман «Идиот» Л. Толстой и Щедрин, Г. Товстоногов и А. Куросава, Андр. Тарковский и А. Вайда, И. Смоктуновский и Ж. Филипп...

228

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ ШТУДИИ

Б. Тихомиров ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ АКАДЕМИЧЕСКОГО ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ ДОСТОЕВСКОГО (УТОЧНЕНИЯ И ДОПОЛНЕНИЯ) 1. РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРИЗНАНИЯ ДОСТОЕВСКОГО С ТЕКСТОЛОГИЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ В процессе подготовки нового Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского, издаваемого в Петрозаводске1, проводится сплошной анализ всех сохранившихся творческих рукописей писателя. В результате выявлено известное количество мест, преимущественно среди черновых материалов к художественным и публицистическим произведениям, которые требуют более или менее серьезных уточнений или исправле­ ний по сравнению с их публикацией в академическом Полном собрании сочинений Ф.М. Достоевского в 30 томах12. Все эти новые прочтения в свое время, по мере выхода в свет очередных томов издания, станут достоянием исследователей. Но есть среди них несколько случаев, ко­ торые желательно ввести в научный оборот уже сейчас, так как они относятся к очень важным текстам писателя, широко востребованным в современных исследованиях. 1 В первую очередь речь пойдет о творческих материалах к роману «Бесы», среди которых содержится набросок диалога между Шапошни­ ковым и Грановским — будущими Шатовым и Степаном Трофимовичем 1 Достоевский 0.М. Полное собрание сочинений: Канонические тексты / Изда­ ние в авторской орфографии и пунктуации под редакцией проф. В. Н. Захарова. Пет­ розаводск, 1995-2000. T. I—IV (издание продолжается). Пользуюсь возможностью выразить искреннюю признательность В. Н. Захарову за предоставление мне мате­ риалов, без которых настоящие заметки не могли бы состояться. 2Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: в 30 томах. Л., 1972-1990.

© Б.Тихомиров, 2000

Б. ТИХОМИРОВ Верховенским. На ряд реплик Шапошникова-Шатова из этого диалога в последнее время исключительно часто ссылаются современные иссле­ дователи, преимущественно как на личные признания самого Достоевского, находя в них исповедание веры писателя. Не входя сейчас в сложный вопрос разграничения позиций автора и его героя, тем более в черновых творческих материалах (проблема в ее специфике не вполне еще осознанная современной наукой), сосредоточимся на сугубо тек­ стологической стороне дела. Одно из мест этого фрагмента, индекс цитации которого сегодня очень высок, в ПСС опубликовано так: « Да Христос и приходил затем, чтоб человечество узнало, что8 знания, природа духа человече­ ского9 может явиться10 в таком небесном блеске, в самом деле и во пло­ ти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно. Этим и земля оправдана11. Последователи Христа, обого­ творившие эту просиявшую плоть, засвидетельствовали в жесточайших муках, какое счастье носить в себе эту плоть, подражать совершенству этого образа и веровать в него во плоти1.» (11; 112-113). Подстрочные примечания к этому месту в ПСС выглядят так: «8Далее было: и его 9 духа человеческого вписано. 10 Вместо: может явиться — было начато: может явиться действи 11 что это ~ земля оправдана, вписано на полях» (11; 112). «' во плоти вписано» (11 ; 113). Такое прочтение вызывает вопросы еще до обращения к рукописи, вернее, эти вопросы и диктуют необходимость нового обращения к ру­ кописи. Например, как понимать следующее место: « чтоб челове­ чество узнало, что знания (?), природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске »? Это «знания» тем более непонятно в данном контексте, что, как помечено в сноске, «духа человеческого» оказывается позднейшей вставкой. Следовательно, ранний слой должен читаться так: « чтоб человечество узнало, что [и его] знания, при­ рода может явиться в таком небесном блеске ». Еще менее вразу­ мительный вариант! Недаром некоторые исследователи, цитируя это место, опускают загадочное «знания», обозначая место купюры отточи­ ем в ломаных скобках. Тщательный анализ рукописи позволяет решить проблему. Верхний слой этого места на самом деле должен читаться так: « чтоб чело­ вечество узнало, что земная природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске ». Но вариант «земная» возник под пером писателя не сразу. Первоначально, по-видимому, намечался такой текст: « чтоб человечесвто узнало, что и его че»; но Достоевского не вполне устраивает определение «человече­ ская», и, не дописав слова, он переправляет «че» на «зе», продолжая: 232

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПСС «земная». Но и новый вариант: « что и его земная природа может явиться » также не удовлетворяет писателя, кажется недостаточно определенным и острым. И тогда возникает вставка (параллельно тре­ бующая зачеркивания «и его»): « что и его земная природа духа человеческого может явиться ». Как можно полагать, этот оконча­ тельный вариант, к которому так не сразу пришел Достоевский, важен для писателя сопряжением в нем «земли» и «духа» (но здесь анализ из текстологической плоскости уже выходит в план концептуальной интерпретации, и поэтому я должен остановиться). Второе место в процитированном выше фрагменте, наоборот, без обращения к рукописи не вызывает никаких вопросов. Но обусловлено это не вполне корректной подачей вариантов текста в подстрочном примечании. Речь идет о приобщении с полей двух фраз, замыкающих только что проанализированный пассаж: « может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно. Этим и земля оправдана». В подстрочнике указано, что выделенный текст вписан на полях. Но не отмечено и не учтено, что эти фразы приписаны разным пером и представляют собой разновременную доработку первоначаль­ ного текста. В основном тексте, действительно, писателем указано ме­ сто вставки после слов «и в идеале», но распространяется эта вставка лишь на фразу: «что это и естественно и возможно», - которая жирным пером была приписана на полях первой. Этот нюанс оказывается ис­ ключительно важен потому, что вторая фраза, тонким пером приписан­ ная на полях позднее, в автографе читается не так, как это воспроизве­ дено в ПСС, и в своем подлинном виде не может быть приобщена к соответствующему месту основного текста, отмеченному знаком вставки. Однозначное, без вариантов, чтение второй приписки на полях: «Этими земля оправдана». Неоправданная контаминация в прочтении ПСС с непреложностью влечет за собой единственно возможное понима­ ние: «Этим и земля оправдана» — то есть приходом Христа, откровением Его богочеловеческой природы. Автограф же предполагает другую со­ отнесенность: «Этими земля оправдана» — то есть последователями Христа, о которых здесь же говорится: «Последователи Христа, обоготворившие эту просиявшую плоть, засвидетельствовали в жесто­ чайших муках, какое счастье носить в себе эту плоть, подражать совер­ шенству этого образа и веровать в него во плоти »3. Нечего и гово­ рить, насколько в контексте творческих размышлений Достоевского 3 Отмечу, что именно так эта текстологическая проблема разрешена и первым публикатором подготовительных материалов к «Бесам» Е.Н. Коншиной, которая, во-первых, дает чтение: «Этими земля оправдана», а во-вторых, приобщает эту приписку на полях к фрагменту о «последователях Христа» (см.: Записные тетради Ф.М.Достоевского. М.; Л.: Academia, 1935. С. 155). В данном случае я фактически лишь солидаризируюсь с первопубликатором данного фрагмента. Считаю необхо­ димым это отметить еще и потому, что в первом случае («земная природа духа человеческого»), напротив, уже ПСС тождественно повторяет чтение Е. Н. Коншиной, которое оспаривается в настоящей заметке.

233

Б. ТИХОМИРОВ оказывается значимым это разночтение. Стоит только вспомнить пафос Ивана Карамазова или его героя Великого инквизитора, исходивших из принципиальной невозможности для человека последовать Христу, о том же говорит и Версилов в «Подростке» и т. д. Но здесь я опять вы­ хожу за рамки текстологической проблематики... В заключение считаю не лишним привести сводное чтение верхнего слоя проанализированного фрагмента, чтобы дать возможность исследо­ вателям, не дожидаясь выхода в свет тома петрозаводского ПСС с под­ готовительными материалами к «Бесам», аутентично цитировать этот исключительной важности текст Достоевского: «Да Христос и приходил за тем, чтоб человечество узнало что зем­ ная природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно. Последователи Христа обоготворившие эту просиявшую плоть, засвидетельствовали в жесточайших муках, какое счастье носить в себе эту плоть, подражать совершенству этого образа и веровать в него во плоти» (приписка на полях без обозначения места вставки: «Этими земля оправдана»), 2 Второй случай гораздо более простой в текстологическом отноше­ нии, но также касается важного чернового текста Достоевского, пожа­ луй, не уступающего по частоте цитирования проанализированному фрагменту из подготовительных набросков к «Бесам». Речь идет о записи в тетради с творческими материалами к роману «Преступление и нака­ зание», где писатель, по мнению большинства исследователей, сформу­ лировал «идею» этого произведения на одной из ранних стадий работы над ним. Не буду воспроизводить эту запись в том варианте, который опуб­ ликован в ПСС, поскольку здесь уточнение касается не того или иного локального прочтения, но общей композиции (последовательности) текста. В придачу подстрочные примечания ПСС вновь не проясняют, а затемняют истинный характер движения текста. И вновь спорный вопрос упирается в решение задачи приобщения (на этот раз достаточно обширного) фрагмента, приписанного на полях. Приписка на полях в автографе начинается отдельным словом, на­ писанным с строчной буквы: «страданием», — после которого постав­ лена точка и следует новое предложение: «Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процес­ сом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания». Анализируя характер приобщения редакторами ПСС этой приписки с полей к основной записи, надо отметить два несообразных момента. Во-первых, в последовательности чтения ПСС оказывается совер­ шенно непонятным, о каком «этом непосредственном сознании» идет 234

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПСС речь в приписке на полях: предшествующий текст этого никак не объяс­ няет, так как «вставке», кроме заголовков, предшествует лишь одна фраза: «ИДЕЯ РОМАНА 1 ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ. Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием» (7; 154; фотовоспроизведение страницы рукописи: 7; 75). Во-вторых, в ПСС без каких-либо оговорок опущено слово «страданием» (с точкой после него), с которого и начинается «вставка». В подстрочном примечании к этому месту, вопреки истинному положению дел, читаем: «Таков ~ страда­ ния. вписано на полях» (7; 155), хотя должно было быть: «страданием. Таков ~ страдания, вписано на полях». Очевидно, «повтор» на полях слова «страданием» был ошибочно воспринят редакторами не как полновесный элемент текста, но лишь как своеобразный знак места вставки (и именно поэтому опущен при воспроизведении). Но для творческих рукописей Достоевского такое обозначение места вставки не характерно. Отмеченные несообразности, возникающие при воспроизведении фрагмента в ПСС, разрешаются сами собой, если мы будем читать этот текст в его естественной последовательности. При таком чтении не мо­ жет не броситься в глаза отсутствие точки в последней фразе, которой заканчивается страница рукописи (и которой редакторы ПСС завершают текст фрагмента): « приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе », и — с другой стороны — граммати­ чески и семантически стройное завершение этой фразы, создаваемое словом «страданием» (с точкой на конце), с которого и начинается при­ писка на полях: « приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе страданием.» Следовательно, текст на полях оказывается не позднейшей вставкой в середину записи, но естественным ее продолжением (и завершением), как бы во второй «столбец», когда текст, идущий по центру страницы, достигает ее нижнего края. При такой интерпретации последовательности текста фрагмент должен читаться в следующем виде (в воспроизведении учтены и неко­ торые другие текстологические нюансы): «ИДЕЯ РОМАНА 1 Православное воззрение в чем есть Православие. Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием. Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т. е. непосредственно-чувствуемое телом и духом, т. е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания». 235

Б. ТИХОМИРОВ Кстати, в таком варианте сам собой находится и ответ на вопрос, о каком «этом непосредственном сознании, чувствуемом житейским процессом», идет речь в приписке на полях: ранее Достоевский говорит о «жизненном знании и сознании (т.е. непосредственно-чувствуемом телом и духом, т.е. жизненным всем процессом)». Это, пожалуй, луч­ ший аргумент в пользу предлагаемого прочтения столь важного в твор­ ческой лаборатории писателя текста. 3

В рабочей тетради Достоевского 1864-1865 гг., в наброске к неосу­ ществленной статье «Социализм и христианство», содержится пассаж, который в ПСС прочитан так, что вызывает невольное удивление: «Со­ циализм назвался Христом и идеалом, а здесь Христос или там... не верьте Апокалипс» (20; 193). Конечно же, в середине 1860-х гг. апокалиптические настроения и ожидания у Достоевского еще не так сильны, как в 1870-е, но тем не менее Откровение святого Иоанна Бого­ слова всегда было для писателя одной из наиболее притягательных и авторитетных книг Нового Завета. Известно, что именно в Апокалипси­ се, в личном экземпляре Евангелия Достоевского, против стиха: «И ви­ дел я другого зверя, выходящего из земли; он имел два рога, подобные агнчим, и говорил, как дракон» (13: 11) чернилами помечено: «социал» (7; 399). В богословской традиции «другой зверь», особенно благодаря его атрибуту: «два рога, подобные агнчим», — истолковы­ вается как лжехристос, антихрист, своим внешним обликом похожий на Мессию, Агнца, но во всем ему противоположный. Помета Достоев­ ского на полях Апокалипсиса фактически отождествляет социализм и антихриста, точнее позволяет интерпретировать социализм как вопло­ тившегося антихриста. В таком контексте процитированные строки из наброска «Социализм и христианство» оказываются ключевыми для всего замысла писателя, но тем более странным и неожиданным в связи с только что сказанным представляется завершение этого пассажа: «Не верьте Апокалипс». Так, наверное, мог бы сказать сам антихрист. Однако даже поверхностный анализ помогает снять противоречие. Дело в том, что анализируемая фраза представляет собой очень близкий парафраз (включающий в себя почти буквальную цитату) разговора Христа с учениками о «конце века» в главе 24 Евангелия от Матфея: «Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас; Ибо многие придут под именем Моим и будут говорить: „я Христос“, и многих прельстят < ...> Тогда если кто скажет вам: „вот здесь Христос“ или „там“, — не верьте» (24: 4-5, 23). Здесь же Христос рисует картины «конца века», которые в богословской традиции связываются с Книгой Откровения и иногда именуются «малым апокалипсисом». В свете сказанного открывается, что, кроме всего прочего, в пуб­ ликации ПСС предложена ошибочная конъектура, не только затемняю­ 236

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПСС щая, но делающая невозможной верную интерпретацию; и ключевая для замысла статьи фраза может читаться только так: «Социализм назвался Христом и идеалом, а здесь Христос или там... не верьте. Апокалипс». 2. НЕИЗВЕСТНАЯ СТИХОТВОРНАЯ МИСТИФИКАЦИЯ ДОСТОЕВСКОГО В апрельском выпуске «Дневника писателя» за 1876 г. помещена главка, названная «Благодетельный швейцар, освобождающий русского мужика». Заглавный «персонаж» этой главки — «благодетельный ш вей­ цар», то есть швейцарец, — ведет свою родословную от загадочного стихотворения, которое по ходу изложения цитирует Достоевский: «...И сами в Европу ездили, и оттуда учителей к себе привозили. Перед революцией французской, во времена Руссо и переписки императрицы с Вольтером, была у нас мода на учителей швейцарцев ... И просвещение несущий всем ш вейцар. „Приезжай, бери деньги, только огумань и очеловечь“, — действи­ тельно была тогда такая мода» (22; 116). К процитированной стихо­ творной строчке Достоевский делает подстрочное примечание: «Стих, кажется, графа Хвостова. Я помню даже четверостишие, в котором поэт перечисляет все народы Европы: Турк, Перс, Прусс, Франк и мстительный Гишпанец, Итальи сын и сын наук Германец, Меркантилизма сын, стрегущий свой товар, (то есть Англичанин) И просвещение несущий всем Швейцар...» (Там же)

Замечу, что это подстрочное примечание появляется только в бело­ вом автографе или даже в корректурах: в черновом автографе его нет (см.: 22; 225). Но главное, что источник цитаты вызывает затруднение у комментаторов. В примечаниях ПСС к этому месту читаем: «Достоев­ ский, по-видимому, ошибся, указав автором цитируемого стихотворе­ ния Д. И. Хвостова» (22; 379). Следовательно, среди произведений графа Хвостова процитированных строк не обнаружено. В процессе подготовки примечаний комментатором высказывалось предположение, что, воз­ можно, приведенное Достоевским четверостишие является литератур­ ной мистификацией автора «Дневнике писателя», но в печатный текст комментария это соображение не попало. Однако существует аргумент, который делает это предположение более чем вероятным. Среди автографов Достоевского, которые хранятся в Рукописном отделе Пушкинского Дома, находится отдельный листок тетрадного формата, содержащий разнохарактерные записи, датируемые в основ­ ном 1876 г. (ИРЛИ. ф. 100, № 29444). Наряду с набросками к первым главам «Дневника писателя», черновыми заготовками, позднее исполь­ зованными при работе над «Братьями Карамазовыми», и некоторыми 237

Б. ТИХОМИРОВ другими материалами (о чем ниже), на этом листке находим и то самое стихотворение, которое Достоевский цитирует в главке «Благодетель­ ный швейцар, освобождающий русского мужика», но — в расширенном виде (не 4, а 6 строчек) и, самое главное, с такими вариантами отдель­ ных строк, которые не оставляют никаких сомнений, что перед нами оригинальный стихотворный опыт самого автора «Дневника писателя», а не записанные по памяти строки другого поэта. Различия в вариантах, причем не только лексико-грамматического, но и содержательного характера, настолько выразительны, что их невозможно объяснить трудностями «припоминания» чужого текста: на лицо следы творческо­ го процесса самого Достоевского. Приведу целиком это стихотворение (в отличие от включенного в «Дневник писателя» четверостишия есть основания полагать, что здесь записан завершенный текст), в квадратных скобках помещая содержа­ щиеся под строкой и над строкой незачеркнутые варианты: Турк, Перс, Прусс, Франк и мстительный Гишпанец Итальи сын и сын наук Германец, Меркантилизма сын стрегущий свой товар И просвещение несущий всем швейцар [И просвещенья Сын услужливый швейцар] Пред Россом встанут все склонясь главами рядом А Росс вняв воплям их не обернется задом [А Росс взлюбя их к ним не обернется задом]

Текст этот впервые (и единственный раз) был опубликован в 1935 г. А. С. Долининым в подстрочном примечании к публикации подготови­ тельных материалов к «Братьям Карамазовым»4, он же в примечаниях к публикации первым и охарактеризовал эти строки как «стихотворение графа Хвостова», сославшись на их цитацию в апрельском выпуске «Дневника писателя»5. Очевидно, как «чужой текст», лишь «записанный» Достоевским, это стихотворение и не было включено в ПСС6. Однако совокупность приведенных наблюдений заставляет считать, что стихо­ творение «Турк, Перс, Прусс, Франк...» — это оригинальное произве­ дение писателя, дополняющее наши представления о Достоевском — стихотворном пародисте. Косвенно о том, что этот текст является соз­ данием самого писателя, крайне редко обращавшегося к стихотворной форме, свидетельствует, между прочим, и тот факт, что на этом же листке содержится еще одно шуточное стихотворение — «Крах конторы Баймакова» (ранняя редакция), однозначно атрибутируемое самому 4 См.: Достоевский. Материалы и исследования / Под ред. А.С.Долинина. Л., 1935. С. 94. 5 Там же. С. 361. 6 Вместе с тем представляется, что хотя бы в примечаниях к апрельскому вы­ пуску «Дневника писателя» эта запись все равно должна была быть упомянута как содержащаяся в творческих рукописях Достоевского и в придачу дающая расширен­ ный вариант текста, источник которого комментаторы не смогли установить.

238

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПСС Достоевскому и как оригинальное произведение опубликованное в ПСС (см.: 17; 33, ср. 23). Таким образом, «Турк, Перс, Прусс, Франк...» должно быть введено в основной корпус текстов Достоевского и публи­ коваться в составе подготовительных материалов к апрельскому выпус­ ку «Дневника писателя» 1876 г. Рамки жанра текстологических заметок не позволяют мне углуб­ ляться в содержательную характеристику этого стихотворения, но отме­ чу, что оно представляет интерес не только как факт литературной мис­ тификации, с одной стороны, и тонкая стихотворная пародия — с другой. Особенно в контексте проблематики «Дневника писателя» (не исключи­ тельно главки «Благодетельный швейцар, освобождающий русского му­ жика», но «Дневника» в целом) приобретает исключительное значение то обстоятельство, что «патетически» явленная в этих стихах «модель» грядущих взаимоотношений России «со всеми племенами великого арийского рода» (26; 147), где персонифицированные европейские «эт­ носы» «пред Россом встанут все, склонясь главами, рядом», а Росс, — «стремясь внести примирение в европейские противоречия уже оконча­ тельно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей» (26; 148), — «вняв воплям их / взлюбя их к ним не обернется задом», — что «модель» эта суть не что иное, как травестийно сниженная карикатура на «русскую идею», как ее испове­ довал сам Достоевский. Конечно же, эти стихи отнюдь не самопародия писателя. Но вопрос о том, как стихотворение «Турк, Перс, Франк, Прусс...» могло бы функционировать в повествовательной структуре «Дневника», где, по замечанию Бахтина, собственная мысль Достоевского-публициста «пробирается через лабиринт голосов, полуголосов, чужих слов, чужих жестов»7, — это уже тема другого, вполне само­ стоятельного исследования. 3. ЗАПЯТАЯ, ИЗМ ЕНИВШ АЯ С Ю Ж Е Т РОМАНА В VIII-й (последней) главке VI-й части «Преступления и наказания», за полчаса до явки с повинной в полицейскую контору, Раскольников приходит к Сонечке Мармеладовой. «Радостный крик вырвался из ее груди. Но, взглянув пристально в его лицо, она вдруг побледнела. — Ну да! — сказал, усмехаясь, Раскольников, — я за твоими кре­ стами, Соня. < ...> Соня молча вынула из ящика два креста, кипарисный и медный, перекрестилась сама, перекрестила его и надела ему на грудь кипарисный крестик. — Это значит, символ того, что крест беру на себя, хе! хе! И точно, я до сих пор мало страдал!» (6; 403). Так этот текст опубликован в ПСС. Раскольников — следует из пря­ мого смысла выделенной фразы —■видит в «донесении на себя» путь, 7 Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 109.

239

Б. ТИХОМИРОВ указанный ему Соней: «Страдание принять и искупить себя им, вот что надо» (6, 323), сознательно принимает его: «И точно [= действи­ тельно, в самом деле], я до сих пор мало страдал!» Такое прочтение, казалось бы, поддержано ближайшим контекстом: «Я знаю тоже подоб­ ных два креста, — продолжает герой, — серебряный и образок. Я их сбросил тогда старушонке на грудь. Вот бы те кстати теперь, право, те бы мне и надеть...» (6; 403)6*8. Однако такая, естественно возникающая интерпретация основана на — тут трудно сказать однозначно — либо редакторском, либо кор­ ректорском вторжении в авторский текст Достоевского. «Вы имейте в виду, — не уставал повторять писатель редакторам и корректорам, которые с ним работали, — что у меня ни одной лишней запятой нет, все необходимые только; прошу не прибавлять и не убавлять их у меня»9. Анализируемый случай — лучшая иллюстрация тому, что у Достоевского это требование было не капризом, а осознанным и вы­ страданным творческим принципом. Дело в том, что на самом деле, в отличие от варианта ПСС, воскли­ цание Раскольникова в «каноническом тексте» романа выглядит так: «И точно_ я до сих пор мало страдал!» — запятой после слова «точно» нет ни в одном прижизненном издании «Преступления и наказания». Но без этой запятой смысл реплики героя меняется на противополож­ ный: «И точно [= как будто] я до сих пор мало страдал!» Но меняется не только смысл отдельно взятого восклицания Рас­ кольникова. Меняется смысл всего кульминационного эпизода явки героя в полицейскую контору. Во-первых, у Достоевского (в отличие от текста ПСС, где слово «точно» получает значение согласия) реплика героя полемически направлена против призыва Сони: «Страдание при­ нять...», проблематизирует его. Ведь герой, казалось бы, и без того на протяжении всего романа, с первой до последней страницы, мучительно страдает! Но проблема страдания в высшей степени сложно ставится и решается в «Преступлении и наказании». Есть «страдание» и «страда­ ние» — различное понимание и наполнение идеи страдания10. В обра­ щенном к Раскольникову призыве Соня Мармеладова говорит об ином страдании, какого герой еще не знает, — о страдании от сознания собственной греховности, страдании-раскаянии. И в восклицании его перед явкой в контору, во-вторых, обнаруживается, что этот смысл Сониного призыва Раскольникову еще не открылся. «Я сейчас иду 6 Отмечу здесь попутно ошибку памяти либо Достоевского, либо Раскольникова. Ср. а сцене убийства: «На снурке были два креста, кипарисный и медный, и, кроме того, финифтяной образок» (6: 64). Серебряный же крест был у Миколки, он его об­ менял на шкалик перед попыткой самоубийства. 9 Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1990. Т. 2. С. 252. 10 См. об этом: Тихомиров Б.Н. «Страдание принять и искупить себя им, вот что надо»: К вопросу о философии страдания в романе Достоевского «Преступление и наказание» II Традиции и новаторство в русской классической литературе (...Гоголь ...Достоевский ...). СПб., 1992. С. 165-177.

240

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ ПСС предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя», — го­ ворит он в предыдущей главе сестре Дунечке (6; 399). Подставленная в ПСС «за Достоевского» запятая торопит события, приближает развязку, преждевременно снимает противоречия. Но ро­ ман отнюдь не заканчивается явкой героя в полицейскую контору. Страдания-самоосуждения герой не обретает и на каторге: «Но он стро­ го судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, кото­ рый со всяким мог случиться», — читаем в Эпилоге (6; 417). Произне­ сти фразу в редакции ПСС: «И точное я до сих пор мало страдал!» — герой смог бы, наверное, только в финале, на последней странице рома­ на, уже после совершившегося в нем переворота.

241

ПУБЛИКАЦИИ

ПИСЬМА Е. П. ДОСТОЕВСКОЙ И С. А. СТАРИКОВА К А. Л. БЕМУ В литературном архиве Музея национальной письменности в Праге (Чешская Республика), в фонде А льфреда Лю двиговича Бема (1886— 1945?), выдающегося литературоведа, критика и педагога, с 1922 г. преподавателя Карлова Университета, секретаря международного «Об­ щества Достоевского» и автора многочисленных книг и статей, посвя­ щенных изучению русской классической литературы1, находятся мате­ риалы, дополняющие и обогащающие наши знания о судьбе семьи великого русского писателя Ф.М. Достоевского. Такими материалами яв­ ляются письма к А.Л.Бему, написанные невесткой Ф.М.Достоевского Екатериной Петровной Достоевской12, а также ее знакомым Семеном Андреевичем Стариковым3. Ввиду того что письма обоих авторов (за ис­ ключением первого письма Е.П. Достоевской к А. Бему 1930 г.) взаимно перекликаются и создают относительно полную картину непродолжи­ тельного, длившегося всего лишь несколько месяцев, но очень драмати­ ческого этапа жизни Е. П. Достоевской, письма публикуются вместе. Они представляют собой страницы своеобразного дневника «печальной одиссеи» Екатерины Петровны Достоевской и ее сестры Анны-Нины Петровны Фальц-Фейн 1944 года — года, когда они оказались на Запа­ де4. Внимательным и обеспокоенным свидетелем скитаний обеих сестер 1 О жизни и творчестве А. Л. Бема подробнее см. в публикациях: СуратИ., Боча­ ров С. Альфред Людвигович Бем // Вопросы литературы. 1991. № 6. С. 67-76; Bubenlkovà М., Vachalovskâ L. Alfréd Ljudvigoviô Bém (1886-1945?). Bibliografie. Praha, 1995; БемА. Л. Письма о литературе. Praha, 1996; Эмигрантский период жизни и твор­ чества Альфреда Людвиговича Бема (1886-1945?). Каталог выставки. СПб., 1999. 2 Оригиналы писем хранятся: Литературный архив Музея национальной пись­ менности (далее — Литературный архив МНП) в Праге, ф. А. Л. Бема, к. 2. Письма публикуются с сохранением грамматических особенностей подлинника. 3 Оригиналы писем хранятся: Литературный архив МНП в Праге, ф. А. Л. Бема, к. 7. 4 О судьбе сестер подробнее см.: Письма из Maison Russe. Сестры Анна ФальцФейн и Екатерина Достоевская в эмиграции. СПб., 1999 (Вступ. очерк В. Г. Безносова

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ здесь выступает Семен Андреевич Стариков, многолетний друг Екатери­ ны Петровны еще по Симферополю, оказавшийся весной 1944 г. на тер­ ритории Чехословакии. Именно благодаря его письмам мы получаем возможность уточнить хронологию и последовательность географиче­ ских пунктов, по которым пролегал в 1944 г. «крутой маршрут» Е. П. Достоевской и А. П. Фальц-Фейн. Автор первых трех писем — Е катерина П етровна Достоевская, урожденная Цугаловская, родилась 7 / 1 9 марта 1875 г. в Санкт-Петер­ бурге, скончалась 3 мая 1958 г. в Ницце (Франция). Она была второй же­ ной Федора Федоровича Достоевского (1871-1922), сына писателя. Со­ гласно автохарактеристике, относящейся к концу 20-х — началу 30-х гг., ей были «свойственны уравновешенность характера, терпение, усидчи­ вость, настойчивость в достижении цели, общительность, подвижность. В детстве отличалась вспыльчивостью, сменившейся в зрелом возрасте сдержанностью»5. После смерти в 1918 г. вдовы, в 1922 г. сына и в 1926 г. дочери Ф.М. Достоевского Екатерина Петровна и ее сын Андрей, внук писателя, остались единственными представителями семьи классика русской литературы. В нашем распоряжении есть данные, что после кончины в Крыму, в Ялте, А. Г. Достоевской часть находившегося у вдовы писателя архива оказалась в распоряжении Екатерины Петровны; также именно ей после смерти в Больцано (Италия) Л. Ф. Достоевской были пересланы оставшиеся материалы архива дочери писателя. Где се­ годня находятся эти ценные документы, неизвестно. С именем невестки писателя связана и загадка исчезновения беловой рукописи романа «Братья Карамазовы». Сказанное определяет особую ценность любых свидетельств о перипетиях последних лет жизни Е. П. Достоевской, ко­ гда волею судеб они с сестрой А. П. Фальц-Фейн оказались на Западе. Автор следующих пяти писем — Семен Андреевич Стариков ро­ дился 1 сентября 1891 г. в Златоусте на Урале, его жена Маргарита, урожд. Эргарт, родилась 1 мая 1895 г. в Пензе и была, видимо, немецко­ го происхождения. Еще до революции С. А. Стариков, происходивший из очень религиозной семьи, окончил духовное училище, но затем под влиянием старшего брата поступил в Горный институт в Петербурге. Оказавшись в Чехословакии весной 1944 г., с октября 1944 г. Стариков, инженер по образованию, работал техническим служащим в управле­ нии чешского города Колин, находящегося в шестидесяти километрах на восток от Праги. 22 апреля 1945 г. С. А. Стариков с женой формально выписались и направились в городок Нырско в юго-западной Чехии6, и Б. Н.Тихомирова; примечания Б. Н. Тихомирова). Обстоятельства, при которых сестры в 1944 г. попадают из Одессы в Польшу, а затем в Германию (Регенсбург) опи­ саны в письме А. П. Фальц-Фейн к А.Чезана от 19 ноября 1951 г. (С. 40-46; 242-263). 5 Волоцкой М.В. Хроника рода Достоевского: 1506-1933. М., 1933. С. 147. 6 Архив города Колин (чеш. Kolln), ф. 1285-1945; Нырско (чеш. Nÿrsko, нем. Neuern).

246

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ но позднее, при невыясненных обстоятельствах, они оказываются в Ре­ генсбурге (Германия), где живут около двух лет, тесно общаясь с пере­ ехавшими сюда в ноябре 1944 г. Е.П. Достоевской и А. П. Фальц-Фейн. В 1947 г. С. А. Стариков рукоположен митрополитом Анастасием (Грибановским) в дьяконы, а через год в священники и два года служит в русской православной церкви в Брюсселе. В конце 40-х гг. направлен епископом православной миссии в Найроби (Кения), одновременно окормляя приходы Уганды и Танганьики, а также курируя Южную Аф­ рику и бельгийское Конго7.

ПИСЬМА Е.П. ДОСТОЕВСКОЙ К А. Л. БЕМУ

I

Почт ящик 236 Ул Воровского, № 228 Многоуважаемый Альфред Людвигович. Прошу извинить, что я так запоздала со своим ответом на Ваше столь любезное письмо, полученное мною в канун июля. Мне пришлось серьезно взяться за свое здоровье, кот всегда было некрепким, а теперь от чрезмерного утомления, напряжения и лишений — стало серьезно изменять мне. Пришлось провести курс лечения в нервн клинике с ваннами, душем и гальванизацией, что чрезвычайно утомило и ослабило меня, поэтому немедленно после этого доктора настаивали, чтобы я уехала в горы. Как ни тяжело было исполнить это материально, однако пришлось смириться, когда мне стали предсказывать невозмож­ ность работать в ближайшем будущем. «Волка ноги кормят», — гово­ рит русская пословица, и для меня она так образна и верна, что страшно подумать, что было бы с нами, если силы изменили бы мне. Особенно страшно это теперь, когда весь мой заработок уходит на питание, и если бы не сочувствие и помощь почитателей Ф М, то 7 Факты биографии С.А. Старикова приведены в письме А. П. Фальц-Фейн к Р. Вассенбергу от 16-17 июля 1950 г. — Оригинал хранится в фонде рукописей Ли­ тературно-мемориального музея Ф.М. Достоевского в С.-Петербурге (дар барона Э.А.Фальц-Фейна). Комментаторы выражают глубокую благодарность правнуку писа­ теля Д.А.Достоевскому, который любезно согласился перевести настоящее письмо и другие письма к Р. Вассенбергу, используемые в примечаниях, с немецкого языка. 8 Рукой А. Л. Бема на первой странице письма проставлена дата: «1930 год». О жизни Е.П.Достоевской и ее сына Андрея в Крыму в конце 1920-х — начале 1930-х гг. см.: Польская Е.Б. Внук писателя и его мать: Достоевские в Симферополе в 1928-1932 гг. И Мера. 1995. № 1. С. 128-138.

247

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ мы не могли бы позволить себе масло и жиры, — а между тем именно они и поддерживают силы. К сожалению, невозможность доставить себе достаточно сладких, сахаристых веществ сильно сказалась особенно на сестре (кот живет со мною и кот я поддерживаю, т к она безработная) — мы очень стали худеть, получение же этих вещей из-за границы, — как я попробовала, — слищком дорого обходит­ ся. Благодарю Вас за тот добрый интерес, который Вы проявляете к нам, — поэтому я и отвечаю подробнее на Ваши вопросы. Вы несказанно обрадовали меня сообщением, что поддержка, полу­ ченная раз — в прошлом году и 2 раза в этом (в апреле и мае), не только будет продолжаться, но что, может быть, она будет до трех раза в год9. При моих слабых силах и безмерном утомлении такая добрая готов­ ность прийти на помощь внуку Ф М101 меня до глубины души трогает и придает силы дальше работать и не опускать руки. Прошу Вас принять мою глубочайшую благодарность и передать тем, кто так отзывчиво к нам относится. Теперь помимо своих обычных уроков англ и устных переводов на этом же языке со специалистами самых различных отрас­ лей, — я начала перевод «Подростка», на франц, т к издательство одобрило начало11. Вы сами поймете, какой это ответст­ венный труд переводить Ф М. Каждую фразу пе­ ресматриваешь и штудируешь, не доверяя себе, поэтому работа двига­ ется гораздо медленнее, чем предполагалось, — но лишь бы не исказить и сохранить тип языка! 9 Как нам сообщила госпожа Анастазия Копршивова-Вуколова — чешский исто­ рик, специалист по истории русской эмиграции первой волны в Чехословакии, Е.П. Достоевская, видимо, получала финансовую поддержку Чехословацкого госу­ дарства, которое в 20-е и 30-е гг. поддерживало посредством своих торговых пред­ ставительств в Советском Союзе проживающих там родственников выдающихся русских деятелей (например, А. С. Пушкина). Поддержка часто осуществлялась сек­ ретно, на имена других людей, или в чешских документах обозначалась просто как поддержка для «русских граждан», — такие записи нам часто встречались в доку­ ментах Министерства иностранных дел, хранящихся в настоящее время в Цен­ тральном государственном архиве Чешской республики. Документов, прямо относя­ щихся к делу Е.П.Достоевской, нам пока найти не удалось. Однако в материалах от 1921 г., связанных с организацией международной помощи голодающей России, хранится машинописная копия письма сына Е.П.Достоевской Андрея, в котором он выражает от своего имени и от имени матери благодарность швейцарскому Совету помощи русским ученым и художникам, усилиями которого они получили четыре «посылки Нансена». 10 Сын Екатерины Петровны и Федора Федоровича Достоевского Андрей (19081968). Старший их сын Федор 14 / 27 октября 1921 г., в шестнадцатилетнем возрас­ те, умер в Симферополе от брюшного тифа, осложненного менингитом. 11 Из письма А. Ф. Достоевского к его парижской корреспондентке мадам Буато от 5 декабря 1958 г. известно, что этот перевод романа «Подросток» вышел в нача­ ле 30-х гг. в парижском издательстве Пейо («Librairie Payot») (черновик письма хра­ нится: ЦГАЛИ СПб. ф. 85, оп. 1. ед. хр. 102; ориг. по-французски). Издание нами не разыскано.

248

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ Я так буду благодарна Вам, если Вы не забудете своего обещания и вышлете сборник работ о Достоевском, прочитанных Вами, мне будет очень дорого иметь его, а также статьи о Пушк и Дост12. Не откажите для верности выслать заказною бандеролью, т к в случае, это не дойдет до меня, оно вернется к Вам, — но я очень надеюсь, что эта научная работа будет мною получена своевременно. Думаю попытаться написать Piper’y в Мюнхен13; к сожалению, до сих пор все без исключения мои обращения к издателям книг Л Ф не увенчались ни малейшим успехом. Не можете ли Вы сообщить мне, была ли книга Л Ф издана заграни­ цей на русс языке и кто этим ведал?14 Не слыхали ли Вы, не су­ ществует ли заграницей «Союз Писателей»15, кот я могла бы попросить оградить права Андрея16 заграницей. Я слыхала, что недавно во Франции шло что-то на сцене17, — я бессильна, конечно, предпри­ нять что-либо18. 12 Видимо, имеется в виду издание: О Достоевском. Сб. статей / Под ред. А.Л.Бема. Прага, 1929 (в котором опубл. работы самого Бема, Д. К.Чижевского, С. В.Завадского и др., часть из которых была прочитана в качестве докладов в праж­ ском Семинарии по изучению жизни и творчества Достоевского, открытом в 1925 г. Бемом в Русском народном университете); статьи А.Л.Бема о Пушкине и Достоев­ ском также см.: Bubenlkovà М., Vachalovskà L. Alfréd Ljudvigovic Bém (1886-1945?). Bibliografie. Praha, 1995. ''И меется в виду мюнхенский издатель Рейнхард Пипер (1879-1953), в 19061919 гг. выпустивший первое Полное собрание сочинений Достоевского на Западе. Подробнее см.: Письма из Maison Russe. С. 240-242. 17 писем Е.П.Достоевской к семейству Пипер хранятся в: Deutsches Literaturarchiv Marbach am Neckar. 14 Имеется в виду книга дочери Ф.М. Достоевского Любови Федоровны «Dostojewski geschildert von seiner Tochter», впервые изданная в Мюнхене в 1920 г. Полный чешский перевод книги был издан также в 1920 г. (Dostojevskâ L. Dostojevsklj jak jej lltl jeho dcera / Pfel. Jan Sajlc. V Praze, 1920). Об истории переводов книги в 1920-е гг. на важнейшие европейские языки (немецкий, голландский, шведский, анг­ лийский, итальянский, французский и др.) см.: Иванов А.И. Л.Ф.Достоевская: Воспо­ минания об отце // Записки Русской академической группы в США. New York. 1981. T. XIV. С. 324-329. После смерти Л.Ф.Достоевской контракты, заключенные ею на издание книги воспоминаний об отце с несколькими западными издательствами, были пересланы в СССР Е.П.Достоевской (хранятся: ЦГАЛИ СПб. ф. 85, оп. 1, ед. хр. 139). Написанная Л. Ф. Достоевской по-французски, в переводе на русский язык за рубежом книга не выходила. В России сокращенный перевод с немецкого вышел в 1922 г. Об истории издания книги на русском языке см.: Белое С. В. Л. Ф. Достоевская и ее книга об отце // Достоевская Л. Ф. Достоевский в изображении своей дочери. Первое полное русское издание. СПб., 1992. С. 5-14. 18 Почти во всех странах, где сосредоточилось, эмигрируя туда, значительное количество русских писателей и журналистов, создавались их профессиональные организации. В Чехословакии это был Союз русских писателей и журналистов в Ч.С.Р., основанный в 1922 г. и просуществовавший вплоть до Второй мировой войны. 16 См. примеч. 10. 17 В 1925 г. на сцене парижского театра «Водевиль» был поставлен спектакль по роману «Идиот» в декорациях и режиссерском воплощении Александра Бенуа с Идой Рубинштейн в роли Настасьи Филипповны. Другие французские постановки второй половины 20-х гг. нам неизвестны. 18 До смерти Л. Ф. Достоевской в 1926 г. европейские театры высылали ей, как наследнице авторских прав отца, гонорары за постановку пьес по произведениям

249

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ Прошу верить в нашу чрезвычайную признательность за то доброе сочувствие и поддержку, кот мы встречаем в Вас. Уважающая Вас Е. Достоевская.

II Krankenhaus I Kirschberg bei Litzmannstadt*19 Den 23 Juni Глубокоуважаемый и дорогой Альфред Людвигович. Как счастлива я узнать, что С. А. Стариков Вас лично видел и что Ваше здоровье, о кот вы писали очень тревожно, настолько хоро­ шо, что Вы продолжаете, очевидно, свою плодотворную деятельность. К глубокому сожалению, мы с сестрою этим похвастать не можем! Все шло хорошо, весело и материально прекрасно до выезда нашего из Симф20. С этих пор начались все наши серьезные несчастья. Мой чрезвычайно сложный перелом колена дает мне возможность толь­ ко теперь, после почти 7ми месяцев, надеяться, что я, хотя бы хромая и с палкой, буду ходить. Как срастется рука (по счастью, левая) у сестры, еще неизвестно21. Прошло уже с 4го апреля почти 2 месяца22, а рука еще Достоевского; часть получаемых средств Любовь Федоровна пересылала в СССР сво­ ему племяннику Андрею Достоевскому, подтверждая тем его права, как внука писате­ ля, на долю гонорара (см.: Достоевский и мировая культура. СПб., 1999. № 13. С. 259262). После смерти золовки Екатерина Петровна предпринимала безуспешные шаги, направленные на признание зарубежными театрами наследственных прав ее сына. 19 Имеется в виду больница (Krankenhaus) в небольшом населенном пункте Вишнева Гура {пол. Wiéniowa Gôra, в годы немецкой оккупации Kirschberg), располо­ женном в 17 км от города Лодзь (Польша), переименованном в 1939-1944 гг. немец­ кими оккупационными властями в Литцманштадт (Litzmannstadt), а не Еленя Гура, как ошибочно указано в примеч. 28 в книге «Письма из Maison Russe» (С. 262). 20 Осенью, скорее всего в сентябре-октябре, 1943 г. (см.: Письма из Maison Russe. С. 42). Е. Б. Польская, встречавшаяся с сестрами в это время, вспоминает: «Я оказалась там в 1943 году и сразу же навестила их. В оккупации они жили при­ лично. Крымский голод их не коснулся — Нина Петровна получала у немцев паек как фольксдойч. Но Екатерина Петровна немцев не очень жаловала как врагов России. Ей оказались ближе румыны, с огромным „решпекгом“ относившиеся к семье вели­ кого писателя» {Польская Е. Б. Внук писателя и его мать. С. 137). 21 Несчастье с Екатериной Петровной случилось в Одессе и более подробно опи­ сано А.П.Фальц-Фейн в письме от 19 ноября 1951 г. (см.: Письма из Maison Russe. С. 43). Об осколочном ранении и переломе руки Анны Петровны см. след примеч. 22 Дата вызывает удивление: к 23 июня с 4 апреля прошло уже почти три меся­ ца. Автограф допускает чтение и «21 апреля», но нужно понять: что знаменует эта дата? Отъезд госпиталя из Одессы состоялся 26 марта. Всю первую половину апре­ ля сестры были в Аккермане, где в последние три дня перед выездом их госпи­ таль сильно бомбили, и Анна Петровна была ранена в левое плечо. В Измаиле, куда госпиталь прибывает через два дня дороги из Аккермана, на сломанное предплечье ей был наложен гипс (см. письмо А.П.Фальц-Фейн к Р. Вассенбергу от 23 июня). Таким образом, 21 апреля — это либо дата ранения, либо дата, когда на руку был наложен гипс.

250

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ не дает возможности сказать, когда мы сможем покинуть Krankenhaus, в котором мы имеем очень маленькую, но отдельную комнатку, свет­ лую и с прекрасным доступом воздуха. В нас приняла большое участие D“ 1“ Mittelstelle23, которая собирается, кажется, писать всю историю ка­ ждой из нас, так как происхождение каждой имеет для них большой ин­ терес — сестра как совсем немецкого происхождения24 — я же как Дос­ тоевская, имеющая, по Волоцкому25, такую необычайную родословную. Наш переезд из Одессы сюда был нечто кошмарным — он имел три этапа — один хуже другого; последний в поезде — кот то шел в Вену, то повернул на Лодзь, хоть и в «офицерском» вагоне, но без пи­ тания, а только из милости у сестры милосердия, — в общем, голодали 11 дней и приехали сюда такими худыми и слабыми, что пройдет еще немало недель, пока мы придем в себя26, тем более что здесь немецкий рацион, хотя мы в нашем возрасте получаем иногда улучшенное питание. Где мы будем, что мы будем — совсем неизвестно. Дочь сестры с сыном в Париже27, где у нее квартира, но нам туда ехать уж очень риско­ ванно; хотелось жить в направлении Карпат, там легче устраи­ ваться с провизией, — но, в общем, наиболее необходимо было бы побывать в Берлине28, но как с налетами?! — Одним словом, всюду не­ 23 Имеется в виду Центральное бюро по делам этнических немцев (Volksdeutsche Mittelstelle; сокращенно — Vomi), созданное в 1936 г. Рудольфом Гес­ сом с целью координировать попечение фашистской Германии и Национал-социа­ листической партии (NSDAP) о так называемых этнических немцах, то есть о нем­ цах, проживающих за пределами Германии и не имеющих ее гражданства. С 1938 г. бюро было подчинено прямо Гитлеру. Подробнее см., наприм. The Encyclopedia of the Third Reich. New York, 1991. Vol. 1. C.242. 24 Речь идет, конечно же, не о «немецком происхождении», но о немецком род­ стве А.П.Фапьц-Фейн, которая в 1890-1909 г. была замужем за А. Э. Фальц-Фейном, братом Ф. Э. Фальц-Фейна — основателя заповедника «Аскания-Нова» (с кон. 1909 г. они в разводе). О судьбе рода Фальц-Фейнов в России см.: Ф а л ь ц -Ф е й н В .Э . Аска­ ния-Нова. Киев, 1997. С. 47-59. 25 См. примеч. 5. 29 Первый этап — это путь из Одессы в Аккерман (где госпиталь провел три не­ дели); второй — из Аккермана в Галац (с двухдневной остановкой в Измаиле); «по­ следний этап», о котором пишет Е.П. Достоевская, — переезд из Галаца в Литцманштадт. В письме к Р. Вассенбергу, написанном также 23 июня 1944 г. (см. примеч. 7), А. П. Фальц-Фейн сообщает, что этот переезд занял 12 дней: «Через восемь дней снова в путь в эшелоне, сначала в офицерском вагоне, в маленьком купе, а затем оставшийся путь на полу в товарном вагоне при открытых дверях». Описание этого маршрута, сделанное А. П. Фальц-Фейн 7 лет спустя , в письме к А.Чезанаот 19 ноября 1951 г., см.: Письма из Maison Russe. С. 43-44. 27 Имеется в виду Ольга Александровна Фальц-Фейн (1891-1972) и ее сын Александр (1922-1997). 28 А. П. Фальц-Фейн в письме Р. Вассерману от 24 марта 1944 г. (см. примеч. 7) писала еще из Одессы о планах сестер направиться после Литцманштадта в Бер­ лин, «куда главврач выдал нам дорожные документы». Там у сестер были знакомые, на помощь которых они рассчитывали. «Я писала одной даме Dip. Irrëenÿr S. Starikov. Kolfn III. Roha6ova ulice, 6.261. 57 Лично для A. Л. Бема окончание войны имело трагические последствия. Он оказался одним из многих русских эмигрантов, арестованных органами Красной Армии в первые же дни после освобождения Праги (см.: Эмигрантский период жиз­ ни и творчества Альфреда Людвиговича Бема (1886-1945?). Каталог выставки. СПб., 1999). Несмотря на приложенные биографами А.Л. Бема усилия, его судьба после ареста, произошедшего 16 мая 1945 г., остается неизвестной. В архиве М.Бубениковой хранятся отрицательные ответы на запросы о судьбе А. Л. Бема, полученные из Чешского (1993) и Австрийского (1996) Комитетов Красного Креста, Министерства внутренних дел Австрии (1996), Международной службы розыска (1998). В Литературно-мемориальном музее Ф.М. Достоевского в С.-Петербурге хранятся аналогичные отрицательные ответы из Генеральной прокуратуры РФ, ГИЦ МВД России и Центрального архива ФСБ РФ (все 1999). “ Жена А.Л.Бема — Антонина Иосифовна, урожд. Омельяненко(1665-1951).

258

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ где имеют хороший уход и питание59. Но часто алармы60 бывают. Не­ много она окрепла. Всего лучшего. С глуб ув Инж С. Стариков.

Прилож ение Г.ГАНЯ ТРАГЕДИЯ СЕМЬИ ДОСТОЕВСКИХ61

Изгнанные из своего ленинградского дома, лишенные имуще­ ства, преследуемые и оклеветанные, Анна Григорьевна Достоев­ ская, жена известного писателя Федора Михайловича Достоевско­ го, и Федор Федорович Достоевский, единственный его сын, окончили свою жизнь в нищенских лачугах, скончавшись от тифа и голодной смерти. Чем был большевистский режим для интеллигенции царской России. Сенсационные признания Екатерины Достоевской, невестки писателя, сделанные редактору нашей газеты62.__________________ КАК Я ПОЗНАКОМИЛСЯ С ЕКАТЕРИНОЙ ДОСТОЕВСКОЙ Мой хороший друг и хозяин дома, в котором я ненадолго остановился в Симферополе после исторической схватки на Севастопольском фрон­ те, православный Григорий Скирматов < ...> рассказывает мне о сестре Чехова, которая живет в лачуге в Ялте, и о Екатерине Достоевской, одной 59 В Регенсбурге Е. П.Достоевская и А. П.Фальц-Фейн жили в приюте сестер «Синего креста» (см.: Письма из Maison Russe. С. 44). В примечании к письму А.П.Фальц-Фейн от 19 ноября 1951 г., где приют также назван католическим, нами уже было обращено внимание на парадоксальность этой характеристики, поскольку «Синий крест» является религиозным обществом протестантской ориентации (Там же. С. 262). По-видимому, это объясняется преимущественно благотворитель­ ной деятельностью общества, в результате чего конфессиональная принадлежность утрачивает свое первостепенное значение. 60 Тревоги. 91 Статья «Tragedia familiei Dostœwski» опубликована в бухарестской литера­ турной газете «Viata» (1943. 28 апреля), см. о ней письмо к А. Л. Бему № 3. Печатает­ ся (с сокращениями) в переводе с румынского Марины Врачу. Выражаем благодар­ ность М. Врачу и Л. Иванову (Яссы, Румыния), нашедшим по нашей просьбе эту публикацию и приславшим нам текст статьи в переводе с румынского языка. 62 Текст в рамке представляет собой «вставку», набранную более крупным шрифтом в начале статьи.

259

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ из самых образованных женщин тех мест, вынужденной заниматься ручной работой, чтобы прокормить себя. Прерываю его и прошу попод­ робнее рассказать об Екатерине Достоевской. Оказывается, она невестка писателя. Открытие небезынтересное. Григорий Скирматов обрадовался моей просьбе сопровождать меня к г-же Достоевской. На следующий день мы с Скирматовым идем по улице вдоль реки Салгир, которая разделяет Симферополь на две части. < ...> Через не­ сколько сот метров старик показывает мне большой двор, мы проходим через большой гараж: там во дворе проживает Екатерина Достоевская. Входим в узкий темный коридор. Сильно пахнет сыростью; поднимаемся по узким ступеням и останавливаемся у дверей, ручку находим при све­ те зажженной спички. Нас встречает маленькая женщина, которая еле передвигается с помощью костыля. Григорий объясняет мне, что она ра­ ботает прислугой в семье Достоевских с 15 лет. Сейчас ей 90, и, несмотря на все несчастья, которые обрушились на эту семью, Вера Коваленко осталась верной своим хозяевам и разделила их судьбу63. Нас проводят в комнату г-жи Достоевской. Она читает книгу религиозного содержа­ ния; кажется, наш неожиданный визит ее не удивляет. Это скромно оде­ тая женщина небольшого роста, совсем седая и, несмотря на 70-летний возраст, необыкновенно живая. Она приглашает говорить на одном из европейских языков, которыми владеет: на французском, немецком, анг­ лийском или итальянском. В доме под стражей двух вековых тополей она занимает две комнаты, проживая здесь вместе с сестрой Анной ФальцФейн. Две более чем скромно меблированные комнаты, единственным украшением которых являются многочисленные семейные фотографии, спасенные от потока революции. Речью, жестами, поведением Екатери­ на Достоевская выдает свое дворянское происхождение. При расспросах о семье крупнейшего русского писателя ее глаза загораются, но в них горьким огоньком светит ее собственная тяжелая судьба. СЕМЬЯ, ПЕРЕЖИВШАЯ КРУПНЕЙШУЮ ТРАГЕДИЮ Используя представившуюся возможность еще раз поведать миру, что значил большевистский режим, Екатерина Достоевская принимает­ ся рассказывать. Дочь генерала Цугаповского, видного деятеля русского дворянства64, по матери находящаяся в родстве с Пушкиным65, Екатерина Достоевская 63 Если верить сведениям, опубликованным Г. Ганя, Вера Коваленко должна бы­ ла служить в семье Достоевских еще в конце 1870-х гг., при жизни Федора Михайло­ вича, однако биографам писателя это имя не известно. Скорее всего, она была слу­ жанкой в доме Цугаловских — родителей Екатерины Петровны; см. след, примеч. 64 Цугаловский Петр Григорьевич (1835-1900), будучи юным волонтером, отли­ чился 4 августа 1855 г. в сражении у Черной речки во время Крымской войны; во время польского восстания 1863 г. был делопроизводителем Варшавской воен­ но-следственной комиссии; в 1870-80-х гг. служил штаб-офицером для особых по­ ручений при варшавском губернаторе генерале Медеме. Участник русско-турецкой

260

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ до 19-летнего возраста воспитывалась в парижских салонах; затем она вернулась в Россию и в 1893 г.6566 вышла замуж за Федора Федоровича Достоевского, единственного сына известного писателя. У них было двое детей: Федор, который умер в 15 лет, во время революции67, и Ан­ дрей, которого война застала на последнем курсе Ленинградского поли­ технического института68. От службы иностранного посольства она год назад узнала о смерти Андрея, вероятно вследствие ужасных условий жизни в блокадном городе69. Перед революцией 1917 года Анна Григорьевна, жена писателя, и Фе­ дор Федорович Достоевский, его сын, с женой Екатериной жили в Пет­ рограде, в одном из самых аристократических районов города, в 13-ком­ натной квартире70. Анна Григорьевна была человеком совершенно исключительным: блестящий ум, редкая утонченность и доброта — бла­ годаря этим качествам ей симпатизировали во всех элитных кругах Пет­ рограда. Екатерина Достоевская, ее невестка, была при ней секретарем, так как главным занятием семьи, помимо управления имениями, было издание произведений писателя. Они жили на широкую ногу, у них были доходы от двух конюшен с рысаками в Ленинграде и Москве71 и постоянный годовой пенсион в 2000 рублей золотом в качестве возна­ граждения от государства за литературные заслуги писателя72. войны 1077-1678 гг. В 1886 г. перешел на службу в жандармское ведомство; закон­ чил службу в чине генерал-лейтенанта начальником жандармского управления Одессы. 65 Родная тетка Екатерины Петровны (по матери) — Анастасия Александровна Полянская (ум. 1872) была замужем за племянником Пушкина Львом Николаевичем Павлищевым. 88 Екатерина Петровна Цугаловская вышла замуж за Федора Федоровича Дос­ тоевского 22 апреля 1903 г. До этого пять лет тянулся бракоразводный процесс Ф.Ф.Достоевского с его первой женой М.Н.Токаревой. Однако, по-видимому, неверную дату — 1893 г. назвала Г.Ганя она сама, скрывая, что в год бракосочета­ ния ей было уже 28 лет. 87 См. примеч. 10. 88 А. Ф. Достоевский закончил Ленинградский Политехнический (тогда — Индуст­ риальный) институт в 1935 г. (специальность «Автомобили и тракторы»), В предво­ енные годы (1938-1940) работал на Дальнем Востоке, в Хабаровске. В конце 1940 г. вернулся в Ленинград. 89 А. Ф.Достоевский был мобилизован в Красную Армию в июле 1941 г.; сражал­ ся на Ленинградском и Волховском фронтах, закончил войну осенью 1945 г. на За­ байкальском фронте. Получив ложное известие о смерти Андрея, Екатерина Пет­ ровна достоверно узнала, что он жив, только в 1950-е гг. 70 В предреволюционные годы Екатерина Петровна с матерью, Екатериной Александровной, и сыновьями жили в Петрограде, на Большом проспекте Петро­ градской стороны, д. 57; Федор Федорович Достоевский с 1915 г. преимущественно жил в Москве, отдельно от семьи (хотя формально они с Е. П. не были в разводе), в Петрограде он был прописан на Фурштадтской ул., д. 27. А. Г. Достоевская с 1915 г. проживала в Сестрорецком санатории, под Петроградом. 71 Ф.Ф.Достоевский был казначеем Императорского Московского скакового об­ щества и держал собственный конный завод в Симферополе. 72 Через два дня после смерти Достоевского, 30 января 1881 г., министр финансов уведомил письмом А. Г.Достоевскую, что «Государь Император всемилости­

261

Е.П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ Пришла революция, а с ней пал царский режим и воцарился боль­ шевизм. Началась травля семьи Достоевских. В одну из ночей членам семьи пришлось бежать, чтобы спастись от большевистских банд73. Анна Григорьевна, пожилая вдова писателя, бежала в свое небольшое имение в Крыму, попросив защиты у генерала Врангеля, который пытался орга­ низовать антибольшевистское сопротивление7“1. Екатерине Достоевской вместе с сыном Андреем и верной прислугой удалось бежать на Кавказ, в одно из своих имений близ Тифлиса75. Федор Федорович Достоевский бежал в Москву76, питая надежды спасти коечто из своего имущества и находящееся в банках. С тех пор семья Достоев­ ских навсегда распалась и ее члены более никогда уже не встретились77. Армии Врангеля не удалось оказать сопротивления лавине большеви­ ков; борьба прекратилась, и большевики захватили юг России, где жили в изгнании почти все русское дворянство и интеллигенция. Анну Гри­ горьевну нашли банды большевиков, у нее отобрали оставшееся имуще­ ство, а ее дом подожгли, и ей приходилось побираться, чтобы прожить78. вейше повелеть соизволил» назначить вдове писателя «нераздельно с детьми пен­ сию в размере двух тысяч рублей в год», «во внимание заслуг, оказанных (Достоев­ ским] русской литературе». 73 Анна Григорьевна выехала из Петрограда в свое имение близ Адлера в апре­ ле 1917 г., то есть еще до прихода большевиков к власти. Екатерина Петровна с сыновьями задержались в Петрограде из-за болезни детей (корь) и выехали на юг в начале лета. 74 В Ялту А. Г. Достоевская выехала с Кавказа в конце августа — начале сентября 1917 г., когда об «антибольшевистском сопротивлении» не могло быть и речи. Барон П.Н. Врангель занимал командные посты в Добровольческой армии с августа 191В г., то есть уже после смерти Анны Григорьевны. 75 Как уже отмечалось (см. примем. 73), в имение А. Г. Достоевской на Кавказе, но не «близ Тифлиса», а между Адлером и Сочи, Екатерина Петровна с сыновьями (а не «с сыном», см. примем. 82) выехали из Петрограда в самом начале лета 1917 г.; с сентября 1917 г. Екатерина Петровна с матерью и сыновьями живет в Скадовске, на Черноморском побережье. Здесь их застает революция, а затем и гражданская война. 76 Как уже отмечалось, с 1915 г. Ф.Ф. Достоевский жил преимущественно в Москве,у своей гражданской жены Леокадии Михаэлис. 77 А.Г.Достоевская и Е.П.Достоевская с сыновьями расстались по дороге из Ад­ лера, в конце августа — начале сентября 1917 г., когда А. Г. направилась в Ялту, а Е.П. с детьми — в Скадовск. Федор Федорович, после смерти и похорон матери, с конца 1916 по 1921 г., не имея возможности вернуться в Москву, жил на юге, и «все это время занимался тем, что перевозил зерно из порта Скадовска в Одессу» (Бопоцкой М.В. Хроника рода Достоевского. М., 1933. С. 143). В свете этих фактов ут­ верждение о том, что члены семьи Достоевских после 1917 г. «более никогда уже не встретились», представляется неправдоподобным. 76 Как уже отмечалось, А. Г. Достоевская перебралась в Ялту еще в сентябре 1917 г. В Ялте с 1886 г. Достоевские имели земельные владения. Выезжая из-под Адлера, А. Г., видимо, и планировала поселиться на своей даче на окраине Ялты, но по роковому стечению обстоятельств летом 1917 г. там было совершено «кошмар­ ное преступление»: во время отсутствия А. Г. в доме «жили две женщины. Однажды ночью женщины были убиты и подвешены к потолку, а дом подожжен. Скрыть преступление не удалось: пожар прекратили, дом уцелел», но сильно пострадал (см. об этом: Ковригина З.С. Последние месяцы жизни А.Г.Достоевской // Достоев­ ский. Статьи и материалы / Под ред. А С.Долинина. Л.; М., 1924. Сб. II. С. 586), и вдова писателя вынуждена была остановиться сначала в гостинице «Новый парк», а затем — «Франция».

262

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ Ее встретили знакомые, когда она просила на хлеб на улицах Ялты; эти люди собрали денег и сняли ей чердак в ялтинской гостинице «Франция»79. Здесь пожилая дама прожила последние минуты своей жизни. Здесь она и умерла, всеми забытая, больная, голодная. Анна Достоевская похоронена в Ялте в братской могиле80 вместе с другими нищими, скончавшимися, как и она, на улицах этого южного города. Екатерину Достоевскую постигла подобная участь. Узнав о том, что она находится на Кавказе, большевики конфисковали ее имение. По­ дожгли постройки, заставили ее покинуть местность81. Она взяла своего ребенка82 и поехала в пригородную местность под Херсоном, в имение семейства Фальц-Фейнов83, единственное место, где еще сопротивля­ лась армия генерала Врангеля. Здесь она узнала о нищенском положе­ нии в Ялте Анны Григорьевны Достоевской и получила от Врангеля обещание спасти вдову писателя84. Но было слишком поздно. Отправив­ шиеся на ее поиски военные вернулись с вестью о смерти вдовы писателя. Федор Федорович Достоевский остался в Москве хлопотать о лоша­ дях и рукописях отца, а также о вкладах в Государственном банке. Его тоже не обошли разбушевавшиеся революционные банды. Когда он уз­ нал, что его собираются арестовать и выслать в Сибирь, Федору Федо­ ровичу пришлось ходить по улицам Москвы, переодевшись нищим, 79 Представить реальное финансовое положение А. Г. Достоевской в это время позволяет, например, ее письмо сыну, Федору Федоровичу, от 15 октября 1917 г., где она советуется с ним по поводу продажи земельного участка под Ялтой барону Тизенгаузену, который, через своего представителя П.П. Суханова, предлагает Дос­ тоевским двест и десят ь т ы сяч р уб л е й и готов «дать задаток в десят ь т ы с яч те­ перь». Кстати, в этом же письме, приглашая сына в Ялту, А. Г. пишет: «Пиши и теле­ графируй на гостиницу «[Новый] Парк», где и остановись. Больше негде, а она чистая и хорошая, а обедать будешь ходить по ресторанам» (Достоевский и миро­ вая культура. СПб., 1999. № 12. С. 251-252). 90 А. Г. Достоевская была похоронена на Аутском кладбище г. Ялты в склепе Аутской Никольской церкви. «Свой склеп для погребения усопшей Анны Григорьевны Достоевской» предоставил «домовладелец города Ялты Михаил Иванович Филиппов» (см.: Достоевский и мировая культура. СПб., 1999. № 13. С. 265). 91 См. примеч. 77. 92 Конечно же, детей: Федик в это время еще жив. 93 Как уже отмечалось (см. примеч. 75), из-под Адлера Е. П. Достоевская с деть­ ми едут в Скадовск, куда уже к этому времени, и з им е ни я Ф а л ь ц -Ф е й н о в А с к а н и я Нова, где она жила после смерти и похорон своего сына Александра, переехала сест­ ра Е.П.Достоевской Анна Петровна Фальц-Фейн. 94 Сама Е.П.Достоевская пишет об этом времени так: «Кончина моей дорогой belle mère [свекрови], Анны Григорьевны, была трагична. Отрезанная, как и я, от Москвы и денежной поддержки своего сына Федора Федоровича, Анна Григорьевна очень нуждалась, даже в самом необходимом (я с детьми жила на средства сестры). 3-го июня [1918 г.] я получила телеграмму из Ялты о серьезной болезни Анны Гри­ горьевны. Это, по несчастью, совпало с первой попыткой немцев взять Крым. Я не­ медленно обратилась к немецкому генералу Виндшейту, прося дать мне возмож­ ность проехать в Ялту; он наотрез отказал мне, сказав, что не имеет права позволить мне проехать по сфере боев, подвергая меня опасности. Вторая теле­ грамма сообщила мне о смертельной опасности болезни Анны Григорьевны, а тре­ тья телеграмма о ее смерти» (Возрождение. Париж. Тетрадь восьмая. Март-Апрель 1950. С. 200).

263

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ и спать где придется. Деньги кончились, и тогда ему пришлось уехать из Петербурга, где он жил по милости своего бывшего жокея, ставшего владельцем конюшни, который ежедневно давал ему небольшое коли­ чество картофеля. Три года он жил в ужасных условиях: обнаружилось малокровие, он заболел тифом и скончался 24 декабря 1921 года85*.Тот же жокей похоронил его как положено на Ваганьковском кладбище в Мо­ скве. Чтобы замаскировать правду, на свидетельстве о смерти больше­ вики указали в качестве причины смерти приступ артериосклероза. Екатерина Достоевская показала нам документы, из которых явствует, что он умер от истощения 86 . У Достоевского была дочь, Любовь Федоровна Достоевская, которая родилась в Петербурге в 1870 году87. Она училась во Франции и Ита­ лии, ее хорошо знали и ценили в парижских салонах. Находившаяся под сильным впечатлением произведений своего отца, Любовь Федоровна была человеком характера жесткого, спортивного, скорее мужского, чем женского. Она не признавала любви и никогда не выходила замуж. Поч­ ти всю жизнь она прожила за границей, где написала три книги о жизни и творчестве своего отца88, стараясь развеять мнение, что семья Досто­ евских была русского происхождения, и дошла до мистификации, гово­ ря о польском происхождении семьи. Последний раз Любовь уехала за границу в 1913 году, надеясь поправить здоровье. Война застала ее в санатории города Больцано близ Триеста89. Настали тяжелые времена. Продав все свои драгоценности и мемориальные предметы, хранившие­ ся в память отца, она умерла в тяжкой нужде 11 декабря 1926 года90 и похоронена на общественном кладбище в Больцано (Италия). ЧТО СОХРАНИЛОСЬ ПОСЛЕ ДОСТОЕВСКОГО? В Москве, где родился Федор Достоевский, по просьбе Анны Гри­ горьевны две комнаты национального музея отведены для сохранения памяти писателя. Семья передала музею 5500 предметов, принадлежав­ 85 По старому стилю. В свидетельстве о смерти и в паспорте Ф. Ф. Достоевского стоит дата смерти — 4 января 1922 г. 88 В письме в парижский журнал «Возрождение» Е.П. Достоевская писала: «Мио­ кардит, которым он страдал в последнее время, принял угрожающую форму при новом заболевании воспалением легких. Его лечил доктор и посещали его прежние знакомые, в числе их господин [В. О.] Левинсон, который и дал мне все сведения о последних месяцах жизни Федора Федоровича» (Указ. соч. С. 200). В свидетельст­ ве о смерти также указано: «Причина смерти — миокардит» (Достоевский и мировая культура. СПб., 1998. № 11. С. 196). 87 Л. Ф. Достоевская родилась 14 / 26 сентября 1869 г. в Дрездене. 88 За границей, в 1920 г., в Мюнхене, Л. Ф.Достоевская опубликовала книгу ме­ муаров «Достоевский в изображении своей дочери Л. Ф. Достоевской» (см. примеч. 14). Другие, беллетристические, книги (романы и повести) были изданы ею еще до отъезда из России в 1913 г. 88 В северную Италию Л. Ф. Достоевская переезжает из Ниццы лишь осенью 1925 г., а в Больцано — в марте 1926 г., затем живет в Мерано, в Арко и вновь при­ езжает в курорт Гриес под Больцано лишь за несколько недель до смерти. 90 В действительности: 10 ноября 1926 г.

264

ПИСЬМА К А. Л. БЕМУ ших писателю, дорогие ему вещи, связанные с детскими и юношескими воспоминаниями, семейной жизнью; часть оригиналов творческих ру­ кописей и большое число книг с автографами писателей-современников91. Анна Григорьевна сохранила библиотеку писателя, состоящую из 5000 томов, в том числе произведения Вольтера, Монтескье, Пуш­ кина, Лермонтова, Толстого с маргиналиями на полях, сделанными рукой писателя92. Оригиналы рукописей «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых», а также 32 тома с черновыми набросками были подарены Федором Михайловичем сыну Федору Федоровичу, чтобы он в свою очередь подарил их своим детям. Все было положено в сейфы Сибирского банка. Наконец, когда бандиты ограбили и этот банк, украв и часть рукописей, один из почитателей писателя сумел спасти и сохранить рукопись «Братьев Карамазовых» и несколько томов с набросками93. Дом в Петербурге, откуда бежали потомки писателя, остался под охраной верного швейцара, которому удавалось в течение нескольких лет спасать дом от разграбления. В конце концов и самого швейцара постигла участь семьи, которой он так преданно служил. Ночью по при­ казу народного комиссара швейцар был убит, а на следующий день в доме обосновалась большевистская организация. 91 Количество в «5 с половиной тысяч экспонатов» также названо в письме А.П.Фальц-Фейн и Е.П. Достоевской к А. Чеэана (см.: Письма из Maison Russe. С. 177). В 1906 г. А. Г. Достоевская опубликовала каталог этого собрания (Музей памяти Федора Михайловича Достоевского в Императорском Российском Исто­ рическом музее имени императора Александра III. 1846-1903 / Составила А.Достоевская. — С портретами и видами. СПб., 1906), — где коллекция насчитывает 4232 единицы. Но Анна Григорьевна продолжала пополнять собрание вплоть до 1917 г., так что указание на 5500 экспонатов представляется вполне правдоподоб­ ным. Впрочем, надо иметь в виду, что ббльшая часть коллекции — это издания про­ изведений Достоевского, а также книг, журналов, газет с публикациями о писателе. 92 За исключением единичных экземпляров библиотека Достоевского не сохра­ нилась. 93 До сих пор было известно, что 25 апреля 1906 г. А. Г. Достоевская подарила рукопись романа «Братья Карамазовы» (два переплетенных в коленкор тома в 439 и 465 страниц) своему внуку Федику «на память о его дедушке». 17 февраля 1907 г. рукопись была внесена на хранение в Государственный банк в Петербурге по рас­ писке № 1030823 (на предъявителя), и 19 февраля расписка была отослана заказ­ ным письмом «на хранение Екатерине Петровне». В письме к А. Чеэана сестра Е.П.Достоевской А.П.Фальц-Фейн писала, говоря о потере состояния в 1917 г.: «В сейфе моей сестры находи­ лись рукописи — „Братья Карамазовы“ и другие — большое богатство — все в руках большевиков» (Письма из Maison Russe. С. 44; см. также подробный комментарий к этому месту Б. Н. Тихомирова на стр. 259-262). Дальше следы рукописи теряются, местонахождение ее сегодня неизвестно. Свидетельство Г.Ганя, даже если факты воспроизведены неточно, заслуживает самого пристального внимания. Упоминание Сибирского банка вызывает удивление, но он мог возникнуть в связи с возможными попытками Ф.Ф. Достоевского спасти рукописи отца в условиях революционных со­ бытий в Петрограде в 1917-1918 гг. Особенно интригующе выглядит сообщение о таинственном «почитателе писателя», который «сумел спасти и сохранить руко­ пись „Братьев Карамазовых“ и несколько томов с набросками».

265

Е. П. ДОСТОЕВСКАЯ, С. А. СТАРИКОВ В течение почти двух месяцев, которые я провел в обществе Екате­ рины Достоевской9495, она с исключительным даром рассказчика поведа­ ла мне о своих хождениях по мукам во времена большевистского терро­ ра. Агенты ГПУ преследовали ее за критику режима и лишили дохода в 2000 рублей, которые положено было выдавать наследникам извест­ ного писателя. Почти каждую ночь они появлялись в доме в надеждах найти повод для ее осуждения и высылки в Сибирь93. Все кончилось кражей последних меморий, остававшихся в семье писателя. Екатерине Достоевской, в высшей степени образованной женщине, владеющей иностранными языками, несмотря на ее дворянское происхождение, пришлось заниматься ручным трудом96. Перед тем как немецкая армия вошла в Симферополь, большевики ее мучили, надеясь вырвать у нее имена оставшихся русских дворянских семейств, которым удалось из­ бегнуть встреч с большевиками. У нее украли последние драгоценности и отобрали продовольственные карточки. Сегодня, при цивилизованном режиме, Екатерина Достоевская занимает соответствующее ей место. Немецкие войска обеспечивают ей более достойную жизнь. Она работает немецкой переводчицей. Россия, 1 февраля 1943 Публикация и примечания М. Бубениковой и Б. Тихомирова

94 Ср. со словами Е. П.Достоевской в письме к А. Л. Бему № 3: «этот полупьяный, ищущий сенсаций румынский писака, отнявший у меня не менее 3-4 час дело­ вого времени». 95 В письме к А.Чеэана сестра Екатерины Петровны А.П.Фальц-Фейн писала: «...Морально было очень тяжело, и нас вызывали а ОГПУ на „исповедь“. Од­ нажды я уже думала, что моя сестра не вернется назад. Во время больших процес­ сов над интеллигенцией мы часто ложились в постель одетыми и клали рядом гре­ бень и носововй платок — то, что разрешали брать с собой» (Письма из Maison Russe. С. 42). 96 В очередной раз неверно. В предвоенные годы, с 1935 по 1 сентября 1941 г., Екатерина Петровна работала в Симферопольском автотранспортном техникуме преподавателем английского языка; еще раньше, в первой половине 1930-х гг., она также работала на Крымской зональной опытной станции плодово-ягодного хозяй­ ства, занимаясь изучением иностранных языков с ее научными сотрудниками. Ср. также письмо А. П. Фальц-Фейн к Г. Ф. Коган: «А Екатерина Петровна давала уро­ ки английского языка специалистам: у нее были химик, архитектор, два доктора, плодовод, с которыми она читала получаемые ими книги по их специальности и их переводила. Материально жилось трудно, но жизнь наша была полна интереса...» (Письма из Maison Russe. С. 224).

266

ХРОНИКА РЕЦЕНЗИИ

В. Бирон ВЫСТАВКА «СТРАНСТВИЯ С ДОСТОЕВСКИМ» Имя Достоевского прочно связано с Петербургом, городом, в кото­ ром он прожил значительную часть жизни, в котором создавались мно­ гие его художественные произведения и обитали герои его известных романов. Москвич по рождению и детству, петербуржец по духу и творчеству, Достоевский создал уникальный образ Петербурга, фанта­ стически узнаваемый и неповторимо личностный. «Самый отвлеченный и умышленный город на всем земном шаре» рождал в нем противоречи­ вые чувства. Он любил и ненавидел его одновременно. Уезжая из него, Достоевский всегда стремился обратно, возвращаясь, тяготился им. В Петербурге часто ему было «тошно и скучно», без Петербурга было еще тяжелее. Обостренное чувство одиночества не покидало его, где бы он ни находился. Особенно он ощущал это за границей: «Я слишком ясно почувствовал, что теперь где бы ни жить, — оказывается всё рав­ но, в Дрездене или где-нибудь, везде на чужой стороне, везде ломоть отрезанный...» Ф.М. Достоевский выезжал за границу 8 раз, прожив там в общей сложности около пяти с половиной лет. Как вспоминал H. Н. Страхов, Достоевский никогда не был путешественником в буквальном смысле этого слова: «...все его внимание было устремлено на людей, и он схва­ тывал только их природу и характеры, да разве общее впечатление уличной жизни». Достоевский презирал «обыкновенную, казенную ма­ неру осматривать по путеводителю разные знаменитые места». Первые две поездки (1862, 1863) были традиционными — Достоев­ ский хотел увидеть «страну святых чудес» своими глазами, посетить знакомые по литературным произведениям города, увидеть шедевры мировой культуры, понять, что изменили в общественном устройстве жизни западноевропейские революции. Третье путешествие (1865) — было посвящено игре в рулетку. Следующий выезд писателя на Запад был вынужденным: в 1867 г. вместе со своей женой Анной «месяца на

В. БИРОН

три» он уехал за границу, скрываясь от кредиторов. Но из-за отсутствия средств на обратный отъезд вынужден был прожить в Европе на четыре года дольше. Эти годы Достоевский сравнивал со своим четырехлетним пребыванием на каторге. Последние четыре поездки Достоевского были рекомендованы ему петербургскими врачами: в 70-е гг. он выезжал ле­ том в Германию на курс лечения известными эмскими водами. Общее отношение писателя к Европе было неизменным: «Жить же за границей очень скучно, где бы то ни было...» В течение своей жизни Достоевский побывал более чем в 30-ти го­ родах Западной Европы, в некоторых живя подолгу, в других задержи­ ваясь всего на день. Осталось много воспоминаний об этих поездках, писем самого Достоевского, стенографических записей его жены. В ху­ дожественной и публицистической прозе писателя отражены его впе­ чатления от увиденного. Представить мир глазами Достоевского, его эстетические вкусы, его восприятие разных городов — цель выставки «Странствия с Достоев­ ским» (идея и осуществление проекта — В. С. Бирон, художник — И. В. Князев), которая экспонировалась в Литературно-мемориальном Музее Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге с декабря 1999 г. Около 80 экспонатов из фондов Музея Достоевского, Музея истории Петербур­ га, Национальной Российской библиотеки были представлены в одной 270

ВЫСТАВКА «СТРАНСТВИЯ С ДОСТОЕВСКИМ»

части зала на 22-х стендах, обозначен ны х сти л и зован н ы м и вагонны м и табли чкам и с названиям и городов. Д ругая часть зала представляла собой условн ое каф е с трем я с тол и ­ ками. Д остоевски й всегда, когд а оказы вался в чуж ом городе, преж де всего искал в нем каф е, где м ож но бы ло вы пить чаш ку коф е и прочесть русские газеты . П осетители м узея н а вы ставке так ж е м огли вы п и ть ко­ фе и познаком иться с виртуальн ы м сопровож д ени ем вы ставки. Б ольш ой дем онстрацион ны й м онитор бы л установлен в ниш е этой части зала и заш ит стендом , им итирую щ им внутрен ню ю стенку купе вагон а X IX в е ­ ка. И з окна «вагона» откры вали сь виды европ ей ских городов, м арш ру­ ты поездок писателя, круг его общ ен ия за границей. В иртуальное п утеш естви е с Д остоевски м м ож но соверш ать и после закры тия вы ставки. В зале остался «вагончик» с дем он страц и он н ы м м онитором . К ом пью терная програм м а им еет д в а р еж и м а — и н терак ­ тивн ы й и дем онстрацион ны й. П ервая страниц а п р едл агает вы бор:

Города Поездки Путешествия героев Демонстратор 271

В.БИРОН

Кельнский мост Впечатления от Кельнского моста (Достоевский останавливался в Кельне в 1862 году) писатель описал в «Зимних заметках о летних впечатлениях»

Демонстрация п редставляет в озм ож ности и с трук туру м ул ьти м е­ ди йного альбом а. Т очно вы строен ны й и зобразительн ы й ряд, м узы к ал ь­ ное сопровож дени е, внутрен няя драм атурги я о зв уч ен н ы х текстов Д остоевского в зам ечательном и спол нении С ергея Д рей ден а п ри даю т 25-м инутном у сеансу ощ ущ ение закон чен н ости и цельности. В и н терактивном реж и м е п ользователь м ож ет сам остоятел ьн о от­ правиться в п утеш естви я по городам . Больш ой объем изобразительн ого м атериала дел ает м ультим едийн ы й альбом «С транстви я с Д остоевски м » не только ин ф орм ативны м , но и красочны м. С труктура програм м ы п роста и л акон ичн а, с очен ь разветвлен н ой систем ой отсы лок, ди зай н вы держ ан в стили стике X IX века, каж ды й город им еет свою видовую картин ку, аним ационн ы е вставки , в и деок ад­ ры , м узы кальное сопровож дение.

Поездки — в этом разд ел е п редставлены 8 м арш рутов Д о сто ев ск о ­ го. Н а экране возни кает карта Е вроп ы , на которой пун кти ром н ам еч ает­ ся м арш рут, а н а панели наверху вы ступ ает тек ст, ком м ен ти рую щ и й переезды Д остоевского из одн ого города в другой. В этом ж е раздел е м ож но откры ть рубри ку Хронология, в которой отм ечен ы н аиболее

272

ВЫСТАВКА «СТРАНСТВИЯ С ДОСТОЕВСКИМ»

Париж. Северный вокзал На Северный вокзал прибывал поезд из Кельна, на котором Достоевский приезжал в Париж (1862, 1863) важ ны е собы тия этого периода. И з этого раздела, «кл и кн ув» на лю бой отм еченн ы й на карте город, м ож но п ерей ти в раздел Города.

Города — в этом разделе представлены 30 европ ей ски х городов, ко­ торы е посетил Д остоевски й. П ри вы зове стрелочки в правом углу эк ра­ на возни кает рубри катор, по к отором у м ож но вы брать л ю б ую и н тере­ сую щ ую рубри ку в каж дом городе: — хронология — цель поездки — карта (с отм еченн ы м и м естам и, которы е связан н ы с п ребы ван и ­ ем Д остоевского в этом городе )

— отели — в городе ■— о городе (вы сказы вани я Д остоевского) — о жителях (вы сказы вани я Д остоевского) — настроение (вы сказы вани я Д остоевского) — творчество этого периода — город в творчестве — имена лиц (с кем общ ался п и сател ь в этом городе)

273

В.ЬИРОН

Берлин. Зоологический сад в Тиргартене, который дважды посещал Достоевский Раздел П у т е ш е с т в и я ге р о е в в алф авитном поряд ке п редставляет героев произведений Д остоевского, которы е ездили за границу. Вы зов лю бого имени будет откры вать страницу, где воссоздан м арш рут путегцествия героя, реалии западны х городов, автобиограф ические м отивы и пр. В ы ставка закры лась 16 м ая 2000 года. М ульти м еди й н ы й альбом «С транствия с Д остоевски м » б уд ет дем он стри роваться в м узее п осто­ янно. В 2001 г. предполагается заверш ен и е работы н ад C D -R o m ’oM «С транствия с Д остоевски м » н а русском и англи йском язы ках.

274

«XXI ВЕК ГЛАЗАМИ ДОСТОЕВСКОГО» МЕЖДУНАРОДНАЯ НАУЧНАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ В ЯПОНИИ

«XXI век глазами Достоевского: Перспектива человечества» — под таким названием 22-25 августа 2000 г. в японском городе Тиба прохо­ дила Международная научная конференция, в работе которой приняла участие представительная российская делегация. Конференция была ор­ ганизована существующим с 1969 г. Японским обществом Ф.М. Досто­ евского. Организаторы — Президент Общества проф. Т.Киносита (Chiba University, Тиба), при участии проф. А. Андо (Hokkaido Univer­ sity, Саппоро) и проф. С.Игэта (Waseda University, Токио). Большую помощь при проведении Конференции оказали национальный представи­ тель Японии в Международном обществе Достоевского проф. С.Такахаси (Tokai University, Канагава) и проф. Т.Сасаки (Saitama University). Пленарные и секционные заседания проходили в комфортабельных аудиториях Keyaki-Hall университета Тиба. При открытии Конферен­ ции, наряду с Т.Киносита и деканом литературного факультете Chiba University Юити Мидзуное, с приветственными словами к участникам обратились Президент Международного Общества Ф.М.Достоевского Хорст-Юрген Герик (Германия) и Почетный Президент, один из ини­ циаторов создания в 1971 г. Международного Общества Достоевского, Надин Натов (США). Четыре дня в высшей степени содержательной и плодотворной работы завершились общей дискуссией «Путь к возро­ ждению человечества в XXI веке». При закрытии Конференции, подво­ дя итоги ее работы, выступили Т.Киносита и Президент Российского общества Достоевского, Вице-президент Международного общества Достоевского В. А.Туниманов. Конференция вызвала большой интерес японской научной общественности, поэтому при ее открытии и закры­ тии организаторами были также запланированы публичные лекции с синхронным переводом, которые в Chiba University читали Валентина Ветловская и Владимир Туниманов, а в Waseda University (Токио) Хорст-Юрген Герик, Людмила Сараскина и Такаёши Шимидзу, пред­ ставившие европейский, русский и японский подходы к творчеству Достоевского. К началу работы Конференции были опубликованы тезисы докладов (на английском языке), также планируется выпуск сборника материалов Конференции с полной публикацией прочитанных докла­ дов. Пользуясь возможностью, еще раз выражаем глубокую благодар­ ность организаторам Конференции — членам Японского Общества Достоевского и лично его Президенту профессору Тоёфуса Киносита.

ПРОГРАММА КОНФЕРЕНЦИИ (перевод с английского)

22 августа ТОРЖ ЕСТВЕННОЕ О ТКРЫ ТИ Е КОНФ ЕРЕН Ц И И ПРИВЕТСТВИЯ Тоёфуса Киносита, Президент Японского общества Ф.М.Достоевского, Вице-президент Меж­ дународного общества Ф.М.Достоевского

Ю ити Мидзуное, Декан Литературного факультета Chiba University

Надин Натов, Почетный президент Международного общества Ф.М.Достоевского

Х орст-Ю рген Герик, Президент Международного общества Ф.М. Достоевского

ПУБЛИЧНЫЕ ЛЕКЦИИ (с переводом на японский язык) Владимир Туниманов (Россия) «Подполье» и «живая жизнь» Валентина Ветловская (Россия) Теория Бахтина и этическое учение Достоевского 23 августа СЕКЦИЯ А-1 «НАЦИОНАЛЬНОЕ САМОСОЗНАНИЕ И ОБЩЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ИДЕАЛЫ»

Владимир Викторович (Россия) «Всечеловечность» как «фантазия» и «указание» Людмила Сараскина (Россия) Инстинкт всечеловечности и поиски русской идентичности Митио Микосиба (Япония) «Всемирное, всечеловеческое единение» Достоевского в интерпре­ тации Леонтьева и Соловьева. Сравнительное рассмотрение Анджей де Л азари (Польша) Категория народа, народности и всечеловечности в мировоззрении Достоевского и его духовных наследников Сейитиро Такахаси (Япония) «Преступление и наказание» в Японии — в свете теории циклично­ сти процессов вестернизации и национальной самоидентификации 276

ПРОГРАММА МЕЖДУНАРОДНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ Х орст-Ю рген Герик (Германия) Достоевский и Хайдеггер: эсхатологический романист и эсхатоло­ гический философ Иван Есаулов (Россия) Родное и вселенское в романе Достоевского «Идиот» СЕКЦИ Я А -2 «ХАРИЗМА И МАССОВОЕ СОЗНАНИЕ»

П авел Фокин (Россия) Типология харизматического лидерства в романах Достоевского Халина Х алациньска-В ертеляк (Польша) Сущность харизмы Достоевского, А. Вайды, А. Куросава. Роман «Идиот» и его экранизации СЕКЦИ Я А-3 «ДВОЙНИК»

Карен Степанян (Россия) Тема двойничества в понимании человеческой природы у Достоев­ ского Ричард Пне (Великобритания) Достоевский и концепция многогранного двойничества Такаёш и Шимидзу (Япония) Иван и двойники Борис Христа (Австралия) Семиотическое описание расщепления личности в «Двойнике» Достоевского СЕК Ц И Я В-1 Н аталья Чернова (Россия) Книга как «Персонаж», метафора и символ в «Бедных людях» Достоевского М итико Каназава (Япония) Сновидение и воспоминание в ранних произведениях Достоевского в сопоставлении с повестями Карамзина Го Косино (Япония) Достоевский и гипнотизм Дзюнко Като (Япония) «Касание миров иных» в произведениях Достоевского: критический анализ отношений Н аталья Ашимбаева (Россия) Начало развития комизма Достоевского в ранних произведениях («Бедные люди», «Двойник») — комическая лексика 277

«XXI ВЕК ГЛАЗАМИ ДОСТОЕВСКОГО» СЕКЦИЯ В-2 Нацуки Кунимацу (Япония) Поэтика Достоевского и парадокс Зенона Владислав Свительский (Россия) Самодостаточность личности и жизненные роли персонажей в ро­ манах Достоевского Арпад Ковач (Венгрия) Этика и поэтика поступка у Достоевского Надин Натов (США) Философские основы главной формулы Ивана Карамазова СЕКЦИЯ В-3 Ю ко Сато (Япония) Аналитический разбор книги «Коллективная дискуссия: философия, идеи Бога, человечества, революции у Достоевского» (Япония, 1950) Койи Сакураи (Япония) «Достоевский» в современных японских газетах Садайёси Игэта (Япония) Достоевский и японская литература второй половины XX века Эдуард Власов (Япония) Жестокое влечение: экранная версия романа «Идиот» Акира Куросава Терухиро Сасаки (Япония) Об «Идиоте» Куросава 24 августа СЕКЦИЯ А-4 «ДРУГОЙ» В ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЯХ

Сундзи Хагихара (Япония) Достоевский и «другой» — от Достоевского до Левинаса Н аталья Ж иволупова (Россия) «Близкий» как «другой» в художественной антропологии Достоев­ ского и пути к будущему братству Рита Клейман (Молдова) Достоевский — Эйзенштейн — японская культура: этические и эсте­ тические аспекты соотношения с позиции рубежа веков СЕКЦИЯ B ^t Эрик Эгеберг (Норвегия) Ложь и правда в «Идиоте» Достоевского Коити И токава (Япония) Хаос в романе «Подросток» 278

ПРОГРАММА МЕЖДУНАРОДНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ Владимир Ж данов (Япония) Концепция времени у Достоевского и Набокова (на материале очер­ ка Достоевского «Пушкин» и статьи Набокова «Пушкин или правда и правдоподобие») 25 августа СЕКЦИ Я А-5 Виктор Дудкин (Россия) Философия преступления у Достоевского Борис Тихомиров (Россия) «Кто же это так смеется над людьми?» Мотив «онтологической на­ смешки» в творчестве Достоевского и гностическая традиция Т атьяна Касаткина (Россия) Православное воззрение Достоевского на человека и его отношения с природой Владимир Захаров (Россия) «Парадокс на парадоксе»: Проблема будущего России в «Дневнике писателя» Достоевского (1880-1881) И горь Волгин (Россия) Достоевский и процесс мирового самопознания: урок для XXI века ПЛЕНАРНОЕ ЗАСЕДАНИЕ КРУГЛЫЙ стол «ПУТЬ К ВОЗРОЖДЕНИЮ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА В XXI ВЕКЕ» ЗАКРЫ ТИЕ КО Н Ф ЕРЕН Ц И И ВЫСТУПЛЕНИЯ: Тоёфуса Киносита, Президент Японского общества Ф. М. Достоевского, Вице-президент Международного общества Ф.М. Достоевского

Владимир Туниманов, Президент Российского общества Ф.М.Достоевского, Вице-президент Международного общества Ф.М. Достоевского

279

Н. Шварц СУДЬБЫ ДОСТОЕВСКИХ И ФАЛЬЦ-ФЕЙНОВ В XX ВЕКЕ Осенью прошлого года в издательстве «Акрополь» вышла замеча­ тельная книга, подготовленная Литературно-мемориальным музеем Ф.М. Достоевского в Санкт-Петербурге. Ее название «Письма из Maison Russe. Сестры Анна Фальц-Фейн и Екатерина Достоевская в эмигра­ ции» (352 стр.; тираж 1 000 экз.). Знаменитые, всем известные фамилии: Достоевские, Фальц-Фейны. И большинству читателей ничего не гово­ рящие имена: Екатерина, Анна. О ком, о чем эта книга? «Судьбы Достоевских и Фальц-Фейнов в XX веке» — так назван открывающий книгу вступительный очерк, написанный В. Г. Безносо­ вым и Б. Н. Тихомировым (которые являются и составителями книги, а Б. Н. Тихомиров также и автором обширного, обстоятельного коммен­ тария). И это название, пожалуй, более точно, чем вынесенное на об­ ложку, отражает содержание и значение книги, посвященной жизнен­ ным путям потомков великого русского писателя Ф. М. Достоевского и членов рода Фальц-Фейнов — основателей уникального заповедника Аскания-Нова. Достоевские и Фальц-Фейны породнились в 1903 г., в самом начале века, итоги которого мы подводим сегодня. И связали кровной связью две прославленные фамилии героини книги — сестры Анна и Екатерина, урожденные Цугаповские, дочери генерал-лейтенанта Петра Григорьевича Цугаловского, безусым новобранцем отличивше­ гося еще во время Крымской войны 1853-1856 гг. В 1891 г. старшая из сестер, Анна, вышла замуж за Александра Фальц-Фейна — второго из шести братьев Фальц-Фейнов, самым известным из которых был зоолог-энтузиаст Фридрих Фальц-Фейн. А в 1903 г. младшая, Китти, как ее звали дома, стала женой сына писателя — Федора Федо­ ровича Достоевского, невесткой и помощницей Анны Григорьевны Достоевской1. Начинался XX век, в течение которого неоднократно так резко пере­ ламывались судьбы героинь книги, что может показаться, они прожили не одну, а несколько очень разных жизней. «Как будто мы жили на дру­ гой планете...», — однажды обмолвилась, вспоминая прошлое, в одном из писем Анна Фальц-Фейн. 1 Уже после выхода книги в свет сотрудниками Музея Достоевского в Петербур­ ге было установлено, что родная тетка сестер по матери — Анастасия Александров­ на Полянская была замужем за племянником Пушкина — Львом Николаевичем Павлищевым. Так обнаружилась тоненькая родственная ниточка, связавшая два самых прославленных литературных имени России — Пушкина и Достоевского. Разработка этого «сюжета» еще ждет своего исследователя.

СУДЬБЫ ДОСТОЕВСКИХ И ФАЛЬЦ-ФЕЙНОВ В XX ВЕКЕ Торжественный прием в апреле 1914 г. в Аскании-Нова императора Николая I и трагическая гибель в 1916 г. одного из первых русских летчи­ ков и авиаконструкторов, полного георгиевского кавалера Александра Фальц-Фейна — сына Анны Петровны; красный террор эпохи граждан­ ской войны, жертвами которого стали многие близкие родственники сес­ тер, и их отчаянные попытки вырваться из Советской России в 1920-е гг.; смерть в 1918 г. в полном одиночестве в номере ялтинской гостиницы «Франция» вдовы писателя Анны Григорьевны Достоевской и тайна исчезновения беловой рукописи романа «Братья Карамазовы»; фронто­ вые дороги младшего внука писателя, сына Екатерины Петровны, — Андрея Достоевского, начавшего Великую Отечественную в июле 1941 на Ленинградском фронте и закончившего в 1945 на Дальнем Востоке, и «крутые маршруты» эмиграции его матери и тетки; «детективная» интрига с лже-Достоевской — авантюристкой Евгенией Щукиной, выступавшей в 1940-е гг. от имени потомков великого писателя по бер­ линскому радио с изъявлением благодарности Гитлеру, и драматическая история отношений разделенных «железным занавесом» матери и сына, Екатерины и Андрея Достоевских, в 1950-е, наконец — исчезновение после смерти сестер в 1958 г. в Ментоне, на юге Франции, их богатей­ шего архива, поиски которого ведутся и по сей день, — эти и многие другие эпизоды судеб Достоевских и Фальц-Фейнов в XX веке встают со страниц книги перед взором заинтересованного читателя. Впрочем, титульное название — «Письма из Maison Russe» — также не менее точно соответствует содержанию книги, которой издательство «Акрополь» открывает серию «Из частных архивов русской эмигра­ ции». Основной корпус издания — это 64 письма Анны Фальц-Фейн и Екатерины Достоевской к их швейцарскому корреспонденту Анжело Чезана, написанные в 1951-1958 гг. в Ментоне, где волею судеб в доме для престарелых русских эмигрантов («Maison Russe») сестры провели последние годы своей жизни. В Литературно-мемориальный музей Ф.М. Достоевского в Петербурге, как в авторитетный центр по изуче­ нию жизни и творчества писателя, письма для подготовки их к печати передал известный меценат, деятель русской культуры за рубежом барон Эдуард Александрович Фальц-Фейн, проживающий в княжестве Лихтенштейн. Он же финансировал издание, а также предоставил мно­ гие мемориальные фотографии, воспроизведенные в книге (другие пуб­ ликуемые фотографии хранятся в архиве правнука писателя Дмитрия Андреевича Достоевского). В Приложении помещены 3 письма к Галине Коган, с 1955 г. директору Московского музея Ф. М. Достоевского, отправленные также из Maison Russe (автографы находятся в архиве адресата), и письмо к Андрею Достоевскому, обнаруженное составите­ лями в фонде внука писателя в ЦГАЛИ Санкт-Петербурга2. 2 К сожалению, также после выхода книги в свет в пражском архиве были обна­ ружены 3 письма Е.П. Достоевской к известному исследователю творчества Досто-

281

Н. ШВАРЦ Однако «Письма из Maison Russe» — это не только эпистолярный, но в равной степени мемуарный и дневниковый жанр. Именно благода­ ря обильным мемуарным отступлениям (особенно в письмах Анны Пет­ ровны), а также «продолжающим» их комментариям Б. Н. Тихомирова, подлинным «сюжетом» книги становятся не просто 8 уединенных лет в доме для престарелых русских эмигрантов на юге Франции, но «судьбы Достоевских и Фапьц-Фейнов в XX веке». С другой стороны, не менее важной оказывается и «дневниковая» составляющая публикуемой пере­ писки. Оказавшиеся на Западе в 1944 г., Анна Фальц-Фейн и Екатерина Достоевская представляют «вторую волну» русской эмиграции, кото­ рую старая эмиграция окрестила «новопоколенцы», о которой в России и по сей день известно крайне немного, практически ничего. Полная история русской эмиграции XX века еще далеко не написана. И уж со­ вершенно «белым пятном» является такая драматическая ее страница, как жизнь старческих домов для русских эмигрантов преклонного воз­ раста, подобных Maison Russe на Лазурном берегу в Ментоне. На про­ тяжении почти восьми лет, из месяца в месяц, в письмах к Анжело Чезана сестры скрупулезно описывают внутреннюю атмосферу «Рус­ ского Дома», интересы, бытовые заботы, отношения жильцов между собой — радости и горести русского человека на чужбине, реакции на известия о том, что происходит на родине. Именно поэтому трудно переоценить значение для будущей полной истории русской эмиграции такого волнующего документа, который представляют собой «Письма из Maison Russe». И еще одна немаловажная сторона. Публикуемые письма — лишь небольшой фрагмент той поистине колоссальной переписки, которую вели Анна Петровна и Екатерина Петровна в последние годы своей жизни. Их корреспондентами были такие замечательные люди, как Роман Гуль, Антон Владимирович Карташов, Альфред Бем, братья Генрих и Петер Зутермейстеры — авторы оперы «Раскольников», премьера которой состоялась в 1948 г. в Стокгольмской Королевской опере, известный мюнхенский издатель Рейнхард Пипер, выпустивший первое на Западе полное собрание сочинений Достоевского (на немецком язы­ ке) и др. После смерти сестер, одной за другой, в мае 1958 г. в Ментоне их архив исчез при невыясненных обстоятельствах. Все усилия вернуть его в СССР, которые предпринимал после смерти матери и тетки сын Екатерины Петровны, внук писателя, Андрей Федорович Достоевский, обращавшийся за помощью в советское посольство в Париже, а также к частным лицам в Европе, оказались тщетными. (В комментариях час­ тично опубликована переписка по этому вопросу А. Ф. Достоевского евского Альфреду Людвиговичу Бему, написанные в 1944 г., когда раненных во вре­ мя бомбежки сестер вывез из Одессы отступавший немецкий госпиталь. Эти письма очень существенно дополняют комментарий к «Письмам из Maison Russe». Подго­ товленные к печати М. Бубениковой и Б. Тихомировым, письма Е. П. Достоевской к А. Л. Бему публикуются в настоящем номере альманаха. См. стр. 245-266.

282

СУДЬБЫ ДОСТОЕВСКИХ И ФАЛЬЦ-ФЕЙНОВ В XX ВЕКЕ и Г. Ф. Коган с советским послом С. Виноградовым и некоторые другие документы). Нельзя исключать, что у Екатерины Петровны, которая была в начале века помощницей в литературных делах Анны Григорь­ евны Достоевской, оставались какие-то материалы из архива вдовы пи­ сателя. С именем Екатерины Петровны также связана и загадка исчез­ нувшей рукописи «Братьев Карамазовых». Выход в свет книги «Письма из Maison Russe» должен вновь привлечь внимание к судьбе пропавше­ го архива сестер, стимулировать усилия по его дальнейшему поиску.

283

СВЕДЕНИЯ ОБ А ВТОРАХ Померанц Григорий Соломонович — философ, культуролог, публицист; автор книг «Открытость бездне: Встречи с Достоевским» (1989, 1990), «Выход из транса» (1995), «Великие религии мира» (1995, совм. с 3. А. Миркиной), «Страстная односторонность и бесстрастие духа» (1998) и др. Живет в Москве. Печатался в № 1,2, 4, 8, 11, 13. Трофимов Евгений Александрович — кандидат филологических наук, автор книги «Метафизическая поэтика Пушкина» (1999), многих статей о творчестве Достоевского, Гоголя, Тургенева, Гончарова. Живет в Иваново. Печатался в № 4, 8, 9, 10. Тоичкина Александра Витальевна — аспирантка кафедры русской литературы РГПУ им. А. И. Герцена (Санкт-Петербург). Автор статей о творчестве Достоевского. Печаталась в № 11. Живолупова Наталья Васильевна — кандидат филологических наук, зав. кафедрой русской литературы Нижегородского государствен­ ного лингвистического университета. Автор многих статей, посвящен­ ных творчеству Достоевского. Печаталась в № 2, 10. Ветловская Валентина Евгеньевна — доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник ИРЛИ (Пушкинский Дом) РАН; автор книг «Поэтика романа „Братья Карамазовы“» (1977), «Роман Ф. М. Достоевского „Бедные люди“» (1988), многих статей, посвящен­ ных вопросам поэтики и проблематики творчества Достоевского. Живет в Санкт-Петербурге. Печаталась в № 11. Фокин Павел Евгеньевич — кандидат филологических наук, уче­ ный секретарь Государственного литературного музея; автор многих статей, посвященных творчеству Достоевского. Живет в Москве. Печа­ тался в № 2, 4, 7, 9. Ковина Екатерина Владимировна — аспирантка кафедры русской литературы РГПУ им. А. И. Герцена (Санкт-Петербург). Настоящая ста­ тья — первая публикация автора. Халациньска-Вертеляк Халина — польский русист, профессор Познанского университета; автор многих статей, посвященных русской литературе. Клейман Рита Яковлевна — доктор филологических наук, веду­ щий научный сотрудник Института межэтнических исследований АН Молдовы; автор книги «Сквозные мотивы творчества Достоевского в историко-культурной перспективе (1985), многих статей, посвященных творчеству Достоевского. Живет в Кишиневе. Печаталась в № 11, 13. Алоэ Стефано — итальянский русист, переводчик, аспирант рим­ ского университета «La Sapienza»; автор книги «Angelo De Gubematis е il mondo slavo» (2000), статей, посвященных русской литературе. Живет в Вероне. Печатался в № 11.

СВЕДЕНИЯ ОБ АВТОРАХ Сараскина Людмила И вановна — доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник Института художественного образования РАО; автор книг «„Бесы“: роман-предупреждение» (1990), «Возлюблен­ ная Достоевского: А. Суслова. Биография в документах, письмах, мате­ риалах» (1994), «Федор Достоевский. Одоление демонов» (1996), «Нико­ лай Спешнев. Несбывшаяся судьба» (2000), многих статей о творчестве Достоевского. Живет в Москве. Печаталась в № 1, 6, 8, 9, 10, 11. Каутман Ф рантиш ек — чешский литературовед, автор книг «Boje о Dostojevského» (1966), «F.H .âalda a F .M .Dostojevskij» (1968), «Dostojevskij, veiny problem iloveka» (1992) и др.; переводчик писем Достоев­ ского на чешский язык. Живет в Праге. Печатался в № 11. Тихомиров Борис Николаевич — кандидат филологических наук, заместитель директора по научной работе Литературно-мемориального музея Ф.М. Достоевского в Санкт-Петербурге; автор многих статей, посвященных вопросам биографии и творчества Достоевского, участник издания «Летописи жизни и творчества Ф.М. Достоевского. Печатался в № 2, 6, 8, 9, 11, 13. Улановская Изабелла Ю рьевна — прозаик, член русского ПЕНклуба; автор статей о творчестве Ап. Григорьева, Ф. Соллогуба, Достоев­ ского. Живет в Санкт-Петербурге. Печаталась в № 1, 3. Джусоева Елена Нафиевна — филолог-романист, переводчик; автор статей о русской и французской литературе. Живет в СанктПетербурге. Свительский Владислав А натольевич — доктор филологических наук, профессор Воронежского государственного университета; глав­ ный редактор журнала «Филологические записки»; автор книги «Анд­ рей Платонов вчера и сегодня» (1998), многих статей о творчестве Дос­ тоевского, Л. Толстого, Тургенева, Мандельштама, Л. Копелева и др. Бубеникова М илуш а — чешский литературовед, кандидат филоло­ гических наук (PhDr), автор и один из редакторов сборников, посвя­ щенных истории русской эмиграции в Чехословакии «Ruskâ a ukrajinskä emigrace v CSR v letech 1918-1945» (1993-1996), составитель книг: «Alfred Ljudvigovic Bém (1886-1945?). Bibliografie» (в соавторстве, 1995), А. Л. Бем «Письма о литературе» ( 1996). Живет в Праге. Бирон Вера Сергеевна — заместитель директора Литературно­ мемориального музея Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге; автор книг «Петербург Достоевского» (1990), «Музей Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге» (в соавторстве, 1999), статей о жизни и творчестве Достоевского. Ш варц Н аталья Владимировна — старший научный сотрудник Литературно-мемориального музея Ф. М. Достоевского в Санкт-Петер­ бурге; ответственный секретарь Российского Общества Достоевского.

285

В пятнадцатом номере альманаха «Достоевский и мировая культура» печа­ таются статьи известных отечественных и зарубежных исследователей, посвя­ щенные различным аспектам проблематики, поэтики и текстологии творчества Достоевского, восприятию наследия писателя за рубежом, сопоставительному анализу произведений Достоевского, Радищева, Венедикта Ерофеева. Публику­ ются доклады, прочитанные членами Российского общества Достоевского на конференциях в России, Польше, Японии. В разделе «Публикации» читатели могут познакомиться с письмами невестки писателя Е.П.Достоевской к круп­ нейшему литературоведу русской эмиграции Альфреду Бему.

ДОСТОЕВСКИЙ И МИРОВАЯ КУЛЬТУРА Альманах № 15 О БЩ ЕС ТВ О ДО СТО ЕВ СК О ГО Л И ТЕРА ТУ РН О -М ЕМ О РИ А Л ЬН Ы Й М УЗЕЙ Ф .М .Д О С ТО ЕВ С К О ГО В С А Н К Т-П ЕТЕРБУ РГЕ Главный редактор К.А.Степанян Редакционный совет Н.Т.Ашимбаева, В.И.Богданова, В. А.Викторович, В.Н.Захаров, Т. А. Касаткина, Л.И.Сараскина, Б.Н.Тихомиров, В. А.Туниманов, Г.К.Щенников Составители, ответственные редакторы номера Н.Т.Ашимбаева, Б.Н.Тихомиров

Допечатная подготовка Негосударственное учреждение культуры

«СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК» Оформление, художественная и техническая редакция В.В.Уржумцев Верстка Г. Ф. Груздева Корректура Е. А. Миронова Издание осуществлено при участии

ОАО «АЛЬТ-СОФТ» И нф ормационные и комм уникационны е технологии Издательская лицензия ЛР № 071681 от 11 июня 1998 г.

18 печ. листов 60X90/16,288 стр. Печать офсетная. Тираж 1000 экз. Подписано в печать 07.12.2000. Заказ №

590

Пушкинская типография г. Санкт-Петербург, г. Пушкин, ул. Средняя, 3/8.